Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Четыре Любови (сборник)

ModernLib.Net / Григорий Ряжский / Четыре Любови (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Григорий Ряжский
Жанр:

 

 


Григорий Ряжский

Четыре Любови (сборник)

Четыре Любови

– Ле-ев!.. Лев Ильи-и-и-ч!.. Ле-е-ва-а!

Был десятый час вечера, между двадцатью пятью минутами и половиной, и солнце по обыкновению коснулось в этот момент торца левого столба, что у ворот, того самого, откуда начинался штакетник. Лева знал, что еще самая малость – и оно присядет на край забора, на минутку, не более того, потому что еще через мгновение начнет заваливаться ниже, к верхней сучковатой перекладине, а потом – и ко второй, нижней, той, что почти у земли. Но к этому моменту отсюда, со второго этажа дачи, из его, Левиного, кабинета, солнца будет практически не видно. Там его перекроет куст красной смородины, последний из тех, что сажала Любовь Львовна, Левина мать. И хотя она обычно лишь руководила посадкой, в семье заведено было считать, что главный по растениям, как, впрочем, и во всем остальном, – она. Лев Ильич любил эту ежегодную свою летнюю повинность – нет, не сажать и копать, а вообще – проживать с матерью и семьей дачный кусок жизни. Это было его любимое время, особенно в конце июня, когда солнечный диск перед самым закатом внезапно загустевал розовым, и в момент касания о небо, в той самой недолгой точке, совпадавшей с воротным столбом, горизонт тоже становился розовым, однако уже не таким густым и сочным. Лева не посвящал в свою поэтическую тайну (вообще-то вполне профессиональное знание: всякий киношник осведомлен о получасовом освещении, на профессиональном жаргоне – «режим», когда дважды в сутки небо розовеет и надо успеть снять самый красивый кадр) никого, даже самых близких: жену Любу и падчерицу, тоже Любу, Любочку, или, как называли ее в семье, – Любу Маленькую. Наверное, если бы Любовь Львовна в те годы, еще до своей неизлечимой болезни, знала об этой романтической причуде сына, она не стала бы каждый раз настаивать на непременной жизни на даче с мая по октябрь с предъявлениями доказательств пошатнувшегося за последние двадцать лет здоровья и отдельно – состояния многочисленных «нервных путей». По той же причине ревнивой материнской зловредности она никогда не называла внучку-падчерицу Любой Маленькой. В этом, по ее мнению, скрывалась излишняя ласковость, совершенно не пригодная к употреблению в и без того непростой системе семейных коммуникаций, шатко балансирующих в узкой зоне относительного мира, туго зажатого между бесконечными свекровиными обидами и последующими их утрусками и усушками при постоянном Левином посредничестве. Заменителем Любы Маленькой, таким образом, в Любовь Львовнином лексиконе являлось слово простое, упругое и незамысловатое – Любовь. Просто Любовь, невесткина дочка, и ничего больше, – этакое сочетание строгости, дистанции и прохлады. При этом собственное имя в сравнительное рассмотрение не принималось. Само по себе, отдельно от отчества, оно в расчет не бралось и поэтому было неделимо и неразрывно связано с именем Левиного прадеда, Льва Пантелеймоновича Дурново, того самого, из тех Дурново, что и при царе, и при Временном правительстве, да, кажется, и потом…

Жена Левина, Люба, так в Любах у свекрови и ходила, при этом хотя и не была переведена ею в разряд Любовей, но в зону нужного к Любови Львовне приближения при помощи уменьшительно-ласкательных суффиксов и окончаний тоже не попадала.

Дача стояла в подмосковной Валентиновке, где уже двадцатый год после смерти Левиного отца семья ежегодно проводила лето, иногда захватывая часть осени, даже если та была морозной, но при этом сухой. Дом и участок остались от Ильи Лазаревича, Левиного отца, литератора и драматурга таланта более чем сомнительного, но обласканного в свое время властью за пьесу «Два рассвета на один закат». Пьесу эту по пьяному делу накатал друг Ильи Лазаревича, Горюнов, и, в отличие от образованного приятеля не осознавший, что получилось, переуступил авторство Илье за недорого – поход в «Арагви» с «отрывом от действительности». Пьеса пошла в восьмидесяти театрах по всему Союзу и не исчезала из репертуара вплоть до восемьдесят пятого – начала горбачевского перелома. Таким образом, строительство дачи на трудовые отчисления началось сразу после опубликования пьесы – весной шестьдесят второго. Землю на восьмидесяти сотках, по количеству театров, предоставила в собственность щедрая власть. К моменту, когда нужно было стелить полы, недовольной оставалась только Любовь Львовна – считала, что восьмидесяти театров явно недостаточно, а пьесу Горюнов мог бы по дружбе написать для них еще: одной – больше, одной – меньше, все равно ни черта в этом не смыслит.

К середине шестидесятых, когда Лева заканчивал школу, Валентиновка обросла номенклатурным населением самым капитальным образом. Литераторы и композиторы по чьей-то неслучайной причуде перемешались с министрами, их замами и прочим нетрудовым людом, готовившим уже тогда отходные пенсионные позиции взамен госдач, которые по разным причинам могли не стать пожизненными. Тогда и въехала взамен сгинувших куда-то интеллигентов-врачей Кукоцких семья Глотова, отраслевого рыбного начальника, – что-то по линии мореходства или пароходства, который с палочкой все хромал, на протезе, без одной, говорят, был ноги. Знакомиться к соседям Казарновским глава семьи, Эраст Анатольевич Глотов, пришел самолично. Илья Лазаревич тогда отсутствовал, и Любовь Львовна, прихватив с собой Левку, милостиво откликнулась на приглашение рыбной семьи отпить чаю из самовара. «Рассветы» к тому моменту бушевали уже по всей стране, и к кому шел знакомиться, Глотов представление имел.

– Пьесу вашего мужа я, к сожалению, не видел, – доложил за чаем вежливый отраслевик. – Мне, знаете ли, лишний раз деревяшку таскать по театрам несподручно. – Он глянул на протез. – Но мне докладывали, это про блокаду, про Ладогу?

Любовь Львовна согласно поклонилась слегка и уточнила:

– Мой муж, Илья Лазаревич, был непосредственным участником этих событий. Он лично выводил гражданское население через озеро и тогда получил ранение в грудь.

– Мне, знаете ли, тоже довелось участвовать в этом, – задумчиво сказал Глотов. – Зимой сорок третьего, тоже на Ладоге. С тех пор я не театрал. – Он улыбнулся. – А болит частенько ниже колена до сих пор. В пустоте… Внутри деревяшки… – Любовь Львовна напряглась… – Интересно было бы пообщаться с вашим мужем, – продолжил тему Глотов. – Исключительно любопытно…

Любовь Львовна внезапно засобиралась:

– Он сейчас занят очень, к сожалению. Роман заканчивает и повесть. Нам уже пора… – Она растянула губы в вежливой улыбке. Глаза же смотрели на нового соседа не по-доброму. Разговор про Ладогу ей не понравился и сосед тоже. Пока они шли к дому, Левка спросил у матери:

– А папа какой роман пишет, про чего?

Любовь Львовна одернула:

– Роман и повесть. Не приставай.

Начальник Глотов приснился Леве в первый раз в ночь после этого чая из самовара. Вернее, это был не Глотов. Это был человек с его лицом, с такой же деревяшкой под брючиной, но только сильно небритый. Он долго поднимался по лестнице к нему наверх, скрипя по пути кожаными лямками протеза, потом приоткрыл дверь к Леве и улыбнулся:

– Привет!

Лева хорошо запомнил, что совершенно не испугался во сне, а только удивленно спросил дяденьку:

– Вы кто? Глотов?

Дяденька снова улыбнулся:

– Можно и так сказать… А вообще я грек.

– Какой грек? – не понял мальчик. – Который через реку? В реке рак?

– В реках раки не очень любят водиться. – Дяденька присел к нему на кровать, протез торчал в сторону и упирался в дощатый пол. – Раки все больше в озерах водятся. У нас на Ладоге много их было. Мы их на мормышку все больше. Или на кивок. У нас их пекут на открытом огне и едят с салатом из брынзы и маслинами. Вкусно-о-о-о… – Он зажмурился.

– А у вас – это где? – не понял Лева. – Где греки все? На Ладоге? У папы в спектакле тоже про мормышку и крючок было. Но там война у него. Они там раков не ловили. Там другое было, про блокаду.

– Там про любовь… – таинственно произнес грек. – Про любовь к жизни и про ненависть… Наши про это лучше всех знают. Потому что умеют объяснить на греческом.

– Про что объяснить? – не понял Лева.

– Про любовь, Левушка, про любовь…

– А зачем это? – он решил выведать у грека все до конца.

– Ле-е-е-ва-а! – Любовь Львовна распахнула дверь в комнату сына и отдала приказ: – Вставать, чистить зубы, завтракать!

Грек-посетитель растаял в воздухе вместе со своим протезом, и Лева проснулся.

…К Глотовым, на запад, если считать от ворот, сразу после штакетника и красной смородины и закатывалось оранжевое солнечное колесо. Но об этом Лева мог только догадываться, видеть не мог никак, даже если спускался со своего второго этажа и прямиком проходил на полукруглую застекленную веранду. В момент посадки небесного диска на Глотов забор розовое растворялось и почти незаметно для глаз перетекало в синее, невзирая ни на какие законы природных цветосочетаний. Синее, а потом сине-серое. Так было и в этот раз. Все как обычно…

– Ле-е-е-ва, ну где же ты наконец?

Лев Ильич тяжело вздохнул, дописал предложение, нажал клавишу с точкой, встал из-за письменного стола и пошел вниз по деревянной лестнице, туда, где была комната матери. Чертов сценарий не шел куда надо совершенно. Вообще никуда не шел. Не двигался… Внезапно он поймал себя на мысли, что, чего бы он в последнее время ни написал, все равно получалось полное говно.

«В отдаленный гарнизон надо было тогда соглашаться, – подумал он, переступая последнюю ступеньку. – А не к грекам этим…»

– Да, мама? – Лев Ильич приоткрыл дверь в ее спальню и, не сделав попытки зайти, переспросил: – Тебе что-нибудь нужно?

Любовь Львовна приподнялась на локтях:

– Я ору уже целый час как ненормальная, но в этом доме мне некому даже воды подать.

– Не нужно кричать, мама. Ты просто скажи, что хочешь, вот сюда. – Он зашел в спальню и приподнял со стула пластмассовую коробочку воки-токи с внутренним микрофоном. – Кто-нибудь всегда тебя услышит, я или Люба. Наверху у меня такая же штука есть, в ней все будет слышно. – Он включил кнопку. – И не выключай его больше, ладно? Тебе кричать вредно, тебе нельзя напрягаться…

Любовь Львовна молчала, уставившись в одну точку, и Лева понял, что она отключит коробочку, как только он уйдет.

– Дать воды, мам? – устало поинтересовался он.

– Не надо мне никакой воды, – раздраженно ответила старуха. – Ничего мне тут ни от кого не надо.

– Мам, опять ты начинаешь… – Он взял в руки поильник с водой, стоявший на том же стуле, и протянул матери. – Ты же знаешь, нет никого сейчас, Люба к врачу снова уехала, а у Маленькой сессия. В городе она.

– Ну да, у всех свои дела, а ты тут хоть подыхай. Без воды… – Она не сделала ни малейшей попытки хлебнуть. Про воду она уже забыла. Лева рассеянно поставил поильник на место, удивившись такому непривычно разумному развитию разговора со стороны сумасшедшей матери. – Я вспомнила тут… – Любовь Львовна закатила глаза, откинулась на высокие подушки и без всякой связи с предыдущим, так и не сумевшим набрать требуемые обороты, скандалом продолжила: – А ты знаешь, к примеру, что отец твой, будучи военным корреспондентом «Красной звезды», выводил блокадников из-под бомбежки? В Ленинграде, в сорок третьем, через Ладогу… – Лева пораженно промолчал. – На грузовиках, по льду, по голому льду…

«Неужели на поправку пойдет? – мысленно спросил он сам себя, не зная, когда начинать радоваться. – Про отца наконец-то вспомнила».

– Мам, это его вывозили вместе с блокадниками. Ты забыла просто.

Старуха не унималась:

– И ранение груди он тогда получил, ты знаешь об этом?

– Мам, это не ранение было, он простудился тогда сильно и воспаление легких получил, а оно переросло в хроническую астму, – ответил сын.

– А они знают? – Любовь Львовна прищурилась и посмотрела на сына. Было неясно, чего она в этот раз желала больше: лишний раз вспомнить героического мужа или избежать внутрисемейной огласки про так и не состоявшийся подвиг на ладожском льду.

Отца Левы, Илью Лазаревича, действительно занесло в блокадный Ленинград за два дня до начала эвакуации жителей города перед концом страшной блокады – это было редакционное задание. И действительно, он попал в один из первых грузовиков, взявших курс на Большую землю. Впоследствии он рассказал об ужасах той самой бомбежки Горюнову, вечно нетрезвому своему приятелю. И «Два рассвета на один закат» тот написал в результате именно этого рассказа. Самому же Илье Лазаревичу просто в голову не пришло, что здесь лежит пьеса, более того – вообще какая-либо не военная, а человеческая история.

Первой записавшей псевдоавтора в гении была его собственная супруга. Вся дальнейшая ее жизнь протекала под знаком жены гения, и поэтому Леве как сыну гения и его жены начало доставаться с самого раннего детства. То, что сын ее – ребенок исключительный, Любовь Львовна поняла в одночасье, после первой премьеры отцовой пьесы, когда Леве стукнуло двенадцать, и это новое понимание заставило учащенно биться и трепетать материнское сердце. То, что мальчик будет писателем, драматургом либо, на крайний случай, большим поэтом, не вызывало при навязчивом материнском содействии сомнений ни у кого, кроме Ильи Лазаревича и самого Левы. Когда же школа осталась за спиной и пришла пора определяться в высшем образовательном смысле, Любовь Львовна проявила неожиданную твердость, граничащую с жестокой материнской придумкой: либо филфак практически без экзаменов, либо отдаленный гарнизон Советской Армии. И то и другое – при содействии тихого, но всемогущего отца. Лева, как водится, попугал маму армией, но выбрал в итоге из двух предлагаемых путь наиболее отвратительный – филфак МГУ.

Незадолго до поступления Любовь Львовна хорошенько подумала и переделала сыну отцовскую фамилию Казарновский на более изощренную и пригодную для будущей славы – Казарновский-Дурново. Лев Ильич Казарновский-Дурново. Одним словом, владелец аттестата школьной Левиной зрелости обозначался там уже через черточку. Присоединив таким образом себя к славе сына – той, которая ожидалась всенепременно, Любовь Львовна компенсировала частично понесенный ею многолетний ущерб от недополученной лично ею известности своего древнего дворянского рода. Левина же жизнь в результате такой перестановки, точнее, добавки, осложнилась существенно. С этого дня она стала окончательно подконтрольной и регулируемой бесконечными материнскими вмешательствами и придирками, начиная от выбора основного для изучения языка и заканчивая пристальным рассмотрением Левиных подружек по студенческой жизни. С первым обстоятельством Лева обошелся весьма просто – выбрал зачисление не на респектабельное отделение романо-германских языков, а на редкое и совсем неперспективное – классическое, с никчемным греческим во главе. Почему греческий – объяснить он не мог даже сам себе. Отомстить хотелось матери именно таким странным образом. Из редкого была еще и латынь, и другое…

В ночь перед зачислением вновь прикостылял небритый Глотов и сказал:

– Даже не думай, Левушка. Только греческий… – И растаял в воздухе аэропортовской квартиры…

Узнав о таком самовольстве, Любовь Львовна пришла в ярость, но было уже поздно: группы были сформированы, занятия начались.

– Ты не понимаешь! – кричала она сыну. – Какие греки?! Ты же сын самого Казарновского! Ты же из рода Дурново, дурень! Тебе ясно?! Дурново! Дурново! Дурново! Ты должен свободно говорить на языке твоих предков – на французском! Ты понимаешь?!

– А куда же мы денем предков по твоей отцовской линии, мама? – поинтересовался молодой студент. – По линии Альтшуллер?

Любовь Львовна хватала ртом воздух и гневно реагировала:

– При чем здесь это? Как это вообще можно сравнивать? Ну как ты, черт возьми, не понимаешь?

Лева понимал. Понимал также и то, что утихомирить маму без потерь не удастся, вероятно, никогда. Скорее всего она не позволит когда-нибудь с собой это сделать. И тогда Лева подумал и решил, что выход есть. Он просто должен полюбить маму по-настоящему. Полюбить так, будто бы не она – мучительница, которая доводит его своей материнской любовью, а он, Лева, первокурсник МГУ, мудрый и добрый сын, проявляет терпение и заботу по отношению к самому близкому на свете человеку – собственной матери, представительнице настырного рода Дурново. Осуществление идеи он решил начать с ближайшего понедельника. Но с понедельника не получилось, потому что в тот день он впервые не пришел домой ночевать, оставшись у Любаши…


– …А они знают, я говорю, или не знают? – Теперь она уже смотрела на сына с явным подозрением.

– Мам, они об этом просто не думают. – Лева привычным жестом поправил матери подушку. – Они слишком заняты, чтобы об этом помнить.

Любовь Львовна задумалась, не зная, судя по всему, с какой стороны лучше оценить слова сына. Ни к какому решению она так и не пришла. Тогда, чтобы выдержать паузу и еще немного поразмышлять, она высунула наружу ногу, свесила ее с кровати и слабым кивком указала в направлении стопы:

– Подстриги мне ноготь. Мой любимый. Снова отрос необычайно…

– Мы вчера его только подстригали, мама. – Лев Ильич представил себе, что снова придется вгрызаться щипцами в ороговевшее пространство, выкусывая угол между толстым желтым маминым ногтем большого пальца и усыхающей мякотью, и поежился. – Может, потом? Мне еще поработать надо…

– А Мурзилку кормили? – спросила мама, забыв о ногте. – Мурзя наверняка не кормлен.

– Мурзилка умер десять лет назад, мама. От старости.

Любовь Львовна хитро улыбнулась:

– Ты ему рыбу больше не давай, ты ему дай куриную котлетку. Только не надо греть, он холодные предпочитает.

Мурзилка был котом, наглым, жадным и исключительной глупости ума, даже по кошачьим меркам. Умер он от старости действительно около десяти лет назад. Котенка этого притащил Илья Лазаревич из подворотни, расположенной недалеко от редакции журнала «Мурзилка», где получал гонорар за опубликованный в нем детский рассказ. Таким образом, имя было найдено само собой. Кроме того, Любовь Львовна увидала в этом добрый знак и неожиданно для домашних зверя разрешила оставить. То, что через год примерно выяснилось, что зверь этот – мужчина, ее тоже не смутило: имя менять не стали. Да и род одноименного журнала вызывал противоречивые сомнения – что такое Мурзилка, никто в точности не знал. И то, что на протяжении всей его затянувшейся лет на пять свыше кошачьей нормы жизни они с мамой были друзья, никого в семье почему-то не удивляло. Как и то, что никого, кроме Любовь Львовны, эта дикая тварь не принимала на дух. Ничего, кроме свежих холодных куриных котлет, собственноручно накрученных для него бабушкой, Мурзилка не признавал. Один раз, когда Любовь Львовна пребывала в санатории вместе с Ильей Лазаревичем, оставленные ею котлетки закончились (или завоняли, Лева не мог припомнить точно), жена его, Люба, проявила инициативу и сварганила нечто схожее с бабушкиным куриным продуктом. Она уже знала – рыбу кот есть не станет, Лева пробовал как-то дать ему тресковый хвост.

Люба с Левой поженились совсем недавно и были в то время счастливы каждой возможности побыть наедине. Ну и с Любой Маленькой, конечно, которой в ту пору было около пяти лет. Лева, помнится, был особенно нежен с женой – та ждала второго ребенка, на этот раз Левиного, была на четвертом месяце. Мурзилка подошел к своей миске, внимательно осмотрел невесткино изделие, но даже не сделал попытку его понюхать. После этого он медленно развернулся и неожиданно для всех пружинисто вознесся в воздух, приземлился выпущенными когтями на руку к Любе и зубами впился ей в запястье. Все это он произвел в полной тишине, не выпустив из себя ни звука, ни визга. Люба от неожиданности закричала, Лева бросился на помощь, пытаясь отодрать бешеного кота от жены, но получил когтями по лицу. Люба тем временем, потеряв равновесие, поскользнулась на навощенном паркете и всей тяжестью тела рухнула на пол. На живот…

Выкидыш случился через два дня. И сколько потом они ни старались, детей у них не получалось…

– По Мурзилкиной милости… – как-то в присутствии хозяйки дома позволила себе заметить Люба. Любовь Львовна не ответила… Промолчала. Но запомнила…

С тех пор кошку тихо обходили стороной все, кроме хозяйки. Так нейтралитет этот между зверем и неглавным семейным составом продержался вплоть до самой Мурзилкиной смерти. Желая угодить матери, Лева сразу после кошкиной кончины приволок в дом другую – дорогую и пушистую.

– Тоже Мурзилкой будет, если хочешь, мама, – сказал он, протягивая ей животное.

– Уберите отсюда эту мерзость, – процедила сквозь зубы мать и, брезгливо поморщившись, ушла к себе.

В этот момент Лева почему-то понял, что Мурзилка не был глупым. Наоборот, все происшедшее с ним доказывало, что ума он был исключительного и очень странного. Это поразило и озадачило Леву, и он вдруг понял, что бывает любовь, совершенно ему неизвестная. Отчаянная в своей прямоте и непонятности. Другая…

Куриные котлеты с той поры в доме больше не готовились.


У Глотовых за забором взвыла электропила. Любовь Львовна вздрогнула и недовольно поморщилась:

– Снова папа пилит? Я ведь просила тебя – не разрешай папе пилить. Мурзилка этого не любит. У него изжога от этого развивается.

– Это у Глотовых, мам. У соседей наших, – ответил Лева и осторожно завел материнскую ногу под одеяло. – Они электропилу запустили. – А сам подумал, снова удивившись: «Вот и Мурзя воскрес. Может, и вправду обойдется?»

– У рыбаков? Сволочи, – равнодушно отреагировала Любовь Львовна. – Все соседи – сволочи. А папа все равно пусть не пилит…

– Хорошо, – вздохнул Лев Ильич. – Я передам… – И одновременно подумал: как все же странно это устроено: до болезни дня не было, чтобы про папу не вспомнить. Потом – провал, а теперь разом возник и все пилит, пилит… А эти пароходники из рыбного министерства два раза с ней чаю попили: в шестьдесят пятом, когда после Кукоцких заехали, и в восьмидесятом, когда отец умер, на другой день после поминок. Так толком и не познакомились, все больше через забор кивали. Да еще Геник пьяный к ним как-то забрел по ошибке, году в девяностом, ну да, точно, после Мурзиковых поминок. С Толиком тогда еще добавил. И рыболов этот, отец Толиков, Глотов-старший, тогда же умер, вместе с Мурзей. Может, поэтому она и помнит Глотовых. Смерть, стало быть, у больных головой сильнее память цепляет, чем любовь. Надо запомнить и воткнуть в сценарий…


Отца Левиного, Илью Лазаревича Казарновского, мать любила так, как положено любить родственника, который оказался гением, причем выяснилось это не сразу. Лева не знал, как точно обозначить такую любовь, такой ее странный и устойчивый сорт. Впрочем, это началось позже, сразу после «Рассветов». Таким образом, любовь Любови Львовны к мужу траектория жизни развела на две части, приблизительно равные по расстоянию от начала до середины и от середины до конца. Однако по своему удельному весу любови эти различались существенно, как и прожитые в них годы супружеского благоденствия. Противостояния сторон ни на одном из отрезков почти не имелось, и особенно, конечно же, на втором – главном. Но надо отдать должное Любови Дурново – хранить очаг она умела расчетливо и профессионально. В сорок пятом, сразу после обставленной по-бедняцки свадьбы с моложавым черноволосым капитаном Илюшей Казарновским, только что демобилизовавшимся военным журналистом, Люба Дурново решила романтическую часть отношений оставить на потом, на аккуратно и со вкусом разложенное ею по полочкам будущее семьи Казарновских: работа мужа в солидной газете, лучше в «Правде», затем – издание военных воспоминаний о днях блокады, сразу вслед за этим – мемуары о переправе или, как там это называлось, про Ладогу, в общем, про озеро под бомбежкой, про «Дорогу жизни», затем – членство в Союзе советских писателей. Ну а далее по порядку: пайки, блага, улучшение жилья и все такое в понятном направлении…

Илья Лазаревич молчал, но и не отказывался. Он как-то сразу поник под напором дворянского племени Дурново, обрушившего на голову бравого еврейского капитана всю мощь вековой настырности носителей голубой жидкости, с успехом заменившей красную в артериях и венах. Однако получаться задуманное стало частично и не так победно, как планировал фельдмаршал-интендант. Газета оказалась паровозной – «Гудком», куда и начал потихоньку уходить пар энергичной Любовь Львовниной надежды на скорую реализацию семейной конструкции. Воспоминаний тоже не получилось – здесь муж проявил неожиданную твердость и честно заявил, что таковых не было. О самом интересном, но коротком и по-настоящему страшном куске, в который он окунулся скорее как гражданский пострадавший, нежели лицо военное, он не думал писать: просто не приходило в голову. Да и не сумел бы никогда он написать об этом так, как было и как получилось у несвидетеля Горюнова. Илья Лазаревич вспоминал: вывернутый наизнанку грузовик, разорванный на куски, дымился на ледяной ладожской обочине, а полутонная авиабомба со свистом рассекла пространство над ними и проткнула лед насквозь совсем рядом, и это спасло их, потому что рвануть в момент удара об лед не успела, но рванула уже там, в черной воде, внизу, и в получившейся дыре вскипела ладожская вода, а обезумевший от страха моложавый шофер грузовика, отброшенный взрывной волной, полз к этой страшной полынье, собирая по пути рассыпанные кем-то спички, и оторванная ниже колена, залитая кровью нога волочилась вслед за ним на тонкой кожной полоске, оставляя на снегу ярко-алый след по всей ширине кровавых лохмотьев… и как он дополз до воды наконец и хрипло спросил у Ильи, контуженного, но еще соображавшего, улыбнувшись широко и белозубо, как, мол, ловить здесь лучше будет, подледно если: на мормышку или опять же – на кивок. И посмотрел вдруг безумно, и засмеялся, зашелся просто от хохота, а кожа к тому времени уже оборвалась окончательно, и нога осталась где-то на полпути к черному проему. А потом он растаял в воздухе, и оба они потеряли сознание почти одновременно, и не знал Илья тогда, что же лучше: мормышка или кивок…

Об этом он и рассказал однажды обалдевшему Горюнову, когда оба они поддали на день Красной Армии. К тому моменту истек первый, неглавный, отрезок Любовь Львовниной любви к мужу. Переход же ко второй, главной, совпал с тем самым утром, когда Илья Казарновский проснулся знаменитым драматургом. В соседней комнате мирно спал, ни о чем не подозревая, гениальный отпрыск двенадцати лет от роду – Лева Казарновский, в будущем – Лев Казарновский-Дурново. С этого дня отец и сын начали получать любовь по заслугам: отец – по имеющимся, сын – по предстоящим…

Люба Маленькая вернулась на дачу, когда было уже совсем поздно. Лев Ильич услышал сквозь надвигающийся сон: вот фыркнул глотовский джип, заезжая на соседний участок… вот хлопнула дверца и заскрипели, распахиваясь настежь, соседские ворота, тоже глотовские.

«Теперь целуются…» – Он представил себе, как мужик этот, Толик, поздний соседский отпрыск, прижимает к себе Маленькую, как касается ее кожи, как целует в губы, скорее всего взасос, и как в этот момент напрягаются соски на ее груди, сосочки, маленькие, розовые детские сосочки, так хорошо ему знакомые с ее малых лет. У Левы ревниво дернулось между анусом и пупком.

Через пять минут заскрипели деревянные ступеньки, Маленькая Люба поднялась на второй этаж и зашла к себе. Комната ее была через стенку, через тонкую деревянную перегородку, которая, казалось, не скрывала, а наоборот, усиливала доносившиеся оттуда звуки, резонируя и разгоняя всей поверхностью слабые звуковые колебания воздуха. Он услышал, как отлетела в сторону майка, шмякнулись о его стену шорты, клацнув по дереву металлической пряжкой ремня, и продавился матрац под Маленькой Любой.

«Что же у нее с Толиком этим, интересно? – подумал Лева. – Неужели спят? – Сердце сжалось и уперлось в ближайшее ребро. Внутри Левы стало тесно и неудобно. – Надо бы с Любкой про нее посоветоваться, чтоб беды не вышло. Раньше времени…»


С первых самых дней, как Люба с Любой Маленькой по настоянию Левы окончательно переехали на «Аэропорт» к Казарновским, Маленькая, которой накануне стукнуло пять, решила, что, если папой называть Леву нельзя, то пусть он будет просто Левой. Так будет здорово, и получится, будто папа Лева, но только без «папа». Брак свой Лева и Люба зарегистрировали между делом, заскочили в ЗАГС по пути в Валентиновку, на дачу, расписались в амбарной книге, где положено, но только без свидетелей и в чем были – в джинсах и свитерах. Загсовская тетка окинула их ненавистным взглядом, но ничего не сказала. Генрих, отец Любы Маленькой, первый Любин муж, который к тому моменту стал другом семьи, развлекал в это время дочку в машине. С бывшей женой и будущим ее мужем Левой они сошлись за последний год так, словно расстались до этого ненадолго по весьма незначительному поводу – досадному и случайному. Особенно дружили с ним молодые Казарновские-Дурново в те нечастые времена, когда он не пил или не выпивал вовсе. Бывало и такое в разноцветной и многостраничной Генькиной биографии. Трезвый Генрих был просто обворожителен: тонок, интеллигентен и, что вовсе не свойственно художнику, – умен. В общем, исследователь жизни. Так было и в этот раз. Сидя с дочкой на заднем сиденье, он старательно перерисовывал портрет Ленина со сторублевой банкноты в блокнот и объяснял девочке:

– Знаешь, кто этот дяденька?

– Не-а, – честно отвечала Люба Маленькая, тщательно оберегаемая сначала матерью, а потом и Левой от всех видов социальной информации. – А он хороший?

– Скорее, он красивый, – отвечал Геник, удовлетворенно высунув язык от наслаждения процессом сравнения рисунка с оригиналом. – На нем тени лежат удачно, видишь? – Но тут же он спохватывался и исправлялся: – Он красивый, но зато злой. Он у тебя отнял колбасу, ясно?

– Когда? – удивленно спрашивала девочка. – Ты в прошлый раз тоже говорил, что украл, а он не украдывал.

– Он ее давно украл, когда тебя еще на свете не было, когда он вождем еще работал, – отвечал Генька, завершая очередной рисунок. – И меня тогда тоже еще не было…

– Ну все! – Молодые супруги выскочили из дверей ЗАГСа и сели в машину. – Едем праздновать! У нас сегодня ребрышки с «Цинандали». – Лева развернулся и ущипнул Любу Маленькую между ребер. Девочка восторженно завизжала. – А у нас еще один праздник сегодня, между прочим, – уточнил Лева. Люба вопросительно посмотрела на мужа. – Сегодня в Горьковском МХАТе последний раз «Рассветы» играют. Вообще последний. Все!

– Ты хочешь сказать…

– Я хочу сказать, что пора жить по средствам. Кончилась халява с переправой через Ладогу. Сами себя кормить начинаем.

– Лично я давно уже начал, – отреагировал Геник. – Как себя помню, начал…

– А нам привыкать еще придется, – улыбнулась Люба. – Помнишь, что твоя мать говорила: «Если женишься на этой, с ребенком, – она опасливо посмотрела на дочку, прикрыла рот рукой и, прижав смех, добавила: – …лишу наследства». Она какое наследство в виду имела?

– Ты зря смеешься, между прочим, – весело подхватил тему Лева, продолжая вести машину. – Как мы с дачей закончили, в шестьдесят третьем, она только на жизнь отделять стала, а все остальное в камни вкладывала, в бриллианты. С шестьдесят третьего года по сегодняшний спектакль, значит. Двадцать два года. Не верила властям совершенно. И сейчас никому не верит.

– Вот Дурново-то! – промычал Генька. – Натуральное Дурново! А красивые камни-то хоть?

– Не знаю, – ответил Лева. – Никто их сроду не видел. Мне отец перед смертью рассказал, зря, говорит, она это все затеяла, никому, говорит, это не нужно.

– Вот-вот… – задумчиво протянул Генрих. – Кому – щи жидкие, а кому – брильянты мелкие…


Невестку, а в особенности дочку ее, Любу Маленькую, Любовь Львовна незалюбила с первого дня, но квартира была огромная, только незанятых комнат было три, и не пустить молодую семью было глупо. Кроме того, Любовь Львовна представить себе не могла и в страшном сне, что Левушка может сгинуть куда-то в Бирюлево-Товарное и для любви самозабвенной, так же как и для помыкания, не останется ей ни одного живого объекта. Кроме Мурзилки. Но это – только для взаимности и любви…

– Слишком Люб много получается в одном месте, – недовольно отчитывала она сына. – Любовей этих… – Эта твоя… с дочерью чужой – две… И та Любаша, которая была, первая твоя, размазня, – считай, трех перебрал. И никакого толку от них от всех. Что им тут всем, медом намазано?

– Ты, мам, себя еще не посчитала, – улыбнулся Лева. – Всего четыре получается. Вернее, четыре с минусом.

– Это ты меня в минусы назначил? – мать не была настроена на шутку. – Ты меня вообще с ними не складывай. Я от них всегда отдельно буду, понятно? Я – Дурново! Любовь Львовна! Я тебе – мать!

– Нет, мам, минус – это Любаша. – Лева обычно не позволял себе быть втянутым в мамины скандалы. – Но я хочу ее с Любой познакомить, чтоб восстановить комплект. А потом мы ее замуж еще пристроим. За Геника.

– Это что еще за Геник? – с неподдельным интересом Любовь Львовна уставилась на сына. – Это фамилия или имя такое идиотское?

– Это хороший человек, мам. То пьющий, то нет. Но талантливый. Любин муж бывший, художник. При Любашкиной глупости и жертвенности – то, что им обоим нужно. Она его еще и спиртом из кабинета химии снабжать будет. За школьный счет.

– Идиотизм какой-то! – злобно отреагировала мать. – Еще чего не хватало! Просто идиотизм натуральный! Любашу – за алкоголика! Никакая она не глупая, просто… – она бешено повертела глазными яблоками в поисках подходящего обозначения бывшей невестки. – Просто какая-то разобранная была, как тургеневская барышня.

– Тогда почему же не заладилось у вас? – спросил Лева. – С первого дня не заладилось. Может, и у нас тогда бы брак не развалился.

– Потому что никто в семье Дурново пробирки мыть не должен, – гордо подняв голову, ответила Любовь Львовна. – Даже в собственном институте.

Лева вздохнул:

– Она, мам, сейчас не пробирки моет, а химию преподает в школе. И не замужем.

– Ну вот и пусть преподает, – оборвала дискуссию мать. – А не за алкоголика замуж собирается.

Почему такое предложение сына с ее точки зрения выглядело идиотизмом, она объяснить, наверное, не смогла бы. Да и потребности никогда в этом не имела. Просто импульсы, моментально зарождавшиеся в неравнодушном материнском организме, распространялись, судя по всему, со скоростью, значительно опережающей самую стремительную скорость на свете – скорость мысли.

Жизнь в одном пространстве с молодыми тем не менее началась на редкость непредсказуемо: тихо и мирно. Девочку свекровь игнорировала, а Люба, к ее великому огорчению, никак не давала ей повода для жизненно необходимых пульсаций, бравших начало в височных долях головы.

«Расчетливая… – подумала она как-то про невестку не без доли уважения, – и, машинально прибавив к ней для парности Маленькую Любу, передумала мысль, внеся нужное уточнение: – К наследству подбираются. Нужно переложить камни подальше…»


Если бы тогда, за пять минут до рождения дочери, кто-нибудь спросил двадцатипятилетнюю Любу, недавнюю выпускницу истфака МГУ, молодого искусствоведа, почему она, несмотря на последнюю, самую мучительную родовую схватку, решила в столь неответственный для такого дела момент назвать своего ребенка Любой, она вряд ли смогла бы вразумительно ответить. Имя, в точности повторяющее ее собственное, просто возникло само собой, вывернувшись откуда-то изнутри, из-под ложечки, прижимавшей его до поры до времени там, в неясном и тревожном пространстве между животом и головой.

Девочка получилась маленькой, меньше, как ей показалось, чем того требовала будущая жизнь, но в то же время – очень славной, с миниатюрными пальчиками на руках и ногах, пухлой складчатой попкой и неожиданно длинными черными волосами на маленькой кричащей головке.

– Есть! – радостно выкрикнул молодой врач-акушер, после того как снова нажал локтем на верх Любиного живота. Показалась головка, и стало ясно, что кесарить теперь не придется. Он принял на руки первенца, благополучно завершившего выход в человечество, и с восторгом неопытного специалиста, неожиданно для себя самого сделавшего работу хорошо, поднес ребенка совсем близко к ней: – Девочка у вас, мамочка!

Настолько близко поднес, что лица Любочкиного Люба рассмотреть хорошо не смогла, но зато успела почувствовать, как остатки боли в момент откатили, отхлынули, как внутри у нее стало просторно и непривычно пусто, не там, где ныло и тревожило, а ниже, за брюшиной, в самой сердцевине прошлой боли. В том месте же, где была «под-ложечка», где Любочка придумалась и получилась – сначала сама, а потом уже и это имя – стало, наоборот, тепло и нежно, будто кто-то разминал и поглаживал, не объясняя, для чего это делается. Любочка тем временем растянула рот в широкой безмолвной улыбке и снова прорезалась таким криком, что у Любы на миг остановилось сердце, и она в страхе посмотрела на врача. Тот подмигнул молодой матери и весело отреагировал:

– Ишь раздухарилась! Имечко хочет. Как звать-то тебя будут, марципанчик? – Он вопросительно посмотрел на Любу.

– Люба она, – с тихой радостью произнесла молодая мать. – Любочкой будет, как я… Только Маленькой…

Геник прилетел в роддом прямо из мастерской, как был: с не отмытыми как следует от краски пальцами, в прокуренной своей затасканной куртке и без шапки, несмотря на крепкий январский мороз. Машина его по обыкновению не завелась, и он добежал с Фрунзенской набережной до Пироговки за двенадцать минут, возбужденный, счастливый, с идиотской улыбкой на сильно небритой физиономии, свидетельствующей о том, что щетине этой дней не меньше, чем сроку, исчисляемому с начала последнего запоя. Про цветы и записку в палату для рожениц он не то что забыл, просто не подумал вообще, не свел необходимые концы с нужными началами. В результате никуда его не пустили, и получилось, что он просто постоял в предбаннике. Обмозговав там же ситуацию, он двинул к ближайшему магазину придумывать имя дочке. Товарища по счастью он искал недолго, поскольку деньги за последний макет еще закончились не совсем.

– Как жену-то звать? – спросил его найденный партнер, тоже небритый, но без сильно выраженного, как у Геньки, творческого начала. – Бабу-то твою…

– Любой, – ответил счастливый отец.

– Тогда Валей девку назови, – предложил почему-то мужик неожиданно смелую версию. – Как у Терешковой чтоб было имечко. Космонавтское. – И попросил два рубля до завтра с отдачей в том же месте в то же время.

– Никогда, – твердо возразил Геник. – Никогда моя дочь не будет с мужицким именем жить. – И совсем уже нетрезво добавил: – Не желаю подобной демократии для моего ребенка. В вербальном, конечно, смысле.

Мужик уважительно посмотрел на Геника, сосредоточился и сделал новое предложение, не менее неожиданное, чем первое:

– Тогда, кроме Любки, ничего не остается больше. Чтоб проверено было уже. И не запутаться…

Предложение мужиково понравилось, и рубли Генька дал, однако на встречу не явился. В назначенный час он уже почти не вспоминал о ребенке, его имени и жене Любе, потому что в связи с рождением дочери ушел в запой уже настоящий, без самообмана и неоправданных перерывов.

Домой из роддома Люба не вернулась. Она поймала такси и поехала к матери, в их пятиэтажку в Бирюлево-Товарном – жить дальше уже без Генриха. И когда через две недели Геник вышел из запоя и начал разыскивать жену, а разыскав, узнал заодно, что дочь его – тоже Люба, Любовь Генриховна, он ничуть не удивился, а воспринял это должным образом – так, будто готовился всю трезвую часть своей бестолковой жизни назвать своего ребенка именно этим именем.


Лет до двенадцати Люба Маленькая хлопот семье не доставляла совершенно. Единственным моментом семейного сопротивления было то, что Любовь Львовну она упрямо называла бабаней или реже – бабой Любой, чем вызывала ее гнев. Правда, в таких случаях она быстро прикрывала рот ладошкой и с откровенно поддельным испугом ахала:

– Ой, я забыла. Я не нарочно…

Свекровь замирала на месте, глаз ее холодел, и она выдавливала из себя через плотно сжатые губы что-то среднее между шипением гремучей змеи и жужжанием шмеля:

– Я ж-ж-ж-е прос-с-с-ила вас… Преду-преж-ж-ж-дал-л-а… – При этом она всегда смотрела в Левину сторону.

Леве потом приходилось объясняться с матерью после каждого такого случая:

– Она же ребенок, мам. Она рассчитывает на ответную ласку.

– Она не твой ребенок! – Мать успокаивалась небыстро. Быстро – не входило в ее планы: не получалось нужной подпитки. – И не моя внучка! Они не должны рассчитывать в этом доме ни на что особенное…

Сын порой слегка раздражался, но всегда держал себя в руках:

– А чего бы ты хотела, мама? Я имею в виду вообще – чего?

Лева знал, что таким вопросом он ставит ее в тупик. Он прекрасно осознавал, что желание участвовать в судьбе сына гениального отца для матери его было определяющим. Но также он понимал и то, что места для такого материнского участия оставалось у нее с годами все меньше и меньше. Как мог, он пытался лавировать между членами семьи, соединяя или по необходимости разводя группировки противника по разные стороны фронта, даже если воевать никто не собирался. Просто в определенные моменты интуиция Левина и получаемый опыт мирного выживания внутри аэропортовской квартиры подсказывал – требуется передых и профилактика.

Мать на Левин вопрос ответом не утруждалась никогда. Да и не смогла бы. Не знала и знать не хотела – это совершенно не входило в ее планы. Процесс был значительно важнее результата, но и его хватало ненадолго. В перерывах между столкновениями Любовь Львовна старательно перепрятывала небольшую коробку с камешками, проявляя каждый раз чудеса изобретательности. Затем она записывала на специальной бумажке местоположение схороненного в очередной раз наследства, которую, в свою очередь, хранила в одном из трех мест, о которых помнила всегда. Даже иногда, точно зная, где оставила бумажку в прошлый раз, она проверяла на всякий случай два предыдущих места, чтобы быть абсолютно уверенной – изобретенная ею система сбоя не дает. В дни таких проверок настроение ее заметно улучшалось, и тогда Люба Маленькая, прекрасно чувствовавшая настроение зловредной бабки Дурново, разыгрывала свой очередной спектакль.

– Любовь Львовна… – Девочка смотрела на нее честными преданными глазами, и далее следовал вопрос: – Вы не помните, правду в школе говорят, что катет, лежащий против угла в 30 градусов, вдвое меньше биссектрисы?

Любовь Львовна неопределенно хмыкала:

– Ну конечно правда, Любовь. Ты что, сама не знаешь разве?

– А в учебнике геометрии написано, что – гипотенузы. Меньше вдвое… – Люба Маленькая продолжала смотреть на нее тем же уважительным взглядом, с каким и подкатила с самого начала. – И математичка тоже говорит, что – гипотенузы.

Бабушка слегка терялась, победительные нотки ослабевали, но к этому испытательному моменту позиции ее были еще крепки:

– А кто же тогда говорит про это в вашей школе? – переспрашивала Любовь Львовна немного озадаченная, но совершенно не чувствуя подвоха.

– Да Мишка Раков, он в соседнем классе учится, двоечник вечный. Дурак. Правда, Любовь Львовна, дурак? – Девочка завершала испытания, невинно пару раз хлопала длинными ресничками и, вперившись в бабаню, ждала ответа. Любой из вариантов ее бы вполне устроил. В ход шла также ботаника с женскими пестиками вместо мужских тычинок, физика с французом Исааком Ньютоном – потомком эфиопских царей, география с первооткрывателем арктической Атлантики Мадагаскаром и другие нужные в семье науки.

Поразительно было, что при всей своей житейской изворотливой хитрости и скандальном нутре хозяйка дома каждый раз покупалась на примитивную девчачью придумку, не выстраивая из фактов легкого по отношению к собственной персоне издевательства малолетки какой-либо причинно-следственной связи. Люба Маленькая, не получив ожидаемой баба-Любиной трясучки, равно как и прочих видов удовлетворения от свежей провокации, была недовольна и уходила к себе, оставляя непрошибаемую бабку один на один с неподдельным возмущением по вновь возникшему поводу.


Первая хлопота с Любой Маленькой возникла, когда ей исполнилось тринадцать. Сама хлопота была даже не с ней самой, а скорее с Левой. Дело было утром, в воскресенье. Девочка торчала в ванной уже час, рассматривая начинающуюся красоту, когда Люба включила телевизор и крикнула в направлении дочери:

– Клуб кинопутеше-е-е-стви-и-и-й, Ма-лень-кая-я-я!

Лева в это время сидел за письменным столом в отцовском кабинете и определялся с персонажами. Персонажи не определялись, и тогда он задумчиво вертанулся на кресле. Пронося взор мимо распахнутой кабинетной двери, его глаз засек неожиданно промелькнувшую в долю секунды женщину. Женщина была абсолютно голой, с упругими молодыми формами. За ней махровым шлейфом тянулся ненадетый халат. Лева вздрогнул – это была Люба Маленькая. Он вдруг с ужасом понял, что это она. Его Маленькая. Его падчерица – Генькина дочка. Он вернул кресло в исходное состояние.

«Чего это я? – подумал Лева. – Зачем это?»

Отношения Левы и Маленькой Любы на фоне имевшегося дисбаланса сторон всегда отличались наибольшей безоблачностью. Это обстоятельство искренне радовало Любу, но частенько напрягало Любовь Львовну, и порой она не умела скрыть своего неудовольствия, видя, как сыновья нежность по отношению к падчерице переходит все допустимые границы. В такие минуты, не находя нужных слов для прояснения своего отношения к происходящему на ее глазах непотребству, она просто поднималась с места и, круто разворачиваясь, выходила вон. Пару раз, из чувства сострадания к ее ревнивому материнству, Люба обрывала разыгравшуюся с мужем дочь и отправляла ее делать уроки.

– Вот именно! – восклицала согласная с этим свекровь. – Это получше будет, чем дурачиться!

Чувства благодарности она к Любе не испытывала все равно – слишком много та должна была ей за сына.

Лев Ильич отодвинул сценарий, дав персонажам паузу, и побрел в гостиную. Там, закутавшись в безразмерный Левин банный халат и уставившись в телевизор, в кресле полулежала, задрав голые ноги, Любочка, Люба Маленькая. Лева растерянно остановился, не понимая, зачем пришел.

– Смотри, Лев, – обратилась она к отчиму. – Про Грецию рассказывают. Про древнюю. – И, хитро улыбнувшись, кивнула в направлении через стенку – туда, где находилась бабкина спальня. – Про родину млекопитающих грецких орехов показывать будут.

– Ну, со мной этот фокус не пройдет, – мягко возразил Лев Ильич. – Я-то в отличие от тебя знаю, что родина грецких орехов – Кордильеры-Анды. А из млекопитающих в Греции только позвоночнокрылые. Из отряда перепончатых.

Люба Маленькая засмеялась. Лева понравился ей с самого первого знакомства, и с того же дня они сразу стали на «ты». Ей было четыре года, когда они с мамой столкнулись с ним в метро, на станции «Площадь Революции». Они тогда шли на пересадку, чтобы доехать до «Варшавской», а оттуда уже – к себе, в Бирюлево. Перед ними в задумчивости шел Лева, мучаясь над очередным сюжетом. Тогда обе Любы, мать и дочь, не знали еще, что это Лева. Они думали, что это просто пассажир. Внезапно пассажир остановился у колонны, перед бронзовой статуей пограничника с собакой, протянул вперед руку и погладил пистолет пограничника. Тогда они не знали еще, что у железного пограничника не пистолет был, а маузер. Об этом позже, когда они уже подружились, но еще не поженились с мамой, Лева рассказал Маленькой по секрету. Но в этот раз она тоже хотела погладить рукой по желтой вытертой тысячью ладоней железяке. Но не по пистолетной, а по собачьей. Пассажир стоял к ним спиной и не пропускал. Сзади напирали. И тогда Люба Маленькая протащила руку через дырку между пассажировой рукой и его пальто и все равно погладила холодный овчарочий нос. Пассажир медленно развернулся, внимательно посмотрел на Маленькую, затем перевел взгляд на Любу, весело улыбнулся и сказал:

– Умница! – Он тоже протянул руку и почесал собаку за ухом. – Потому что это железное, – он кивнул на бронзовый маузер и постучал костяшкой пальца по стволу. – А это… – Он слегка пригнулся, сделал полшага вперед и потерся своим носом о собачий, – это живое…

Люба Маленькая открыла от удивления рот, сделала шаг вперед, встала на цыпочки и тоже попробовала дотянуться до бронзового носа. Ей не хватило ровно полметра. Тогда Лева приподнял ее и, держа в воздухе, спросил разрешения у матери:

– Не возражаете?

Люба не возражала. Она уже знала обо всем, что произойдет дальше. Все это дальше и произошло. По Любиному сценарию и Левиному сюжету…


…Он присел на соседнее кресло и всмотрелся. Действительно, рассказывали что-то про культуру Древней Греции, и ему стало интересно.

– Про ваших там, – кивнула на телевизор Маленькая. – И про богов любви еще.

«Афродита будит в сердцах богов и смертных любовь, – вещал с экрана дикторский голос. – Благодаря этому она царит над миром… Никто не может избежать ее власти, власти прекраснейшей из богинь… – Картинка сменилась. После паузы тот же голос продолжил: – Прекрасная Афродита силой любви правит миром… И у нее есть посланник, Эрот, через него выполняет она свою волю. Его стрелы несут с собой радость и счастье, но часто с ними приходят страдания, муки любви и даже гибель…»

– Лев, Эрот этот от эротики происходит? – неожиданно, продолжая качать голой ногой, спросила отчима Маленькая. – Или эротика от него?

Тогда в первый раз Лева удивился и задумался. Разнообразных совпадений было слишком много, и без подготовки к ним как-то трудно было привыкнуть…

– От Афродиты он происходит, – ответил Лева, стараясь придать растерянному лицу серьезный вид. – Сын он ей. Все происходит от любви…

– Я знаю, – так же серьезно парировала падчерица. – Мишка Раков так и сказал…

Ночью объявился Глотов. Сначала он пристроил протез, а уж потом присел к Леве на кровать. Лев Ильич в страхе посмотрел на мирно спящую рядом жену. Грек успокоительно махнул рукой:

– Не бойся, Левушка. Она не проснется. Ей еще рано…

– Долго вас не было, – тихо сказал Лева, – я уж не знал что и думать…

– Про Грецию смотрел? – вопросом на вопрос отреагировал Глотов, пропустив мимо ушей Левино замечание. – Там про нас вчера показывали.

– Про кого про нас? – с интересом спросил Лева и пристально посмотрел в глотовские глаза. – Про нас с кем?

– Про любовь, – ничуть не удивившись вопросу, ответил грек. – Про нас с тобой. И про тебя с ней… Про всех про нас, в общем.

– Я-а-а-а-а… Я не очень понимаю, куда вы клоните, я просто-о-о… – настороженно протянул Лева и на всякий случай посмотрел на Любу. Та продолжала спать.

– Не идиотничай, пожалуйста, – точно так, как сказала бы Любовь Львовна, оборвал его Глотов. – Не затем я тебя на классическое отделение отправлял, чтобы ты здесь одиссейскую верность разыгрывал. Аргонавта из тебя ни по какому не получится, не дуркуй. Раздел, где любовь, лучше как следует проштудируй. По-гречески только.

Лева поразился совершенно непривычному для него образу ночного гостя. И вместе с тем он был абсолютно уверен, что оба они говорят сейчас об одном и том же. Вернее, одно и то же оба недоговаривают. Этот грек был другой. Такой же небритый, как первый Глотов и последующие, но совсем иной. Разговор начинал приобретать неприятный оборот, и на всякий случай Лев Ильич решил сменить тему.

– Я вас давно хотел спросить кое о чем. – Тема возникла сама по себе, без подготовительного перехода. – Вы не знакомы случайно с человеком по фамилии Глотов?

– Два их, – не задумываясь, ответил гость. – Один, который был, и один, который остался. Был еще, правда, третий. Недолго был. Полетал там у нас, над Ладогой, но передумал и вернулся. В первого, по-моему. Тебе нужен только один, не мучайся, потому что еще и другие будут.

– Какой? – быстро спросил Лева, желая перехватить инициативу и воспользоваться замешательством грека. – Какой остался?

– А такой, – ничуть не смутившись, спокойно ответил грек. – Тот, который тебе нужнее.

– Для чего нужнее? – Лева чувствовал, что еще немного – и все наконец прояснится, все вернется к тому, с чего это началось, вся эта странная глупость и метаморфоза с визитом незнакомца, лицом похожего на одноногого рыбного начальника из соседских гостей с самоваром, у них там, в Валентиновке, через забор от Казарновских-Дурново.

Сердце Левино внезапно стукнуло, громко так и глухо, ровно один раз. Звук отозвался в мозгу и перекатился эхом в ноги. Кровать дрогнула, и греков костыль грохнулся на паркет. Люба шевельнулась и открыла глаза. Лева продолжал сидеть на краю матраца и молчал, уставившись в одну точку.

– Для того, чего ты хочешь, нужнее! – членораздельно произнес грек, подобрал костыль и растворился в воздухе.

– Приснилось чего, Лева? – Люба дотронулась до мужа и нежно привлекла его к себе. – Что с тобой?

– Приснилось, – твердо ответил он. – Черт-те что снится. Пойду взгляну, может, с мамой чего?


Первый раз Геник пришел к Казарновским на «Аэропорт» в восемьдесят шестом, на день рождения к Маленькой. Подарки он не покупал никому и никогда. Ему это было не нужно. Подарки он изготавливал при помощи рисовальных инструментов и подручных материалов. Менялась только технология. В этом году в моде были аэрографы, и Геник в соответствии с этой модой налил на лист бумаги разноцветных красок и ужасно талантливо раздул их воздушным потоком, превратив все это в дочкин портрет. Маленькая была в восторге и повисла на шее у отца. Такого замечательного повода, чтобы напиться, Геньке было более чем достаточно. Бабаня, как обычно по дням рождения неродных людей, лежала с головной болью и к гостям не вышла. Через час, набравшись до нормы свободы, Геник потерял к дочке интерес и отправился в путешествие по квартире классика, покойного мужа вдовы Дурново. Любовь Львовна в такие принципиально напряженные для нее даты, оставаясь в комнате одна, занималась единственно успокаивающей ее оздоровительной процедурой. Она проверяла секретные бумажки в потайных местах для того, чтобы перейти к главной и мучительно-счастливой процедуре – перекладыванию драгоценной коробочки на вновь изобретенное место…

До бабкиной спальни Генька добрался сразу после того, как сунул нос в ванную и загасил там в раковине окурок. Он приоткрыл дверь, обнаружил там незнакомку и вошел без тени сомнений внутри готового к приключениям проспиртованного организма…

Любашу, первую Левину жену, и Генриха молодым Казарновским не удавалось свести в единое пространство в течение целого года после данного Левой матери обещания соединить двух безнадежных разведенцев воедино. То стеснялась Любаша, то был в очередном запое Геник и плохо понимал, чего от него хотят.

– На какой твоей Любе я должен жениться? – никак не мог уразуметь он. – На моей жене, что ли? Или на твоей жене? Так ведь это она и есть. Люба.

В тот раз, казалось, все совпало самым удачным образом: вариант дня рождения Маленькой устраивал всех. Любаша пришла на час позже – собиралась с духом, а когда собралась, выяснилось, что тушь для ресниц высохла необратимо. Пришлось сначала решать вопросы красоты, а уж затем отправляться на «Аэропорт», по знакомому адресу. Геника хватились, как только раздался звонок в дверь. На этот раз он ничего не знал, поскольку согласно умыслу Казарновских не был заранее предупрежден о сватовстве, и его необходимо было подготовить на всякий случай, чтобы не напился больше, чем требовала жениховская ситуация. Однако Геньку все-таки упустили: и по количеству выпитого, и в географическом смысле. Любаша была такой же, как и тогда, при разводе в семьдесят пятом: преимущественно в сером, тихой и на все согласной размазней в больших очках.

«Те же самые, – отметил Лева. – Права все же мать бывает иногда, точнее не скажешь», – подумал он и поцеловал бывшую жену в щеку. Та зарделась и поэтому сразу понравилась Любе. Она протянула ей руку и сказала:

– Предлагаю дружить. – Потом приобняла гостью и добавила на ухо: – Даже если и с Генькой не выйдет.

Генриха, однако, в квартире не было, хотя следы имелись – пропахшая табаком и другим несвежим куртка так и висела на спинке кресла. Быстрый обход квартирных площадей результатов не дал никаких, кроме обнаруженного в раковине раздавленного окурка. На этом поиски были прекращены, и участники несостоявшейся брачной сделки вернулись к праздничному столу.

Когда принялись за сладкое, в маминой спальне раздались подозрительные звуки. Они стали увеличиваться по нарастающей и окончательно перешли в раскатистый хохот Левиной матери. Теперь в этом никаких сомнений не было – это ревела, задыхаясь от смеха, Любовь Львовна.

– Это бабаня! – весело выкрикнула Маленькая Люба. – Она выздоровела!

Лева, Люба, Любаша, остальные вскочили с мест и подошли к хозяйской спальне. Лева подумал немного и постучал к матери. Дверь от толчка подалась внутрь. В кресле у кровати сидела Любовь Львовна, тело ее сотрясалось от хохота, из глаз катились слезы. Одновременно она подвизгивала, но тут же снова уходила в полноценные раскаты. На полу перед ней на коленях стоял невменяемо пьяный Генька с протянутыми в ее сторону руками и вытянутыми по-верблюжьи губами. Не обращая ни малейшего внимания на вошедших, он повторял чувствительно и отрешенно:

– Мой друг… Я люблю-ю-ю вас-с-с… Просто люблю-ю-ю… – Он не отрывал взгляда от пожилой дамы. – Я хочу вас лю-би-и-ить…

«Действительно, полное дурново, как он и говорил…» – подумал Лева и поймал себя на том, что подумал не без удовольствия.

Там же, на полу, между Геней и хозяйкой спальни валялась оброненная ею тайная бумажка с еще более тайным местоположением секретного брильянтового наследства Казарновских-Дурново.

Сватовство в тот день не состоялось, как не состоялось и потом, потому что пробовать повтора уже никто не пытался. Но зато в доме на «Аэропорте» в этот день зародились две новые дружбы: одна – предполагавшаяся и получившаяся, хотя и не сразу, а гораздо позднее – семьи с Любашей, и другая – неожиданная для всех, легкомысленная и чудаковатая – Геника с Любовь Львовной, вдовой классика-драматурга…

Любаша с Левой были одногодками, более того, одноклассниками. Когда в ответственный и волнующий момент вручения аттестатов зрелости выпускникам десятилетки в актовом зале школы завуч с легким недоумением произнесла удлинившуюся ни с того ни с сего вдвое Левину фамилию, все грохнули. По новому документу выходило, что Левка, оказывается, всегда был Дурново, знаменитой же частью фамилии – Казарновский – только прикрывался, а истинную правду тщательно скрывал.

– По мне так тоже лучше еврейцем быть, чем в таком Дурново ходить, – толкнул его тогда в бок одноклассник. – А теперь получается, ты – и евреец, и Дурново одновременно. Через палочку…

Лева побагровел, встал и под нестихающий хохот покинул актовый зал. Вслед за Левой поднялась Любаша, скромница, серая мышка, и без тени улыбки последовала за ним, не дожидаясь вручения аттестата. Это был поступок.

Дома распространяться о том, как начался его новый жизненный отсчет, Лева не стал. Ему нужно было крепко подумать, но много времени это, как выяснилось, не заняло. Он просто вычеркнул из памяти ненавистную школу со всеми ее кримпленовыми учительницами, комсомольскими понуканиями и по случайности застрявшими в голове двумя не пригодившимися лично ему формулами: товар – деньги – товар из обществоведения и – омыления жиров – из органической химии. Вместе с последней из них ему достался довесок в виде химической отличницы. Это и была верная Любаша, смело последовавшая за ним из зала вон…

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2