Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Все в чужое глядят окно

ModernLib.Net / Культурология / Громова Наталья / Все в чужое глядят окно - Чтение (стр. 4)
Автор: Громова Наталья
Жанр: Культурология

 

 


      Все это разрушило на долгие годы её дружбу с Лидией Чуковской, которую многое шокировало в Раневской. Анна Андреевна умела быть разной: серьезно и глубоко общаться с пушкинистами, и в частности с Цявловскими, проживавшими по соседству, вести разговоры с Лидией Корнеевной о литературе и поэзии, и в то же время чувствовала вкус острого слова, грубой шутки и анекдота, что, впрочем, не отличало её от великих поэтов.
      Ахматова тяготилась неумными подругами актрисы, к самой же Раневской была искренне привязана, - она любила талантливых людей, со всеми их недостатками. Она стремилась избежать намека на любое давление, с чьей бы стороны оно ни исходило, каким бы целям ни было подчинено.
      Распутывание отношений Ахматовой с ближними и дальними людьми будет перемежаться тяжелыми, а иногда смертельными болезнями. Все годы эвакуации она боролась со смертью, из лап которой чудом вырвалась, улетев из блокадного Ленинграда. Однако смерть подходила к ней очень близко во все годы жизни в эвакуации; два раза она тяжело болела тифом, потом скарлатиной и ангиной, и так почти до самого отъезда.
      Жизнь, смерть, любовь, ненависть, ревность, зависть, злоба и доброта проявлялись в этом тесном человеческом и писательском мирке почти ежедневно. Иногда все вдруг смешивалось, запутывалось... Нужна была определенная широта и мудрость, чтобы понять, что происходит с тем или иным человеком. Куда его несет. А менялись в те годы почти все. Можно сказать определенно, что входили в водоворот военных лет одни люди, а выходили совершенно другие. И те, кто умел сохранять доброту и великодушие, легче переносили несчастья. Откликались на беду, помогали, жалели. Но были такие, кто не допускал к себе жалости, не позволял себя жалеть; были высокомерны и горды, заносчивы, возможно, по юности или неопытности жили своей непонятной сложной внутренней жизнью, и молва бывала к ним беспощадна. Так было с Георгием Эфроном, сыном Марины Цветаевой, который очень скоро станет одним из участников маленьких и больших драм и трагедий ташкентской эвакуации.
      Шлейф сплетен, поверхностных суждений тянется за некоторыми обитателями ташкентской колонии по сей день. Сплетни об Ахматовой, рассуждения о её особой привилегированной жизни в эвакуации, разговоры о трусости Луговского и о Муре, который будто бы погубил свою мать... Но письма, дневники, записи, оставшиеся после них и открывшиеся в последнее время, многое разъясняют и ставят все на свои места.
      Каморка Георгия (Мура) Эфрона
      Когда в Ташкенте появился Георгий (Мур) Эфрон, сын недавно погибшей в Елабуге Марины Цветаевой, то первым, кто стал с ним делить свой скудный паек и подношения, стала А. Ахматова. Юноша, ещё недавно живший во Франции и Чехии, с трудом впитывал в себя законы советского общежития. Но он пытался выжить. Мать покончила с собой, отец к тому времени уже был расстрелян в подвалах Лубянки, сестра отбывала срок в лагерях. Мур был ужасно одинок и заброшен, но держался за жизнь из последних сил. Проведя некоторое время в Чистопольском интернате для писательских детей, он отправился в Москву, а оттуда в Ташкент. Он стал учиться в ташкентской школе, всячески избегая мальчишеских ссор, драк, не любил никаких вечеринок. Его товарищами ненадолго стали Э. Бабаев, В. Берестов и И. Крамов, но сверстники вызывали у него усмешки, его тянуло к "взрослым", благополучным писателям с налаженным бытом или с хорошими манерами. В Ташкенте он сначала привязался к Ахматовой, а затем к Толстым.
      К весне 1942 года Георгий Эфрон получил угол в доме писателей на улице Карла Маркса. У него была крохотная комнатка, фанерная выгородка без окон. "В ней едва помещались стол, стул и узкая кровать, застеленная стареньким пледом, - вспоминал Эдуард Бабаев. - Над столом была укреплена книжная полка, на которой стояли сборники Марины Цветаевой "Версты", "Ремесло", "Царь-Девица".
      Иногда Мур читал на память стихи. И тогда оказывалось, что у стен есть уши: то слева, то справа из-за фанерной перегородки слышались голоса обитателей этого многонаселенного дома, просивших Мура прочесть ещё и другие стихи..... Мур зарабатывал на хлеб тем, что писал плакаты и стихи для Телеграфного агентства (УзТаг), но работа была не всегда".
      В письме к тетке в Москву 7 августа он описывал свой быт и свое драматическое бытие: "Живу в душной каморке без окна; входя в неё обливаешься потом. Да ещё кто-нибудь иногда одолжит плитку для "готовки" так становится как в кузнице Вулкана. Это - внешние, наружные влияния. Часто чувствую себя плохо, особенно утром. Трудно подняться с жестчайшей кровати, и ноги как тряпки. Трудно устраиваться со стиркой; мне, щеголю, очень тяжело ходить в грязных брюках.
      Живу в доме писателей; шапочно знаком со всеми; хотя ко мне относятся хорошо (одинок, умерла мать и т.д.), но всех смущает моя независимость, вежливость. Понимаете, все знают, как мне тяжело и трудно, видят, как я хожу в развалившихся ботинках, но при этом вид у меня такой, как будто я оделся во все новое.
      Ожидают смущения, когда я выношу тяжелейшее ведро, в пижаме и калошах, но удивляются невозмутимости и все-таки смотрят как на дикобраза (я смеюсь "перекультуренного дикобраза"). ... На днях, возможно, мне удастся оформиться на постоянную плакатно-халтурную работу (на дому)". Питание его было слишком скудным, молодому человеку не хватало того минимума, который он получал по безлитерной карточке. Он не выдержал и продал вещи хозяйки, то есть фактически украл, и на эти деньги некоторое время питался. Потом он расплачивался за это, мучительно унижаясь перед хозяйкой, подавшей заявление на него в милицию, умолял московских теток продавать свои и материнские вещи, книги, но это было потом. Говорят, что ему помогали собирать деньги друзья его сестры Али - А.И. Дейч, и Л.Г. Бать - и тот же А.Н. Толстой.
      Отступление из сегодняшнего дня Начиная собирать книгу, я знала, что в Ташкенте обитал Мур, - об этом было подробно рассказано в книге Марии Белкиной о семье Цветаевой, и я не собиралась отводить ему много места, так как задача была очень локальная: есть две семьи, проживание каждой из них связано с Анной Андреевной Ахматовой, есть большое количество людей вокруг, жизнь которых постоянно пересекается с основными героями. Но оказалось, что повествование стало все более расширяться и некоторые лица вошли в него, будто для них было отведено место. Читая опубликованные письма Мура, изданные Болшевским музеем Цветаевой, я вдруг поняла, что его острый и злой взгляд меняет общую картину ташкентской жизни. В писательской среде самим фактом рождения он был человеком "своим" - и одновременно человеком со стороны.
      Он не стал "интеллигентом", а остался, в западном смысле, образованным, цивилизованным человеком. Готовясь быть писателем, он старался на страницах писем и дневников показать себя в роли бесстрастного хроникера писательского ковчега, иногда описывая его отстраненно, а иногда срываясь в ерничество. Его язвительный тон похож на голос несчастного, одинокого "подростка" Достоевского.
      Во фрагментах французского дневника Мура, частично приведенного в предисловии к книге писем, вдруг предстала пара поэтов, фамилии которых были спрятаны за инициалами "Владимир Л. и Павел А.", судя по всему, описывались Луговской и Антокольский, картинка их появления в дневнике Мура была очень интересной, но об этом будет рассказано в своем месте.
      "В этой комнате Колдунья до меня жила одна..."
      То горькая и злая,
      То девочка, то словно зверь мохнатый,
      То будто мудрость, даже состраданье,
      То словно злоба в огненном свеченье,
      То словно радость или вещий сон.
      В. Луговской. Крещенский вечерок
      Прямо над комнатками Луговских находилась знаменитая балахана комната с ведущей туда лестницей, заканчивающейся балкончиком. Там поселилась Елена Сергеевна Булгакова. "Дом на Жуковского, 54, состоял из нескольких построек - направо, налево, главный особняк, - вспоминала Г. Козловская, - и строение в глубине двора. К нему была словно прилеплена снаружи деревянная лестница, ведшая наверх, на балахану (вероятно, наше слово "балкон" пришло с Востока, как и множество других). Еще до переезда туда Анны Андреевны там уже жили писатели - Иосиф Уткин, Луговской, Погодин и другие ...".
      Елена Сергеевна была дружна с Анной Андреевной ещё с 30-х годов. Ахматова любила талант Михаила Афанасьевича Булгакова, написала стихотворение на его смерть. В Ташкенте Елена Сергеевна многим давала читать роман "Мастер и Маргарита". М. Алигер, со слов Раневской, писала о том, как Ахматова читала вслух куски романа Булгакова и повторяла: "Фаина, это гениально, он гений!"
      С Луговскими в Ташкенте Елена Сергеевна одно время жила общей семьей.
      Булгакова вошла в жизнь Луговского в конце 1940 года. Ей посвящены несколько поэм книги "Середина века", написанных в Ташкенте. Это апокалиптическая "Сказка о сне" (первоначально она называлась "Гибель вселенной"); "Крещенский вечерок", действие которого происходило на знаменитой лестнице на балахану, потом неоднократно оживающей в стихах Ахматовой; "Первая свеча", где описана история трагического отъезда из Москвы в эвакуацию. Почти все поэмы ташкентского периода были перепечатаны рукой Елены Сергеевны на машинке. Ее сыновья с нежностью, по-дружески относились к Луговскому, а Женя Шиловский писал ему с фронта очень теплые письма.
      Их история началась после того, как умер М.А. Булгаков. Елена Сергеевна оказалась в водовороте новых отношений, очень неровных, но на тот момент необходимых им обоим.
      "Володя жил под Москвой, - рассказывала Татьяна Александровна. Кажется, это был сорокой год, да, сороковой. Он позвонил мне - приезжай и оденься получше. Я оделась - у меня были такие вставочки из органди. Все хорошо, но на лице выступили пятна - аллергия у меня бывала, теперь уже нет. У него была комната большая. Пришел Маршак, сел под торшер, читал стихи. Он много знал наизусть. Бесконечно.
      Потом Володя повел меня знакомиться с Еленой Сергеевной. Она мне показалась очень старой. Ей было лет 50. Потом перестало так казаться. Она не была красивой никогда, но была очень обаятельна. У Володи с ней был роман. Я её понимаю. У неё в жизни образовалась такая дыра, её нужно было чем-то заполнить".
      Елена Сергеевна очень тяжело пережила смерть мужа, Луговской не был и не мог стать заменой, занять место Булгакова не мог никто. Ей, видимо, просто нужен был талантливый и добрый человек, к которому можно было прислониться. Своим бесконечным обожанием В.А. покорил её.
      Дочь Луговского, Маша (Муха), которой было тогда десять лет, вспоминала, как увидела Елену Сергеевну первый раз. В конце сорокового года Луговской часто заходил к дочери в свою бывшую квартиру в Староконюшенном, где маленькая Муха жила с матерью. В тот день они пошли гулять и за разговорами оказались на Новодевичьем кладбище. Подошли к могиле Надежды Аллилуевой. Отец сказал ей, что, когда сюда приезжает Сталин посетить могилу жены, кладбище закрывается. Потом пошли вглубь по аллеям и на скамеечке увидели женщину, которая сидела возле могилы. Луговской сказал дочери, что это его знакомая, Елена Сергеевна Булгакова, и Муха поздоровалась с ней. Вместе они вышли с кладбища. Муха стеснялась незнакомой женщины и молча шла впереди, а Луговской с Еленой Сергеевной сзади о чем-то негромко разговаривали. "Видимо, вспоминая о той нашей встрече, - рассказывала Мария Владимировна, - в письмах из Ташкента папа часто передавал мне привет от Елены Сергеевны".
      Опыт бедственного счастья
      Луговской был красив, ярок и в то же время добр, мягок и податлив. Он нравился многим женщинам. Они любили его бесконечно. Остались сотни писем от тех, которые страдали, проклинали и все равно прощали его.
      Его первое по-юношески сильное чувство было связано с именем Тамары Груберт. В 1918 году в Сергиево, недалеко от колонии, организованной отцом, спасавшим в Подмосковье детей от голода, стоял туберкулезный санаторий, куда молодой Владимир Луговской бегал на свидания к дочери врача. Позже он посвятит ей первый сборник своих стихов "Мускул". Эта юношеская любовь шла через испытания новой моралью: молодые люди менялись фамилиями, утверждали, что свободны друг от друга, расставались, встречались, но после тяжелого кризиса в жизни поэта стали жить вместе. Тамара родила ему дочь Машу (Муху), но их брак просуществовал недолго.
      Пианистка Сусанна Чернова, с которой он стал жить в начале 30-х годов, немного вздорная, но независимая женщина, не вынесла бесконечно сжигающей ревности и в усталом раздражении ушла из дома, от его легкомысленной ветреной жизни, от поклонниц, вечно осыпающих его письмами и фотографиями, от неопределенности, свойственной поэтам, тяжело отражающейся на совместном существовании. Луговской очень тосковал о ней, молил вернуться, но напрасно. Он посвятил ей лирический сборник стихов "Каспийское море", свои лучшие лирические стихи; некоторые образы поэм из будущей книги "Середина века" были навеяны её рассказами о детстве в Баку. Он тяжело пережил её уход в конце 30-х годов.
      Майя Луговская (Елена Леонидовна Быкова), с которой он свяжет свою жизнь после войны, на основании его рассказов, писем и своих догадок в частично опубликованных мемуарах выстроила свой образ Елены Сергеевны Булгаковой и её отношений с Луговским.
      "Меньше года оставалось до начала войны, - писала она. - Измученная тяжелейшей, длительной болезнью мужа, пережившая его смерть, Елена Сергеевна тогда как бы возрождалась к жизни. Она была ещё хороша. Среди тех, кто окружал её, появился и Луговской. Он был холост, свободен. Возник роман. Луговской влюбился в Елену Сергеевну. Повез в Ленинград, чтобы познакомить её с Тихоновыми. Ироническая Мария Константиновна (жена Тихонова) как-то рассказывала мне потом, что Луговской, подобно тетереву, распускал перья, токуя перед Булгаковой.
      "Звал Инфанта. Ее, даму под пятьдесят", - посмеиваясь, говорила она.
      ... Разрыв с Сусанной не прошел для него легко, он любил её и мучился. Уже из Парижа в 36-м году, когда он стал жертвой автомобильной катастрофы и с проломанным черепом отлежал в больнице, Луговской вернулся другим. Трудно было осмыслить, пережить, оправдать все, что происходило в стране, - массовые репрессии, аресты. Исчезали и гибли люди вокруг. Сдавали нервы. Не избежал он и личной травли, тяжело пережил её, но держался. Спасала работа, друзья, ученики. Жизнь продолжалась. И вдруг Елена Сергеевна - ум, обаяние, красота, имя! Почему бы ему и не влюбиться? Фадеев тоже ухаживал за ней, такой орел ... Кругом черно. Елена Сергеевна была единственной ниточкой жизни. Она ободряла, призывала быть стойким, держаться, находила нужные слова. Елена Сергеевна была сильной, свободной и веселой женщиной. Когда началась эвакуация, что-то разладилось в их отношениях. У Луговского появились претензии, возник счет. Хотя в Ташкент они уезжали в одном поезде, но дружбы между ними уже не было. В Ташкенте все наладилось вновь".
      Когда началась война, Луговской был прикомандирован от редакции "Красная звезда" к работе в боевом листке Северо-Западного фронта. Буквально в первые дни войны его шумно проводили с территории Литинститута ученики поэтического семинара; гремели оркестры, цветы, поцелуи; среди провожавших была и Елена Сергеевна.
      Поезд, в котором поэт ехал на фронт, был разбомблен в районе Пскова. Луговской пробирался через перекореженное железо, сквозь разорванные тела убитых и раненых, увидел воочию гибель множества людей в то время, когда в Москве ещё никто не понимал истинный масштаб трагедии. Выйдя из окружения, он через неделю возвратился в Москву. Можно сказать, что поэт вернулся не с передовой - он вернулся из ада, каковым стала вся страна в первые месяцы войны. Это изменило его, он заболел, сломался, из его поэзии ушел прежний, воинственный дух, который ещё несколько месяцев назад звучал в газетных публикациях его стихов.
      "Воинская часть, в которую он был командирован, - вспоминала Елена Леонидовна, - направила его в Ленинград. Когда Тихоновы увидели там Луговского, он показался им глубоким стариком. Они помогли отправить его в Москву, где, отлежав в кремлевской больнице какое-то время, он был признан негодным к воинской службе. Это стало началом его личной трагедии. Тяжелая болезнь обожаемой им матери, потом её паралич усугубляли эту трагедию. Мука бездействия. Немец наступал, сдавались города один за другим. Все рушилось в судьбе страны и в его судьбе".
      Мария Белкина рассказывала, что неоднократно видела Луговского в те дни в Москве. Он появлялся в редакциях в одной и той же гимнастерке и в пыльных нечищеных сапогах, таким, каким приехал с фронта. Через две недели, встретив его снова, она жестко сказала ему: "Володя, пойди домой и вычисти свои сапоги!" Он смутился, потерялся, понурил голову и ушел.
      Причины такого внезапного изменения, внутреннего слома Луговского, потрясшего Симонова и многих других его учеников, находились в прошлой жизни поэта. И дело не только и не столько в болезни, контузии и прочем: изменилась страна - и за несколько суток изменился он сам.
      Он стал известен в 30-е годы. Вместе с Багрицким и Сельвинским входил в объединение конструктивистов, потом вместе с Маяковским, скорее, из чувства самосохранения вступил в РАПП. В конце 30-х годов пережил тяжелые проработки от партийных чиновников и бывших товарищей по литературному цеху. Его близкими друзьями до войны были Н. Тихонов, П. Павленко, А. Фадеев П. Антокольский. Первые двое прошли вместе с ним походами по республикам Средней Азии, их связали общими воспоминаниями юность, экзотика, захватывающие приключения. Они были, по верному замечанию Э. Бабаева, наши отечественные Киплинги и Лоуренсы "в парусиновых сапогах, в туркестанских фуражках с белым верхом, загорелые и обветренные на солнце, с револьверами за поясом". Они всерьез полагали, что несут в эти восхитительные, древние места новую прекрасную цивилизацию - цивилизацию большевиков. Отсюда и известное в 30-е годы название сборника Луговского "Большевики пустыни и весны", замечательные воспоминания и письма Тихонова о восточных путешествиях.
      Потом, когда все три друга "забронзовели" на высоких должностях, даже общие воспоминания не могли уже объединить их. Чуковский так описал их в дневнике в 1946 году: "У руководителей Союза писателей - очень неподвижные лица. Застывшие. Самое неподвижное - у Тихонова. Он может слушать вас часами и не выражать на лице ничего. Очень неподвижное у Соболева. У Фадеева, у Симонова".
      В те времена, когда ссылали и убивали сотни поэтов и писателей, Николай Тихонов, поэтический наследник Н. Гумилева, друг Б. Пастернака, а теперь все больше номенклатурный писатель города Ленинграда, в письмах к Луговскому вспоминает их общие походы, мечтает убежать, вернуться в тот простой и правильный мир. Смелые и мужественные в странствиях по самым отдаленным местам Союза, они превращались в жалких и беспомощных, когда дело касалось властных коридоров, партийных и прочих собраний.
      Сохранилось, правда, умение писать живые письма. Дом Тихонова, известный своей открытостью и теплотой, собирал множество людей. Но жизнь частная и официальная были разделены огромной стеной.
      Перед войной Луговской отправился в поход с Красной армией в Западную Украину и Западную Белоруссию. С другими поэтами, журналистами и писателями создавал новые советские газеты, где печатались тексты, повествующие о победе Красной армии "на освобожденных территориях". Война, начавшаяся 22 июня 1941 года, казалась поэту продолжением того же похода, который он недавно прошел. Но он и представить себе не мог такую войну. Луговской стал в глазах своих товарищей обыкновенным трусом. Когда-то он напророчил себе будущее названием стихотворения "Жестокое пробуждение": все, что с ним происходило в течение четырех военных лет сначала на фронте, затем в Москве и Ташкенте, было началом такого пробуждения.
      После того бесславного возвращения с фронта Луговской попал в Кунцевскую больницу. Депрессия, потеря жизненных сил, потеря себя. В осенние дни в больнице он записывал свои мысли в маленьких книжечках; в них - атмосфера тех дней. Им овладело мучительное чувство хрупкости природы, непрочности всего мироустройства. Вдруг в его записях стали появляться слова о ненависти к природе, чреватой гибелью всего того, что она производит на свет. В устах лирика это была потеря веры в тот прекрасный природный мир, столько лет открываемый им в путешествиях, в романтических странствиях. Возникла странная, дикая, но очень точная мысль: обманула не страна, не государство, не сумевшее отстоять себя, обманула природа, как таковая. Начинался новый отсчет времени. Его отражением станет книга "Середина века".
      В записных книжках он писал как поэт, передавая плотность своего состояния, своего переживания. В этих записях - сгущенная атмосфера осенних военных дней, пустые корпуса кремлевской больницы, отчуждение от всего, что раньше было родным. Все стало зыбким, ненадежным; бомбежки сменяют бомбежки, и все выстраиваются в длинную очередь к телефону узнать, живы ли близкие.
      Елена Сергеевна, как могла, поддерживала его, писала ему в начале войны нежные письма из Пестово, где находился дом отдыха МХАТа.
      "Вот Вам, милый Дима Владимир, мой адрес. Боюсь, что 19-го я в Москву не попаду, так как мне очень трудно далось мое путешествие сюда. Наш грузовик кидало из стороны в сторону по рытвинам и ухабам. Пылища стояла столбом до неба. Как всегда в жизни бывает, безумно пригодились те именно нелепые покупки, которые я сделала в Клязьме. Сергеевы трусы, например, я надела на голову и повязала той резинкой, о которой Вы меня с изумлением спрашивали, для чего она. Это спасло мою вымытую и причесанную голову.
      Здесь либо грудные дети, либо матери их, либо старухи с клюками. Все эти категории ни к чему - в смысле разговорном, я понимаю.
      Так что я целый день хожу, купаюсь, отдыхаю - все в полном одиночестве. Но это никогда не вредно.
      Сергей зато нашел себе кучу мальчишек, с которыми и проводит целый день. Это хорошо. Он смягчился, стал милее. Я его заставляю все делать для себя самому.
      Напишите мне о себе, Дима, о Кремлевке, о лечении, о работе, о решении наркомата относительно Вас. Жду ответа. Елена".
      Иногда они связывались через сестру Елены Сергеевны Ольгу Бокшанскую. Она с недоверием относилась к увлечению сестры. Умоляла её сидеть в доме отдыха и не выезжать в Москву под бомбежки.
      "Милый Димочка, получила Ваше письмо, спасибо.
      Очень жалко, что Вас не было дома, когда я позвонила. Отсюда вообще нельзя было звонить несколько дней (и всегда трудно звонить), а тут вдруг я подошла к аппарату и меня сразу соединили с Вашей квартирой. Сегодня я была утром, как всегда, от 8-9 около телефона, но Вы почему-то не позвонили.
      Оля говорит, что, пока у меня нет службы в Москве, я должна жить здесь.
      Вчера я говорила с одной знакомой, и она обещала помочь мне устроиться в "Мосфильме" на должность помощника режиссера. Посмотрим. Если не наврет, поступлю. Тогда перееду в Москву.
      На этой неделе, кажется, оказии в Москву не будет. Поэтому вряд ли приеду на побывку. Если ты хочешь прийти сюда, надо из Калязина прийти пешком. Вот эта знакомая из "Мосфильма" вчера пришла за два часа. Возьми с собой паспорт, оденься полегче - в штатское. Позвони накануне, что выходишь, - пойду навстречу.
      С собой ничего из еды не бери, устрою здесь.
      Очень довольна, что ты начал лечиться и хочешь работать. Если действительно это сделаешь, будет очень хорошо.
      Вот это и будет то, что я хочу, чтобы ты делал.
      О том, права или не права, будем говорить лично, если ты придешь сюда скоро.
      Сейчас пишу наспех, кругом народ - Оля уезжает. Хочу ей дать письмо. Получил ли мое письмо по почте? Написала 17-го.
      Будь здоров. Держись.
      Целую тебя. Елена".
      Видимо, в августе 1941 года между ними произошла жестокая ссора. Причины её неизвестны, но в архиве Луговского сохранилась записка без даты, но очень красноречивая. "Володя, я очень твердо говорю тебе, что мы расстаемся. Я много раз говорила это тебе, но поверь, что сейчас это последний. Я не смогу быть с тобой. После вчерашнего. Так как разговор будет мучителен и бесцелен для обоих - я попросила Сашу, нашего с тобой друга, переговорить с тобой и передать это письмо. Может быть, когда все уляжется, мы и сможем увидеться, но сейчас не надо ни приходить, ни звонить. Пойми это. Лена".
      Татьяна Александровна вспоминала об этой истории, может быть, чересчур пристрастно, она вряд ли знала причину их ссоры: "А потом Елена Сергеевна с Володей поссорились, и она, назло ему, закрутила роман с Фадеевым".
      Сказка о сне
      В поэме Луговского "Сказка о сне", написанной под трагическим впечатлением начала войны, мистически преображена картина свидания поэта с некоей возлюбленной с чертами Е.С. Булгаковой.
      Это последняя встреча влюбленных перед гибелью мира, перед катастрофой вселенского масштаба. Стрелки часов навсегда замерли на четырех часах - времени начала войны. Окна затемнены, звучит вой сирен воздушной тревоги. Все покидают дом. Остаются двое. В каждом из них продолжает жить погибающая вселенная.
      В этой поэме была одна странная деталь. Влюбленные находились под пристальным взглядом кота в манжетах. Он ходит за ними из комнаты в комнату, все понимает, все оценивает... "Я оглянулся. Снизу шел, мурлыча, /Спокойный кот в сверкающих манжетах ...". Они прощаются. Кот, "ощерясь, глядит в окно". Несомненно, это был не просто кот, образ перекликается и со знаменитым Бегемотом, а, возможно, и самим Булгаковым.
      Этот взгляд неотрывно преследовал Луговского всю историю его отношений с Еленой Сергеевной. Он читал "Мастера и Маргариту" после войны своей будущей жене Майе, с восторгом пересказывая страницы романа, но при этом не мог скрыть, что ревновал "Маргариту" к покойному Булгакову.
      "Я-то лично очень счастлива здесь, - пишет Елена Сергеевна Луговскому после возвращения в Москву в 1943 году, - и вот почему: здесь я знаю, что я Булгакова (пишу это, зная все отрицательное отношение Володи к этому афоризму), здесь у меня есть много друзей, здесь мой дом, мои - дорогие для меня - памятные книги, архив, рукописи, вещи, вся атмосфера жизни, без которой мне было очень тяжело в Ташкенте и которая меня поддерживает в Москве. Сейчас я погрузилась целиком в прошлое, я сижу часами над чтением тетрадей, писем, рассматриванием альбомов. Я - дома. Я не боюсь ничего".
      В архиве Луговского, помимо фотографии Елены Сергеевны, хранилась ещё и фотография Булгакова, а одна из поэм "Середины века" первоначально была посвящена М.Б. (Михаилу Булгакову). Он преклонялся перед творчеством писателя и мучительно осознавал, что Елена Сергеевна при всем её прекрасном к нему отношении, даже влюбленности, неуловима для него.
      В феврале 1943 года Елена Сергеевна, находясь в своей комнатке на балахане, записала увиденный ею сон о Булгакове: "Все так, как ты любил, как ты хотел всегда. Бедная обстановка, простой деревянный стол, свеча горит, на коленях у меня кошка. Кругом тишина, я одна. Это так редко бывает.
      Сегодня я видела тебя во сне. У тебя были такие глаза, как бывали всегда, когда ты диктовал мне: громадные, голубые, сияющие, смотрящие через меня на что-то видное одному тебе. Они были даже ещё больше, ещё ярче, чем в жизни. Наверное, такие они у тебя сейчас. На тебе был белый докторский халат, ты был доктором и принимал больных. А я ушла из дому после размолвки с тобой. Уже в коридоре я поняла, что мне будет очень грустно и что надо скорее вернуться к тебе. Я вызвала тебя, и где-то в уголке между шкафами, прячась от больных (пациентов), мы помирились. Ты ласково гладил меня. Я сказала: "Как же я буду жить без тебя?" - понимая, что ты скоро умрешь. Ты ответил: "Ничего, иди, тебе будет теперь лучше".
      Но в те, особенно тяжелые для семьи Луговских, ташкентские дни Елена Сергеевна, как могла, поддерживала их семью. Татьяна Александровна с благодарностью вспоминала её фантастическое умение оказываться в нужное время в нужном месте. Многие её считали богемной и светской дамой, но это было только внешнее впечатление. По воспоминаниям знавших её тогда людей, ей ничего не стоило подоткнуть подол, взять ведро и спокойно вывезти любую грязь, навести порядок. Татьяна Луговская вспоминала про первые ташкентские дни: "Приехали в Ташкент, нас уже встречала карета "скорой помощи", маму отправили в больницу.
      А потом, уже в больнице, с мамой случился ещё один инсульт. Я приехала, она была без сознания, увидела меня (врачи мне до сих пор не верят), у неё что-то двинулось в глазах, сознание на миг проглянуло из мути и она сказала: "Я - пропала!"
      Я тогда осталась в больнице с ней, на папиросной коробке нацарапала записку Володе, чтобы он прислал мне подушку, и послала с кем-то. А на ночь в больнице никто из медперсонала не оставался. Я уже заснула, вдруг стук внизу. Я удивилась, спустилась, смотрю - сторож из проходной: "Иди, к тебе пришли". И как сейчас вижу: маленькая будочка-проходная, козырек на улицу, под козырьком лампочка тусклая, и в этом свете стоит Елена Сергеевна с Сережей, своим сыном, ему тогда лет 15 было. Она мне принесла подушку, кофе в термосе, ещё что-то. А идти далеко. Ташкент. Ночь. Три раза Елена Сергеевна мне очень помогла - при первом инсульте, в больнице и когда мама умерла - обмывать, собирать".
      Комната на балахане, в которой потом поселится Ахматова, становилась все уютнее; не случайно в её стихотворном цикле "Новоселье" будет незримо присутствовать Елена Сергеевна.
      "Елена Сергеевна была удивительной женщиной, - писала З.Б. Томашевская. - Об этом говорили все, кто её знал. Она дарила людям покой, надежду и силу даже в самые страшные минуты их жизни. И Анне Андреевне пришлось тоже это испытать".
      Пушкинская улица - Первомайская улица. Алексей Толстой и другие Возле Узбекского отделения Союза писателей жили, по словам Марии Иосифовны, именитые писатели и их жены - А.Н. Толстой с Людмилой Толстой и сыном Митей, Всеволод Иванов с семьей, Екатерина Пешкова, первая жена Горького. Здесь находились основные продуктовые распределители. Для литераторов республиканское отделение Союза писателей было основным местом, где собирались на лекции и писательские собрания, здесь на улице слушали последние сводки из репродукторов, передававших последние известия.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17