Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Экспансия — II

ModernLib.Net / Детективы / Семенов Юлиан Семенович / Экспансия — II - Чтение (стр. 18)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Детективы

 

 


в том шкафу, который стоит возле двустворчатой двери с большой медной ручкой, сделанной в форме лапы собаки, книги разной величины, часть из них потрепана, есть надписи, сделанные готическим шрифтом, что позволяет предположить знание немецкого языка человеком, которому они принадлежат; судя по тому, что на двух других шкафах есть следы пыли, можно допустить, что именно первым шкафом, где пыли нет, обладатель этого кабинета пользуется чаще всего; жалюзи серебристого цвета крепятся на медных болтах; стол покрыт зеленым сукном; стопка бумаги лежит с левого — если смотреть от двери — края стола; справа — небольшая скульптура Авраама Линкольна, сидящего в кресле; в центре лежат восемь карандашей, остро отточенных, разных цветов, и одна самопишущая черная ручка с монограммой желтого цвета, латунь или, возможно, золото... Вот так... Есть разница между тем, что сказали вы и я?
      — Здорово, — согласился Джек Эр. — По тому, что вы сказали, можно делать выводы. Только в таком случае я бы еще добавил, что, судя по книгам с золотыми корешками, хозяин комнаты — юрист. Ведь по таким книгам у нас в школе сдавали зачет по основам права.
      — Такого рода заключение может повести меня, вашего руководителя, то есть офицера, отвечающего за операцию, по ложному следу... Хозяином комнаты может быть не только юрист, но и бизнесмен, государственный деятель, военачальник, священник... Да, да, именно так, ибо прихожане идут в церковь за советом не только духовным, но и мирским... Профессиональный преступник высокого уровня, глава какого-либо подпольного синдиката, каждый свой шаг соотносит с буквой закона, чтобы — в случае неудачи и провала — взятьна себя более легкую статью кодекса... Так что на первой стадии работы разведчику следует отказаться от всех собственных мнений... Только констатация фактов, скрупулезно точная, близкая к фотографической... Опишите мне, например, того черного, который расстрелял вашего несчастного доктора... Опишите так, чтобы я мог узнать его, когда встречу на улице... Сможете?
      — Я его все время перед собой вижу... Попробую... Высокий, очень крепкий, но цвет лица землистый, как у человека, страдающего желудочным недомоганием...
      — Простите, что перебиваю, Джек... Бои проходили неподалеку от того места, где был ваш госпиталь?
      — Совсем рядом бомбили...
      — И много зданий горело?
      — Да, кругом чад...
      — Вот видите... Вы настаиваете, что объект... что этот черныйстрадал желудочным недомоганием, цвет лица землистый, говорите вы, ну я и буду искать такого, а это на самом деле была копоть от пожарищ, въелась в кожу, лицо поэтому сделалось размыто-грязным, желтоватым... А после войны этот черный садист хорошенько помылся в ванной, и цвет лица у него ныне бело-розовый, отменно здоровый... Ну, дальше, пожалуйста...
      — Вообще-то вы здорово все сечете, — улыбнулся Джек Эр. — Я не люблю, когда меня зазря тычут носом, но вы дельно все замечаете, вроде этого... Ну, как его... У нас Пинкертон, а у англичан... Рядом с ним еще вечно малахольный доктор трется...
      — Шерлок Холмс?
      — Точно, он! Так продолжить? — Джеку явно понравилось то, к чему его так мягко подвинул чиновник.
      — Конечно, я весь внимание.
      — У него глаза были, у того черного, какие-то водянистые, блекло-голубые, нос вздернутый, на подбородке — ямочка... Вообще, такие ямочки бывают у добрых людей, которые часто смеются, а тот не смеялся, насупленный был все время, словно дрова колол... Так, что же еще... Лоб у него гладкий, выпуклый, без единой морщинки... Ух, скотина, — лицо Эра вдруг сморщилось, как от боли, — попался бы он мне сейчас! Ну, я бы показал ему! Криком бы изошел!
 
      ...Вернувшись домой, Джек Эр поужинал с матерью (миссис Патрисиа очень сдала после того, как ей сообщили, что мальчик погиб, поседела за месяц, хотя ей еще не было и сорока, родила его рано, в девятнадцать, души не чаяла, — мальчик был замечательным сыном, очень заботливым, золотые руки, все умел мастерить на ферме, хотя труд этот не любил, — мечтатель, его тянуло в город), поискал по шкале приемника интересные передачи, бейсбол уже кончился, транслировала Си-би-эс из Детройта; радиоспектакль о борьбе ФБР против мафии будет только в восемь, когда соберутся у очага все члены семьи, чтобы слушать сообща, ждать еще двадцать минут; внезапно рассмеялся чему-то и сказал:
      — Ма, ну-ка опиши мне нашу кухню... Только сначала закрой глаза.
      — Зачем? Как я могу описать кухню с закрытыми глазами?
      — В том-то и секрет. Ну, пожалуйста, попробуй, ма, я очень тебя прошу!
      — Ну, хорошо, милый, — миссис Эр закрыла глаза. — Газовая плита около стены, стол, который купил еще твой папа, дубовый, на восемь человек, он ведь мечтал, что у тебя будет сестра, он очень хотел девочку... Все отцы почему-то хотят девочек, странно, почему?
      — Это они просто не хотят огорчать любимых женщин, я, например, если женюсь, обязательно закажу себе сына.
      Миссис Эр рассмеялась, поцеловала его в лоб:
      — Какой ты у меня еще маленький...
      — Ты продолжай, ма, это очень интересно, как азартная игра, правда! Даже интересней покера!
      — Ну, хорошо, — миссис Эр снова зажмурила глаза. — Так, что же еще? Ну, конечно, стулья, восемь стульев, папа купил их на распродаже, вообще-то они стоили значительно дороже, ему тогда здорово повезло, мне даже не верилось, что за гроши можно купить такую прелесть... А знаешь, почему мы взяли их так дешево? Потому что один стул был с поломанной ножкой! А что для папы было выточить новую ножку?! У него же была страсть к столярной работе...
      — Мамочка, ты все время отвлекаешься... Вот послушай, как надо работать... Профессионально... Итак, на кухне стол, восемь стульев; возле газовой плиты, которая стоит у окна, полочка, на которой расставлены специи — двенадцать разноцветных баночек, расположенных друг от друга на расстоянии одного дюйма, не больше; занавески закрывают два окна, выходящие во двор, откуда кухня просматривается совершенно свободно; занавески бело-голубые, в мелкую клетку; холодильник марки «Дженерал электрик» с морозильной камерой; на плите кофейник желтого цвета; в посудном шкафу стоит столовый сервиз не менее чем на шесть персон, бело-желтый, с рисунками, изображающими сцены охоты... Ну, как?!
      — Мальчик, — удивилась миссис Эр, — ты намерен стать сыщиком?
      — Разведчиком...
      — Ты будешь выслеживать людей?
      — Нелюдей, ма... Нацистов... Я буду охотиться за теми черныминаци, которые убивали моих друзей и морили голодом в лагерях людей.
      — Мальчик, их работа кажется красивой только в кино... Это очень... я даже не знаю, как тебе сказать... это очень гадко: следить за подобными себе...
      — Ма, а разве можно прощать зло? Ты же слышишь по радио, как много нацистов скрылось, сколько отвертелось от суда? Разве можно допускать такое?
      — Мальчик, ты сделал все, что мог... Ты это сделал на войне... Если с тобой случится что-нибудь сейчас, я ведь останусь одна, — она грустно улыбнулась, — совсем одна... Что я буду делать?
 
      Полгода Джек Эр проходил специальное обучение. Поселили его в тихой квартире, попросили вернуть письмо» отправленное на бланке ФБР: «Вы должны быть тщательно законспирированы; маме скажете, что вняли ее советам и устроились работать в страховую компанию „Ишпурэнс лимитэд“, бокс 5236, Вашингтон; ваш шеф — мистер Забельски. Отныне это ваша легенда, о кэй?»
      Он не понял, откуда им могло быть известно, что мама против его работы, но не удивился их знанию, — значит, так надо. Стажировку проходил в столице: ходилза мужчиной сорока — сорока пяти лет, брюнетом, нос с горбинкой, надевает очки, когда смотрит меню или читает газету, рост — сто семьдесят восемь сантиметров, размер обуви — девять с половиной, завтракает обычно в баре «Стар даст» на углу семнадцатой улицы, обедает в журналистском клубе, ужинает дома, квартира состоит из спальни и холла, в котором он работает на пишущей машинке.
      Рапорты Джека Эра были образцовыми, но он не знал, что поднадзорнымбыл такой же, как и он, ветеран, журналист Леон Штайн, сотрудник левых газет, участник гражданской войны в Испании, где сражался в батальоне Линкольна, друг Брехта и Хемингуэя; в прессе выступал как раз по поводу тех гитлеровцев, которые избежали наказания. Ничего этого ему, Джеку Эру, не сообщали, приучив к тому, что на первой стадии его работы необходимо стать профессионалом, а борьба с нацистами, которой он добивался, начнется после того, как он получит квалификацию. Нельзя же победить врага, не овладев навыками тайной борьбы, не правда ли?
      Рапорты о Штайне были положены в его формуляр: в случае, если когда-либо и почему-либо Джек взбрыкнет, ему выложат на стол документы о слежке за таким же, как и он, ветераном, написанные его рукой. Тогда же ему был присвоен псевдоним «Элза».
 
      Вот именно его, Джека Эра, и передали — в конфиденциальном порядке, не проводя это документом, — Роберту Макайру для работы по Роумэну.
      Инструктируя рослого парня, окрепшего за полгода, налившегосямускулами после ежедневных трехчасовых упражнений в гимнастическом зале, арендованном — через третьих лиц — у Фрэнка Никлбэри на берегу Потомака, Роберт Макайр неторопливо, словно бы рассуждая вслух, говорил:
      — Человек, которого вам показали и которого вы принимаетев наблюдение, не есть нацист, Джек, даже наоборот. Нам кажется, что он, как и вы, не любит черныхнаци. Но может получиться так, что он — сам того не понимая — выведет вас на серьезных нацистов. Посмотрите эти фотографии, — Макайр выбросил на стол десяток портретов, — запомните лица. Пожалуйста, запомните их хорошенько, потому что это наши с вами враги. Заучите номера телефонов, которые я вам продиктую... Только не перепутайте: где буэнос-айресский, где номер Боготы и Рио-де-Жанейро, а где Асунсьона... По моему опыту нелегальной работы против наци, удобнее всего запоминать, поставив перед номером первую букву города... Например, А пятьдесят два сорок четыре. Городишко Асунсьон маленький, они еще не перешли на пятизначные номера, только-только собираются, им помогает ИТТ. Когда вам ответят, скажете, что вы от Бобби, который ждет открытку ко дню рождения. Вам должны сказать, что готовы передать открытку с оказией. Вам назовут адрес, куда надо прийти на встречу. Имейте в виду, мои люди будут называть только четный номер квартиры. Если назовут любое нечетное число, на встречу не ходите, — это сигнал тревоги. Либо вы ошиблись номером. Перезвоните еще раз и, если вам снова назовут нечетное число, сразу же бросайте наблюдение и отправляйтесь в наше консульство, обратитесь к вице-консулу, занимающемуся охраной имущественного положения американских граждан, назовите ему свое имя и попросите связь со мной. Я дам указания... Не думайте, что вы один получили такое задание: вместе с вами в самолете, куда сядет объект, будет еще один каш человек. Все ясно?
      — Да.
      — Хорошо... Вот номера, запоминайте их... Только посмотрите еще раз на фото, надо, чтобы эти лица накрепко отложились у вас в памяти. Каждый из них обозначен буквой, запомните ее тоже.
      Среди людей на десяти фотографиях был и Штирлиц; помечен буквой «М».

Штирлиц (Асунсьон, ноябрь сорок шестого)

      ...Когда Штирлиц открыл глаза, он ощутил себя лежащим на толстой тростниковой циновке в хижине Квыбырахи, рядом спал Шиббл; вождь широко раскинулся на белой циновке с каким-то странным, мистическим орнаментом; Канксерихи быстро ходила вокруг хижины, бормоча что-то монотонное.
      Штирлиц пошевелился: боли в теле не было. Он заставил себя преодолеть страх перед резким движением, который родился в нем после ранения, потому что каждую минуту боялся потревожить боль, постоянно жившую в нем, и быстро, не готовя себя, сел, — никакого прострела; какое-то неудобство было в ухе; потянувшись к мочке, он отдернул руку, потому что наткнулся на деревянную иглу; по спине его прошла брезгливая судорога — столь странным было ощущение чего-то чужеродного в теле.
      Штирлиц толкнул Шиббла; тот приподнялся на локте, потер глаза, зажег спичку и посмотрел на часы:
      — Ну и ну, — шепнул он, прислушиваясь к монотонному бормотанию женщины, — вы проспали пятнадцать часов: свалились в два, а сейчас уже пять... Как себя чувствуете?
      — Не поверите...
      — Спали вы как убитый... Хорошо?
      — Как заново родился...
      — Ну-ну...
      — А что это она бормочет?
      — Вообще-то я не понимаю их языка, но Квыбырахи объяснял: мол, она всю ночь будет отгонять злых духов, чтобы они сквозь дырку в мочке снова не вошли в вас... Сейчас возвращается ваш добрый дух. Он говорит, что женщина должна стеречь вас, пока спите, во сне можно умереть, если она не углядит за злым духом и он войдет в дырку в мочке, вот она и бормочет, пятнадцать часов на ногах, с ума сойти...
      — Я что-нибудь говорил, пока спал?
      Шиббл удивленно посмотрел на него, потом со сладостным подвывом зевнул:
      — Вы?
      — Ну, да... Я же слышал, вождь сказал: «Теперь он заговорит».
      — Ах да, верно... Она потом долго сидела над вами, слушала, как вы дышали... И он меня попросил, чтобы я непременно разобрал, какое слово вы скажете во сне... Я еще удивился: «А может, он ничего не будет говорить?» А он ответил: «Канксерихи говорит, что он обязательно будет шептать; ей важно разобрать первое слово. Она определяет, как сложится его будущая жизнь, вернется ли болезнь, ну и все такое».
      — Что же я сказал? — рассеянно поинтересовался Штирлиц и сразу же почувствовал, что он перебрал, слишком уж рассеянноспросил, негоже так себя прятать, наоборот, демаскируешь.
      И верно, Шиббл усмехнулся:
      — Вы сказали то, чего бы никогда никому не сказали. Всю правду о себе сказали. Вот вы теперь где, — он повертел кулаками в воздухе, — с потрохами.
      — Нет, правда, интересно...
      — Так и говорите. Вы меня изучаете, как плевок под микроскопом. Думаете, я так не умею? Еще как умею... А сказали вы какое-то странное слово, не на испанском... Но ей важно было не слово, а буква, у них же каждая буква с особым смыслом... А первая буква была «Эс»... Что-то вроде «Саченько»... Могли такое сказать?
      — Мог.
      — Что это значит?
      — Имя... В Германии тридцатых годов, до тридцать третьего, была такая песня...
      — Так вы немец?
      — Нет. Но я там жил довольно долго... Что Канксерихи сказала по поводу буквы «Эс»?
      — Обрадовалась. Потанцевала вокруг вас, всего веерами своими обмахнула, сказала вождю, что, мол, вы произнесли нужное для здоровья слово, если оно началось с этой буквы.
      «Поди не поверь, — подумал Штирлиц. — Откуда эта индианка может знать про Сашеньку? Она в моем сердце всегда. Ее нет рядом, но мечта о ней дает силу жить и счастье верить, что прекрасное прошлое вернется... А если и нет, то все равно оно будет постоянно определять оставшуюся мне бесконечность, то есть те часы, которые мне еще предстоит прожить: то, что было, всегда в душе моей... Мы до сих пор шарахаемся от понятий «дух», «душа», хотя понятия эти совершенно разные по своей сути. Между двумя этими понятиями существует определенное соотношение — не статичное, как в античности, и не функциональное, то есть современное, европейское. Некая таинственная магия определяет соотношение между душой и духом. Мы вульгарно толкуем и понятие «магическое», сразу представляем фокусника, который шпагу глотает, а ведь понятие вполне предметно, рождено философской школой Багдада, той, которая дала миру и христианство, и манихейство, и неоплатонизм, а уж после ислам. Багдад, столица мавританской школы магического, к математике относилась как к умному собеседнику, какой уж тут фокусник со шпагой... Как чего не знаем, так кричим «осанна»! Душа моя, Сашенька, дух твой всегда в моей душе, — разве эти слова для меня не были магическими, спасительными все эти годы?! Разве не стали они моей верой?!»
      — Вы давно спите? — спросил Штирлиц.
      — Не знаю. Не очень. Но я выспался. Мы долго сидели с вождем, он любит беседовать. Все вожди любят говорить. А может, слушать себя, черт их разберет.
      — А женщина? Она давно отгоняет злых духов?
      — Я же говорю: с той минуты, как вы уснули... Слушайте, вам правда полегчало? Когда вы уснули, лицо у вас, честно говоря, разгладилось и порозовело. Сам-то я всему этому не верю... Но вы порозовели, что правда, то правда... Будем вставать?
      — Пора идти?
      — От вас зависит. Вы меня купили на эти дни, я служу, мне торопиться некуда... Чем дольше проторчу в сельве, тем деньги будут целее в банке. Или хотите еще поспать?
      — Нет. Я себя чувствую бодро. Какая-то даже, знаете ли, повышенная активность.
      — Будем охотиться?
      — Мы далеко от Парагвая?
      — Вы имеете в виду столицу?
      — Да.
      — Дня за четыре дойдем. Рыбачить хотите?
      — Можно.
      — А ягуара, как понял, отставим?
      — Пусть живет.
      — Мне легче.
      — Тогда двинемся, пока нет солнца. Вы, кстати, хорошо переносите жару.
      — Да, я люблю жару.
      — Не все выдерживают здешнюю духоту... Да и влажно очень.
      Шиббл поднялся, достал из кармана спички, чиркнул, зажег лучину, осторожно обложил ее щепочками; запахло сладким дымом; такой дым всегда ассоциировался у Штирлица с единственным летом, проведенным в Подмосковье, когда они с отцом жили в маленькой деревушке километрах в пятидесяти от Москвы со странным названием Малаховка.
      Женщина вошла в хижину, бормоча что-то, приблизилась к Штирлицу; высвет пламени в очаге (Шиббл подложил три сухих поленца, затрещало) делал ее лицо старым и отечным; в ней сейчас ничего не осталось от той пышущей здоровьем Канксерихи, которую он видел пятнадцать часов назад: под глазами — даже на шоколадном лице — были заметны провалы-тени, белки сделались как у печеночного больного, даже живот, казалось, опал.
      Она что-то сказала ему потухшим, усталым голосом.
      Шиббл тронул Квыбырахи за плечо, тот, не поворачиваясь, перевел, словно и не спал:
      — Сейчас она повяжет ему амулет, пусть он не снимает его тридцать три дня, а вообще-то он теперь здоров.
      Женщина повесила ему на кисть тесемочку с костяшкой. Тесемка была скользкая, свита из какой-то травы, очень крепкая. Штирлиц не удержался, попробовал ее на разрыв. Потом она вытащила зубами острую деревянную палочку из мочки и, словно подрубленная, свалилась на пол.
      — Теперь она будет спать столько часов, сколько спал белый охотник, — пояснил вождь. — Она устает после своей работы, несколько дней как не в себе, очень старается, да и злые духи, которых она отогнала, мстят — потеряли столько еды, они ж едят человека изнутри, вкусно, не надо охотиться или ловить рыбу — все в твоем распоряжении... Поди, пойми, когда они в тебя забираются...
 
      Отъехав километров десять, Шиббл спросил:
      — Не хотите попробовать: сможете ли делать то, чего не могли раньше, до этой... как ее... тьфу, забываю все время...
      — Канксерихи, — улыбнулся Штирлиц.
      — Да, верно... Чего не могли делать до нее? У вас такие страшные шрамы от ран, я смотрел, когда она колдовала над вами...
      — Попробуем, — сказал Штирлиц и остановил коня. — Мне самому интересно.
      Какую-то секунду он сидел в седле недвижно, потом, переборов барьер страха (боль, которая живет в тебе месяцы, нарабатывает и осторожность, и особую манеру прислушиванияк самому себе — не заворочается ли, не поднимется ли еще выше или, наоборот, опустится, — это и порождает страх, индикатор собственного бессилия), заставил себя резко соскочить на землю — так, как он умел раньше, до того, как пули разорвали тело и он ощутил сытный запах собственной крови.
      Он смог перебороть страх, побудив свое тело к резкому движению; однако в те доли секунды, пока его ноги были в воздухе, ужас вновь обуял Штирлица: «Сейчас я коснусь земли, и боль вернется. Колдунья просто загипнотизировала меня, и я потеряю сознание. Зачем я все это затеял?!»
      Штирлиц зажмурился и подумал, что сейчас упадет, потеряв сознание, а вокруг острые камни: «Черт, виском бы хоть, и сразу — к папе, в тишину».
      Однако сознания не потерял, боли в пояснице не было; он — ликующе — понял, что ее не будет вовсе, едва лишь частьступни коснулась земли (кажется, правая?); широко взмахнув руками, он, словно гимнаст, соскочивший с колец, удержал равновесие, постоял, не двигаясь, счастливый, потом вытер пот (мгновенно покрылся потом в воздухе, микродоли секунды, антивремя), посмотрел на Шиббла и счастливо рассмеялся:
      — Послушайте, а ведь я ваш должник! Это вы меня сюда привели. Ей богу, она меня вылечила.
      — Попробуйте взброситься в седло, — посоветовал Шиббл. — Вы вчера забирались на коня, как столетний дед на бабу, смешно смотреть.
      Штирлиц вдел ногу в стремя, похлопал коня по атласной, коричневой с красноватыми переливами шее и, не чувствуя уже страха, легко взбросился в седло.
      — Ну? — спросил Шиббл. — Как?
      — Она меня вылечила, — повторил Штирлиц. — Я бы никогда этому не поверил.
      — Если не будете бриться пару дней, станете похожи на ковбоя. Вам пойдет борода, очень мужественный облик. И вообще, вы первый европеец, который не скулит в сельве. Все остальные хорохорятся, когда проверяют у меня ружья на прикладистость, тоже мне, Фениморы Куперы поганые, а как до дела, так все время спрашивают, не потерял ли я тропу; я, говоря откровенно, и вас проверял, заглатывая чай, цветом похожий на виски... Люблю дразнить людей. Щекочет нервы. Ощущаешь собственную весомость...
 
      В Асунсьоне они попрощались; Штирлиц отдал Шибблу деньги у входа в пансионат «Кондор»; пообещал вернуться через год, тогда и сходят на ягуара.
      Хозяин пансионата, креол с примесью индейской крови («Совсем другой народ в Парагвае, — заметил Штирлиц, — каждый второй — индеец, чисто белых на улицах почти нет, как, впрочем, и машин, одни кабальерос, хотя, может, шоферы спят, время сиесты, три часа»), показал Штирлицу комнаты — их было пять, все свежепобеленные, как на Украине, и такая же мебель из сухого дерева, не крашенная, только проолифленная, и такие же голубые наличники на окнах, и даже герань такая же; вот только кактусики явно здешние — причудливой формы, в горшках из серой глины, неровной формы, сразу видно, что работал местный гончар.
      — Принимаете доллары? — спросил Штирлиц.
      — Вообще-то у нас запрещено принимать деньги «гринго», — ответил хозяин (представился нараспев: «Дон ПедроМария-Хесуо-и-Эухенио Перальта»). — Но я сделаю для вас исключение, сеньор.
      — Буду вам очень обязан. Меня зовут Шиббл, Кристофер Шиббл, я англичанин, уплачу за три дня вперед. Надеюсь, паспорт не требуется?
      Когда платят за три дня вперед, паспорт, понятно, не требуется, — зачем обижать выгодного постояльца?
      Штирлиц не стал брать квиток об уплате, который ему протянул дон Педро-Мария-Хесус-и-Эухенио Перальта, сказал, что пойдет оглядеться, в Асунсьоне в первый раз, поинтересовался, где же здесь калле Сан Мартин (из справочников, которые изучил в ИТТ, готовясь к Аргентине как к единственной надежде на возвращение, выяснил, что практически в каждом городе Латинской Америки есть улицы Сан Мартина, Боливара и Колумба), выслушал подробный ответ (если кто-либо когда-нибудь спросит хозяина, чем интересовался постоялец, он наверняка ответит именно про калле Сан Мартин, — так уж устроена людская психология) и попросил снять с ключа — обязательную в отелях и пансионатах очень тяжелую медную или деревянную, зависит от престижности, — блямбу:
      — Я возвращаюсь поздно, а ухожу рано, мне совестно вас тревожить.
      Такси, конечно, не было. Прошел по улицам — пустым и тихим, сиеста здесь, видимо, соблюдается еще более религиозно, чем в Андалусии; солнце палило нещадно. А что будет в разгар лета, в январе? Настоящее пекло!
      «Ну что, — сказал он себе, — ты, наконец, один? Все позади, вот счастье-то, а?! Осмотрюсь и потихоньку двинусь к свободе, домой. Теперь — пора, теперь — можно, время!
      И ведь ничего не болит, — подумал Штирлиц, — я только по привычке приволакиваю ногу. За эти четыре дня у меня ни разу не было боли, привычной, режущей, постоянной, которая делает человека трусом, таящимся зайцем, соглашателем с самим собой. Я все-таки правильно сказал себе, что главное в той ситуации, в какой я оказался, — вернуть здоровье, все положить на это; инвалид — не борец. И хотя борьба моя несколько отлична от той, которую ведут киноковбои, ведь мне приходится думать, тем не менее мысль, не подтвержденная действием, обречена так и остаться мыслью. Нет, — поправил себя Штирлиц, — мысль — это уже дело, как и выдвинутая идея. Пустые слова — вот что такое рассуждение без действия. Ты нашел правильное слово, похвалил он себя; не мысль, не идея, но именно рассуждение, не подтвержденное действием».
      Штирлиц зашел в единственный открытый магазин «Одежда для сеньоров», купил костюм и саквояж (доллары здесь приняли с почтением, мигом смелипод прилавок), пару рубашек, носки, смену нижнего белья; хозяин отправил чикоза туфлями для сеньора, выяснив предварительно, что необходим американский крой, на толстой кожаной подошве, желательно темно-коричневые; переоделся здесь же, спрятав тропикаль в саквояж (пришлось отдать Шибблу дополнительно тридцать четыре доллара; к концу путешествия тот начал оперировать страннымисуммами, видимо, для большей достоверности перестал называть круглые, но его отнюдь не новый тропикаль стоил не более пятнадцати долларов, да и то с большой натяжкой).
      Из магазина — совсем другим уже человеком — он зашел в парикмахерскую. Мастер, взмахнув зеленой простыней, как мулетой перед мордой быка, сразу же усадил его в кресло, выбрил скрипящим опасным «золингеном», сделал массаж и в довершение ко всему с готовностью дал сдачу с пятидесятидолларовой купюры местными затертыми, словно старые игральные карты, бумажками.
      После этого Штирлиц нашел семейный пансионат (так значилось на вывеске у входа в неприметный, по тенистый, свежепокрашенный особнячок), снял номер, оставил саквояж и отправился в центр, машинально проверившись, нет ли слежки. «Впрочем, откуда она может быть, я оторвался ото всех, — подумал он, — никто не знает обо мне в городе. Даже если Шиббл, если допустить недопустимое, скажет кому-то, что я здесь, то искать меня будут в пансионате у дона Педро-и-Христоса или как его там, да и потом нечего грешить на Шиббла, кому он может сказать, если он не ждал и не ведал о моем приходе. Я и сам не предполагал, что постучусь к нему в дверь, пока не заметил в Иугасу рекламу фирмы, где он служит. Нет, это уже симптом мании подозрительности, не иначе, Шиббл вне игры».
      Он ошибался. Мальчишка, нанятый Шибблом за песо, проследил весь его маршрут.
      Получив монету от «инглеса», мальчишка вернулся к семейному пансионату, где остановился Штирлиц, поглядел на окна — нет ли где света — и, вытянув ноги, удобно устроился возле теплой стены. Пока не придет сеньор, за кем он смотрел все время, — тот устраивался в семейном пансионате сеньоры Пелайо, а потом расположился на веранде кафе «Ла ультима эсперанса» на калле Эндепенденсиа, как раз наискосок от того дома, где разместились красные; все в городе знают, что тут помещается штаб-квартира шпионов из Москвы, как же иначе, «Ассоциация по культурным связям», — вполне можно подремать, это так приятно, особенно когда наступает вечерняя прохлада.
 
      ...Штирлиц выпил чашку ароматного капучини («Господи, какое это счастье, когда не надо держать в руке обязательные здесь виски, хинебру, рислинг, коньяк, черта, дьявола, как же приятно ощущать сладостную горечь кофе!»), дожидаясь, пока из дома, где размещалась «Ассоциация по культурным связям» (там же помещались филиал бразильской фирмы «Трайдуш», адвокатские конторы Родольфо Переса и Серхио Пабло Хименеса, кабинет врача-гинеколога Родригеса Падилья Рейнальдо и компания «Рихаль контратистас индустриалес лтд.»), начнут выходить служащие. Наблюдая за тем, как выключался свет в оффисах пятиэтажного здания, прежде всего смотрел на второй этаж, потому что, проходя мимо подъезда, цепко запомнил медные указатели — где, на каком этаже какая фирма расположена (стиль заимствован у испанцев, те все пишут при входе, даже куда поворачивать — налево или направо).
      «Если все пойдет, как я задумал, — сказал он себе, — тогда я вернусь в Аргентину так же, как попал сюда: лодка через реку, никакой пограничной стражи, курсируй себе на здоровье, оказывается, здесь это никого не интересует.
      Люди «Ассоциации» должны знать адрес русских представителей в Буэнос-Айресе, наверняка они там запрашивают (или будут запрашивать) фильмы, книги и картины. Ходить в трехмиллионном городе Перона и спрашивать, где тут поселились красные, — по меньшей мере смешно, сразу угодишь в полицию; нельзя обращаться и в МИД — там откажутся отвечать по телефону; установление отношений с русскими — политический жест: выполнили обещание народу, данное Пероном перед выборами; это не так уж и трудно; его нелюбовь к нам — нескрываема; там, в столице, мне придется ходить по острию бритвы, особенно после публикации в Лондоне; те документы, что мне передал Роумэн о ликвидации Мюллером несчастного Рубенау, — косвенны; все равно можно манипулировать: «нацистский палач на службе у русских», вот ведь какая незадача, вот почему приходится оглядываться на каждом шагу... А вообще-то ужас: я своей любовью к России, тоскою по ней в нынешнем моем качестве — если состряпать против меня дело по обвинению в устранении двух несчастных — могу причинить ей только зло. Я должен понять, что из себя представляет президент «Ассоциации» Пьетрофф; как же зло говорил о нем у генерала Оцупа в Мадриде Артахов, с какой ненавистью... Я должен, я обязан принять, наконец, решение, я все еще чего-то медлю с принятием решения, я сам себя обманываю, потому что сердце мое уже там, в Аргентине, но ведь помимо сердца у человека существует разум, будь он неладен, и этот холодный, отрешенный от тела разум подвигает его на то, чтобы задержаться здесь и непременно связаться с Роумэном, потому что, видимо, сетьнаци значительно более сильна, чем можно было предполагать: подсадить в самолет испанской авиакомпании Ригельта, успеть за каких-то два или три часа оформить для него билет и паспорт могла только могущественная организация с блестяще налаженной системойработы — четко атакующей, мобильной и глубоко законспирированной».

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39