Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Все еще здесь

ModernLib.Net / Современные любовные романы / Грант Линда / Все еще здесь - Чтение (стр. 18)
Автор: Грант Линда
Жанр: Современные любовные романы

 

 


— Джо, тебе не понять, что происходит с женщиной в пятьдесят лет. Человечеству я больше не нужна. Своим детям тоже. Кому же нужна?

— Мне.

— Тебе? Ты вполне самодостаточен. В армии тебя научили ни в ком и ни в чем не нуждаться.

— Эрика, ты мне нужна, и армия тут ни при чем!

— Знаешь что? Я устала от твоих разговоров о логике, о самоконтроле, о том, как женщинам не хватает того, что есть у мужчин. Пойми, Джсь я люблю тебя, мне ничто и никто, кроме тебя, не нужен. Но я хотела понять, что же мне делать с оставшейся жизнью — жизнью, в которой для меня нет места.

— Как это нет места? У тебя есть дети — ты мать. Когда-нибудь станешь бабушкой. И твоя мать еще жива — ты ее дочь.

— Я говорю не о ролях, Джо. О том, кто я на самом деле. Знаешь, я начала чувствовать себя невидимкой. Словно я стеклянная. Все смотрят сквозь меня.

— Эрика, что за чушь?

— Вот и я долго спрашивала себя, что это за чушь. Даже к психоаналитику ходила. Она уложила меня на кушетку и принялась копаться во мне. Четыре месяца копалась. Месяц ушел на поиск вытесненных эмоций. Не обижали ли меня родители? Не домогался ли меня отец, или брат, или еще кто-нибудь из родных и друзей семьи? Нет.-Нет ли у меня вытесненных воспоминаний? Ни единого. Ну, может, сексуальная жизнь меня не удовлетворяет? Нет, сексуальная жизнь у меня лучше некуда. Вот так я ходила к ней и ходила, но однажды посмотрела на нее — ее зовут Тоня Рубен, — так вот, знаешь, я посмотрела на нее твоими глазами. И спросила себя: что сказал бы об этой женщине Джо? И конечно, сразу нашла ответ. Ты назвал бы ее шарлатанкой, а все, чем мы с ней занимаемся, — ерундой на постном масле. И знаешь что? Оказался бы прав. Ерунда на постном масле. Пустая трата денег.

Я вернулась домой, достала из сумочки какую-то старую квитанцию, села за стол и принялась составлять список. Список того, что мне в моей жизни не нравится. Чтобы подытожить все это одним словом. Подытоживать мне пришлось двумя словами: старая и жирная. Вот так просто. Смотрю на эти слова и спрашиваю себя: что сказал бы Джо? Джо сказал бы, что это проблема, а всякая проблема имеет решение.

— Ты что, хочешь сказать, что в этом я виноват?

— Пожалуй, да. Я сказала себе: считаешь, что ты жирная? Так сделай то, что тебе говорит врач: сядь на диету. Выглядишь старой? В наше время, если есть деньги и сила воли, это не проблема. Видишь, я подошла к этим проблемам так же, как ты подходил к своим, когда служил в армии. Разработала план и привела его в действие. Решила похудеть до шестого размера. Может, даже до четвертого. Чтобы, войдя в магазин, не спрашивать: «А нет ли у вас вот такого же, но побольше?», а говорить: «Покажите мне самый маленький размер». Я потеряла сорок пять фунтов, чуть не умерла, восемь месяцев сахара в рот не брала. Но, Бог свидетель, дело того стоило! За один этот поход по магазинам я согласилась бы вытерпеть еще столько же! Лицо — дело другое. Не скрою, мне было страшно. Даже очень страшно. Но, в конце концов, я не первая женщина в Чикаго, которая через это прошла. Ужасно долго не исчезали синяки. Поэтому я не встретилась с тобой в Чикаго — не хотела, чтобы ты видел меня такой. Дети все знают, разумеется, они в восторге, так меня поддерживают^рни вообще молодцы. Сначала, когда сняли бинты, я в ужас пришла. Смотришь в зеркало и думаешь: кошмар какой-то, как после автокатастрофы. А потом постепенно появляется… она. Новая ты. Понимаешь? Я прошла через все это, через боль, через страх, и добилась того, чего хотела. Ну, что ты об этом скажешь?

— Господи, что за ужас!

— Да ладно тебе, Джо, не ворчи!

— «Не ворчи»? Да я просто не знаю, что еще сказать — настолько все это мерзко! Господи, как будто смотрю римейк «Вторжения похитителей тел»! А самое отвратительное — что ты почему-то вбила себе в голову, будто почерпнула эту кошмарную идею от меня! Черт тебя побери, почему же ты сначала со мной не посоветовалась?

— Я же тебе объяснила. Потому что сделала это не для тебя, а для себя.

— Между прочим, ты моя жена.

— Ну и что? Это не значит, что ты можешь мной командовать.

— Командовать — не могу. Но ты могла хотя бы спросить моего мнения!

— Я думала, тебе понравится.

— Что ж, как видишь, ты ошиблась. Черт возьми, Эрика, уж не знаю, что ты видишь в зеркале, но могу тебе сказать, что вижу сейчас я. Вместо своей жены я вижу какую-то чужую бабу!

— Не кричи на меня!

— Встреться мы на улице, я бы тебя не узнал. Во-первых, выглядишь ты так, словно только что из концлагеря. Во-вторых, лицо. Ты погляди на себя! У тебя же лицо не двигается, как замороженное! Этот коновал тебя изуродовал! На него надо в суд подать!

— Это естественное онемение. Он говорит, через несколько месяцев все пройдет.

— И ты соглашаешься?

Я отворачиваюсь от нее с ужасом и отвращением. Господи, что она с собой сотворила? Лицо, словно у греческой статуи; фальшивая безмятежность — не от душевного покоя, а от неподвижности мышц. А эти скулы? Никогда прежде я не замечал ее скул. Эти выпирающие на лице кости пугают меня, воскрешая в памяти воспоминания, двадцать семь лет назад похороненные в песке на берегу Суэцкого канала. Мне не нужны скулы, черт побери — мне нужна Эрика! Вот у Алике Ребик со скулами все в порядке — и что?

Я не могу встать с кровати, да что там — шевельнуться не могу. Я парализован. Может быть, это все-таки сон? Стоит встать, и я проснусь? Я поднимаюсь, подхожу к окну, закрываю глаза, потом снова открываю. Нет, она все еще здесь. И я здесь. Бессмыслица какая-то.

— Послушай, Джо, — говорит Эрика. Она пересела на стул и скрестила тоненькие, как спички, ноги. — Что сделано, то сделано. Конец. Я хотела измениться — и я изменилась. Знаешь, сейчас я подыскиваю себе другую работу. Слишком уж засиделась на одном месте. Уже подала заявление в одну фирму: небольшая контора, специализируется на защите окружающей среды. Думаю, у меня неплохие шансы. Им понравилась моя работа в деле «Доу Корнинг».

— Значит, силиконовые груди тебе не нравятся, а когда тебе режут лицо, ты не возражаешь?

— Это совсем разные вещи. Силиконовые имплантанты небезопасны.

— Ты мне говорила, что феминистки не одобряют пластических операций!

— Знаешь, в двадцать пять лет я еще и не то говорила. А в пятьдесят начинаешь на многое смотреть подругому. Кроме того, техника операций с тех пор сильно изменилась.

— И все же я не понимаю. Неужели для тебя внешность важнее всего?

— Ты же знаешь, милый, не бывает глубины без поверхности.

На это мне ответить нечего.

Мы готовы идти на ужин. Она заказала столик в итальянском ресторане в нескольких кварталах отсюда, где бывает много красивых, хорошо одетых людей. Туда часто захаживала принцесса Ди, сообщает нам консьерж в отеле. Эрика переодевается во что-то, что называет платьем для коктейля, тоже черное: этот цвет женщины обычно носят, чтобы казаться стройнее, и нынешняя Эрика, особенно в профиль, в нем просто исчезает. На ногах у нее черные босоножки из змеиной кожи или чего-то в этом роде: шпильки и сложное переплетение ремешков. Единственное, что еще осталось в ней от прежней Эрики, — часы «Омега», купленные в Цюрихе, я подарил их ей на сорокалетие. Глядя, как она переодевается, я думаю, что в ее собственных глазах, да, пожалуй, и в глазах женщин вообще, она преобразилась к лучшему. В этой хрупкой фигурке не узнать прежнюю Эрику, и трудно представить, что еще совсем недавно она ходила по воскресеньям в футболке, джинсах и тапочках. Какая у нее была чудная попка! Я любил смотреть, как она наклоняется — возбуждался от одной мысли о сливочной коже под джинсовой тканью, знаете, есть что-то безумно сексуальное в женщине, одетой в рабочую униформу «синих воротничков», мужчин, можно сказать, своими руками создавших Америку. А теперь эта теплая сливочная плоть исчезла, растворилась. Куда? Не знаю. Сам я отяжелел со времен армейской службы. Форменная рубашка до сих пор висит у меня в шкафу в Чикаго: порой я достаю ее, примериваю, но давно уже не могу застегнуть. Что ж, я бегаю по утрам три раза в неделю, сердце у меня здоровое, холестерин в норме — чего еще желать? На кой черт мне внешность мускулистого красавчика из гей-журнала? Пусть люди смотрят не на меня, а на мои дома.

— А где же бисер? — спрашиваю я, глядя, как она пристраивает на запястье серебряный браслет.

— Я его выбросила.

— Весь?

— Да.

— И чем теперь займешься? Макраме?

— Знаешь, — говорит она, — у нас в доме много пустых комнат. А когда Майкл уедет в колледж, станет одной больше. Думаю, нам надо переехать.

Я замираю, недошнуровав ботинок.

— Уехать из дома?

— А зачем в нем оставаться? Он для нас слишком велик.

— Но это мой дом. Я его построил. И уезжать оттуда не собираюсь. Я всегда считал, что мы там проживем до самой смерти. Или, по крайней мере, до того, как состаримся и не сможем больше сами о себе заботиться.

— Как твои отец и мать?

— Вот именно.

— Они из другого поколения. Сейчас уже никто так не живет. Что ты думаешь о квартире с видом на озеро?

— Я не живу в домах, построенных другими. Я строю свои.

— Джо, не говори глупостей.

Она подходит и начинает завязывать на мне галстук. Я чувствую ее сладкое дыхание, волосы ее щекочут мне щеку, наполняя желанием; забывшись, я наклоняюсь и целую ее. Но губы ее не открываются мне навстречу, они сухи и безжизненны, и ей приходится их облизнуть. Я отворачиваюсь.

Кажется, в первый раз она чувствует, что что-то сделала не так.

— Хочешь сказать, тебе действительно не нравится, как я теперь выгляжу?

Что можно ответить на такой вопрос? Вы не знаете? Вот и я не знаю. То есть прекрасно знаю, что ответил бы какому-нибудь чужому человеку, с которым нет нужды церемониться, но жене?.. Вот интересно, что делают в таких случаях бедолаги, которых угораздило жениться на какой-нибудь уродине? Я никогда прежде с такой проблемой не сталкивался, потому что, что бы ни происходило между нами, какие бы трудные времена мы ни переживали, мое влечение к Эрике всегда оставалось неизменным. Вот почему я так верил, что наш брак выживет, несмотря ни на что.

А теперь все, что я могу выдавить, глядя на нее:

— Ну, знаешь… мне надо к этому привыкнуть. Кажется, этого достаточно; она улыбается и говорит:

— Ты привыкнешь. Вот увидишь, тебе понравится. И, отвернувшись от меня, посылает горделивый взгляд своему зеркальному отражению.

За ужином она буквально ничего не ест. К пасте даже не прикасается. С рыбы счищает соус.

— Ты все еще на диете? — не веря своим глазам, спрашиваю я.

— Режим надо поддерживать, а то опять наберу вес.

— Может быть, несколько фунтов набрать стоит?

— Ну уж нет!

— Ты готовишь дома?

— Не слишком много.

— А если вернешься ко мне, будешь готовить?

— Конечно. Хотя знаешь, Джо, тебе тоже не помешало бы сбросить килограмм-другой.

— Я немедленно заказываю десерт.

За десертом я вглядываюсь в ее лицо, пытаясь найти в этой незнакомке хотя бы тень моей жены. Алике права, думаю я: можно много лет прожить с человеком и так и не узнать, что он собой представляет. Я со своей женой прожил четверть века, казалось, изучил ее во всех деталях — и все же она ухитрилась преподнести мне сюрприз. А впрочем, чему я удивляюсь?

Да, Эрика — уже не та девушка, что вышла за меня замуж. Не та, что выросла на канадской ферме, что добилась от родителей разрешения поступить в колледж, что ходила на антивоенные демонстрации. Совсем не та. Если что-то в ее характере и остается неизменным — это именно способность к переменам, к пересмотру и переделке всей своей жизни, умение уходить, не оглядываясь, от всего, чем она была прежде, и, всех, кого прежде знала. Такова Эрика. И всегда такой была. Первый крутой поворот в ее жизни — поступление в колледж, второй — замужество, третий — обращение, на которое уговорил ее мой отец. Она никогда не оглядывается назад. Как ни удивительно, по натуре она истинная иммигрантка. Когда мы поженились, я не спрашивал, что она сказала матери и братьям, — мне было не до того, все силы отнимала борьба с собственным отцом; и все же чертовски интересно, что она им сказала? «Привет. Я выхожу замуж за еврея, перехожу в иудаизм и переезжаю в США. Прежней Эрики — богобоязненной деревенской девушки, способной без запинки перечислить наизусть несколько сотен сортов апельсинов (этим номером она развлекала и меня и детей), — больше нет. Она умерла. Смиритесь с новой Эрикой или катитесь к черту».

Я не был свидетелем разрушения ее первой личности: когда мы познакомились, она уже наполовину погибла, а к тому, что осталось, приложил руку я сам. В тот раз доктором Дэвисом для нее стал я. Я предложил ей начать новую жизнь. Но борьба, споры, слезы, гнев и горе, убившие ее отца, — все это осталось за пределами моего внимания.

Между этими личностями был долгий перерыв, занявший, в сущности, большую часть ее сознательной жизни. И я решил, что Эрика, на которой я женился, — настоящая, одна-единственная, истинная, а та, что была прежде, — просто набросок, демо-вер-сия, использованная и отброшенная за ненадобностью. Что Эрика не была личностью, не была собой, пока не встретила меня.

И теперь — эта операция. В наши отношения вмешался другой мужчина, этот доктор Дэвис, которому она доверила самое сокровенное — свое тело. Для меня это прелюбодеяние, самое мерзкое, самое непростительное: то, что так восхищало меня в ней, она ему позволила уничтожить — и хоть бы словечком обмолвилась! А что, если бы обмолвилась? Хороший вопрос. Что бы я ей ответил? Правду? Сказал бы: «Эрика, ради бога, умоляю тебя, не делай этого! Почему, спросишь ты? Потому что ты не знаешь, что за картины всплывают у меня в голове при разговоре о больницах, операциях и шрамах. Я снова вижу изуродованные тела, в клочья разодранное мясо, вижу солдат, так страшно искалеченных, что врачи и санитары стараются лишний раз на них не смотреть».

Или, быть может, я бы сказал: «Эрика, я расскажу тебе о бое у Китайской Фермы, на самом краю Канала, где мы впервые раскрыли тайну египетского секретного оружия, того, что нас просто с ума сводило, потому что мы к этому были не готовы и не знали, чем на это ответить. Русские продавали им ПТУРСы „Са-гар“, это персональный управляемый снаряд. Раздаешь их десяти тысячам египетских солдат и говоришь: „Ну, вперед“. И они рыщут по пустыне и высматривают вражеские танки и, как увидят, раскрывают свой чемоданчик, достают ПТУРС, направляют его на танк и стреляют. Этот снаряд пролетает километра три и всегда попадает в цель. Такие штуки называются самонаводящимися, у них электроника внутри, она просто не может промахнуться. Вот они никогда и не промахивались. Мы теряли танки один за другим. Вот почему, когда мне дали винтовку — ту самую, из-за которой я так злился, потому что выглядела она не так сексуально, как „узи“, — я мечтал об одном: перестрелять столько этих подонков, сколько смогу. В пустыне это несложно: спрятаться негде, знай посматривай вокруг и стреляй во все, что движется. Иногда промахиваешься, а иногда и нет. Я стрелял в тени на песке, потому что передвигались они в основном ползком или низко пригибаясь, так они высматривали свои цели. А наша задача была — снимать их. Попал — молодец. Не попал — значит, египтянин подобьет наш танк, и все, кто там был, изжарятся заживо».

Они были повсюду, и в Израиле, и в Америке после Вьетнама, — молодые люди, мои ровесники, со шрамами на лице. Если хирург поработал на совесть, шрамы прятались за ушами, и ветераны отращивали длинные волосы, чтобы их скрыть. Вот что сейчас пугает меня до тошноты — что рано или поздно мы вернемся в отель, Эрика разденется, наденет новенькую ночную рубашку (будем надеяться, что та как следует прикроет ее новое костлявое тело), я протяну к ней руку и нащупаю шрамы на шее или за ушами, там, где прежде была родинка, видимая мне одному.

Может, напрасно я не рассказывал ей о войне. Может, стоило рассказать, тогда она трижды подумала бы, прежде чем выкинуть такой фокус. Не знаю. Знаю только, что сижу в этом чертовом ресторане, и в горле у меня стоит комок, и хочется зареветь навзрыд, прямо над тарелкой десерта. Хуже всего, что дело не только во внешности. Теперь я понимаю: уже давно Эрика многое от меня скрывала — так же, как я скрывал от нее свой военный опыт. Несколько месяцев, если не лет, внутри ее росла, формировалась, рождалась новая женщина, и эта женщина — для меня такая же незнакомка, какой была Эрика-иудейка и жена еврея для ее богобоязненных родителей. Помоги мне Боже, женщина, на которой я женат, сама себе Пигмалион и сама себе серийная Галатея.

Но что же наша жизнь вместе? Неужели это все обман? Пикники, шутки, поездки в отпуск, долгие ночные разговоры о детях, понимание друг друга с полуслова — все, что отличает семью от случайной связи, что выражается одним коротким и безбрежно глубоким словом — близость?

Нет. Наверное, не обман. Все это было. По-настоящему. Но теперь умерло.

Осталась только скорбь.

Мы возвращаемся в отель. Она держит меня за руку. Вечер жаркий, душный. Чувствую я себя, как перед боем — то же нервное напряжение, тот же страх. Не понимаю, смогу ли я и дальше ее любить. Сейчас, кажется, я ее ненавижу. И ее, и самого себя. Случилось что-то ужасное, все пошло наперекосяк, и помоги мне Бог, если я знаю, что делать дальше.

Алике

Однажды в Нью-Йорке я познакомилась с женщиной, которая коллекционировала старинные пишущие машинки. Она как раз купила машинку, произведенную, как гласила гравировка с нижней стороны, в 1942 году в Германии.

— Как вы думаете, — спросила она у меня, — что за бумаги на ней печатались? Что мне лучше всего с ней сделать?

И я ответила:

— Вставьте лист и напечатайте: «Мы все еще здесь».

Поезд несет меня в Германию. По железному пути, под перестук колес. Как ни барахтаешься, рано или поздно приходится сдаться: вот я и еду в Германию, по следам матери-эмигрантки. Не первый раз я окажусь в этой стране: здесь проходили две академические конференции, одна из прошлой жизни, другая — из настоящей: на одну меня пригласили как социолога, на другую — как собирательницу средств для воскрешения былого, но никогда еще я не ехала сюда поездом. Как мама — только в обратную сторону. Путешествие в прошлое проходит с комфортом, в купе первого класса. В вагоне-ресторане я ем отбивную и картофельный салат, мне подают рейнское вино. У меня есть все, что мне нужно, а за окном мелькают сельские пейзажи, холмы, долины, лошади, коровы, овцы, фермы, поля. Никогда не умела описывать сельские пейзажи — даже по-английски, не говоря уж о любом другом языке. С собою у меня немецкая грамматика и словарь. Я говорю по-немецки: учила немецкий в школе, несколько раз с тех пор его использовала, начав новую карьеру, кончила языковой курс в «Берлиц». Вертятся колеса, и каждый поворот приближает меня к Германии.

Поезд раскачивается и подскакивает на стрелках, пассажиры качаются туда-сюда, словно спички в коробке. Нет смысла плыть против течения: все, что ты можешь — держаться крепче, приготовившись к неожиданным толчкам и скачкам. Подчиниться. Подчиниться своей задаче — найти эту Марианну Кеппен, выяснить, кто она и какое имеет к нам отношение. Подчиниться правде — мне суждено остаться одинокой, и с этим придется смириться. Смириться с тем, что отныне и навеки в моей жизни поселится пустота. И я думаю о том, как разговаривать с этой неизвестной Марианной, кто она такая и чего хочет; и, по совести сказать, после этих нескольких недель в Ливерпуле едва ли что-нибудь сможет меня удивить. Казалось бы, смерть родителей — событие печальное, но не таящее в себе никаких сюрпризов. Мама умерла, ты оплакала ее и можешь спокойно жить своей жизнью. Не тут-то было — тут и начинается самое интересное. Кто появится на похоронах? Что таится в завещании? Можно всю жизнь прожить и так и не узнать, какие еще пакости готовит тебе судьба.

Я думаю о семьях — о семье родителей, брата, кузена Питера — и понимаю, что, каких бы надежд ни преисполнялись мы в начале жизни, каким бы идеализмом себя ни тешили, как бы ни твердили: «Нет, у нас-то все будет иначе!» — к концу все мы приходим одинаковыми: потрепанными, разочарованными, безнадежно слепыми к себе и собственным недостаткам, ибо, если бы у нас хоть на секунду открылись глаза, если бы мы поняли, насколько не умеем быть собой, мы бы, наверное, этого просто не пережили. С постели встать не смогли бы, не говоря уж о том, чтобы сохранить брак. Кто я такая, в конце концов, чтобы ждать от судьбы подарков? Мне никто ничего не обещал — так что нет причин жаловаться. Остается стиснуть зубы и жить. Пробовать то, пробовать это. Впрочем, вариантов не так уж много — и с каждым днем остается все меньше. Невеселая перспектива? Возможно. Но ничего иного не может предложить моя обретенная с возрастом мудрость. Не странно ли, что секрет среднего возраста сводится к заученной в детстве молитве: Господи, дай мне силы изменить то, что я могу изменить, и мудрость принять то, чего изменить невозможно. Штамп, конечно. Вся наша жизнь — сплошные штампы. Думаете, мне это нравится? Думаете, меня это не злит? Может, думаете, кто-то из нас на это подписался? Что до меня — я точно не подписывалась.

Отель «Кемпински» — пример того, что я называю «пирожной архитектурой». Этакий белоснежный барочный торт, выстроенный в начале восемнадцатого столетия любовницей короля по имени Август Сильный, в 1945 году разрушенный и сожженный Советской армией, сорок лет коммунистического правления простоявший неприглядными руинами у дороги, а после того, что здесь называется «воссоединением», восстановленный и превращенный в отель. Едва зарегистрировавшись здесь, я получила факс: думала, что от Сэма, но, к величайшему моему удивлению, факс оказался от Джозефа Шилдса. У него образовалось окно в несколько дней, как я посмотрю на то, чтобы он ко мне присоединился? Он поговорил с моим братом, тот сказал, что я возражать не буду, но если я…

Что бы это значило?

Ни слова, ни намека. Ни единого ключа к его целям. Он не желает облегчать мне задачу, остается только пуститься по волнам воображения. Что ему здесь понадобилось и, ради всего святого, что понадобилось ему рядом со мной? Удивительно, необъяснимо. Мне остается только набить и отправить два слова: «Конечно, приезжай». А час спустя, когда я уже распаковала вещи, приняла душ и обновила макияж, приходит новый факс: время прилета, подтверждение, что он заказал номер в этом же отеле. Надеется, я не сочту его чересчур настойчивым.

Настойчивым? Мысли о нем врываются в мой мозг беспощадными завоевателями — и я сдаюсь без боя.

Я выхожу из отеля и иду в Дрезденскую галерею, куда мои дедушка и бабушка, добропорядочные немецкие граждане, ходили наслаждаться культурой. Останавливаюсь перед «Браком в Кане Галилейской» Веронезе — не тем, что в Лувре, это другой вариант. Гости, жених и невеста сидят вокруг стола в классическом зале, и слуги сбиваются с ног, разнося блюда с крохотными порциями. Очевидно, Веронезе плохо представлял себе, что такое еврейская свадьба. Превратить воду в вино, говорите? А как насчет превратить четыре смены блюд в восемь? Мать жениха (а может, невесты) — женщина очень внушительная: массивная голова, огромные босые ножищи, короткие седые волосы; говорят, Веронезе собрал на картине всех тогдашних знаменитостей, разодетых по последней моде, — хотелось бы знать, кто была эта старая леди. Иисус сидит, как обычно, в центре, и, как часто бывает с центром картин, взгляд не останавливается на его лице, а как бы обтекает его и скользит влево (от него — вправо); и там вы вдруг замечаете нечто такое, что останавливает на себе взгляд и заставляет, почувствовав себя одним из гостей, мысленно спросить, заметил ли это кто-нибудь еще. Там женщина, и она смотрит куда-то. На кого смотрит? На жениха. А он погружен в беседу с девушкой по левую сторону от себя, очевидно невестой, прелестным хрупким созданием с жемчугами в волосах, — чудной девушкой, просто Джулией Робертс того времени. Вы возвращаетесь взглядом к той, первой женщине. Должно быть, на свадьбе она — подружка невесты. Она далеко не так молода, да и не слишком красива — с невестой и сравнить нельзя; и во взгляде ее, устремленном на недоступного жениха, — тоска, ревность и желание. Вы снова переводите взгляд на Иисуса и понимаете, что его никто не замечает, до него никому нет дела, даже слугам — они явно больше интересуются друг другом. Вода превратилась в вино — ну и что? Кому нужны эти фокусы? Если Иисус действительно любит людей, что ему стоит превратить дурнушку в красавицу, избавить ее от жизни, обреченной на одиночество? Вот это было бы настоящее чудо.

Уже поздно. Я иду по булыжной мостовой в отель, заказываю себе в номер ужин и бокал вина и включаю телевизор. Кто у нас будет следующим президентом Америки? Неужели этот идиот младший? Сегодня, вспоминаю я, трехлетняя годовщина гибели нашей принцессы. Я видела ее однажды — поздно ночью, возвращаясь домой на такси. Светила полная луна, она сидела на заднем сиденье машины в платье от Брюса Олдфилда. Мы встретились взглядами и улыбнулись друг другу. Я подмигнула — и она подмигнула в ответ. Ага, сказала я себе. Богиня Диана вышла на охоту. Отлично! Читаю в постели книгу, неразлучную со мной уже два года, — «Метаморфозы». Снова возвращаюсь к первым строчкам, и слова о «превращениях» заставляют меня повернуться к зеркалу. Судьба против воли превращает меня в старуху. Плоть неопрятными складками свисает с костей. Конечно, теперь от всего на свете есть средства — наука достигла невиданных высот. Мое поколение воображало, что будет жить вечно и не стареть, что дряхлость и смерть навсегда остались в прошлом. Страдание, героизм — все это для родителей, не для нас. Я иногда думаю, не подтянуть ли губы, чтобы помада не скапливалась в морщинках по углам рта. «Ботокс» поможет от скорбной складки меж бровей, лазер — от темных кругов под глазами. Но вот вопрос: если я начну — смогу ли остановиться? Когда скажу (и скажу ли) себе: все, с меня хватит? И еще я спрашиваю себя: что изменит операция? С морщинами или без — разве не останусь я стареющей женщиной с чересчур длинным и острым языком, надменной, агрессивной и тайно мнительной, старой каргой, неспособной обрести покой даже во французском сельском раю?

И все же эта мысль возвращается ко мне снова и снова. Дразнит, искушает. Да и найдется ли в мире женщина, которая не могла бы сказать то же самое о себе?

Швейцар показывает мне на карте улицу, соответствующую адресу Марианны Кеппен. Я поднимаю глаза — и вижу в нескольких футах, у конторки портье, Джозефа с кожаным чемоданом в руках. Он смотрит на меня как-то неуверенно, а я чувствую, как губы растягиваются в улыбке, — улыбке, полной радости, дружелюбия, и надежды, да-да, и надежды, но, хотелось бы надеяться, без всяких сексуальных обертонов.

— Привет! — говорит он.

И я отвечаю:

— Привет.

Он подходит ближе. Поднимает руку — и тут же опускает.

— Идешь куда-то?

Я указываю на карту:

— Вот выясняю, где живет эта Марианна Кеппен.

— Ты ей уже звонила?

Он осторожно делает шаг ко мне. Потом еще шаг. И еще.

— Нет. Хочу объявиться без звонка.

— А ты по-немецки-то говоришь?

— Да, более или менее.

Он уже рядом. Я чувствую тепло его тела, его чистый запах.

— А я по-немецки всего два-три слова знаю.

— Ну, в твоем деле это и не нужно.

— Боишься?

— Нет. Чего мне бояться?

— Вот и мне кажется, что нечего. Обычный деловой визит.

— Да, наверное. Хочешь, сходим вместе?

— Не хочешь идти одна?

— С удовольствием схожу одна. Просто подумала, может, тебе будет интересно.

— Конечно, мне интересно. Уверена, что хочешь, чтобы я был рядом?

— Почему бы и нет?

— Ладно.

Он наклоняется, чтобы поднять чемодан, и в этот миг я набираюсь храбрости спросить — не краснея, не бледнея, ровным голосом, глядя ему в глаза, словно и вправду надеюсь услышать прямой и откровенный ответ:

— Зачем ты приехал?

— Хороший вопрос.

— Жду ответа.

— Можешь считать, что это… мой каприз.

— Ну ладно.

Оба мы краснеем и молчим.

— Подождешь полчаса, пока я зарегистрируюсь и приму душ?

— Я не спешу.

— Вот и хорошо.

Да что же, черт возьми, происходит?

На мне кремовый шерстяной жакет от Джил Сандер. Самый известный дизайнер в Германии. Странно, что лучшие модные лейблы — Исси Мияке, Сандер, Арма-ни — происходят из бывших стран Оси. А евреи Кельвин Кляйн, Донна Каран и Ральф Лорен, на мой вкус, шьют ужасно. Франция как центр мировой моды в безнадежном упадке; Великобритания умеет экспортировать кутюрье, но так и не научилась выращивать своих. Россия… Вот и Джозеф тоже говорит, что лучшая электроника — в Германии, в Италии и, конечно, в Японии, что только в этих странах умеют создавать по-настоящему соблазнительный дизайн, а мы, британцы, способны лишь на производство уродливых неуклюжих прототипов. Может быть, в самой идее внешнего совершенства кроется нечто фашистское?

Он стоит у лифтов и смотрит, как я за столиком пью кофе. Он рядом со мной, говорит что-то о барочном декоре холла.

— «Людей, которые могут создать что-то фантастическое, а вместо этого сидят и охраняют какую-то старую рухлядь, надо к стенке ставить!» — напоминаю я ему.

— Кто это сказал? — Ты.

— Когда это?

— За ужином у Сэма и Мелани.

— Правда? Не помню. — И он задумчиво повторяет эти слова, словно уже не знает, справедливы они или нет.

Отметка на карте говорит мне, что к таинственной Марианне Кеппен придется ехать на такси; ее улица далеко за историческим центром города, начинающимся в пятнадцати минутах от отеля. Мы едем по Альтмаркт — мимо кремовых довоенных домов, выстроенных торопливо и недорого, во славу уравнения классов. И — наверное, надо сказать и об этом — я вспоминаю книгу, которую читала перед отъездом, книгу о Дрездене, где сказано, что половина этих домов погибла в аду февраля сорок пятого. Потому что, прежде чем взглянуть в глаза этой женщине, этой мошеннице, этой воровке, посягнувшей на мою собственность, я должна осознать, какое зло причинил этому городу мой народ, когда низвергнул на него огненный дождь с небес и обратил людей в пепел.

Он сидит со мной рядом, слушает мой рассказ о том, что мы сделали с Дрезденом, и спрашивает, где трупы — неужели остались здесь, под покровом травы, под фундаментами новых домов. И я говорю: «Наверное, так». Он кивает и смотрит на асфальт так, словно надеется прочитать на нем имена.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21