Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Точка

ModernLib.Net / Григорий Ряжский / Точка - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Григорий Ряжский
Жанр:

 

 


Григорий Ряжский

Точка

Семья

Самая старая семейная фотография сделана была в середине девятнадцатого века. На ней изображен старый еврей в ермолке. Это Исаак Гинзбург. Кем был его отец, это уже растворилось. Никто не помнит. А вот про Исаака известно следующее: он был кантонист, отслужил двадцать пять лет в русской армии солдатом, дослужился до унтер-офицера. Участвовал во взятии Плевны армией Скобелева и получил солдатского Георгия. Этот крест лежал в бабушкином рукодельном ящике вместе с нитками и иголками. Известно также, что, отслужив немалый срок, он получил привилегии: мог жить вне черты оседлости. Жил в Смоленске. Женился. И родилось у него не двенадцать, как полагалось бы настоящему патриарху, а семнадцать детей. Впрочем, у патриарха Иакова тоже неизвестно сколько детей на самом деле было, девочкам отдельного учета не вели, рассказано только про Дину… Но Исаак, который Гинзбург, большую часть своих детей потерял младенцами. Один из выживших был наш прадед Хаим, официально – Ефим Исаакович. Рождения 1861 года. Когда он умер, мне было семь, ему за девяносто.

В большой комнате, в столовой, которой предстояло в последующие годы быть поделенной на мелкие отсеки для выживания размножившейся семьи, на кровати красного дерева, которая через десяток-другой лет сгинет-сгниет у меня на балконе, в окружении двух сыновей, невесток и домработницы лежал в забытьи прадед, пока моя мама (его внучка) не привела меня с улицы с ним попрощаться. Прямо в новой кошачьей шубе втащили меня в комнату, и прадед открыл глаза.

– Люсенька пришла, – объявила ему бабушка. Его плавающий взгляд нашел меня.

– Люсенька! Какая большая девочка, – сказал он. – Все будет хорошо.

И умер. Я получила его благословение, так надо понимать. Оно и понятно: мальчиков в этом поколении еще не было. Мои двоюродные братья – Юра, Гриша и Олег – родились уже после его смерти.

Рассказываю мою любимую семейную историю. Прадед был часовщиком. Кажется, не великого полета мастер. Он больше всего любил Тору читать, а не деньги заколачивать. Я и помню его с толстой, изумительно пахнувшей старой книгой на коленях. Сидел в кресле со своим раком желудка и с Торой… Никуда не торопился, не суетился, разве что в сапожную мастерскую сходит не торопясь, отнесет бабушкины туфли починить… (Ух, как тогда чинили-вычинивали… У мамы были нарядные туфли, которые ей к окончанию школы справили. Так она их заворачивала в газетку и носила с собой в театр, когда уже я школу заканчивала!) Так вот прадед – пусть земля ему будет пухом, как говорили наши предки, – написал завещание. Это была оборотная сторона бухгалтерского бланка. С одной стороны дебет-кредит, а с другой – благодарственные слова к детям. За то, что они устроили ему такую счастливую старость. И также извинялся, что ничего им не оставляет. Далее цитирую: «И даже более того. Те пятьсот рублей, которые лежат у меня на книжке, пошлите их в Ленинград, потому что там Ида с маленькой Женечкой очень нуждаются».

Никто никогда не видел эту Иду с дочкой Женечкой. Она была не то внучка, не то дочка покойной дедовой сестры-племянницы… И ей он с послевоенных лет отсылал свою пенсию. Потому что дома его кормили-поили и деньги ему были не нужны… Это только начало истории, а не конец. Деньги, конечно, отправили. А потом бабушка моя, в память покойного своего свекра, посылала деньги в эту семью до тех пор, пока девочка Женя не окончила учебы… В течение многих лет каждый месяц она ходила на почту, выстаивала очередь, чтобы отправить сто пятьдесят рублей. Понятия не имею, как это может соотноситься с жизнью тех лет. Это была сумма, равная крохотной пенсии нашего прадеда.

Прадед был лично мой – мои двоюродные братья его не знали. А вот бабушка Елена Марковна была общая. Ее я делила с моими двумя двоюродными братьями, которые появились через десять лет, один за другим, с неправдоподобной разницей в одиннадцать месяцев. Отцом их был мой любимый дядя Витя: это он, шестнадцатилетний, дал мне имя Людмила, в честь деревенской девицы, за которой ухаживал в ту пору. Конечно, не без успеха. Он был красив. Я помню его совсем молодым, студентом последнего курса Горной академии, в черной форменной шинели и при белом шелковом кашне. Времен мюзик-холла на улице Горького… А как он играл! Сядет за пианино – играет нечто джазовое. Возьмет в руки аккордеон – «Раскинулось море широко…». И белозуб, и улыбчив, и остроумен. После института заслали его в Тульскую область, на шахту. И там он женился на самой красивой девушке поселка. Татьяна была чудо как хороша, первая девка на деревне! И родила ему сначала сына Юрочку – я имечко выбрала! Годом позже – брата Гришу. Старший был крепыш, второй назывался «Пух-перо» за угрожающую жизни худобу…

Меня, десятилетнюю, пробил материнский инстинкт. Потом, когда родились мои сыновья, подобной страсти я уже не испытывала. И к внуку тоже нет того страстного обожания, которое вызывали во мне эти мои двоюродные. Такая промашка природы. Я от них не отходила. Смотрела, как спят. Кидалась сажать на горшок, вытирать нос, гулять, качать, читать…

Семья наша была приличная, почти совсем интеллигентная: дедушка чуть не закончил Московский университет по юриспруденции, однако совершил промах, не пошел с последнего курса переучиваться «под советскую власть», считая, что это недоразумение не может долго длиться. Промахнулся – как раз на его жизнь хватило. Бабушка тоже чуть не получила высшего образования, хотя поступила на Высшие женские курсы и совсем уж собралась стать преподавателем… И ей тоже жизнь помешала, но не революция, а рождение моей мамы в 1918 году. Бабушка была очень талантливым человеком, гимназию окончила с золотой медалью, знала и даже не совсем забыла немецкий и французский.

В доме был порядок – домоводство в гимназии отлично преподавали: шить, вышивать, кроить, готовить, белить и подсинивать. Бабушка все делала лучше всех. И никогда никаких клеенок: белая скатерть, столовое серебро, суп в супнице… Дети, мойте руки… Передайте мне, пожалуйста, соль… Спасибо… Было очень вкусно… До свиданья.

«До свиданья» говорила я, поскольку я с мамой и папой жила в соседнем доме, в коммуналке, а белую скатерть, ванну на чугунных лапах и раковину в потрескавшихся, но неувядающих хризантемах видела в бабушкиной бывшей приличной квартире. В нашей коммуналке все было куда как попроще…

В начале пятидесятых годов в семье произошло событие, которого две тысячи лет с Гинзбургами не случалось: мой дядя Саша, а вслед за ним и мой дядя Витя женились на русских женщинах. Обе были красотки. Старшую из них, Тамару, прадедушка Хаим приветствовал и принял со всей сердечностью… Таня появилась в доме уже после его смерти…

С тех пор евреев в нашей семье больше не стало. Я – последняя. Все восемь мальчиков, родившиеся после меня, делались все более русскими, женились (кроме тех, кто еще не женился) на русских, и этому русоволосому племени мы показываем фотографии их предков, а они дивятся их затейливым именам.

Какое же наследство в конце концов передали Гинзбурги своим потомкам? Семья-то была очень хорошая, дружная – старшие уважали младших, младшие почитали старших. Семейных ссор в старшем поколении не помню: бабушка в жизни ни на кого голоса не повысила. Умела заставить себя уважать каким-то иным образом – чувство собственного достоинства было у нее врожденное. Порядочность была ее религией. Дед был из породы деловых людей, но развернуть своих дарований не мог. Он говорил не без остроумия: я люблю, когда вижу из ситуации несколько выходов, а эта власть не дает ни одного. Власть советскую не любил, а она – его. Деньги, однако, зарабатывать умел, но относился к ним легко, был широк, помогал окружающим охотно, даже с удовольствием. Головы у него и его брата были хорошо организованы, мозги математические, память блестящая. Два брата-старика играли в преферанс, и один другому напоминал, как карты легли в прошлом году, а как – в позапрошлом. Когда старший сидел, младший тянул обе семьи, когда младший ушел на фронт, старший взял на себя заботу о семье фронтовика. Жены братьев друг друга любили, как сестры. Они и были родственницы, только не сестры, а тетка с племянницей, вышедшие замуж за двух братьев. Правда, племянница была младше тетки на два года…

Да, наследство… Недобитый свадебный бабушкин сервиз на гигантское количество персон был поделен на внуков – у каждого из нас сохраняется пара бело-розовых кузнецовских тарелочек. Бабушкины сапфировые серьги – вернее, одну из них, потому что вторую я потеряла и заказала поддельную, – ношу лет сорок, из ушей не вынимая. Дедов письменный стол красного дерева после разорения нашего семейного гнезда на Каляевской переехал на панельную Башиловку, где бабушка с дедушкой доживали свою жизнь в скучной квартире. Стол поставили в комнату к брату Юре – стол приобщился к точным наукам и выдал диссертацию – про электричество что-то. А потом Юра попал в Америку и попросил политического убежища. После этого стол переехал ко мне, где пошел уже по гуманитарной части. Толстое фальцованное стекло, покрывающее холеную поверхность, разбилось. Бронзовый письменный прибор с пролетарием, тянущим куда-то проволоку, а также Бетховен размером с котенка куда-то исчезли. За этим столом я написала свои первые рассказы. Покрыв его одеялом, выгладила несколько сот километров пеленок, порой мой муж пописывал на нем свои диссертации. А потом я отдала стол в семью брата Гриши. Поначалу за ним отучился Гришин сын Арсюша, после чего отбыл за океан и недавно закончил там очередной университет в канадском Торонто – что-то про фотоискусство и дизайн. А еще лет через пять за стол почти случайно уселся и сам Гриша. И не встает вот уже который год, потому что стал писать на нем свои прозаические произведения. И продолжает делать это и по сей день, уже издав немало чудных книжек…

Фамилия наших Гинзбургов вывелась. Потомки старого Исаака живут теперь не только в России – во Франции, в Америке, в Канаде. Носят другие имена – Ряжские, Бучкины, Паращуки, Евгеньевы. Но пара капель крови от кантониста течет по жилам. Брат Юра в Нью-Йорке. Гриша – в пространстве между Москвой и Торонто. На воскресный обед семья больше не собирается вместе. Да и семья ли мы? Старшее поколение теперь – мы с Гришей. Стариков давно нет. Даже Гришину мать, красавицу Таню, давно похоронили. Лежит в одной могиле с нашим прадедом Хаимом на Востряковском кладбище…

Мы с братом Гришей очень дорожим нашими общими воспоминаниями, общим детством на Каляевской улице. Может, что-то доброе сохранится в наших с ним потомках от наших бабушек и дедушек – тех, которых мы знали, и тех, имен которых не упомнили…


Людмила Улицкая

Точка

Нинку-Мойдодыра в отличие от меня и Зебры в детстве никто не насиловал: не то чтобы отчим, например, или же дядя, там, а вообще – никто и никогда. Так ей в жизни по-особенному повезло, если учесть, что родом Нинка происходит из сильно промышленного и всегда пьяного города Магнитогорска, где так или иначе, рано или поздно под тамошний мужицкий прибор подпадали все почти девчонки, которые из наших. Из наших – это я уже много лет безошибочно определяю, из каких. И дело вовсе не в том, что работаем, а просто я научилась по каким-то корешкам организма угадывать, по особым таким отличительным кусочкам: ходит как, к примеру; и по глазам – как зыркает, а найдя, чего хотела, в секунду оценивает остальное и всегда близко к делу прикидывает: что будет с кем и как, и даст ли на такси после всего. А еще из наших – те, что проверку прошли временем, не малолетки которые и не отмороженные, а нормальные, как мы и другие с нашей точки, с ленинской; те, что из середины на показе, не слева и не справа – российская провинция в основном, русский юг чуть отдельно, и СНГ с белой жопой: Украина, там, Молдавия, Белоруссия. Вообще, мы делимся между собой на классы, или, если хотите, нас делят на такое: супер, средние и никакие.

Супер – это за сотку баксов кто отъезжает без вопросов и за меньше не отъедет.

Средние – полтишок, и таких большинство.

Ну а никакие – они и есть никакие, и что получится у них в финале пьесы, сами не знают с точной стоимостью: может и штука быть в деревянных, и чуть больше, и поменьше – от клиентской неразборчивости зависит и от мамкиной наглости.

Так вот, мы – это средние, за полтинник зелени, и мы же самая обильная фракция в нижней палате парламента, про верхнюю не скажу – не знаю там, как у них. Зебра – та вообще ничего в этом не смыслит, ее в ящике только погода интересует, как на точке будет: на воздухе стоять, в машине курить или же там и там получится по совокупности конкретного климата. Но возила у нас принципиальный, Руль кликуха. Не курит совершенно, крепкого себе, кроме пива, не позволяет, также и ненавидит скверные слова. Когда девки сзади него начнут, как водится, про что-нибудь свое блякать и ржать между показами, его просто мутит от этого и наизнанку выворачивает всего. Я-то знаю об этом и курить всегда на улицу выскакиваю, даже если мороз или дождь, но не сильный, терпимый, чтобы пару раз дернуть успеть. А другие девчонки говорят ему: мол, затыкай, Руль, зажми нюхальник и тяни через тормозной шланг или же кислородную подушку дома заряжай, а то Лариске снова нажалуемся. И тогда Руль умолкает, но корежить его продолжает и ломать не меньше, чем до этих грозных пугательств: не окончательно умеет он через образование перешагнуть, через имеющуюся моральную ценность, все-таки кандидат наук по сейсмологии – это про подземные извержения земли наука. А Лариску, вообще-то, правильно боится. Лариска – женщина строгая, потому что она наша мамка и защитница. Мамки бывают очень разные, бывают совершенно не защитницы, а похуистки – бабки только считать, а дальше – как само выйдет. Она мне как-то честно пояснила, Лариса: понимаешь, говорит, другим мамкам бывает продать тебя выгодней кодле или отморозку и надежно бабки разом снять, и будь что будет: одной, если что, – больше, одной – меньше; вас на сегодня 120 штук на ленинской точке стоит и душ двадцать еще место ждут, а бабки – вот они, сразу, а я – нет, сама знаешь, я вижу, кого отдать, чтоб отъехала, а кого сама не пущу, так-то. Так вот, она Рулю сказала в строгой форме, вернее, начальник точки наш, Джексон, распорядился, а она передала, что, мол, кончай, Руль, персональный здоровый образ жизни гнать, а то мне проще тебя от заработков отлучить, чем девчонок на погоде морозить в убыток делу и рабочему настроению. И пойдешь, добавил, с нашего Ленинского проспекта на Красные Ворота по новой, если примут еще тебя там с твоей «копейкой» 78-го года выпуска.

Джексоном Аркадий стал за одну секунду с легкой руки злюки и суки Светки-Москвы. Как только он сменил на точке прежнего владельца, точнее говоря, выкупил точку и сел на хозяйство, то собрал быстренько что-то типа производственного совещания с сообщением ленинскому персоналу о своих новых властных полномочиях. Сообщение было нехитрым и состояло из весьма лаконичной фразы типа: «Ну, в общем, я тут теперь, так что смотрите, девчонки, чтоб все нормально было по возможности, ясно?» Сказал и машинально почесал яйца.

– Ну Джексон просто, – тут же заявила преданность новому хозяину Светка-Москва, – Майкл Джексон, натурально, та же пластика и краткость таланта.

Девки грохнули, вся точка грохнула и опрокинулась насмерть. Что думать про это, Аркадий так и не понял, так как не знал – это про него хорошо или наоборот. Но Светку-Москву на всякий случай тогда запомнил. Так или не так, не было на точке после того случая живого человека, включая охрану, крышу и возил, чтоб не звал Аркашу Джексоном. Впрочем, вскоре тот и сам к прозвищу своему привык и даже стал немного таким фирменным погонялом гордиться, хотя зуб на сучару Москву тоже при себе оставил.

Так вот, к чему это я этот разнобой затеяла? Плавно иду назад, обратно к жилью, что снимаем на троих с Зеброй и Мойдодыром. Про палаты и парламент я знаю из воскресных «Парламентских часов», когда после субботы отсыпаюсь, как вернусь, – это как раз около трех дня, когда он идет, а до работы еще рано, до точки. Нинулька-Мойдодыр тоже, как и Зебра, телевизор не очень, просит только обычно потише, потому что голова. А я отвечаю, что, Нинуль, мол, в голову, кроме порошка и минета, нужно еще чего-нибудь класть, так ведь? Беззлобно говорю это и даже не в шутку, вполне серьезно говорю, и она, кстати, это знает и не обижается на меня.

Вообще, мы живем дружно, и не только потому, что при разном возрасте примерно равный профессиональный стаж имеем и статус: отъезжаем, как правило, за полтинник баксов, не тысяча двести в рублях, как девчонки, которых мамка с левого края держит, дальше от центра фар, – те могут и за тыщу отъехать, а мы строго – полтинник. Сразу скажу – не стольник. Это не значит, конечно, что за стольник я не отъезжала – отъезжала сколько угодно, и девчонки отъезжали. Просто дело в том, что каждая из нас внутри себя знает точно – цена мне правильная вот эта. И это не понты, несмотря на всякий любой случай, что подворачивается, и нередко.

Эту определенность вырабатываешь в себе сама, преодолевая со временем внутренние противоречия из-за недооценки своей женской личности. А критерий один – доволен внутри тебя остался маленький совестливый человечек или недоволен.

Одним словом, все мы трое живем на Павлике и дружим. Павлик – это Павелецкий вокзал по-московски, хотя из Москвы нас родом никого. Мойдодырка, как я сказала, родом с Магнитки; Зебра – с Бишкека, и вообще звать ее Диляра, Диля, отец узбек, мать татарка; а меня зовут Кирой, и родилась я с самого западного края бывшей географии – в двух часах на автобусе от города Бельцы. Все это, как вы понимаете, теперь заграничная молдаванская республика, но от этого мне не легче, а, наоборот, в сто раз хуже. Во-первых, потому что появилась я там на свет не вчера, а двадцать девять лет тому назад, когда никто не думал, что дом, где родилась, будет по сегодняшней жизни стоить полуторамесячный размер арендной платы за тесную двушку на Павлике с окном на вонючий перекресток. Во-вторых, потому что в доме том у меня двое деток, Соня – старшая и маленький Артемка, на попечении мамы, учительницы начальных классов. В третьих, потому что я проститутка со стажем и нескладной для такой жизни фамилией Берман. Ну а в четвертых и самых главных, потому что мне это нравится и я уже никогда не захочу обратно. Да! Вообще-то мы не говорим так про себя – проститутка, мы говорим – «работаем». И про других, кстати, таким же порядком – они тоже «работают». Но это к слову.

Так вот, Нинку никто в детстве не насиловал, у нее история по другому завернулась пути, через обычное алкоголическое родительское наследие, но в любом случае нервы у нее были в большем, чем у нас с Зеброй, порядке, но именно тихая Мойдодырка первой узнала и заорала, как не в себе, когда передали по ящику в новостях. А сообщение было, что всего лишь три дня остается до открытия очередного чемпионата мира по футболу, который состоится одновременно в Корее и Японии. Я тогда как раз от «Парламентского часа» до уборной отошла, а Нинка вслушалась и на себя вынужденно новость приняла первой.

– Бляди! – заорала она, как умалишенная. – Суки, мать вашу!

– Что?? – заорали мы с Зеброй, когда принеслись на Мойдодыркин крик. – Что такое??

Но Нинка уже стояла потерянная, вновь по обыкновению неслышная, тем более что была больная, с температурой и простывшая после бассейна, и потому казалась смирившейся с ужасными обстоятельствами предстоящего куска жизни.

– Футбол у них начинается, – в тихом ужасе сообщила Мойдодыр. – Пиздец нам на целый месяц, без бабок останемся теперь. Клиент на ящик присядет, жди на точке обвала, а мне без допинга кранты, девки.

Мы с Зеброй тихо присели. Действительно, не прошло и четырех лет, как вновь нагрянули объективные финансовые неприятности, совершенно не связанные ни с бандитами, ни с ментами, ни с трехдневными женскими недомоганиями. И это серьезно, это не короткое вам усиление по ментовской линии, типа Буш приехал, или 8 Марта, или же Новый год с Пасхой. Там быстро все – пара дней, разогнали, и обратно становись, работай. А если крепко заряжена точка по бабкам, отстегивает регулярно властям и не имеет практических перебоев, как наша, например, то и власть ей тоже полнейшим либерализмом соответствует и при полуважных городских мероприятиях не гоняет, разрешает продолжать привычный труд. Кстати, Пасха святая – тоже немалая неприятность для девчонок: с одной стороны, посту конец и клиент навалится сразу после крестного хода, кто веровал весь пост. Но с другой – особенно последняя неделя – то ли чистая, то ли вербная, то ли еще какая – она очень строгая, чтоб в нее трахаться, и многие бизнесмены держат простой, кто в жизни сильно нагадить успел, – думают, отсидятся за нее, потом сходят, «смертью смерть поправ» споют, и пиздец, снова гадить своему же народу можно, по налогам и вообще, по офшорам по их. А мы в прогаре от такой их прихоти, без бабок сидим, на чистяке голом.

– А может, они в этот раз раньше гонять закончат? – неуверенно предположила Зебра. – Если явный фаворит окажется и остальных всех уделает до срока, а? Бразилия, я знаю, всех маму уделывает обычно.

Я представила себе бразильскую маму в виде пиратки и прыснула. Смешно так слышать от черноокой красавицы восточного образца про такую бандитскую маму – никак к этому не привыкну за столько лет, именно к этим словесным соединениям, вовсе не матерным, а причудливым, совсем по другому закону устных русских слов. Нинка, однако, не согласилась, прокашлялась с сухими хрипами ниже бронхов и все еще огорченно уточнила:

– Бразилия главная по карнавалу, а не по футболу. По футболу Англия лучше, мне клиент рассказывал, а потом за анал не заплатил, пьяным притворился и захрапел под утро. Я так и ушла, не растолкала гадину. Но это до точки еще, когда я на апартаменте работала.

Зебра задумалась, было видно, что вопрос для нее на самом деле нешуточный.

– Как бы он мамке не сказал зверям нас продавать и отморозкам, а то он сам ведь в жопе теперь весь июнь, Джексон-то.

На этот раз не согласилась я.

– Нет, – твердо обозначила я свою позицию, – Лариса на это не пойдет, не верю. Она себе до сих пор того, со скальпелями, простить не может, – я сама забыла почти, год прошел, а она все помнит, знает, что промахнулась.

Тот, со скальпелями и кучей других блестящих матовой нержавейкой инструментов, был милым с виду пацаном лет девятнадцати, весь в коже и на сияющей лаком «бээмвухе» пятой серии, тоже черной. Девки на показе сразу решили, что «сынок», и подбоченились под будущее благополучие. Однако Светка-Москва как-то странно посмотрела в сторону кожаного пацана и брезгливо поморщилась. Мне почему-то тогда это тоже не понравилось, поэтому пацан, наверное, и выбрал меня. Бабки выдал без разговора: так выдал, что понятно было совершенно – впереди еще выдача и, возможно, не одна. Девки дополнительно облизнулись и сглотнули. Я подошла к мамке, взяла ее за рукав и сказала:

– С этим не отъеду.

– Щас решим, – равнодушно ответила Лариса и наклонилась к окну иномарки. Затем она поднялась обратно и твердо сообщила: – Отъедешь, он другую не хочет.

– Нет, – сказала я.

– Да, – сказала мамка. – Он две сотки дал за тебя, конкретно хочет, значит нормальный, я отвечаю.

Тогда я посмотрела на мамку и поняла, что дискуссия беспредметна. Предмет оставался один – куда завтра выходить работать, на какую другую точку. Снова на Красные Ворота к тамошней мамке на поклон? И я сломалась…

…Пацан вез меня не знаю куда – говорил, по дачному варианту работаем, но дачей не пахло, а пахло хвоей сначала, а затем болотом, потому что съехали с дороги не на твердый грунт даже, а на какую-то узкую тропку и пробирались дальше, чуть не задевая автомобилем стволы деревьев: и оттого было особенно страшно, так как стало совершенно очевидно, что пацан с кожаным верхом ориентируется хорошо в такой непривычной для BMW глуши. А еще стало жутко, так как до меня вдруг дошло, что пацану этому ничуть не жалко сияющих бочин своей тачки и ему на нее в высшей степени наплевать, на всю сразу, потому что нечто гораздо более важное и волнительное у него на уме, другое совсем вожделение, другой кайф и другая его занимает в этом болотистом запахе трясучка.

Он остановил, когда дальше ехать было некуда. Бампер его уперся в ствол крайнего дерева перед начинающейся топью, обозначив место будущего досуга за 200 твердых баксов, и я поняла, что хорошим дело не кончится.

Если не убьет, подумала, завяжу с этим делом, и почувствовала, как внутри ухнуло болотной выпью. Между тем пацан заглушил движок, но не стал выключать дальнего света фар. Он вышел из машины и сладко потянулся.

«Пронесет, – вдруг подумала я, – просто мудель-романтик при бабках».

В том году как-то, помню, Подхорунжая рассказывала: приехал на точку джип, стекло черное открыл, кто там – так и не понял никто, даже Джексон расшифровать не сумел потом, так оттуда рука интеллигентская высунулась с пакетом, а интеллигентская, потому что тонкая, белокожая и с отведенным слегка мизинцем – именно так она руку эту осознала, их всегда видно, интеллигентов, даже по отдельным частям тела и гардероба. Потом рука та самая пакет наземь опрокинула, а оттуда бабки посыпались, ровно десять банковских пачек по десять штук было баксов. Девки поначалу пасти пораскрывали, думали, всех скупают до конца дней, а Подхорунжая, не будь дурой, хоть и далеко стояла, там, где столичная фракция тусовалась, которые при Светке-Москве отирались, первой к брошенным котлетам кинулась, всем телом разом об них, чтоб перекрыть как можно больше собственной плотью. Но тут мамка в себя пришла от изумления такого, как по Книге Гиннесса, и заорала во всю силу власти второго человека на точке:

– Всем блядям стоя-я-я-ть!!! – и сама подбирать кинулась сброс тот.

А Светка-Москва губу презрительно поджала, плюнула в сторону и спокойно так сообщила:

– Фуфло – бабки.

А джип уже отъехал к тому времени так же незаметно, как и появился, с одними подфарниками, несмотря на темное время суток. Лариса пакет обратно соорудила, как изначально был, и побрела за угол в машину Джексона с отчетом. Чем дело закончилось, долго никто не знал. А после все равно узнали через возилу Джексона. Бабки оказались – натуральней не бывает, самые подлинные, чисто американского производства, каждая пачка – целка. А Джексон придумал, что ему долг так отдали для передачи дальше, но все равно поставил всей точке фуфлового шампуня с дорогомиловской просрочки. Подхорунжая потом простить себе не могла целый год, что лоханулась так дешево, на мамкину угрозу повелась. Сейчас, говорила потом уже, когда история подтихла и неясность улеглась, сама бы мамковала где-нибудь уже не хуже вашей точки ленинской. Нашей, в смысле.

И то правда, подумала я тогда о ней, ведь не от хорошей жизни кликуху такую носит, а оттого, что отказа своего против своей же услуги не признает принципиально, считает: нет клиента, под которого есть причина не лечь. Нет такого, и все тут. Вот тебе и Москва – столица. Но об этом отдельно…

…Так этот тоже, может, романтик, только не в джипе, а в BMW. Он багажник открыл, оттуда бутылку вытащил с чем-то – у меня сил все равно не было рассмотреть, даже если отрава там была для меня, – дальше фужера два красивых, одеяло какое-то и дипломатник черный, кожаный, как и сам весь. Иди, говорит, сюда, Кира, размещайся со мной на одеяле. А сам все время улыбается. Я иду и присаживаюсь, дрожу все еще, но уже не так, вспомнив про романтика из рассказа Подхорунжей. Раздевайся, говорит, Кира, пожалуйста, а сам откупоривать начинает. Ну тут меня окончательно почти отпустило, я юбку сняла, маечку и смотрю на него – трусики потом можно, спрашиваю, или сразу? А он разливает, подает мне и весело так говорит, что зачем, мол, потом, когда я сейчас предполагаю начать тебе аборт делать, как только мы с тобой выпьем. И пригубляет. А другой рукой меня резко за запястье прихватывает, и я обнаруживаю, что хватка у него мертвая. Шутишь, говорю, а уже все понимаю, что это на самом деле со мной происходит, и все предыдущее было для него зловещий разгон всего лишь. И начинаю дрожать страшно, всем телом, меня просто бить изнутри начинает и мотать всю целиком. А он как будто дрожь мою почувствовал и сам затрясся, но не от страха, как я, а от своего какого-то внутреннего изнеможения, от того, как все со мной у него получается. Он фужер свой на одеяло вернул и той же рукой стал из дипломатника все, что там было, вываливать, чтобы я хорошенько это видела. А были это всякие хирургические инструменты: скальпели с разными резаками на концах, зажимы, лопаточка небольшая, щипцы – их он отдельно положил, не вместе с другими предметами. Медленно раскладывал, подправлял по ходу предстоящей операции: мы, говорил, аборт тебе делать не спеша будем, жидовочка, аккуратненько чтоб получился наш абортик, по всем правилам медицины. Но только, добавил, незадача у нас одна – нет никакой нужной анестезии у меня для этого, ничего?

А мне уже все равно было тогда почти. Но спасли меня дети мои в конце концов плюс его ошибка. Слишком понадеялся, наверное, на мой паралич. А у меня он и вправду был сильный, но тут же вспомнился Артемка младший и тут же Соня, оба разом, и мне хватило этого. В этот самый миг я свободной рукой перехватила бутылку и резко, со всего размаха ударила пацана кожаного по голове, в самый затылок удар пришелся. Пацан, как сидел и раскладывал, так на инструментах своих и обмяк. Я так и не знаю до сегодня: убила – не убила, но только подхватила юбку и маечку и понеслась бешеным галопом во тьму, в сторону от болота и джипа, и бежала так, сколько могла, пока не завалилась на что-то мягкое типа моха, но все равно раскровянила ногу и лоб об осину. А когда отрыдалась, то пошла искать дорогу, то есть шоссе в город обратно, там поймала частника, и он до Павлика меня дотряс по тройному тарифу с учетом внешнего вида, темного времени и предположительного отсутствия столичной регистрации. Так я в живых осталась, а пацана того больше не видала…

Лариса наша, мамка, как узнала, заохала, но проохала, правда, недолго, самая работа была тогда на точке, как будто с ума мужичье посходило в те дни: брали все подряд, бригадами, без отсмотра почти, живым весом, не торгуясь, как будто фракция какая аграрная гуляла, подвалившая к очередному съезду на полноприводных тачках со всех республик, где сняли небывалый урожай. Но потом Ларка призналась, что ошиблась с пацаном, повелась на две сотни его: я, говорит, думала, ему жгучая нужна девочка, почерней чтобы и южней по виду, он евреечку спросил – нет ли у меня, а я чего скрывать-то буду тебя, да за бабки еще, у меня ж нет других из ваших, ты у меня одна с такой уникальностью по происхождению, хоть и наполовину, а все ж. Сам-то он сладенький из себя мальчик, молодой, чисто пиздатый, из сынков. Прости, Кирк, а?

Сама Ларка была натуральной москвичкой, родилась здесь, но я заметила, что при этом она любила голосом дуркануть и неправильное слово вовремя вставить для сближения с контингентом, чтоб некоторые девчонки излишне не заводились, когда вопрос спорный по бабкам. Психолог тот еще. Со мной она почему-то мягкое «гэ» не применяла и до тупого упрощения в разговоре не скатывалась, чувствовала, наверное, что меня изнутри брать легче, а не снаружи. Так оно и было на самом деле. А что до евреечки оправдание ее и до моей уникальности, так это я по отчиму Берман, а по жизни мы Масютины были до маминой с дядей Валерой женитьбы, ну а в черное окрашена до самых корней для дополнительной профессиональной молодости. Но мамке в это вникать не с руки было, даже такой, как Лариска, да и понять можно, с другой стороны, – сколько нас у нее на контроле.

Я тогда, помню, и простила и не завязала, как себе обещала сама, – снова про Артемку с Сонечкой вспомнила, тем более что мамка мне в тот день, как повинилась, весь полтинник отдала, свой четвертак отделять не стала, когда я отъезжала, – небывалый случай у нас на Ленинке. А я еще подумала, что время пройдет, потом уляжется смертельная эта абортная история с кожаным уродом, и Лариска между делом повод найдет и оштрафует, но это не сразу будет, не впрямую и не сейчас. Никуда мне с подводной лодки моей не деться, подумала я тогда, некуда просто: вода кругом – простая, соленая – и больше ничего. Да и неохота мне.

Итак, три дня еще и месяц впереди неоплаченного футбольного отпуска. Зебра закинула голову к потолку и принялась вычислять. О чем – мы и так с Мойдодыркой знали наверняка: прикидывала билет до Бишкека туда-сюда, подарки родне и частичную потерю квалификации. По-любому получалось неподходяще, но в основном по бабкам. Но мы же с Нинкой и знали, как никто, что ни в какой Бишкек Зебра не соберется, не хватит у нее решимости, коль за все годы не хватило. Там ее не ждет никто давно, со счетов списали и искать уже, надо думать, перестали. Я, правда, злилась тайно на подружку лучшую, что нет маяка ясного у нее в жизни: детей не будет, домой не явится – теперь уже факт, сколько узкие щелочки свои к потолку ни задирай, а бабки грамотно на что-нибудь другое направить не хватает таланта, желания и цели – сплошная долбежка у Дильки в перспективе при нестихающей обиде на человека, не конкретно, а вообще. Меня, когда у человека лишние средства без нужды имеются, ужасно огорчает, а если еще прямее сказать, то даже злит. А Зебра мимо этого вопроса проезжает, не тормозя, как будто сваливаются бабки с неба, зависают без нужды, и пусть себе. Она даже не говорит типа там – посмотрим, что делать буду, куда направлять их, словно другая совершенно метафизика ее занимает, а все остальное – между делом делается, работа наша. А остальное это все – и есть дело, расстройство, радость и выбранная судьба.

Была еще одна тема – та самая, из-за чего Дилька стала Зеброй. А Зеброй она стала уже в Москве, но еще до химкинской точки. Ту точку, в отличие от нашей, крышевали не мусора, а бандиты, потому что она из первых была, наравне с Тверской или около того. Тогда мусора еще правильный разгон не взяли, только примеривались пока. Дилька прибыла в Москву еле живой, потому что за последние два месяца оказалась дважды изнасилованной и единожды ограбленной. Было это лет пять тому, если мотать обратно, сразу, как стукнуло ей двадцать один. И считалась она тогда не просто хорошенькой, а очень хорошенькой – сил нет: скуластая через отца, чернявая через мать и кареглазая через них обоих. А взломить красоту ее такую хотелось всем, включая отца, отцова брата, ее же родного племянника и всех остальных мужских соседей. Правда, отец вожделел этого с помощью мысленных лишь образов, а все остальные – в натуральном исполнении. Диляра же знать ничего про это не ведала, потому что училась на бухгалтера и честно хотела надежного мужа и сытых детей. Больше всех за Дилькину невинность переживал дядя, отцов брат, законный муж одной своей жены и незаконный – двух дополнительных, отец семерых разновозрастных отпрысков, старший из которых годился Дильке в сильно старшие братья.

Бить дядя решил на жалость. Не к себе, имелось в виду, а к многочисленной семье, которая осталась бы без главного кормильца и оплодотворителя в случае уголовного развития события, отвечающего предстоящему плану. Дильку он заманил на базар и насиловал ее там в вагончике охраны, с которой договорился заранее. Дилька ничего не понимала, ревела каспийской белугой и умоляла отпустить. Отпустить ее дядя уже не мог, потому что вынашивал насилие племянницы все последние лет десять, и в результате так и вышло – оргазм дядькин был слаще спелой чарджоузской дыни, и на суму, тюрьму и родственную обиду ему было в тот мучительный по конвульсиям момент в высшей степени наплевать. Люблю, сказал он Дильке, когда все окончилось и он, утерев следы сделанного, натянул штаны. Люблю как родную тебя, Диля, добавил для убедительности, в полной уверенности, что победил собственную похоть единственно верным способом. Ты не позорь меня, дочка, предупредил он ее, пока ехали домой, а то себя больше опозоришь, ладно?

И Дилька стерпела и не открылась никому больше. Проблема, кроме уже имевшейся, появилась, когда в сиськах стало тянуть и набухать, а в животе разладилась привычная картина женской регулярности. К доктору она не пошла, все сообразила сама. Все совершенно, как и то, что если ее не убьет мать, то отец убьет наверняка. И в этом случае жертв будет на одну больше с учетом пылкого отцова брата. Бухгалтерская наука на фоне имевшихся вполне жизненных обстоятельств разом потеряла для Дильки актуальность, несмотря на несомненные способности девчонки в области баланса и бухучета. Решение искать не понадобилось – другого просто не существовало, но и о нем она не известила даже единственного из возможных пособников – насильника-дядю.

Денег хватило на купейный билет в одну сторону – до Москвы; также оставалось еще около пятисот рублей на обживание в столице. Кроме паспорта и аттестата зрелости, в наличии имелось четыре пресные лепешки, немного конской колбасы, смена белья, учебник по бухучету на всякий случай, столбик туши для ресниц, зубная щетка, полтюбика пасты «Лесная», домашние тапочки из бордового плюша и фотография родителей. Все это помещалось в студенческом портфеле из натурального кожзаменителя фальшивого вьетнамского крокодила.

Ехали нормально, потому что соседом был веселый парень-аспирант по холодильным агрегатам. Весь путь он травил анекдоты и таскал из буфета прохладительную воду с газом. Последний раз, перед самой уже Москвой, когда оставалось ночь ехать всего лишь, а наутро уже сама мать городов-героев ожидалась, притащил снова, на этот раз зеленой какой-то, с травой, сказал, тархуном и мятой, и она попила, перед тем как укладываться окончательно. А утром ее еле добудилась проводница, еле глаза ей сумела разомкнуть и трусы обратно натащить на голые бедра. Крокодиловый портфель валялся в стороне от события, в тамбуре, но без 500 рублей под боковой молнией и без паспорта. Тапки, паста «Лесная», учебник, все такое было на месте, но осознать ни того, что утрачено, ни того, что осталось во владении, Диляра не могла еще в течение ближайших трех-четырех часов, пока внутренность головы восстанавливалась после воздействия порции клофелина, растворенного в тархуновом питье, а душа – после ночного «аспирантского» надругательства над обездвиженным и повторно обесчещенным телом. До зала ожидания на Казанском вокзале Диляру доволокли две сердобольные студентки и курсант-пограничник. Испытывая легкую неловкость, они помялись для виду около невменяемой Дильки, но сумели-таки преодолеть внеплановый неудобняк и, наскоро кивнув друг другу, то ли на прощанье, то ли с целью обозначить намерения насчет частично спасенной ими девушки, растворились в людской толпе, каждый в своем безвозвратном направлении.

Окончательно Диляра пришла в себя лишь к концу дня, снова оказавшись в нечистом купе брошенного вагона, одиноко стоящего в дальнем тупике вокзала. Рядом был неопрятный мужик с хитрыми и сухими глазами и делового вида баба, похожая на ушлую билетную кассиршу. Портфель с остатками имущества тоже был здесь. Интересовалась в основном баба, а мужик сочувственно ей поддакивал. Чтобы разобраться в Дилькиной новелле, причем с деталями, включая историю бишкекского невольного греха, бабе хватило минут четырех.

– Значит, так, девка, – жестко объявила решение баба, – жить селю тебя сюда, аборт организую, но аборт, жилье и харчи отработаешь. А там посмотрим, что с тобой делать, ясно?

– Ясно, – согласилась Диляра, совершенно не понимая, чего хотят от нее эти люди, кроме как помочь в ее беде. – Спасибо вам.

– Тогда выпей, – обрадовался мужик и налил ей в стакан чего-то прозрачного. – Это для тебя укрепляющее.

Диля выпила и почувствовала, что ей действительно становится лучше.

– Работать начнем сегодня, – перешла к делу баба, – с вечера прям.

И снова Диля согласно кивнула, потому что ей стало еще лучше, гораздо лучше, окончательно нормально и хорошо…

Клиентов в вагон приводил мужик и доставлял непосредственно в купе, куда заодно приносил воду и поесть и из которого водил Дильку по нужде в вагонный туалет, где вместо вырванного с корнем унитаза в полу зияла дырка в черноту, если дело было вечером или ночью, или же мутный, рваный световой цилиндр упирался в загаженную рельсовую шпалу, которую Диля с трудом разбирала почти невидящими при дневном свете глазами.

Сопротивляться появляющимся и исчезающим с механической регулярностью разновеликим мужским объектам сил не было. Да силы были, в общем-то, и ни при чем. Не было нужного соображения головы, не хватало ни времени, ни умения собрать все, что было вокруг нее, в одну понятную картину, загнать происходящее в середину страшного купейного вагона и охватить все это разом: умом, глазами и животом. Одежды не было никакой, так как баба унесла все, что на ней было, а ее просто прикрывали после быстрой случки суконным одеялом, говорили раздвинуть ноги, но в итоге делали все сами, поворачивали ее, как надо, к себе или в обратном от себя направлении, дышали в нее кто чем, но всегда гадким и через одного присасывались ртами и отдельно зубами к молодым кускам бесчувственного Дилькиного тела. Один раз возникла баба, но другая, не билетная кассирша, она тоже лизала и сосала Дильку повсюду, как делали другие мужики, но, кажется, осталась недовольна получившейся Дилькиной безответностью и ушла, обругав ее грязными словами.

Так, будучи в Москве, но не имея о мировом культурном центре ни малейшего представления, Зебра провела на Казанском вокзале, именуемом в народе Казачком, четыре месяца. Все кому не лень, вернее, все, кто честно соответствовал невысокому, по вокзальным меркам, тарифу, установленному бабой с мужиком, исходя из принципа соответствия цена – качество, были пропущены через Дильку так же с их стороны честно, без малейшего обмана, подлога и подмены.

Вышвырнули Диляру на улицу, когда клиент перестал ее брать окончательно из-за шести с половиной-месячного беременного живота и наступивших в неотапливаемом вагоне октябрьских заморозков. На голое тело ей натянули промасленную фуфайку, дали сапоги и на погрузочной тележке откантовали ближе к дальним краям платформы; там же бросили вместе с тележкой, куда в виде окончательного расчета приложили полбутылки того же дурманного питья.

Жидкость она выпила сразу и тут же заснула. А когда проснулась от холода, то удивилась, что никто не поворачивает ее так и сяк и не втыкает в ее тело никакие атрибуты любви. И тогда Дилька начала трезветь, потому что подпитки больше не было никакой. Трезветь и замерзать. Встать и пойти прямо или куда-нибудь вбок ей просто не пришло в сломанную голову. Но сознания хватило на другое дело, веселое и понятное. Она саданула опустошенной бутылью о край тележки, из образовавшихся осколков отобрала кусок поострей, задрала масляный фуфаечный рукав и с размаху вонзила стеклянный угол в открывшуюся слева руку, выше запястья. Оттуда брызнуло густо, сочно и черно, и Дильке это понравилось. Она била туда же и секла стеклом сверху вниз и обратно до тех пор, пока не поменяла руки. То же самое, но с опавшим уже от потери крови остервенением она проделала с правой рукой, откуда темной жидкости вылилось немного меньше, но тоже было очень красиво и по делу. Очень красиво. Очень…

Изрезанные Дилькины руки зашивали в институте Склифосовского, вырезая одновременно из ее живота нерожденный плод и тут же делая переливание крови. Если бы под утро тележку с Зеброй, пребывающей в бессознательном отходняке, не обнаружил бомж из местных и не сообщил дежурному по вокзалу, вернее, если бы это произошло на пятнадцать минут позже, то умер бы не только ребенок в Дилькином чреве, но не стало бы стопроцентно и самой Дильки.

А Зеброй Дилька заделалась уже в вендиспансере, после Склифа, куда ее отправили на излечение от многоцветного заразного букета, образовавшегося в ее девичьем организме за время купейного постоя на тупиковом пути. В то время как районные венерологи изживали многочисленную заразу по своей линии, руки Дилькины прорастали поперечными твердыми шрамами, многочисленными, наклонными и прямыми, образуя вдоль всей внутренней поверхности рук от запястья до предплечья затейливый узор, напоминающий одноцветные полоски африканской зебры. Такое выпуклое обстоятельство никак не могло укрыться от внимательного глаза соседних сифилитиков, и кликуха приросла намертво с того дня, как Дильке в диспансере задрали рукав больничного халата для первого оздоровительного укола в трудную вену.

Выписали больную Диляру Алибековну Хамраеву в никуда, но под дальнейший медицинский контроль, хотя – дело привычное для контингента – антивенерический персонал диспансера в полном составе надежно был в курсе, что единственный документ в виде справки об утере паспорта обращает вероятность подобного контроля в пустое и формальное фуфло.

Именно так ей Бертолетова Соль и объяснила, когда выписывалась с Дилькой в один день. Бертолетка стояла последний год на Химках, на Ленинградке, на химкинской точке, в смысле, работала, где ее и прихватили по клиентскому навету после свежайшего гнойного триппера, обнаруженного у себя привередливым потребителем быстрой Бертолетовой ласки.

– А я не виновата, что он в гондоне кончать не может, – возмущалась Бертолетка, когда менты прихватили ее на точке по идиотскому заявлению в прокуратуру пострадавшего любителя приключений вдоль дороги. – Никто его не просил без гондона меня шарить, а минет, между прочим, я с гондоном делала, точно этого козла помню.

Бертолетка считалась на точке язвой как в прямом, генитальном, так и переносном говнистом смысле, если отсчитывать от неуживчивого характера. Прозвище ей по этой объяснительной причине подходило как нельзя лучше и под сомнение не бралось даже ею самой.

– Для них жену ебать – только хуй тупить, – не могла каждый раз успокоиться Бертолетка при возникновении сколь угодно малого конфликта с клиентом, имея в виду прежде всего его моральный облик. – Он тебе сначала на уши нассыт, что чистый да женатый, а как доверишься, откинешься да глаза от него отведешь, от урода, чтоб лишний раз не видеть, так он норовит гондон по тихой сдернуть, а обратно уже без резины воткнуть. А там, если даже засечешь, так все одно уже поздно, да и сама тоже не железная, живой человек, как-никак. А после я же виновата окажусь, а он ни при чем, падло, он хороший, козлина. И еще неизвестно, кто кому венерик подложил, по большому если счету. И вообще, – подводила она грустный итог переписи мужского населения по линии вдоль Химок, – они все как общественные туалеты, как сральники никудышные: или заняты уже, или полные дерьма, или ж вовсе не функционируют.

Дильку сразу после выписки Бертолетка повезла к себе на Речной вокзал, где снимала однушку на двоих с девчонкой из Могилева. Времени было почти шесть, пока они добрались, стараясь не попасться на глаза ментам, и девчонка к этому времени уже исправно стояла на Ленинградке, а может, уже и отъехала, так что дома не было никого. Для начала они поели макарон без всего, с чаем, а потом Бертолетка постаралась Дильку как надо напугать, разъяснив ей вовсе не радужные перспективы возвращения в Бишкек после полугодового отсутствия.

– Сама посуди, Зебра, – увещевала новую подругу Бертолетка, – ну приедешь обратно, ну шов свой кесаревый родне предъявишь, ну мешки синие на морде засветишь. Да и зебры обои – тоже не зашкуришь, ведь так? Все одно предъяву делать надо рано или поздно. И чего? Обрадуются, думаешь? Дядька-узбек, обрюхатил который, и тот шарахнется. – Дилька молча ела макароны и слушала, а Бертолетка уже плавно переезжала из пугательного параграфа в животворящий. – А я предлагаю наоборот: откормишься, я тебя на точку отведу, мамке нашей представлю, отрекомендую как положено, на воздухе побудешь со мной вместе навроде Гринписа, отъезжать тоже вместе по возможности станем, здоровье подтянешь и подработаешь на первую пору, а там сама решишь – дальше работать или ж в Бишбармак свой назад отправляться, пропадать там насовсем.

Зебра доела макароны, отодвинула тарелку и ответила, потому что, пока доедала, все уже для себя твердокаменно решила, невозвратно закрепив решение незыблемостью ислама, оставленного ею теперь навечно в другой своей жизни – далекой, прошлой и совершенно чужой:

– Завтра пойдем, можно? Сегодня я так посплю, сама…

Как и обещала, на точку Зебра встала на другой день, а втянулась в работу быстрее, чем могла предположить сама. Дело было новым, но неожиданностей психического порядка почему-то не принесло: сработали скрытые до поры механизмы, нужным образом приготовившие истощенный организм Зебры к дальнейшей эксплуатации ее женских частей.

Утром после первой рабочей ночи она вернулась в Бертолетову квартирку на Речном, постояла в душе, оттирая смуглую кожу, и, к удивлению своему, не обнаружила в очистительном процессе сопровождающей его брезгливости. Затем она забралась под одеяло, покрывавшее матрац на полу, и снова удивилась тому, что ей не захотелось поплакать, как полагалось по всем дурным книжкам, которые она успела прочитать к своим годам. Бертолетка еще не вернулась, потому что, хотя купили их на пару, но потом ребята выпили и развезли их по дачам, по отдельности, где они и остались работать до утренней поры. Ребята, кстати, оказались очень нормальные, даже хорошие и приветливые, а один был в очках. Они постоянно хохмили между собой, но так, что ни Зебра, ни Бертолетка ничего почти понять не могли, то есть слова все улавливали, но сложить в причину смеха не получалось и приходилось просто заодно улыбаться их малопонятным приколам. Когда Бертолетка напилась, до развоза еще, то тоже стала ржать, как будто въехала в суть разговора. И тогда ребята еще больше развеселились, но не зло все равно, а опять прикольно, а потом уже поехали каждый со своей.

Зебра закрыла глаза и провалилась в сон. А когда снова их открыла, то перед ней стоял дядя и смеялся точно так, как смеялись ребята с дач. И ни странного в этом не было ничего, ни страшного. Он и одет был, как они, в джинсах и пиджаке, как не должен был одеваться, потому что не имел ни того, ни другого такого фасона. Брат отца держал в руке разрезанную надвое дыню, и оттуда, из сладкой середины, на Дильку вытягивался и тягуче срывался густыми порциями сильно пахнущий дынный сироп, который стекал по ее щекам и проваливался ниже, на шею, а потом утекал еще дальше, между смуглых Дилькиных грудей, скатываясь сначала на бедра, а потом и под бедра, просачиваясь в простыню и делая ее влажной и горячей. Дядя продолжал смеяться, но вдруг разом перестал и резким движением развернул дыню наружу. И тогда уже не только сироп, а и вся густая начинка из семян жидкой кашей нависла над Дилькой, повисела чуть-чуть, оторвалась от серединной вмятины и после короткого воздушного разгона влетела Зебре в лицо, залепив оба глаза и перепутав между собой ресницы.

– Самый сладкий оргазм, дочка, из дыни получается, – улыбался дядя.

Дилька от неожиданности зажмурилась, но тут же резко разлепила глаза обратно, машинально смахнув с лица приторную кашу. Никакого дяди уже рядом не было, и вообще не было никого в однушке на Речном, девчонки еще не вернулись, но внизу под ней все равно оставалось мокро, и уже не горячо, а прохладно. И тогда Зебра откинула одеяло и с ужасом обнаружила под собой не до конца впитавшуюся еще лужу, от которой исходил слабый кисловатый запах…

Матрац она перевернула, простыню замочила и отжала, девчонкам удалось ничего не сказать, когда те пришли, потому что внюхиваться они не стали, и одна и другая, а сразу завалились спать.

А Зебра… А Зебра, несмотря на получившийся конфуз, вены снова вскрывать не стала. Она, к очередному своему удивлению, порадовалась за такое мудрое собственное решение не возвращаться домой, мысленно представив себе подобную обоссанную картину в родном доме в Бишкеке под маминым одеялом.

Через неделю она оделась уже не в долг, а еще через полмесяца прочно вошла в терапию нового труда. Еще через два месяца все, что удалось накопить, она вручила Бертолетке в виде короткого долга, но Бертолетка отдавать долг не спешила, а, подумав, сообщила, что эти долговые деньги – плата за устройство на интересную работу.

Спасти, чтобы кинуть, вытащить, чтобы утопить, – так расшифровала я потом Зебрину ситуацию уже после того, как она съехала от Бертолетовой Соли, перебралась на точку у Красных Ворот, ближе к городской жизни, и сошлась там со мной.


Тогда была зима, и неслабая, надо сказать, и мы больше сидели по тачкам, вылезали только на показ и поссать. Это во дворе было, на Красных Воротах, напротив поэта Михаила Лермонтова. Девчонки, правда, почти никто не знали про поэта, да особо и не интересовались памятником, хотя на той точке тоже штук нас под сотню было, почти как на Ленинке. Мамка только говно была, сучливая и равнодушная до всех нас, кроме бабок. А про памятник лично мне известно было, потому что я все-таки дочка начальной учительницы поселковой школы и по литературе успевала нормально, и читала кое-что с детства. Но подолгу в тачке тоже в мороз не высидишь. Во-первых, накурим жутко, и надо время от времени дыхнуть. Клиент в мороз не очень обычно частый. Ну а если выбрался наружу, то заодно – поссать. А потом и девчонок понять надо: у кого цистит непроходящий, у кого чего похуже или побольше, а у кого натурально большая нужда. Мамка нам место указала, чтоб не очень округу волновать, хоть мы и прикрыты были мусорами со всех сторон, но все равно имелась проблема с этим делом в холод – была, была.

Вот тогда-то мы с Зеброй, в те самые холода, и задружились – поняла я, что нормальная Зебра девчонка, хотя и азиатка. Она первой маньяка просекла и на общий учет поставила.

Маньяком мы, не сговариваясь, прозвали сами не знали кого, но то, что маньяк он был – точно. Никто из нас так его за холода и не увидал, за все время, пока сам он не пропал и больше не появлялся у нас, хотя сейчас про это я не знаю и Зебра тоже, потому что мы давно с тех пор на Ленинке уже работаем, у Ларисы. Так вот, ни лица его, ни одежды, ни про что думал, ничего никто из нас не понял и не узнал. Кроме одного – деньги у маньяка водились. Но когда Зебра на точку к нам встала и отлить пошла после кого-то, он именно с нее начал в общее дело включаться, с Дильки. До тех пор подъезжал просто черный джип, показа не требовал, а стоял без фар неподалеку, словно план неведомой операции прикидывал. Мамка поначалу напряглась и менту нашему стукнула крышевому. Тот к сведению принял, между делом козырнул, документ спросил, нормально отсмотрел, вернул и ничего больше. Ну стоит себе джип и стоит, никого не давит, никого не покупает – имеет право и то и другое делать. А когда Зебра мимо него в тень дворовую как-то просачивалась – сама жгучая, нерусская, и тень от нее тоже черная, загадочная, он стекло непрозрачное свое оттянул и сказал из-под него что-то. Она пожала плечами и кивнула. А потом к джипу вернулась, и снова маньяк стекло чуть приспустил. В тот раз она до нас ситуацию еще не довела окончательно, наверное, сама не въехала как надо: думала, случайность место имела или оказия чудаческая. А после повторилось, и снова, и опять. Тогда Зебра пришла в нашу тачку, кроме своей, и честно историю вывалила, что, мол, просит ее каждый раз из-за стекла голос маньяческий поссать повидней и понатуральней, когда он специально фары в то направление подключит, и чтобы как будто это со вкусом все у того, кто ссыт, происходило, как бы задиралось все капитально и ссалось неспеша и со всей мочеиспускательной подробностью. А девки заржали в голос, но быстро угомонились, потому что Зебра дообъяснила еще, что за каждый пассаж из черной щели джиповой стольник в деревянных вылетает, каждый всякий ссаный раз.

Вот тогда-то все они и ополоумели. Я, кстати, тоже интерес проявила. И понеслись наперегонки девчонки в отхожее место, но так, чтобы черный джип обязательно пересечь, в смысле линию обзора маньяка. И что вы думаете? Как заведенная обоссанная кукушка, маньяк со сторублевой регулярностью фары подключал и банкноту очередную выбрасывал. Лично я в тот день восемнадцать раз сгоняла, можете помножить – получается больше, чем отъехать. И это не один день длилось на точке. Сама мамка ссать не отрывалась, не хотела уподобляться, но и прощать тоже не желала.

– Пока-а-а-аз, девочки, на пока-а-а-з! – орала она при возникновении клиентской ситуации, то есть когда не маньяк в джипе, а просто купить потрахаться нормальным путем человек желает. Но там, в дворовой глуши – от маньяка стольник верный, да не один, скорее всего, а тут не тебя возьмут, наверное, по закону невостребованности. А в итоге что? А скандал на точке, недобор бабок и штрафы провинившимся. Так-то!

После того случая, с открытием ссаной скважины, я сама Зебру жить к себе позвала, потому что знала, что она с Химок перебралась сюда и подходящего жилья еще не подобрала. А у меня как раз на Бакунинке место освободилось тогда в моем съемном жилье из-за того, что Янка съехала к постоянному парню в гражданское сожительство. Тот ее на точке у нас купил до утра, сказал по пути, что банкир, а привез в коммуналку и оказался на самом деле детским массажистом, но без заработков. Он ее три дня из коммуналки не выпускал, массировал по всем нужным точкам, а потом влюбился насмерть и сказал: давай вместе жить будем теперь. Она прикинула и согласилась хозяйство его на себя принять с целью будущего брака, прописки и материнства. Жить у него стала, с точки ушла и перешла на заказы дневные, от него по тихой, через диспетчера, по разделу «Студентки». Но у Яночки с русским было неважно, в смысле с выговором центрального Нечерноземья, сама-то она из-под Харькова родом была, хохлушка чисто черноземная, через мягкое «гэ» и прочие неловкие звуки. Зато кохать умела как положено, выше, чем брала по прейскуранту, с неоплаченной душевностью к клиенту. И ее брали очень хорошо, западали через одного, но жить вместе только массажист отважился. А заказной клиентуре Яночка вещала, что студентка она не просто, а вечерняя, так, ей казалось, сильнее оправдательный мотив за несовершенство русского произношения прозвучит.

До меня еще, до жизни нашей на Бакунинской улице, Янка года два подряд отиралась в Стамбуле, работала «Наташей» в районе главного рынка, там, где кожа, золото фуфловое, джинса и все прочее турецкое на свете, кроме русских туристов в виде клиентуры. А на них-то расчет ее первоначальный и был построен, на наших. Но вышло иначе – наши вообще про это ничего знать не думали, носились как очумелые, до крови любой товар выторговывали и через любую «Наташу» насквозь смотрели, не видя и не нуждаясь, находясь в коротком своем забеге на товарную чужбину, в ласковом слове и податливом отношении. А брали турки. Это были и радость, и доход. Дикие на вид, страшные, они оказывались нежнейшими и заботливейшими по отношению к белой женщине существами, по крайней мере так было с Яночкой до тех пор, пока самый нежный и заботливый не сунул ей под дых твердейший кулак, закаленный покруче дамасской стали, который вышиб из Янки все дыхание разом и опрокинул ее на пол. Нежный турок грамотно произвел досмотр жилья и отъем денежных накоплений, а также части товаров – услуги он отобрал чуть раньше – и мягкими шагами утопал в свою Турцию, игриво погрозив Янке заскорузлым волосатым пальчиком. Но такое было, правда, один раз с ней, под самый конец двухлетней командировки, когда сумма, достаточная до конца безбедной жизни с двумя сестрами и матерью под Харьковом, сформировалась в окончательно радостную цифру с нужными нулями. Да и то – платили за ночь баксов по сто пятьдесят и кормили не ниже среднего ресторана, с кебаб-шмебаб всегда – с мясом, в общем, сутки почти можно было потом не есть.

Но и в этом деле, как и в родной речи, чужое высшее образование зловещую роль сыграло, подвело нежданно-негаданно. Да и то понятно – время такое началось, вернее безвременье, окончательно моральные ценности канули в небытие, в глубокое, прекрасное далеко, и потянулись в Стамбул девчонки косяками, не работать, как положено, не наши, а студентки херовы настоящие, натуральные, которые действительно учатся и посещают. Вот они-то и стали рынок услуг сбивать до полного падения ценных бумаг. Сами посудите – Янка рассказывала, и я верю, так как сама точно знаю: быстрый минет – 5 баксов, для чего и штаны снимать турку не требуется, приспустить всего лишь ненадолго и отойти за прилавок своего маленького бизнеса. Ну и чего, спросите вы, и я спросила бы вместе с вами, если бы не была посвященной, подумаешь, пять баксов. А того, ответит Яночка, двадцать магазинчиков обгуляла тварь эта учебная – вот тебе стольник, существенная прибавка к скромной стипендии, на конспекты и помаду. Так бляди эти и сбили рынок, привели к окончательному краху продукта услуг, опрокинули в инфляцию и стагнационный застой.

Поэтому и вернулась Янка обратно ни с чем и на столичную точку встала – от Красных Ворот во двор поворот. Маме с сестрами написала, что ресторан в Стамбуле прогорел вместе с ее средствами, а сама она теперь в Москве на оптовом рынке «Университетский» работает. Не «работаю», а тружусь, мам, в торговом павильончике с азербайджанцами сотрудничаю за твердую зарплату и процент. Они гораздо надежней турков, хоть и такие же по небритости и единой языковой группе тюркского периода, и никогда в Москве не прогорят, Москва – не Стамбул, Москва против них – город-герой.

А Зебра жить ко мне пошла с удовольствием, намучилась Зебра без дружеской поддержки и без паспорта. Потому что рассказывала, как время субботника подходит, там еще, на Химках, так ее первой назначают, поскольку ее прикрывать сложней других – у тех всего лишь регистрация отсутствует за нечувствительный штраф с последующим отпусканием восвояси, а главный документ – вот он, имеется, у кого с орлом-петухом, у кого с оттиснутой бульбой, у кого со шматом сала, а у Зебры ни с чем. А бандиты крышевые, какие брали, объясняли, что, мол, пойми и нас, сестренка, у нас точка двойного налогообложения, не впрямую мусорская, а через нас, через договоренный промежуток, что означает дополнительный расход на оперативную связь, защиту и текущий базар утрясать. А ты под двойным прицелом стоишь без социального лица и документа, так что можешь двойное нарекание получить, а нам, выходит, по двойному базару отбивать, так?

И Зебра покорно шла и парилась в бандитской бане, но потом уже честно призналась, что, хоть и без оплаты, но шашлык, винцо – всегда и ребята нормальные. Она позже сообразила, почему бандит лучше мента или клиента – за своих потому что девчонок держат, за таких же, как сами, за отдельно стоящих персоналий в контрапункте жизни. А что насчет затрахивают до смерти, так нет такого ничего – больше в карты режутся и друг перед дружкой похваляются по боевым делам, да я и по себе знаю. А один есть у них, но это уже не из тех крышевых химкинских, а из местных, сухаревских, на Красных Воротах нас брал и не по субботнику, потому что на Воротах мусора держат – за бабки покупал, нормально, – так он выпил больше своего норматива и, необязательно раздобрившись, шепнул мне лично, что, если б не нужда бандитской солидарности, то ни девчонок ему не надо никаких, ни бань этих, ни вискаря с водярой – жену свою обожает больше всего, обмирает просто на нее, любит и в любви своей является консерватором, а из выпивки – компот с черешни, особенно с желтой, мелитопольской. И детей тоже любит невозможно. И даже к теще его – тоже, сказал, без малейшей уценки относится, вот как бывает. Я, помню, поверила ему без заминки тогда, чисто по рассказу. Потом, правда, опомнился и распальцовки немного предъявил вдогонку откровенности, но это так, для самоочистки совести. А уходя, сунул мне еще полтинник зелени и ничего не сказал, только посмотрел пронзительно, и я поняла, что сквозной его взгляд этот обозначал: смотри, мол, сестренка, чтоб случайно доверенная тебе слабость не стала достоянием общественности, примыкающей к точке, ясно? А мне и так было бы ясно, даже без страховочного полтинника, хоть и не лишний. Мне, не считая Зебры да впоследствии Мойдодырки, и в голову бы сроду не пришло дальше чувственную информацию разнести, в сторону от источника. На том стою, на такой точке зрения существую, на такой точке морального отсчета.

В общем, сменилась Янка на Зебру – Нинки-Мойдодыр еще в то время не было с нами, – и обе мы от этого не пожалели, от нашей новой дружбы. Я когда работала, к слову сказать, ну в нормальное время, в обычное, когда поезда вечерние отправляются, и подпадало это, допустим, на те же самые дни, в какие Зебра месячные женские расстройства пересиживала, а срок подходил денежки домой направлять, под Бельцы, Сонечке и Артемке с мамой на содержание, так Зебра – без вопросов, к вечернему молдаванскому составу, как штык, с пересылкой моей являлась и переправку обеспечивала через проводниц в лучшем виде. Я к Зебре очень быстро привыкла и привязалась даже, она стоила того, Дилька Хамраева, после всего, что перетерпела сама. Ну а кроме того, и общее нас сильно сроднило, общая несправедливость, допущенная жизнью в нашем направлении, в отношении обеих нас. А через месяц нового быта Зебра раскололась и про недержание мочи свое мне рассказала, как наследие бывшего ужаса. А поведать решилась, потому что за все время нашего совместного проживания с ней такого ни разу больше не случилось, и она точно поняла, что на этом памяти той конец. Той страшной ее части. Точка.


У меня же в отличие от Зебры получилось бескровно, но сердечно, через самую сердечную жестокость, я хочу сказать. Это я о самом начале, о том, откуда все покатилось в сторону точки, которая сейчас для меня – на Ленинском проспекте, не доезжая космонавта Юрия Гагарина, если от центра мегаполиса отмерять. Раньше я упоминала, что Сонечка моя – старшая из них с Артемкой, но не говорила, что с огромным отрывом по старшинству. Возраст моей Сонечки – полных тринадцать есть, далеко четырнадцатый, уже года два, как вызрела она в полноценную девушку, понимаете, я о чем? А Артемке только два будет от другого совершенно человека, которого считай, что вовсе нет.

Артемку я соорудить успела, и выносить, и родить – и все не съезжая с Павлика, с последнего места съема жилья. Но по рождению зато мой младший – настоящий москвич, даже без регистрации. Зебра и Мойдодыр мне отдельно маленькую из двух комнат наших отдали для персонального вынашивания плода на последние месяцев пять до родов, когда уже работать перестала и перешла целиком на домашнее хозяйство. Мы так решили вместе: я по дому все обеспечиваю, а они меня кормят и что надо будет из лекарств и за квартиру. Потом ребеночка – к маме в Бельцы вместе с долгом от девчонок и обратно – работать и долг тот девчонкам отдавать до полного погашения.

Артемка у меня от ученого человека возник, хотя от клиента и по недоразумению. Он купил меня у Лариски ниже прейскуранта: работы не было в тот день из-за дождливых погодных условий. Когда он подкатил на точку на «Москвиче», девчонки даже вылезать на показ под дождик не захотели, даже штрафов Ларискиных не испугались, не поверили в этого человека, что серьезный на таком гнусном средстве передвижения может. А я вышла, потому что пожалела его за тачку и деньги были нужны домой. И он сразу согласился и предложил все, что было с собой. По баксам не добирался червонец, но я решила, что лучше с «Москвичом» отъехать, чем без перспективы у Руля в тесноте задыхаться.

Мужчина оказался Эдуардом, был со мной на «вы» и очень вежлив. По образованию, сказал, ученый, и, видно, его очень подмывало спросить меня про то же самое, чтобы избежать другой неловкости покупки. И спросил. А я всегда отвечаю на это, кто интересуется, что из школьной семьи, что чистая правда есть. Тогда Эдик как-то сник сразу, в том смысле, что сбросил напряжение из-за социального неравенства профессий и, наоборот, резко воодушевился. Но все равно продолжал немного дурковать в разговоре, пока ехали и вообще, и предлагал себя таким образом, чтобы дать мне понять, что он совершенно из другого теста, чем просто клиент, слеплен, что это у него по случайности происшествия оказия вышла, ну в силу, скажем, особого научного настроения получилось, а так он вообще-то человек серьезный и никогда ранее к подобным услугам не прибегал. Жаль, что он не по психологии ученый, а по математической геометрии оказался, потому что в этом случае не дал бы себе так просто самого же себя подставить всем своим поведением и внешним видом. Я-то сразу просекла, что хороший, но слегка ущербный и от зарплаты до зарплаты.

И что откладывает раз в месяц в обязательном порядке для этого самого, для захода на точку. И что точки меняет постоянно, чтобы не признали, что не в первый раз. Короче говоря, весь Эдуард этот из сплошных междометий состоял, из непрописанных китайских иероглифов.

Из еды был у него лимон, кусочек несвежего рокфора, хотя он весь несвежий – сколько пробовала, ни разу не отличила свежий от другого, но догадалась, что кусочек тот не для еды был все равно, а для изящества обстановки. Намудрил еще гренки, но передержал на жару, считай, сухари вышли. И все. А из питья – фуфловый коньяк, наш же, молдаванского разлива типа «Белый аист», и запивочка мутная из варенья. Зато глобус был самый настоящий, каких по размеру я никогда не встречала: ни у мусоров таких в кабинетах не было, ни в банях бандитских, ни у любого обыденного клиента. Судя по всему, те, у кого такой глобус имеется, к нашей работающей сестре отношения по жизни в реальных преломлениях не имеют, только в мечтательности остаются судорожной, уж в этом-то меня никто не разубедит – поработала, знаю.

Так вот на глобус тот я и купилась, как последняя лохушка, повелась на научное обозрение. Эдик все переход искал верный, чтобы мною красиво овладеть, не обидеть и сохранить достоинство настоящего научного мачо. Пьянел он быстро, и это ему мешало себя обманывать, но зато помогало искренне восторгаться окружающим миром.

– Вы полагали, мы никогда не пересечемся с вами в этой жизни? – забросил он первый философский камень в моем направлении. – Да, Кирочка?

– Как параллельные прямые? – удачно отреагировала я ловким контрвопросом в ответ на его философию.

– Почему? – удивился Эдуард и поставил коньячный фужер на стол. – Почему как параллельные прямые? – Я видела, что удивление его было самым настоящим, и напряглась, что он по-серьезному не шутит в ответ такой тупой очевидности. – Почему вы так решили?

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3