Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Комедианты

ModernLib.Net / Современная проза / Грин Грэм / Комедианты - Чтение (стр. 12)
Автор: Грин Грэм
Жанр: Современная проза

 

 


— Понятия не имею. Ему надо быть поосторожнее. Барону Субботе пальца в рот не клади, всю руку откусит.

— Я сказал ему примерно то же самое. Но, по-моему, он и сам это понимает, он далеко не дурак.

— Вы знали, что он был в Леопольдвиле?

— Это выяснилось случайно. Он был там во времена Лумумбы. Я навел справки в Лондоне. Судя по всему, ему помог выбраться из Леопольдвиля наш консул. Это еще ничего не значит, многим помогали выбираться из Конго. Консул дал ему билет до Лондона, но он сошел в Брюсселе. Это, конечно, тоже еще не преступление... Мне кажется, он пришел ко мне проверить, предоставляет ли британское посольство право убежища. На случай осложнений. Пришлось сказать, что нет. Юридически у нас нет такого права.

— У него уже неприятности?

— Нет. Но он присматривается, выясняет что к чему. Вроде Робинзона Крузо, тот тоже взбирался на самое высокое дерево, чтобы оглядеть окрестности. Но мне не очень-то понравился его Пятница.

— Вы это о ком?

— О его шофере. Такой же толстяк, как Грасиа, и полон рот золотых зубов. По-моему, он их коллекционирует. Наверно, у него есть для этого возможности. Хорошо было бы, чтобы ваш друг Мажио вырвал свой большой золотой клык и спрятал подальше в сейф. Золотые зубы всегда вызывают жадность.

Он допил свой ром.

В этот полдень у меня отбоя не было от посетителей. Едва я успел надеть купальные трусы и нырнуть в бассейн, как пришел еще один гость. Чтобы искупаться, мне пришлось побороть отвращение, однако оно снова меня охватило, когда я увидел молодого Филипо, который стоял у края бассейна, как раз над тем местом, где истек кровью его дядя, и смотрел на меня. Я плыл под водой и не слышал, как он подошел. Когда его голос донесся ко мне под воду, я вздрогнул.

— Мсье Браун!

— Ах, это вы, Филипо, я не знал, что вы тут.

— Я последовал вашему совету, мсье Браун. Сходил к Джонсу.

Я совершенно забыл тот разговор.

— Зачем?

— Неужели не помните... насчет пулемета?

Как видно, зря я отнесся к нему несерьезно. Я решил, что пулемет — это просто новый поэтический символ, вроде пилонов в стихах поэтов моей молодости: в конце концов, никто из тех поэтов ведь не стал архитектором.

— Он живет на Вилле Креоль с капитаном Конкассером. Вчера вечером я дождался, когда Конкассер ушел, но шофер Джонса оставался, сидел внизу на ступеньке. Тот самый, с золотыми зубами. Который изувечил Жозефа.

— Это его рук дело? Откуда вы знаете?

— Мы ведем летопись. В ней уже много имен. К стыду моему, в этом списке значился и мой дядя. Из-за водоразборной колонки на улице Дезэ.

— Не думаю, чтобы он один был в этом виноват.

— Я тоже. Теперь я их убедил внести его имя в другой список. В список жертв.

— Надеюсь, вы храните ваши списки в надежном месте.

— Во всяком случае, по ту сторону границы есть копии.

— Как вы все же добрались до Джонса?

— Влез в кухню через окно, а потом поднялся по черной лестнице. Постучался к нему в дверь. Сказал, будто у меня записка от Конкассера. Он лежал в кровати.

— Должно быть, он порядком перепугался.

— Мсье Браун, знаете, что эти двое затеяли?

— Нет. А вы?

— Не уверен. Думаю, что знаю, но не уверен.

— Что вы ему сказали?

— Я попросил его нам помочь. Сказал, что отряды, которые совершают налеты через границу, не в силах справиться с Доктором. Убьют несколько тонтон-макутов, а потом их самих убивают. У них нет подготовки. Нет пулеметов. Рассказал ему, как однажды семь человек захватили военные казармы потому, что у них были автоматы. «Зачем вы мне это рассказываете? — спросил он. — Вы часом не agent provocateur [провокатор (фр.)], а?» Я сказал, что нет; я сказал, что, если бы мы не осторожничали так долго, Папа-Док не сидел бы сейчас во дворце. Тогда Джонс сказал: «Я виделся с президентом».

— Джонс виделся с Папой-Доком? — недоверчиво спросил я.

— Так он мне сказал, и я ему верю. Они что-то затевают, он и капитан Конкассер. Он сказал мне, что Папа-Док интересуется оружием и военной подготовкой не меньше, чем я. «Армии больше нет, — сказал Джонс, — впрочем, от нее и раньше не было никакого толку, а то американское оружие, которое не взяли тонтон-макуты, превратилось без присмотра в груду ржавого железа. Поэтому, как видите, вы зря ко мне пришли, если только вы не можете сделать мне более выгодного предложения, чем президент».

— А он не сказал, что это за предложение?

— Я пробовал заглянуть в бумаги у него на столе — там было что-то вроде плана здания, — но он сказал: «Не трогайте этих бумаг. Они для меня очень важны». Потом он предложил мне выпить в знак того, что лично против меня ничего не имеет. И еще сказал: «Приходится зарабатывать на хлеб, как умеешь. А чем занимаетесь вы?» Я ответил: «Раньше писал стихи. Теперь мне нужен пулемет. И военная подготовка. Прежде всего подготовка». Он спросил меня: «А вас много?» И я ответил, что число не играет роли. Если бы у тех семерых было семь пулеметов...

— Пулемет — не волшебная палочка, — сказал я. — Иногда его механизм заедает. Но и серебряная пуля может не попасть в цель. Вы вернулись, мой друг, к вере ваших предков.

— А почему бы и нет? Может быть, нам сейчас как раз и нужны боги Дагомеи.

— Вы же католик. И вы верите в разум.

— Те, кто заклинает духов, тоже католики, и мы не живем в разумном мире. А вдруг только Огун Феррай и может научить нас драться?

— Больше вам Джонс ничего не сказал?

— Нет. Он еще сказал: «Ладно, старина, выпьем по стаканчику виски», — но я не стал пить. Я спустился по парадной лестнице, чтобы шофер меня видел. Я хотел, чтобы он меня видел.

— Если они станут допрашивать Джонса, это для вас может плохо кончиться.

— Раз у меня нет пулемета, недоверие — мое единственное оружие. Я подумал, что если они перестанут доверять Джонсу, из этого что-нибудь, может, и выйдет...

В голосе молодого Филипо слышались слезы — слезы поэта, который оплакивает потерянный мир, или слезы ребенка, которому не дают пулемета? Я поплыл к мелкому концу бассейна, чтобы не видеть, как он плачет. Мой потерянный мир были купальщицы в бассейне, а что потерял он? Я вспомнил вечер, когда он читал свои эпигонские стихи мне, Пьеру Малышу и молодому битнику романисту, который хотел стать гаитянским Керуаком; с нами был еще пожилой художник, днем он водил camion [грузовик (фр.)], а ночью писал своими мозолистыми руками картины в американском художественном центре, где ему давали краски и холст. Он прислонил к балюстраде веранды свою последнюю картину: коровы в поле — но не те коровы, которыми торгуют в переулках к югу от Пиккадилли, и свинья, просунувшая голову в обруч на фоне зеленых банановых листьев, темных от грозовых туч, вечно спускавшихся с вершины горы. Было в этой картине что-то такое, чего не смог бы написать мой молодой помощник.

Я дал время Филипо справиться со слезами и подошел к нему.

— Помните, — спросил я, — того молодого человека, который написал роман «La Route du Sud»? [«Дорога на юг» (фр.)]

— Он живет в Сан-Франциско, куда он всегда стремился уехать. Бежал после резни в Жакмеле.

— Я вспомнил тот вечер, когда вы читали нам...

— Я не жалею о тех временах. Та жизнь была какая-то ненастоящая. Туристы, танцы и человек, одетый Бароном Субботой. Барон Суббота — не развлечение для туристов.

— Они платили вам деньги.

— Кто видел эти деньги? Папа-Док научил нас одному: жить без денег.

— Приходите в субботу обедать, Филипо, я познакомлю вас с единственными нашими туристами.

— Нет, в субботу вечером я занят.

— Во всяком случае, будьте осторожны. Я бы предпочел, чтобы вы снова принялись за стихи.

На его лице сверкнула злая белозубая улыбка:

— Гаити воспето в стихах раз и навсегда. Вы их знаете, мсье Браун.

И он продекламировал:

Quelle est cette ile triste et noire? — C'est Cythere,

Nous dit-on, un pays fameux dans les chansons,

Eldorado banal de tous les vieux garcons.

Regardez, apres tout, c'est une pauvre terre.

[Что за остров, печальный и черный? Он в песнях воспет.

Он Киферою назван, легендами приукрашен.

Эльдорадо банальное всех чудаков. Приглядитесь к нему,

ведь такой нищеты больше нет. (пер. — В.Корнилов)]

Наверху отворилась дверь, и один из les vieux garcons [здесь: старых чудаков (фр.)] вышел на балкон номера-люкс «Джон Барримор». Мистер Смит взял с перил свои купальные трусы и выглянул в сад.

— Мистер Браун! — позвал он.

— Да?

— Я поговорил с миссис Смит. Она считает, что я немножко поторопился с выводами. Ей кажется, что надо проверить, не ошибся ли я насчет министра.

— Да?

— Поэтому мы еще здесь поживем и попытаемся что-то сделать.


Я пригласил доктора Мажио на субботу обедать, чтобы познакомить его со Смитами. Мне хотелось показать Смитам, что не все гаитяне — политические дельцы или палачи. К тому же я не видел доктора с той ночи, когда мы прятали труп, и не желал, чтобы он думал, будто я избегаю его из трусости. Доктор пришел как раз, когда выключили свет и Жозеф зажигал керосиновые лампы. Он слишком сильно выкрутил фитиль, и язык пламени, взметнувшийся в ламповом стекле, распростер тень доктора Мажио по веранде, словно черный ковер. Он и Смиты поздоровались со старомодной любезностью, и на миг мне почудилось, будто мы вернулись в девятнадцатый век, когда керосиновые лампы светили мягче, чем электрические, и наши страсти — как нам теперь кажется — тоже не были такими накаленными.

— Мне нравится кое-что во внутренней политике мистера Трумэна, — сказал доктор Мажио, — но вы уж меня извините, я не стану делать вид, будто я в восторге от войны в Корее. Во всяком случае, для меня больша я честь познакомиться с его противником.

— Не слишком опасным противником, — сказал мистер Смит. — Мы с ним разошлись не только по вопросу о войне в Корее, хотя само собой разумеется, что я против всяких войн, какие бы оправдания для них ни находили политики. Я выставил против него свою кандидатуру, защищая идею вегетарианства.

— Я не знал, что вегетарианство играло роль в избирательной кампании, — заметил доктор Мажио.

— К сожалению, не играло, кроме разве что одного штата.

— Мы собрали десять тысяч голосов, — сказала миссис Смит. — Имя моего мужа было напечатано в избирательных бюллетенях.

Она открыла сумочку и, порывшись там, вытащила избирательный бюллетень. Как и большинство европейцев, я плохо знал американскую избирательную систему; у меня было смутное представление, что там выдвигается два или самое большее три кандидата и избиратели голосуют за одного из них. Я понятия не имел, что в бюллетенях большинства штатов фамилии кандидатов в президенты даже не значатся, а печатаются только фамилии выборщиков, за которых и подаются голоса. Однако в бюллетене штата Висконсин фамилия мистера Смита была четко напечатана под большим черным квадратом с эмблемой, которая должна была изображать кочан капусты. Меня удивило количество соперничающих партий: даже социалисты раскололись надвое, а мелкие должности тоже оспаривались либеральными и консервативными кандидатами. Я видел по выражению лица доктора Мажио, что он в таком же недоумении, как и я. Если английские выборы проще американских, то гаитянские еще примитивнее. В Гаити тот, кто берег свою шкуру, даже в относительно мирные времена предшественника доктора Дювалье в день выборов не высовывал носа на улицу.

Мы передали друг другу избирательный бюллетень под бдительным оком миссис Смит, которая стерегла его зорко, как стодолларовую бумажку.

— Вегетарианство — идея любопытная, — сказал доктор Мажио. — Я не уверен, что оно на пользу всем млекопитающим. Сомневаюсь, например, что лев не отощал бы на одной зелени.

— У миссис Смит был однажды бульдог-вегетарианец, — с гордостью сообщил мистер Смит. — Конечно, для этого понадобилась некоторая тренировка.

— И сильная воля, — сказала миссис Смит, с вызовом взглянув на доктора Мажио.

Я рассказал доктору о вегетарианском центре и о нашем путешествии в Дювальевиль.

— Как-то раз у меня был пациент из Дювальевиля, — сказал доктор Мажио. — Он работал на строительстве — кажется, на постройке арены для петушиных боев — и был уволен потому, что одному из тонтон-макутов потребовалось это место для своего родственника. Мой пациент совершил глупейшую ошибку: он стал упрашивать этого тонтон-макута, ссылаясь на свою бедность, и тот всадил ему одну пулю в живот и другую в бедро. Я спас ему жизнь, но сейчас он парализован и нищенствует на почтамте. На вашем месте я не стал бы обосновываться в Дювальевиле. Там неподходящая ambiance [окружающая среда (фр.)] для вегетарианства.

— Разве в этой стране нет закона? — спросила миссис Смит.

— Здесь нет другого закона, кроме тонтон-макутов. Знаете, что в переводе значит тонтон-макуты? Оборотни.

— Разве здесь нет религии? — спросил, в свою очередь, мистер Смит.

— Что вы, мы очень религиозный народ. Государственной религией считается католичество — архиепископ в изгнании, папский нунций в Риме, а президент отлучен от церкви. Народ верит в воду, но эта религия обложена такими налогами, что почти вымерла. Президент был когда-то ревностным последователем народных верований, но, с тех пор как его отлучили от церкви, он больше не может участвовать в обрядах: чтобы принимать в них участие, нужно быть католиком и вовремя причащаться.

— Но это же язычество! — сказала миссис Смит.

— Мне ли об этом судить? Ведь я больше не верю ни в христианского бога, ни в богов Дагомеи. А здесь верят и в то, и в другое.

— Тогда во что же вы верите, доктор?

— Я верю в определенные экономические законы.

— «Религия — опиум для народа», — непочтительно процитировал я.

— Не знаю, где Маркс это написал, — недовольно сказал доктор Мажио, — если он это и написал вообще, но поскольку вы родились католиком, как и я, вам, наверно, доставит удовольствие прочитать в «Das Kapital» [«Капитал» (нем.)] то, что Маркс говорит о реформации. Он одобрительно отзывается о монастырях на той ступени развития общества. Религия может быть отличным лекарством от многих душевных недугов — от горя, от трусости. Не забудьте, что опиум применяется в медицине. Я не против опиума. И безусловно, я не против культа наших богов. Каким одиноким чувствовал бы себя мой народ, если бы Папа-Док был единственной силой в стране.

— Но ведь это же идолопоклонство! — настаивала миссис Смит.

— Как раз то лечение, в каком нуждаются гаитяне. Уничтожить культ вуду пыталась американская морская пехота. Пытались иезуиты. А обряды все равно совершаются, если только найдется богатый человек, чтобы заплатить жрецу и внести налог. Я бы не советовал вам ходить на эти церемонии.

— Ее не так-то легко испугать, — отозвался мистер Смит. — Видели бы вы ее в Нашвилле.

— Я не сомневаюсь в мужестве миссис Смит, но там есть такие обряды, которые для вегетарианца...

Миссис Смит строго спросила:

— Вы коммунист, доктор Мажио?

Этот вопрос мне не раз хотелось задать ему. Интересно, что он ответит.

— Я верю, мадам, в будущее коммунизма.

— Я спросила, коммунист вы или нет.

— Детка, — сказал мистер Смит, — мы же не имеем права... — Он попытался ее отвлечь. — Дай я налью тебе еще немного истрола.

— Здесь коммунисты, мадам, вне закона. Но с тех пор, как прекратилась американская помощь, нам разрешается изучать коммунизм. Коммунистическая пропаганда запрещена, труды Маркса и Ленина — нет; это очень тонкое различие. Поэтому я и говорю, что верю в будущее коммунизма; это чисто философская точка зрения.

Я слишком много выпил. Поэтому я сказал:

— Вы мне напоминаете молодого Филипо, который верит в будущее пулемета.

Доктор Мажио возразил:

— Мучеников не переубедишь. Можно только сократить их число. Если бы я жил во времена Нерона и знал какого-нибудь христианина, я попытался бы спасти его от львов. Я сказал бы ему: «Живи со своей верой. Зачем с ней умирать?»

— Это малодушный совет, доктор, — сказала миссис Смит.

— Я с вами не согласен, миссис Смит. В западном полушарии — и в Гаити, и в других местах — мы живем под тенью вашей великой и богатой державы. Надо много мужества и терпения, чтобы не потерять голову. Я восхищаюсь кубинцами; но хотелось бы верить в то, что они не потеряют голову, и в их конечную победу.

2

Я не сказал им тогда за обедом, что богач нашелся и в эту ночь, где-то в горах за Кенскоффом должен состояться религиозный обряд. Мне рассказал это по секрету Жозеф, да и то только потому, что попросил подвезти его туда на машине. Если бы я отказал, он, несомненно, потащился бы пешком в такую даль, невзирая на покалеченную ногу. Было уже за полночь; мы проехали что-то около двенадцати километров и, выйдя из машины на дорогу за Кенскоффом, услышали бой барабанов, тихий, как напряженное биение пульса. Казалось, сама жаркая ночь лежит там задыхаясь. Впереди мы увидели шалаш с кровлей из пальмовых листьев, открытый всем ветрам, мерцание свечей и белое пятно.

Это был первый и последний ритуальный обряд, который мне привелось видеть в жизни. За два года моего процветания мне по роду занятий не раз приходилось наблюдать пляски воду, исполнявшиеся для туристов. Мне, католику, они были так же отвратительны, как обряд причастия, поставленный в балете на Бродвее. Я приехал сюда только ради Жозефа и отчетливее всего запомнил не столько самый обряд, сколько лицо молодого Филипо по ту сторону tonnelle, — оно было светлее и моложе, чем лица окружавших его негров; закрыв глаза, он прислушивался к тихому, потаенному, настойчивому бою барабанов, в которые били девушки в белом. Между нами стоял столб молельни, торчавший, как антенна, — он должен был приманивать пролетающих богов. На столбе в память о вчерашнем рабстве висела плеть и — по требованию новых властей — увеличенная фотография Папы-Дока, как напоминание о нынешнем рабстве. Я вспомнил, что ответил на мой упрек молодой Филипо: «Может быть, нам как раз и нужны боги Дагомеи». Власти обманули его надежды, обманул их я, обманул и Джонс — он так и не получил своего пулемета, и вот теперь он стоял, слушая барабанный бой и надеясь почерпнуть в нем силу, мужество, решимость. На земляном полу вокруг небольшой жаровни были выведены пеплом знаки — призыв к богам. К кому обращался этот призыв — к веселому соблазнителю Легбе, к тихой деве Эрзули, воплощению чистоты и любви, к покровителю воинов Огун Ферраю или к Барону Субботе, облаченному в черный костюм и в черные очки тонтон-макутов и жаждущему поживиться мертвечиной? Жрец это знал; может, знал и тот, кто платил за обряд, знали, наверно, и посвященные, умевшие читать иероглифы из пепла.

Церемония продолжалась несколько часов, прежде чем достигла своего апогея; только лицо Филипо не давало мне заснуть под монотонное пение и бой барабанов. Среди молитв попадались и старые знакомые «Libera nos a malo» [«Избави нас от лукавого» (лат.)], «Agnus dei» [«Агнец божий» (лат.)], колыхались хоругви, посвященные разным святым, «Panem nostrum quotidianum da nobis hodie» [«Хлеб наш насущный даждь нам днесь» (лат.)]. Я взглянул на часы и в слабом свечении фосфора увидел, что стрелки приближаются к трем.

Из внутреннего покоя появился, размахивая кадилом, жрец, однако кадилом служил ему связанный петух, он махал им прямо перед нами, и маленькие осовелые глазки петуха заглядывали мне в глаза, а потом проплыла хоругвь св. Люции. Обойдя вокруг tonnelle, houngan сунул голову петуха себе в рот и разом откусил ее; крылья продолжали хлопать, а голова уже валялась на земляном полу, как часть сломанной игрушки. Жрец наклонился и выдавил из шеи, как из тюбика зубной пасты, кровь, окрасив в ржавый цвет пепельно-черные узоры на полу. Когда я захотел посмотреть, как Филипо, эта тонкая натура, воспринимает религиозный обряд своего народа, его уже не было. Я бы тоже ушел, но я не мог покинуть Жозефа, а Жозеф не мог покинуть эту церемонию.

Барабанщики били все отчаяннее. Они больше не пытались приглушать удары. Что-то происходило в tonnelle, где вокруг алтаря были составлены хоругви и под выжженной на доске молитвой стоял крест, пока наконец оттуда не вышла процессия. Они несли то, что я поначалу принял за труп, обернутый белой простыней, как саваном, — голова была скрыта, а одна черная рука безжизненно свисала вниз. Жрец опустился на колени возле тлеющих углей и раздул огонь. Труп положили рядом, жрец взял обнаженную руку и сунул ее в пламя. Тело дрогнуло, и я понял, что оно живое. Может быть, новообращенный вскрикнул — я ничего не слышал из-за барабанного боя и пения женщин, но я почувствовал запах паленого мяса. Тело вынесли, его место заняло другое, а потом третье. Жар ударял мне в лицо, когда порывы ночного ветра обдували хижину. Последним, наверно, положили ребенка — тело было не более трех футов в длину, — и на этот раз houngan держал его руку несколько выше огня, он не был человеком жестоким. Когда я снова окинул взглядом шалаш, я увидел, что Филипо вернулся на свое место, и тут же вспомнил, что одна рука, которую совали в огонь, была светлой, как у мулата. Я твердил себе, что это никак не могла быть рука Филипо. Стихи Филипо вышли в изящном издании, небольшим тиражом, в переплете из телячьей кожи. Его, как и меня, воспитывали иезуиты; он учился в Сорбонне, я помню, как он цитировал мне у бассейна строки Бодлера. Если одним из новообращенных был Филипо — какая это победа для Папы-Дока, как далеко ему удалось повернуть свою страну вспять! Пламя озарило прибитую к столбу фотографию — очки в толстой оправе, глаза, опущенные в землю, словно уставившиеся на труп, приготовленный для вскрытия. Когда-то он был деревенским врачом и успешно боролся с тифом; он был одним из основателей этнологического общества. Меня воспитали иезуиты, и я умел произносить латинские тексты не хуже houngan'a, который призывал сейчас богов Дагомеи. «Corruptio optimi...» [«Погибель лучших...» (лат.)].

Нет, в ту ночь нам явилась не богиня любви Эрзули, хотя на минуту могло показаться, что дух ее вступил в хижину и снизошел на женщину, которая сидела подле Филипо; она поднялась, закрыла лицо руками и принялась тихонько раскачиваться. Жрец подошел к ней и отнял ее руки от лица. В сиянии свечей оно выражало нежность, но жрецу была не нужна нежность. Эрзули была здесь лишней. Мы собрались сегодня не для встречи с богиней любви. Он положил руки на плечи женщины и толкнул ее назад, на скамью. И не успел он отвернуться, как в круг вступил Жозеф.

Он пошел по кругу, закатив глаза так, что видны были одни белки, и вытянув руки, словно за подаянием. Припадая на больную ногу, он, казалось, вот-вот упадет. Люди вокруг напряженно наклонились вперед, словно ожидая знамения, что бог уже здесь. Барабаны смолкли, пение замерло; лишь houngan говорил на каком-то языке, более древнем, чем креольский, может быть, и более древнем, чем латынь, а Жозеф стоял и слушал, глядя куда-то поверх деревянного столба, поверх плети и лица Папы-Дока, на крышу, где шуршала соломой крыса.

Потом houngan подошел к Жозефу. В руках он нес красный шарф, и он накинул его на плечи Жозефу. Тут все поняли, что перед ними Огун Феррай. Кто-то вышел вперед и всунул в одеревеневшую руку Жозефа мачете, словно он был статуей, которую скульптор спешит закончить.

Статуя ожила. Она медленно подняла руку, потом взмахнула мачете, описав им широкую дугу, и все пригнулись, боясь, что нож полетит через tonnelle. Жозеф пустился бежать, а мачете сверкало и рассекало воздух; те, кто сидел в первом ряду, подались назад, и на миг воцарилась паника. Жозеф уже не был Жозефом. Лицо его с незрячим или пьяным взглядом обливалось потом, он колол и размахивал мачете, и куда только девалась его хромота? Он ни разу не споткнулся. На миг, правда, он остановился, чтобы схватить бутылку, которую бросили на земляном полу бежавшие в ужасе люди, отпил большой глоток и снова побежал.

Я увидел, что Филипо остался один на скамье: все вокруг него отступили подальше. Он нагнулся вперед, следя за Жозефом, и Жозеф бросился к нему, размахивая мачете. Он схватил Филипо за волосы, и я подумал, что он его зарубит. Но он откинул назад голову Филипо и влил ему в глотку спирт. У Филипо хлынуло изо рта, как из водосточной трубы. Бутылка упала к их ногам. Жозеф сделал два оборота вокруг себя и свалился. Барабаны били, девушки пели, Огун Феррай пришел и ушел.

Трое мужчин — один из них был Филипо — понесли Жозефа в каморку за tonnelle, но с меня было довольно. Я вышел в душную ночь и глубоко вдохнул воздух, пропитанный запахом костра и дождем. Я сказал себе, что бросил иезуитов не для того, чтобы попасть в лапы африканскому богу. В tonnelle колыхались хоругви, обряд повторялся снова и снова, я вернулся к машине и стал ждать Жозефа — хотя, раз он мог так проворно бегать по хижине, он сумел бы и домой добраться без моей помощи.

Скоро пошел дождь. Я поднял стекла и продолжал сидеть, несмотря на удушающую жару, а ливень падал на tonnelle, как струя огнетушителя. Шум дождя заглушил бой барабанов, и я чувствовал себя так одиноко, будто очутился в незнакомой гостинице после похорон друга. В машине я держал на всякий случай фляжку с виски, и отхлебнул глоток, и вскоре увидел, как мимо шествуют участники церемонии — серые силуэты на фоне черного ливня.

Никто не остановился у машины: они обтекли ее двумя потоками с обеих сторон. Раз мне показалось, что я слышу звук запускаемого мотора — Филипо, наверно, тоже приехал на машине, но из-за дождя я ее не заметил. Мне не надо было приходить на эти похороны, мне не надо было приезжать в эту страну, я здесь чужой. У моей матери был черный любовник, значит, она была причастна ко всему этому, но я уже много лет назад разучился быть причастным к чему бы то ни было. Когда-то, где-то я напрочь потерял способность сочувствовать чему бы то ни было. Раз я выглянул в окно, и мне почудилось, что Филипо меня манит. Это был обман зрения.

Жозеф так и не появился; я завел машину и поехал домой один. Было уже около четырех часов утра и слишком поздно ложиться спать; я еще не успел сомкнуть глаз, когда в шесть к веранде подъехали тонтон-макуты и крикнули, чтобы я спустился вниз.


Во главе компании был капитан Конкассер; он держал меня на веранде под дулом револьвера, пока его люди обыскивали кухню и помещения для прислуги. До меня доносился стук дверей, буфетных створок и звон разбитого стекла.

— Что вы ищете? — спросил я.

Он лежал в плетеном шезлонге, держа на коленях револьвер, направленный на меня и на жесткий стул, на котором я сидел. Солнце еще не взошло, но он все равно был в темных очках. Я не знал, достаточно ли он хорошо в них видит, чтобы попасть в цель, но предпочитал не рисковать. На мой вопрос он не ответил. Да и зачем он стал бы отвечать? Небо за его спиной заалело, а очертания пальм стали черными и четкими. Я сидел на жестком стуле, и москиты кусали мне ноги.

— Кого же вы ищете? Мы никого не прячем. Ваши подручные так шумят, что могут и мертвого разбудить. А у меня в гостинице постояльцы, — добавил я с законной гордостью.

Капитан Конкассер переместил револьвер — он вытянул ноги, может, его мучил ревматизм. Раньше дуло револьвера было направлено мне в живот, теперь — в грудь. Он зевнул, откинул голову назад, и я подумал, что он заснул, но сквозь темные очки глаз не было видно. Я сделал попытку подняться, и он тут же сказал:

— Asseyez-vous [сядьте (фр.)].

— У меня затекли ноги. Мне надо размяться. — Теперь револьвер был нацелен мне в лоб. Я спросил: — Что это вы с Джонсом затеяли?

Вопрос был риторический, и я удивился, когда он ответил:

— Что вам известно о полковнике Джонсе?

— Очень немного, — сказал я, отметив, что Джонс повысился в чине.

Из кухни донесся оглушительный грохот, и я подумал, уж не разбирают ли они плиту. Капитан Конкассер сказал:

— Здесь был Филипо.

Я промолчал, не зная, кого он имеет в виду — мертвого дядю или живого племянника.

— Прежде чем прийти сюда, он был у полковника Джонса. Зачем ему понадобился полковник Джонс?

— Откуда я знаю? Почему бы вам не спросить Джонса? Ведь он ваш друг.

— Мы пользуемся услугами белых, когда нет другого выхода. Но мы им не доверяем. Где Жозеф?

— Не знаю.

— Почему его нет?

— Не знаю.

— Вы куда-то ездили с ним вечером.

— Да.

— И вернулись один.

— Да.

— У вас было свидание с мятежниками.

— Вы говорите глупости. Просто глупости.

— Мне ничего не стоит вас застрелить. Это даже доставило бы мне удовольствие. Скажу, что вы оказывали сопротивление при аресте.

— Не сомневаюсь. У вас, должно быть, богатый опыт.

Я боялся, но еще больше я боялся показать ему свой страх — тут он совсем сорвался бы с цепи. Как злая собака, он был безопаснее, пока лаял.

— Зачем вам меня арестовывать? — спросил я. — Посольство немедленно этим заинтересуется.

— Сегодня в четыре часа утра было совершено нападение на полицейский участок. Один человек убит.

— Полицейский?

— Да.

— Отлично.

— Не прикидывайтесь, будто вы такой храбрец, — сказал он. — Вам очень страшно. Взгляните на свою руку. (Я вытер раза два вспотевшую ладонь о штаны пижамы.)

Я неестественно захохотал.

— Сегодня жарко. Совесть моя абсолютна чиста. В четыре часа я уже был в постели. А куда делись другие полицейские? Небось сбежали?

— Да. В свое время мы ими займемся. Они сбежали, бросив оружие. Это грубая ошибка.

Из кухни повалили тонтон-макуты. Странно было в предутренней мгле видеть столько людей в солнечных очках. Капитан Конкассер сделал одному из них знак, и тот двинул меня в челюсть и разбил губу.

— Сопротивление при аресте, — сказал капитан Конкассер. — Надо, чтобы на тебе были видны следы. Тогда, если мы захотим соблюсти вежливость, мы покажем твой труп поверенному в делах. Как там его зовут? У меня плохая память на имена.

Я чувствовал, что у меня сдают нервы. Даже человеку храброго десятка трудно быть смелым до завтрака, а я не смельчак. Я почувствовал, что не могу усидеть — меня так и тянуло броситься к ногам капитана Конкассера. Я знал, что такой поступок оказался бы роковым. Никто и не пожалеет пристрелить подобную мразь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19