Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Санктпетербургские кунсткамеры

ModernLib.Net / Здоровье / Говоров Александр / Санктпетербургские кунсткамеры - Чтение (стр. 1)
Автор: Говоров Александр
Жанр: Здоровье

 

 


Александр Говоров
Санктпетербургские кунсткамеры

ГЛАВА ПЕРВАЯ. Пойди туда — не знаю куда

1

      Господин Шумахер ударом ладони распахнул фрамугу окна. Распахнул и тут же придержал бережно: как-никак все же академическое имущество, казенное.
      — Штюрмише нахт! — восклицал он. — О, какой была бурная ночь!
      За окном, правда, расстилались безмятежные просторы невской утренней зари, только птицы нарушали тишину, приветствуя восходящее солнце. Но господин Шумахер Иван Данилович, он же Иоганн Даниэль, библиотекариус ея императорского величества, куратор Кунсткамеры государевой, прочих званий его не перечесть, господин Шумахер перед распахнутым окном горестно воздымал руки.
      — Какой была злая ночь! Ни момент не спал, ни минуты!
      И он сорвал свой франтовской парик гнедого цвета и вытер платком лоб и череп, который был у него яйцевидным и совершенно лысым, несмотря на молодой возраст господина куратора.
      — О, штюрмише нахт!
      Впрочем, как было не волноваться господину Шумахеру. Дело в том, что вчера из марева Финского залива выплыл наконец корабль, которого ждали уже много дней. На корабле том должны были прибыть новообретенные родственники государыни, царица не уставала спрашивать, да что же они не едут, да что же их не везут.
      Но, как говорится, долго ждали, а врасплох дождались. Государыня, как нарочно, прилегла вздремнуть, ожидаючи, а самого главного распорядителя — светлейшего князя Меншикова — в столице тоже не оказалось: пребывал он далеко, в Курляндии, по делам первостатейной важности.
      Придворные были в замешательстве — как встретить драгоценных гостей, где разместить; государыню будить никто не решался. И тогда какого-то осла («Осла!» — простонал Шумахер, вспоминая все это) угораздило послать вновь прибывших в Кикины палаты.
      Однако даже самому малочиновному жителю Санктпетербурга было известно, что в граде сем имеется по крайней мере три дома, известные как Кикины палаты. Строитель их и владелец, Кикин, был когда-то «в случае» при дворе, любимцем был особым и царя и царицы. Затем склонил к измене несчастного царевича Алексея и сам себя привел на плаху. Строение же его, как и все мимолетное богатство, все было отписано в казну.
      Один из его домиков, довольно неказистый, размещался, однако, на набережной, вблизи царского дворца. Там-то, по всей логике вещей, и следовало поселить вновь прибывших родственников государыни.
      Но придворный осел («Дер эзель глюпый!» — расстраивался Шумахер) случайно, а может быть и намеренно, направил кортеж с вновь обретенными знатными гостями не сюда, а в тот дом, в те Кикины палаты, которые были строены в три этажа и находились возле царской смолокурни. А размещались там и Академия, и Кунсткамера, и библиотека, и все прочее хлопотное хозяйство господина Шумахера.
      И дом тот Кикина, хоть и большой, но был забит до отказа и книгами, и коллекциями, и раритетами, и монстрами, и махинами, и даже там профессора иные проживали.
      И уже строилось новое здание на Васильевском острове ради изничтожения тесноты, которая мешает приращению науки российской.
      А тут, представьте себе, в самую что ни на есть полночь врываются в академические те хоромы драгуны личного князя Меншикова ингерманландского полка, коим было вменено сопровождать знатных новоприбывших. Усатые, грубые, надменные, они вышвыривают вон всю академическую утварь, даже самую субтильную из гнутого стекла. Иных академикусов, взирая на их почтенность, под руки из покоев выводят, других удаляют просто за шиворот…
      — Шерт побери! — Шумахер париком ударил по подоконнику, подняв тучу пыли. Что делать теперь? Мчаться ли в загородную резиденцию, в Стрельну, к императрице или побежать по министрам?
      Стукнула дверь, и появился служитель, прерывая кипение кураторского гнева.
      — К вам господин штудент Милеров. Давеча изволили его срочно требовать.
      Шумахер замахал было париком — ах, это было вчера, а сегодня иные страсти затмили давешние. Но студент уже входил бочком, посверкивая стеклами в дешевой медной оправе.
      Господин куратор оглядел его с сомнением — крайне непрезентабелен был тот студент, тощий, обсыпан перхотью, башмаки разбитые, один с пряжкой, другой — без.
      По случаю крайней занятости президента Академии господина Блументроста, который был придворным лекарем, а следовательно, должен был денно и нощно пребывать возле пестуемых им особ, на Ивана Даниловича Шумахера было возложено еще негласно руководство всеми членами Академии, от самого достопочтенного из профессоров до нижайшего из служителей.
      Так что хочешь не хочешь, а вошедшим Миллером займись.
      Шумахер вынул из ящика стола пухлую книжицу в переплете из крокодиловой кожи.
      — Узнаете, сударь?
      — О, — жалобно сказал Миллер, — дас ист майн нотицбух, моя записная книжка!
      — И где вы изволили оную утратить?
      Миллер заговорил нечто невразумительное:
      — Увы… Три дня… Худая пища…
      — А помните ли вы, что писали в той книжице?
      Миллер окончательно притих, протирал очки краем галстука. Шумахер сунул ему книжицу, открыв на определенной странице.
      — Читайте вслух.
      Студент медлил, держа свою книжицу, словно ядовитого змея. И тогда Шумахер вынужден был топнуть.
      — Читайте, черт побери!
      Миллер надел очки и принялся читать загробным голосом, будто сам себе читал приговор:
      — «Либе мутер, дражайшая матушка, так как нет никакой надежды, что мои письма дойдут к тебе из этой дикой глуши, я буду их писать в моей записной книжке, как некий путевой дневник… Когда подплываешь к этому городу, он встает из пучины моря, словно сказочное чудо, — истинный парадиз, рай на земле!»
      Миллер остановился и недоуменно взглянул на куратора.
      — Переверните страницу, — приказал тот.
      — «Ты же знаешь, обожаемая матушка, — перевернув страницу, продолжал Миллер, — что три человека на всей земле были уважаемы мною — английский мудрец Исаак Ньютон, наш немецкий гений Лейбниц и Петр Великий, российский император, герой эпический, полубог в доспехах воина и фартуке кузнеца. Но пока я вырос и выучился, все они чредою печальной сошли в царство теней. И здесь, в Санктпетербурге, я застал тело императора, гниющее в соборе. По какому-то непостижимому русскому обычаю его не стали закапывать. А народ говорит, что вдовая царица либо спит как сурчиха, либо пьет как торговка. И вообще здесь никто ничего не делает, каждый только и ждет, чем закончится это странное царствование…»
      Шумахер взялся за сердце, закрыл глаза.
      — Да как же вы могли… Да вы же всю Академию подводите под топор… Да я же вас немедленно отошлю назад, и будете там умирать без работы со своей дражайшей матушкой!
      Еще повозмущавшись и потопав ножкой, библиотекариус сменил гнев на милость.
      — Но я вас спасу, да, спасу… Спасу как земляка и вообще как симпатичного мне человека. Дайте-ка сюда эту вашу нотицбух. Глядите, сию глупую страницу я выдираю — айн, цвай, драй! — и разрываю на кусочки. А вы напишите новое, умное, благонамеренное письмо и пошлите его своей матушке через почтамт, и, между прочим, упомяните, что не кто иной, как Иоганн Даниэль Шумахер, спас вас от очень крупной неприятности.
      Он поднял палец.
      — Вы очень доверчивы, господин студент! Русские — это загадочный народ, о, вы скоро узнаете, какой это загадочный народ!
      И Шумахер, растопырив руки, показал, как безгранично доверчив господин студент Миллер. Затем спросил:
      — Правда ли, в событиях минувшей ночи и вы пострадали? Будто вас тоже выселили и вы поместились на квартире в слободке?
      Миллер кивнул, подтверждая. Но добрейший унтер-офицер, господин Максюта — так кажется его зовут? — приютил его у себя. И все его книги и коллекции также приютил. А что, разве, и это нельзя?
      — О, нет, наоборот! — хохотнул Шумахер. И, наклонившись к самому уху студента, стал ему внушать, дирижируя пальцем: — Все, что вы услышите от этого мужика в мундире, тотчас сообщайте мне. Он, между прочим, водку не пьет, в церковь не ходит, это так нетипично для здешнего народа, увидите сами… Русская инквизиция мимо такого человека не пройдет. А вы понаблюдайте за ним, понаблюдайте… Рано или поздно это может оказаться полезным для нас, немцев.
      Миллер хотел спросить, каким именно образом полезным, как вдруг раздался удар в дверь, готические створки распахнулись и на сцену выступило новое лицо.

2

      Лицо это было румяно, как пасхальный пирожок, вооружено вислым носом и парой проницательных глаз. Паричок на нем был пышный, как шевелюра Купидона, а кафтанец прямо с парижской модной гравюрки. Лицо перебирало ножками на высоких каблуках, и вообще, как говорится, жизнелюбие из него так и лучилось, хотя лицо это стенало и заламывало руки.
      — О, герр Шумахер, ваше превосходительство, меня обокрали!
      Шумахер в первую очередь отметил светский вид неожиданного посетителя. Но следовало для начала и поставить его на место, поэтому господин куратор насупился.
      — Что вам угодно?
      Посетитель взмахнул кружевными манжетами и рассыпался в поклонах. Шумахер нахлобучил парик и тоже сделал несколько па политеса.
      — Меня обокрали! — жаловался посетитель. — Ночью вломились солдаты… О-о, как они себя вели!
      — Кто сей есть? — спросил Шумахер у стоящего рядом студента. Но тот не знал, и ответил служитель из-за распахнутых дверей:
      — Академикус… Из прибывших намедни. Я им сказывал, что беспокоить вас нельзя…
      Услышав этот диалог, посетитель подпрыгнул, склонился до паркета и представил себя:
      — Игнаций-Констанций-Фелиций граф Бруччи де Рафалович, кавалер Золотого Овна и иных орденов Священной Римской империи, магистр свободных искусств!
      — Ах, герр Рафалович! — весь просиял Шумахер. — О, граф Рафалович!
      Он тоже приветливо полоскал ручкой у самого пола, но при этом силился вспомнить, кто такой? До сих пор он, Шумахер, первым узнавал любого, прибывавшего в Санктпетербург, а здесь так оплошать? Да еще и академикус, а всех академиков, служивших в Санктпетербурге, именно Шумахер приглашал, еще по повелению покойного государя… Да еще и граф, да еще и кавалер какого-то Золотого Овна! Впрочем, что-то смутно Шумахеру припоминалось — не то в Ганновере, не то в Вене…
      Шумахер выразил графу свое крайнее соболезнование и заверил, что сегодня же найдет время, чтобы ознакомиться с его патентами и рекомендательными письмами. Но эти слова вызвали у графа буквально приступ плача.
      — О санта мадонна! Сегодня ночью в этом вашем доме у меня их похитили! Пропало все!
      — Как, неужели все?
      — О, да, да! И графская грамота, и академический диплом, и патент магистра… А какие были там высокие подписи, какие печати!
      Тут Шумахер заметил, что, несмотря на плач и заламывание рук, новоявленный граф исподтишка следит за ним паучьим взглядом. Господину куратору стало зябко, и он повернулся, давая понять, что аудиенция окончена. Тогда граф Бруччи де Рафалович буквально пал к его ногам.
      — А главное, главное, блистательный синьор! Главное, что у меня пропало…
      Он внимательно оглядывал каждого, а все молчали, ожидая. И граф сказал выразительно, понизив голос:
      — Философский камень!

3

      Караульный, стоявший на площадке второго этажа в Кикиных палатах, перегнулся через перила и позвал:
      — Господин корпорал Тузов, к господину библиотекариусу!
      — Цыц, горластый! — подскочил к нему придворный в раззолоченном кафтане. — Принцы почивать изволят.
      Придворный, перешагивая через академическую утварь, нагроможденную в коридоре, подкрался к высокой двери покоев, послушал у замочной скважины, затем, удовлетворенный, распрямился:
      — Спят!
      Это был обер-гофмейстер Рейнгольд фон Левенвольде, весь Санктпетербург именовал его «Красавчик». Был он гибок, как хорек, и любезен несравненно, придворные дамы в нем не чаяли души. Царица третьего дня, не дождавшись родственников и уезжая в Стрельну, особо поручила их заботам Левенвольде.
      Лавируя между грудами вещей, подтянутый, при кортике, лишь слегка прихрамывая, по коридору проследовал корпорал Максим Тузов. Обер-гофмейстер ему прошипел:
      — Распустил свою команду, вели, чтоб не орали.
      На что Тузов отвечал хладнокровно:
      — Здесь не постоялый двор.
      И вошел в кабинет Шумахера, а обер-гофмейстер остался беситься перед закрывшейся дверью.
      Шумахер, поглядывая на лежащего в креслах графа, которого отпаивали лакрицей служитель и студент Миллер, стоял грозный, словно коршун.
      — Твой ли караул, — вопросил он Тузова, — дежурил сегодня ночью, когда привезли господ принцев?
      Максим Тузов подтвердил это, добавив, что он, корпорал, отвечает за охрану Кунсткамеры вообще.
      Шумахеру такая независимость не понравилась, он привык, чтобы перед ним благоговели.
      — Отвечай, айн балькен, чурбан! Говори… Куда делся этот, как его по-русски… Дер штайн дес везенс!
      Он крутил пальцами, вспоминая забытые слова, но корпорал Тузов сам ему напомнил:
      — Философский камень?
      — О, ты знаешь по-немецки? Я, я, натюрлих — философский камень…
      Некоторое время все молчали, потом Тузов щелкнул каблуками и доложил:
      — Не могу знать.
      При этих словах граф Рафалович зарыдал дико. Он кричал, что камень сей предназначался не кому-нибудь, а самой Семирамиде севера, императрице Екатерине… Его высокородные покровители уже писали об этом в Санктпетербург, и здесь камень тот ожидают…
      Рациональный дух Шумахера не мог спокойно перенести такого поворота. Он поднес волосатый свой кулак к самому носу корпорала;
      — Плут! Ротозей! Бубуменш! Ты слышал? Камень должен быть представлен ко двору!
      И он принялся и по-немецки и по-русски честить вытянувшегося перед ним Тузова, а тот только покусывал губы. И вдруг Тузова бросило в жар, он выкрикнул в лицо беснующемуся начальству:
      — Тпру!
      Шумахер, изумленный, осекся на полуслове, растерянно оглянулся на служителя и студента, которые на всякий случай отодвинулись.
      — Вас ист дас? Вас ист дас? Разве я лошадь? — говорил он невпопад.
      А Тузов храбро перешел в контрнаступление, напомнил Устав воинский, в котором запрещалось бранными словами поносить тех, кои при исполнении…
      Но тут он сам от волнения, или раненая нога его подвела, замолк и присел на край табуретки. Опомнившийся Шумахер окончательно рассвирепел и занес над ним кураторскую трость. Тузов вновь вскочил, схватился за кортик. И неизвестно, чем бы закончилось все это, если бы студент Миллер, поперхнувшись от неловкости, не вступил в разговор:
      — А разве философский камень вообще существует? Теперь ведь даже в школах учат, что все это обман, заблужденья прошлых веков, иными словами — фальшь.
      Тут, заслышав такие слова, подскочил граф Рафалович.
      — Как вы говорите? Фальшь? Сами вы фальшь! Мой камень был подлинный эликсир мудрецов!
      Снова растворились готические двери, за которыми раззолоченным обер-гофмейстер пилочкой полировал свои ногти и говорил со значением:
      — Так, господа академикусы, докричались. Принцев изволили разбудить!
      Тут со двора раздались певучие звуки кавалерийского рожка. Забыв о распре, все кинулись к окну. В палисадник Кикиных палат въезжали кареты. Кучера чмокали, сдерживая лошадей. Конвойные драгуны звенели оружием. Из карет выглядывали фрейлины в мушках. Экипажи прислала царица, чтобы пригласить вновь прибывших родственников к себе.

4

      На лютеранской кирке за лесом пробило полдень, и академики сошлись на обед. Уселись за общий стол тесно — все сплошь знаменитости. И важный Бильфингер, физик, и математик Эйлер — совсем молодой, но нервный и не сдержанный в движениях. Тут были и братья Бернулли, и старичок Герман, ученик самого Лейбница. Стола не трогали — пока не явится господин библиотекариус, таков был заведен порядок.
      В раскрытые окна доносился шум листвы, бесконечный гомон птиц. Лето выдалось жаркое, без дождей. Академики то и дело прогоняли докучливых мух, а толстый Бильфингер, совсем изнемогая, снял кафтан, несмотря на академический этикет.
      — Чего я здесь торчу? — ворчал он, дуя в усы. — Ни квартиры, ни лаборатории, как обещано договором… Сидел бы в своей Саксонии.
      Академики задвигались. Бильфингер попал в больное место. Стали жаловаться те, кого ночью скоропалительно выселили. Тихонький Герман стенал, что ему теперь приходится квартировать в сарайчике, где прежде жили свиньи.
      — Зато жалованье такое, — усмехнулся Эйлер и нервически дернул плечом, — какое в вашей Саксонии и не снилось.
      — Вам-то что, — уныло отвечал Бильфингер. — Вы свои формулы и на песке чертить можете. А у меня барометры, приборы… Уговорено было также, чтоб преподавал я принцу Петру Алексеевичу, внуку государыни. Так вице-канцлер Остерман к тому принцу и мухи не подпускает!
      — Ох уж этот Остерман! — воскликнули академики.
      — Хоть и сам немец, по немцам от него житья нет…
      — Да и только ли немцам?
      Вошел Шумахер; его щеки были помяты после сна. Проголодавшиеся академики заткнули за галстук салфетки и накинулись на еду.
      Шумахер еще из коридора слышал громкий голос Бильфингера и понял, что говорилось что-то об Остермане. Он погрозил пальцем:
      — Господа, еще раз прошу — нет, категорически требую. Об Остермане — ни слова!
      Бильфингер тотчас принял это на свой счет и с шумом отодвинул блюдо.
      — Как! — воскликнул он. — Какой-то библиотекаришка смеет грозить мне пальцем? Да знаете ли, милейший, что я доктор богословия и еще корпорант четырех университетов? Монархи спорили за честь пригласить Бильфингера ко двору!
      Но академики были заняты едой, и возмущение Бильфингера потонуло в хрусте разгрызаемых косточек, звяканье ножей и в звоне бокалов, куда наливалось вино.
      — Недаром ведь, — сказал Эйлер, покончив с половиной цыпленка, — Лейбниц в сей вновь воздвигнутый Петрополис так и не поехал, что ни сулил ему царь. Будто бы сказал — лучше умру нищим, да в своей отчизне.
      Он усмехнулся и стал тереть глаз, который у него начинал дергаться время от времени. А Бильфингер захохотал.
      — Вы не договариваете, коллега. Совершенно достоверно, что Лейбниц сказал так: лучше быть нищим, да свободным, чем богатым и рабом!
      — Господа, господа! — расстраивался Шумахер. — Да господа же!
      И тут возвысил голос человек, присутствия которого сначала никто не заметил.
      — А правда ли, что в Санктпетербурге голод, едят траву? Простите мою неосведомленность, я здесь новичок…
      Академики с изумлением стали рассматривать его лиловый, умопомрачнительного фасона кафтанчик, кружевные брыжжи из самого Брюсселя. «Граф Рафалович… — передавалось на ухо. — Из цесарских краев…»
      — Да вам-то что до того, что здесь едят люди? — чуть не простонал Шумахер. — У вас-то на столе все есть!
      Продовольствование иноземных академиков было его главной заботой и гордостью.
      А граф Рафалович вытаращил черные глазки и спросил невинно:
      — А правда ли, императрица хочет выйти за князя Меншикова? Об этом весь Гамбург говорит!
      Но академики уткнули носы в только что разнесенную вторую перемену блюд, и никто не реагировал на бестактные вопросы малознакомого приезжего. Лишь неугомонный Эйлер снова дернул плечом и спросил Рафаловича в его же недоуменно-издевательском тоне:
      — А правда ли, коллега, у вас сегодня ночью был выкраден философский камень?
      Академики перестали жевать, подняли головы. Бильфингер поперхнулся, переспросил:
      — Что, что? Повторите.
      — Был украден философский камень.
      — Философский камень! — вскричали все академики разом.
      Тогда граф Бруччи де Рафалович, увидев себя в центре всеобщего внимания, вытер рот салфеткой и встал. Он рассказал, сколько стоил ему этот камень-монстр с двухсотлетней биографией и как он надеялся вручить его самой великой Семирамиде…
      Академики кивали с большим сочувствием, некоторые молчали, не зная, что сказать, только Эйлер откровенно смеялся в лицо величавому графу.
      Громоздкий Бильфингер, пригладив растрепавшиеся на сквозняке волосы — парика он принципиально не носил, — повернулся в сторону Шумахера.
      — Сознайтесь, уважаемый, это ваш новый трюк?
      Шумахер встал, во гневе уронил соусницу на бархатные панталоны, пытался урезонить Бильфингера. Голоса его не было слышно, потому что академики, забыв о сладком, вовсю спорили о философском камне.
      Бильфингер был куда громогласнее, ведь он, как бывший кузнец, голосом своим лупил словно кувалдой.
      — А разве не вы, уважаемый Шумахер, в тысяча семьсот двадцать первом году закупили перпетуум мобиле, вечный, знаете ли, двигатель? А уж не вас ли хотел за это покойный император сечь кнутом на базарной площади?
      Академики всплескивали руками, ужасались, хохотали — все-таки в этой одуряющей невской скуке были и развлечения. А Бильфингер встал напротив Шумахера, хотя соседи и тянули его за полы. Волосы его развевались, усы топорщились, глаза сверкали — недаром находили в нем сходство с царем Петром.
      — Но государь простил вас, — он тыкал пальцем в напряженное лицо библиотекариуса. — Простил, на беду российской науке. А теперь вы философским этим камнем государыне хотите ум заморочить?
      Тут уже и Рафалович вскочил, распалялся, ища на боку воображаемую шпагу.
      — А что, коллеги, — сказал раздумчиво старший из братьев Бернулли, — этот философский камень, ведь в нем что-то есть! Вы все ученейшие люди, реалисты, практики науки, но кто из вас осмелится отрицать иррациональное? Кто возьмется объяснить тайну привидений или, скажем, предчувствий, вещих снов? Может быть, в этом все-таки что-то есть?
      Разговор принял спокойное направление, спорящие сели. Шумахер позволил себе расслабиться, выпрямил под столом ноги и на что-то странное наткнулся. Он приподнял парчовую скатерть. Там, в тесноте академических тощих ног, пробирался карлик Нулишка, всем известный монстр. Как живой экспонат постоянно обитал он в Кунсткамере и получал там паек.
      — Куда это он, плут?
      Карлик добрался до ног графа Рафаловича, выглянул из-под скатерти и, удостоверившись, что это именно граф, что-то ему передал или сообщил.
      «Вот дела! — подумал Шумахер. — Не успел этот цесарский граф и недели пробыть в Санктпитербурге, а у него уж тайные связи!»

5

      — Искупаться бы! — тосковал Максюта, он же корпорал Максим Тузов, унтер-офицер градского баталиона. Жара не спадала, суконный мундир жег измученное тело.
      Но принцы не возвращались, и вся челядь, нужная и ненужная, не смела расходиться.
      Ждал и Шумахер, от нечего делать перебирал счета и накладные. Дай бог, чтобы государыня, обрадовавшись вновь обретенным родичам своим, пожаловала бы им какой-нибудь дворец, а Кикины сии палаты оставила для науки. Шумахер с утра успел уже и к президенту Блументросту слетать, авось он шепнет ей на благосклонное ушко.
      Ах эти принцы! Лет двадцать тому назад в Россию кого-нибудь путного калачом было не заманить. Считалась эта страна дикой, хуже, чем Америка. Но как только выросший колосс петровской империи замаячил на перекрестках мировой политики — и едут, и идут, и плывут в ново-основанную столицу.
      Тем более что сама-то владычица, Екатерина Первая, в прошлом — сирота, портомоя. А вот сочеталась же с династией византийской и дочерей желает видеть за отпрысками знатнейших домов Европы. Потому и едут, и плывут, и чуть не летят.
      Когда в 1723 году покойный Петр Алексеевич повелел короновать жену императорским венцом, в манифестах было объявлено — родитель царицы сей есть не кто иной, как обедневший шляхтич литовский — Самуил Скавронский. И как-нибудь иначе российскому обывателю не то что говорить, а и думать было заказано.
      При обращении в православную веру дочь Скавронского, Марта, была наречена Екатериной Алексеевной. Сказывалось официально, что государь увидел ее воспитанницей в доме благочестивого лютеранского пастора и взял в жены.
      Но говорит народ, не умолкает, а народу на роток не накинешь платок, — и про некоего шведского трубача, и про другого шведа, и про третьего. И про фельдмаршала Шереметева, которому она, та Марта, портки стирала. А паче всего говорят про светлейшего князя Меншикова… И все те люди будто бы сироту Марту пригревали.
      Что сирота? Она подобна ягоде землянике — кто ни наклонится, всяк щипнет.
      Рассказывал как-то один Шумахеров приятель из герольдмейстерской канцелярии, который за рюмку доброго шнапса может любую новость преподнести. Будто покойному Петру Алексеевичу донесли однажды, что в Лифляндии некий мужик похваляется, что он-де самому царю сродственник, потому что его, мужика, родная сестра есть царева жена. И взяли того мужика и допросили строго, хотя без членовредительства. И мужик тот назвался Карлом Самойловичем и показал, что, когда была шведская война и погром и разорение, он сам, малолетний, и его братья и сестры разбежались кто куда. А больше ничего показать не смог.
      Тогда, не сказав жене и единого слова, царь устроил ей с тем Карлом Самойловичем внезапную встречу. И царица брата своего без малейшей запинки признала, хотя прошло столько лет!
      И все же не торопился признавать своих новых родственников Петр Алексеевич, не спешил приближать. То ли уж шибко были неказисты, то ли в собственной жене он был как-то не очень уверен.
      Шумахер вздрогнул и оглянулся, как будто кто-то мог узнать его тайные мысли. Но в кураторском высоком кабинете было, как всегда, сумрачно и тихо, размеренно шли гамбургские напольные часы.
      После же кончины любимого супруга, поосмотревшись да пообвыкнув, самодержица Екатерина Алексеевна взялась за розыск своих близких. И стали прибывать в столицу Скавронские, еще их называют Сковородскими, и Веселевские, и Дуклясы… Каждая вновь являющаяся фамилия претендовала на дворец, и на кошт, и на рабов, а говорят, уж и патенты им заготовлялись на титулы графов или герцогов.
      Вот теперь явились Фендриковы или Гендриковы, сами они точно не знали, как их фамилия пишется. Герольдмейстерские доки смогли точно установить только одно — новоявленная принцесса, по имени Христина, есть доподлинная сестра государыни. Спрашивают ее, однако:
      — Скажи, ваше сиятельство, как мужа твоего звали, кто он был?
      Подумав, она отвечает:
      — Фендрик.
      — Так ведь это слово немецкое, и означает оно — прапорщик. Это, видимо, его звание. А ты скажи уж нам, ваше сиятельство, каково было его христианское имя?
      Но на это ответить она не умеет.
      — Так, может, его звали Генрих?
      — Точно так, — отвечает, — Гендрик.
      — Так как же все-таки — Фендрик или Гендрик?
      На это она опять пожимает плечами.
      — А как вы в семье-то его звали?
      — Никак, — удивляется она. — А зачем было его звать? Мужик он и есть мужик. Ежели надо позвать, так и звали — мужик!
      Сама Христина на границе Лифляндии имела корчму, сиречь постоялый двор, немалые имела дивиденды. Однако, получив призыв сестры-царицы брать детей и ехать в Санктпетербург, она нарядила всю свою семью в невообразимые лохмотья.
      — Матушка! — сказал ей рижский губернатор, обозревая перед посадкой в императорские кареты. — В таком виде ехать невозможно. Вот изволь видеть — мы заготовили тебе платье-роброн, серебряной парчи ушло четырнадцать футов, вот сыновьям твоим шитые кафтаны от лучших ревельских портных…
      Переодевшись после долгих уговоров, Христина лохмотья тщательно собрала, и в узелок завязала, и всюду с собой носила, под подушку клала. Пока однажды узелок от ветхости не лопнул, и из него дождем посыпались и алмазы, и жемчужины, и монеты золотые…
      — Хо-хо-хо! — смеялись слушатели, хотя не без некоторого почтения. Еще бы! Вот что значит господин его величество случай! Наливали герольдмейстерскому канцеляристу еще рюмочку и просили: — Ну, еще чего-нибудь!
      И Шумахеров приятель продолжал.
      В Ревеле при посадке на санктпетербургский корабль требовалось заполнить шкиперский журнал.
      — Как, ваше сиятельство, твоих принцев-то звать?
      — А зачем вам? — насторожилась Христина. Ей памятны были порядки при шведах — тогда раз имя в реестр спишут, считай, что забрит в драгуны.
      — Ну, вот видишь, ваше сиятельство, порядок такой…
      — Незачем, — отвечала она категорически. — Бог знает, а вам ни к чему.
      — А скажи тогда, ваше сиятельство, сколько твоим принцам лет?
      — Старшенькому поболее, меньшенькому поменее.
      И весь ответ.
      Старшенький принц был еще ничего — с утра, еле надев портки, выпивал ковшик водки, но рассуждал разумно. Младшенький же, как говорится, был совсем богом обижен, или, как называет сей случай медицина, — деменция имбецилис.
      Дойдя до этих мыслей, Шумахер поправил пальцем накрахмаленное жабо на потной шее. А как утром в первый день проснувшиеся принцы с изумлением рассматривали уродов и скелетов, которые их окружали! Наверное, станут просить у царицы другой дворец. А Христина все ахала и спрашивала: сколько вот это стоит, а сколько то. И вспомнилось вдруг, что, спускаясь по лестнице, чтобы ехать ко двору, Христина увидела под ногами на ступенях какую-то блестящую штучку. Она вся извернулась в своих негнущихся робронах, а штучку ту подняла и спрятала за корсаж.
      Шумахер встрепенулся от внезапной догадки. Да это же и есть философский камень! Она его подняла!
      Он сначала отверг это предположение, потом подумал: почему бы и нет? Христина по своей первобытности едва ли понимает истинную цену находки.
      Сердце зашлось от предвкушения удачи. Но дело это тонкое, тонкое и придворное, как бы не опростоволоситься с ним, как с перпетуумом мобиле.
      За окном послышался стук копыт, окрик часового. Вошел Максим Тузов, доложил:
      — Фельдъегерь от государыни. Принцам Гендриковым пожалован дворец. Указано: пожитки их собрать и в великом бережении туда отправить.
      Шумахер снял парик и принялся обтирать потную лысину.

6

      Если встать на балюстраде возле Кикиных палат, с возвышенности видна вся округа.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16