Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Теплый дождь

ModernLib.Net / Современная проза / Гуэрра Тонино / Теплый дождь - Чтение (стр. 3)
Автор: Гуэрра Тонино
Жанр: Современная проза

 

 


Генерал застывает, удивленный и пораженный: слишком редко кто-либо узнает его.

— Вы знаете, кто я такой?

— Разумеется. Я видел ваш портрет в Зимнем дворце.

— И есть сходство?

— Достаточное. Только теперь Генерал узнает любезного господина.

— Вы уезжаете, господин Пушкин?

— Может быть, хотя мне и не хотелось бы. Поэт садится в сани, они удаляются, похрустывая льдом. По дороге к дому Генерал и его денщик возобновляют беседу.

— Почему я никогда не вижу снов? — спрашивает пес.

— Я тоже их редко вижу.

— А я никогда.

— А мне, если я их все же вижу, снится всегда одно и то же.

— И что это?

— Голуби. Те самые, которых я использовал в войне против Наполеона.

— Интересно.

— Ты слышал когда-нибудь легенду о княгине Ольге?

— Нет.

— Княгиня, чтобы отомстить за мужа, убитого древлянами, велела преподнести ей в дар голубей, которыми те владели. А затем подожгла птицам крылья и выпустила их. И птицы принесли огонь в каждый дом.

— Здорово.

— Я поступал так со всеми населенными пунктами, куда собирался войти Наполеон.

— Значит, вот почему вы требуете, чтоб освободили всех птиц: хотите замолить свою вину. — И поэтому тоже.

— Я думаю, это правильно.

— А ты знаешь, что делали жители деревень, когда видели свои дома горящими?

— Как я могу это знать?

— Они доставали из карманов ключи, бросали их в шапку самого старшего из них, потом шапку зарывали в землю, все становились на колени и молились.

Они надолго застывают перед Зимним дворцом. Именно тут, на замерзшей реке, в полночь вспыхнет собачий мятеж с требованием освободить птиц, заточенных в клетках. Некоторое время Генерал и пес стоят молча, глядя на фосфоресцирующий лед, как вдруг они слышат далекие крики, словно кричат обезумевшие люди. Улицы наполняются плачущими горожанами, по мостам беспорядочно мечутся кареты и сани. Наконец до них доходит весть, перевернувшая вверх дном весь город: Пушкин смертельно ранен соперником-французом на дуэли. Генерал и Бонапарт присоединяются к толпе любопытствующих перед домом поэта в ожидании новостей о его состоянии. Генерал безуспешно пытается добиться разрешения войти в дом и приблизиться к постели Пушкина. Он несколько раз повторяет, что он Генерал, что он последний, кто разговаривал с поэтом, но его никто не слушает. Бонапарт неожиданно преодолевает все препятствия и проникает в здание. Генерал удовлетворен: хоть псу удалось проникнуть сквозь круг тех, кто охраняет доступ к Пушкину. Однако удовлетворение длится недолго: появляется швейцар, держа пса за шиворот, и выбрасывает его на улицу. Генерал, следуя за ним, удаляется со слезами на глазах. Некоторое время они шагают молча, затем Генерал взволнованно спрашивает:

— Ты его видел? Пес утвердительно кивает.

— В спальне?

— Нет. В кабинете. Он лежит на диване. Чтоб ему стало легче, его обкладывают пакетами со льдом и валерианой.

— И как он?

— Спрашивает, нельзя ли ему поесть морошки.

— Что ему ответили?

— Не знаю, В этот момент меня взяли за шкирку и выбросили вон. Они вновь замолчали. На углу они видят старуху, торгующую морошкой из Нарьян-Мара. Это ягоды, напоминающие одновременно и клубнику и ежевику, только желтоватые, покрытые легким пушком. Генерал берет одну и угощает собаку. И как раз в эту самую минуту петербургские собаки покидают дворцы и хижины. Они бегут, прижимаясь к стенам домов. Среди них даже афганская борзая, принадлежащая грузинскому князю в изгнании. Бонапарт провожает Генерала домой, дожидается, когда тот ляжет отдохнуть, и убегает на реку, чтобы влиться в ряды мятежных собак, собравшихся посреди замерзшей Невы. Однако весь город настолько потрясен смертью Пушкина, что никто не обращает внимания на огромную мохнатую тучу, легшую на мерцающий невский лед.

Глава шестая

В Батуми меня ждет мой друг, . режиссер Агаджанян, с которым я еду на автобусе в Тбилиси. Он ведет меня в термальные бани, которые в свое время посещал Лермонтов, а также другие известные русские писатели.


«Адмирал Нахимов» входит в порт Новороссийск, откуда отплывают пароходы, груженные бутылками с шампанским «Абрау-Дюрсо». Попытки сойти на берег безуспешны: шквалы ветра буквально сбивают с ног. Все возвращаются в каюты и валятся на койки. В течение всего дня ветер словно наждак скребет корабль. Ночью у меня разболеваются зубы. Не могут уснуть и мои соседи, киргизские крестьяне. Я думаю, что виною всему ветер, который терзал нас весь день. На рассвете я поднимаюсь взглянуть в иллюминатор. По морю плывут белые облака, огромные, как айсберги, которые смещаются прямо на нас. Это заставляет меня вспомнить катастрофу «Титаника». «Адмирал Нахимов» идет прямым ходом навстречу этим ледяным горам. Неужели никто не видит? Внезапно белая масса распадается, и становятся видны военные корабли, — это у них идут учения по маскировке дымовыми завесами.

Мы в Батуми — краю теплых дождей, как написал бы Мандельштам. На площади — памятник Ленину. Говорят, что ни одна статуя на свете не имеет такой длинной вытянутой руки. Эта устремленная вперед рука показывает в сторону турецких гор. У постамента памятника мне назначил встречу Агаджанян. Пока я жду его, обмениваемся парой слов с батумским старожилом, сидящим рядом на скамье. Он рассказывает мне, что вдоль границы с Турцией течет горная речушка, которая отделяет Грузию от принадлежащей Турции местности, населенной в основном грузинами. Какой-то десяток метров шириной. И многие родичи живут, разделенные этой речушкой. Так как пересекать границу запрещено, семьи делятся горем и радостью в песнях. Два пожилых человека, брат и сестра, оставшиеся в одиночестве, каждое утро приходят посмотреть друг на друга, стоя на самых высоких местах по обе стороны реки. Иногда ветер приносит от одного из них пучок соломы или сухих листьев, которые только что держал в руках другой.

Наконец прибывает Сурен Агаджанян за рулем видавшего виды автобуса, который он, должно быть, одолжил на киностудии. Невысокий, с выпирающим животиком, в коротких широких брюках и безразмерной блузе, воротник которой скручен на короткой шее, покрытой вспотевшими волосами. У него красивой лепки руки с сильными пальцами, которые умеют и вертеть баранку, и собирать изящную икебану. Он смачивает в фонтане носовой платок и охлаждает им лоб и потную шею. Ноги его торчат из шлепанцев, больше подходящих для дома или, скажем, для визитов почтенного мусульманина к знатным людям. Он страстный собиратель антиквариата, который затем перепродает своим друзьям. Армянский режиссер, даже если он хороший режиссер, всегда остается восточным человеком со склонностями к торговым операциям. Он повсюду ищет оставшиеся от дворянских родов раритеты, которые революция разбросала по городским квартирам и деревенским домам. По поводу этих обломков прошлого Агаджанян вступает в длительные переговоры, после которых ему нередко удается выменять что-то, и он уносит домой ценный для него предмет. Однако в большинстве случаев он ограни-чивается тем, что снимает «полароидом» для своего „музея несуществующего» всё, что считает более или менее значительным.

Для начала Агаджанян решает, что я должен бросить курить, и для этого останавливает автобус на одной из батумских улиц. Выходит и стучит в калитку. Появляется толстая женщина и сообщает, что Николай еще не вернулся. Следом за ней из дома выходит старуха, она спрашивает:

— Вы кто?

— Друзья Николая, — отвечает Агаджанян.

— А я кто? — задает новый вопрос старуха.

— Мама Николая, — находится Агаджанян, который, видимо, давно знает эту беспамятную бабку.

Толстая женщина тащит старуху обратно в дом, тем временем выскочившая откуда-то собачонка вцепляется зубами в мои брюки, и хозяйка, оставив бабку, вынуждена освобождать меня от этого клеща. В это мгновение подъезжают «жигули», на которых ни одного живого места. Из машины выходит высокий мужчина, одетый очень живописно. На нем немыслимого цвета костюм и шляпа с обвисшими полями. Это — Николай. Он вводит нас в единственную комнатенку, забитую мебелью. Кроме него и нас здесь еще обе женщины и собачонка, все трое устроились на диване. К комнате примыкает чулан со стулом, приготовленным для гипнотических сеансов. Николай усаживает меня на этот стул, а сам становится за спиной, положив мне на голову руки с растопыренными пальцами. Спустя несколько минут он наклоняется ко мне и говорит вполголоса, печально и в то же время властно:

— Ты не должен курить. Понял? Это вредно для здоровья. И отходит, давая понять, что дело сделано. Агаджанян платит два рубля, мы вываливаемся на улицу, хохоча, как сумасшедшие. Позже мы набиваем две корзины съестным и отправляемся в путь по извилистой горной дороге. Когда я пробую сунуть в рот сигарету, то испытываю чувство отвращения. И так — в течение всей поездки до Тбилиси, а если точнее, во время всего пребывания на грузинской земле.

Тбилиси — гостеприимный город, уже с первой встречи он не дает тебе почувствовать себя одиноким. Квартира Агаджаняна выходит во дворик, в который обрушивается водопад лестниц. Дворик опоясывает деревянная галерея со свежевыкрашенными перилами. Обе комнаты квартиры до потолка забиты вещами, картинами, рогами, . коллажами, иконами, в углу кушетка, застеленная куском блестящего шелка. На стене висит сделанная из тряпичных лоскутков кукла, изображающая женщину. В ее руке зеркало. Кукла напоминает мне какого-то святого, запутавшегося среди веревок и тряпичных обрезков. Между тем, начинают скрипеть и потрескивать длинные лестницы, спускающиеся во двор с круглым высохшим фонтаном и разбитой посредине клумбой: это начались визиты. Агаджанян открывает черный сундук и одаривает друзей и подруг шляпами старинного покроя. Мне он демонстрирует древние ткани и гобелены, хранящиеся в бауле, разложив их на полу. Затем разбрасывает по ним розы и, довольный, выходит на балкон. На некоторое время мы остаемся вдвоем. Мы сидим на табуретках и, облокотившись на перила, смотрим на стоящее в переулке ореховое дерево, которое возносит свои ветви на уровень третьего этажа. Агаджанян принимается колотить по верхним веткам длинной палкой, и чей-то мальчонка бежит во двор собирать падающие орехи. Мы едим их, запивая чаем из старых украинских чашек. .

— В этом доме однажды жил Маяковский, — говорит Агаджанян, кивая в глубину комнаты. — Мой отец очень любил деньги и красивую жизнь, поэтому сдавал комнаты купцам и людям разного происхождения. И сейчас, после смерти отца и матери, их родичи продолжают жить здесь. Они давно считают себя хозяевами дома: делают мелкий ремонт, меняют двери и окна, а на самом деле — дом без хозяина. Когда я был ребенком, не разрешалось ставить новогодние елки. И все же мы были счастливой семьей. В этот час мой отец обычно читал газеты, лежа на диване и прислонившись головой к стене, вот тут, рядом с печкой, от этого на стене осталось жирное пятно. Это пятно действовало мне на нервы, тогда я взял кусок обоев и заклеил его. Но в последнюю ночь года мы разожгли печку, и пятно вновь проступило наружу. «Папа пришел за мной!» — воскликнула моя мать. И немного спустя умерла. После нее осталось платье, в котором она была на свадьбе, письма, которые мой отец посылал ей из Эрзерума, и простыня, свидетельствовавшая о том, что мать выходила замуж девственницей. Этот обычай — знак целомудрия, сохраняется еще и сегодня. Конечно же, мама ее никому не показывала, мы нашли простыню только после ее смерти.

Пыль, поднятая знойным тбилисским днем, ночью, отсырев, осела, из коридора в комнату, предоставленную мне Агаджанянсм, потянуло свежестью. Около десяти утра мы отправляемся в горячие тбилисские бани, которые в свое время посещали Пушкин и Лермонтов. Здесь Агаджанян передает меня в руки Гарегина, банщика-грузина чуть старше пятидесяти. Он обращается с клиентами, будто они каменные бабы. В моечном зале с отверстием для воздуха в центре купола две каменные лавки, стоящие вплотную к стенам. Рядом примитивный душ, откуда льется вода с крупинками серы, напоминающая едкие птичьи экскременты. Из-за постоянной сырости от изразцов, которыми выложен пол, лишь по краям сохранилось немного красной эмали, остальное — голый цемент. Гарегин снимает фартук и большой платок, подобно сутане закрывающий его ноги, вешает их на персональный крючок и остается в чем мама родила. У него хорошо развитая крестьянская мускулатура с буграми мышц. Я вполглаза разглядываю его в то время, как он идет закрывать дверь на ключ. Внезапная мысль оказаться во власти сексуального маньяка ввергает меня в панику. Словно для того, чтобы успокоить меня, он натягивает голубые пластиковые трусы. В его движениях первобытная варварская сила. Я побаиваюсь, не сломал бы он мне что-нибудь. Покорно, хотя и настороженно, я подчиняюсь его командам. Он достает свои рабочие принадлежности: длинный мешочек из потертой губки и кусок душистого мыла. Опускает мыло в мешочек, наливает туда же воду, затем дует в него, и когда тот округляется, пальцем зажимает отверстие. После этого протягивает мешочек сквозь сложенную трубкой ладонь, чтобы вышел воздух, и выдавливает на мое тело пенное облако. Но прежде скребет меня рукавицей из плешивого бархата так, что становится страшно за мои родинки на спине. Потом он шлепает мыльную пену мне на ноги и, сильно сжав пальцы, проводит ими от лодыжек вверх, чтобы разогнать кровь к коленям и выше, к сердцу. В конце он намыливает мне голову, массируя на ней кожу сильными пальцами. При этом он гортанно покряхтывает, вероятно, затем, чтобы подчеркнуть усердие. Жестом он показывает, какое положение я должен принять. Окончив, заталкивает меня под душ, чтобы я смыл с себя мыло, а сам, сняв трусы, заворачивается в свой платок, пролезает головой в фартук и с тазиком и ведром в руке смотрит на меня, ожидая оценки своей работы.

— Карашо? — спрашивает он.

— Карашо, — отвечаю я.

После бани мы с Агаджаняном — он все это время ожидал меня снаружи — сидим в татарском духане. Заунывная арабская мелодия, молочные круги от прохудившегося бидона на земляном полу. Затем идем по улицам старого Тбилиси, которые устремляются к современным центральным проспектам. Стволы вековых акаций вдоль узких тротуаров переплелись между собой. Их ветви дотягиваются до застекленных веранд, выкрашенных голубой или кремовой краской. и даже до балконов, на которых, облокотившись на перила, принимают воздушные ванны горожане в пижамах. Один сидит в железной корзине своего балкона, где-то на середине улицы Кипиани, уже несколько месяцев. Лишь изредка он выходит из дома, чтобы собрать пустые бутылки и обменять их на сто пятьдесят граммов водки. С ним живут шестеро его красавцев-сыновей, все они за различные проступки отсидели в тюрьме. Один из них провел там десять лет за изнасилование русской туристки. Сидя на балконе в широкополой шляпе, их родитель безучастно созерцает редкие машины, проезжающие внизу. Рассказывают, кто-то предложил ему тысячу рублей за то, чтобы он переспал с его женой, поскольку это стопроцентная гарантия заполучить сына прекрасной работы. Но супруга молчаливого балконного заседателя отказалась продать тело своего муженька, доставляю-щее ей столько удовольствия.

Мы бредем по старому кварталу узкой улицей, над которой, достигая почти ее середины, нависают шаткие деревянные балконы. В переулке Чакрукадзе Агаджанян указывает мне еще на один длинный балкон:

— Во время дождя все окрестные собаки прячутся под ним, — говорит он. — Я хотел бы, чтобы в день моей смерти шел дождь и чтобы мой гроб стоял именно тут, среди бездомных собак.

Он кивает на неровную полоску булыжной мостовой в тени балкона. Из глубины улицы мы разглядываем город невысоких старинных домов, который тянется вдоль левого берега Куры, упираясь в новые кварталы внушительных многоэтажных зданий. На проспекте Руставели — театры, музеи, гостиницы, интенсивное движение. Обворожительные женщины обмениваются томными взглядами с собственными отражениями в стеклах витрин. Мужчины чинно проходят мимо, демонстрируя витринам только профили. В нижней части города все солиднее, даже старые деревянные здания отделаны заново. Хочется надеяться, что масштабная реставрация не приведет к тому, что исчезнет очарование, которое таится в дряхлеющей оболочке старого города.

И так несколько дней подряд: горячие бани и прогулка по старым кварталам с тайной надеждой, а не окажется ли какое-нибудь из древних строений храмом, где некогда обитали монахи. Дворы с теснящимися в них деревянными домами, кучи сухого мусора на жестяных навесах над лестницами, обязательные галереи, старые резные перила, огораживающие резные балконы. Прелесть старины, сокрытая под ковром опавших листьев. Такой Тбилиси — страна души, преисполненной радости и дружелюбия. Я останавливаюсь перед небольшой дверью розового цвета, сверху под рваным железным козырьком свисает голая лампочка. Я обнаруживаю, что розовая краска того же оттенка, какой бывает у целлулоидных пупсов, положена от руки в несколько слоев и слегка выгорела на солнце. Совершенно необычный цвет для дверей. Но именно эта несуразица приводит меня к открытию, что розовый цвет вполне может быть использован не только для интимных предметов женского туалета. Агаджанян вспоминает, что и камни улицы, похороненной под слоем асфальта, имели такой же розоватый цвет, что и дверь. В тот день, когда их заливали гудроном, он пришел сюда и прощался с каждым камнем в отдельности, стоя на краю проезжей части, рядом с рабочими, увлеченными своим делом, и дорожным катком, разравнивающим асфальтовое покрытие.

В полдень Агаджанян, поднявшись по винтовой лестнице, вводит меня в нечто, напоминающее севший на мель трансатлантический лайнер. Галерейки и лестнички до самого чердака, где живет старуха-баронесса, бывшая актриса и певица. Нас встречает испуганное личико, все в глубоких складках — результат тоски по утраченной славе. На шее — прозрачная вуаль, ниже — тенниска, изъеденная молью в том месте, где она соприкасается с голубым гимнастическим трико. Мы усаживаемся за стоп под белой скатертью. Неподалеку от стола пианино, на пюпитре открыта нотная тетрадь. Страницы прижаты двумя длинными свечами, которые от времени и многолетнего служения в этом качестве изогнулись настолько, что их вряд ли можно использовать по назначению. Агаджанян просит почитать стихи, и старая актриса доставляет нам удовольствие, декламируя что-то из Бунина. Выслушав наши комплименты с закрытыми глазами, она удаляется на кухню, чтобы там справиться с чувствами.

Глава седьмая

Мы с Агаджаняном начинаем гоняться за облаками, потому что лишь под теплыми грузинскими дождями я могу вновь увидеть героев моей истории.


Вот уже некоторое время Генерал и его пес-денщик не беспокоят мое воображение. Поэтому их история остается без развития. Правда, кое-какие идеи все же приходят мне в голову, и я набрасываю их на клочках бумаги или на оборотной стороне писем, полученных Бог знает сколько времени назад и рассованных по карманам. Теперь я уже не доверяю слепо моей фантазии. Я рассчитываю главным образом на чудесные видения, порождаемые теплыми дождями.

Поэтому мы с Агаджаняном пускаемся в погоню за теплыми дождями, как только кто-нибудь предсказывает их в том или ином месте поблизости от Тбилиси. Мы гоняемся за дождевыми облаками, ночуя в автобусе, завернувшись в пару одеял. Часто дорогу, по которой мы едем, смело пересекает утиное семейство. Кроме уток на дороге хватает свиней и коров, запросто разгуливающих по асфальту. Животные настроены мирно по отношению к транспорту, они привыкли к нему за время свободного выпаса, длящегося порой несколько дней, потому что вдоль крупных артерий, вдали от домов и лугов, меньше мошкары и других назойливых насекомых и можно экономить на том, что не надо хлопать ушами и хвостами, чтобы отгонять их. Мы проезжаем город Рустави с угольно-черными листьями деревьев перед большими современными зданиями, закопченными от сажи, выбрасываемой дымовыми трубами и непрерывно работающими доменными печами. Рекламы кинотеатров, сияющие огнями даже среди бела дня, зазывают на остроумные комедии, к огорчению женщин, спешащих домой, в то время как мужчины кучкуются в закусочных, откуда направятся по домам, держась под руки, чтобы скрыть неустойчивость походки. К нашей радости город кончается и по сторонам дороги вновь кукурузные поля и огороды. Мы останавливаемся на обочине и шагаем в глубь зарослей тростника двухметровой высоты. С его стеблей слезает верхний слой, ощущение такое, будто мы пробираемся среди воткнутых в землю шкур длиннющих змей, сброшенных ими в период смены кожи. Мы ищем источник «Три сестры», названный так, потому что он представляет собой торчащие из земли три железные трубы, по которым на поверхность поднимаются три разные, но одинаково лечебные минеральные воды. Рыжая земля под ногами устлана маленькими блестящими и скользкими листьями. Снизу поднимается сухой воздух, обволакивающий редкий, твердый до звона, словно окаменевшие деревья, тростник. Мы выходим к месту, откуда видна чаша гигантского — несколько километров в диаметре — радиотелескопа, собранного из многочисленных алюминиевых отражателей. Это огромное, устремленное в космос ухо надеется уловить „шум» того изначального взрыва, с каким рождается вселенная.

Агаджанян теребит в пальцах маленький листок, как бы мысленно сравнивая его шорох с «шумом», давшим жизнь всему.

— Может быть, это всего-навсего именно такой звук, — говорит он, садясь на сухую землю. — Я где-то читал, что расширение вселенной в какой-то момент может трансформироваться в сжатие, и тогда небесные тела вновь сольются в ту единственную, загадочную точку в космосе, которая, возможно, случайно когда-то взорвалась. Во всяком случае, я хочу тебе сказать, что если бы было достаточно звука от растираемого мною сухого листа, я бы уничтожил сейчас пространство-время, все сжалось бы в долю секунды — крики пещерных жителей, еще более ранний хриплый рык динозавра, голос Данте, колыбельная Брамса, которая вот уже двадцать лет звучит у меня в голове, и самые последние слова, сказанные нами.

— После таких слов ощущаешь себя уже покойником.

— Нет, напротив. Лично я бы не возражал оказаться сейчас, скажем, на Монмартре, среди детей, которые наблюдают за. работой какого-нибудь художника, с детства чувствующего тягу к искусству. Я в детстве всегда за кем-нибудь наблюдал. Больше всего меня привлекали художники и фотографы. Я видел, как они, рисуя или снимая покойников, усаживали их и подпирали веки спичками, чтоб те казались живыми…

— А я как раз хотел бы остаться здесь, где могу валяться, сколько хочу, на высохшей траве… — бормочу я сонно, но с отчаянной уверенностью.

И больше нет прошлого, прожитого мною, и того подобия будущего, которое меня ожидает… а есть что-то ошибочное в основе всего человеческого рода, обреченного повторять одни и те же поступки и бороться с хаосом… хаос — это, наверное, то, что почитается сегодня больше всего… если моя дочь вот уже десять лет не разговаривает со мной, вероятно, она нуждается в хаосе, который я не могу ни представить, ни понять… а с другой стороны, вселенная — это порядок, если уж ей, как видишь, удается поддерживать тот уникальный «шум», из которого она взяла начало…

Агаджанян на несколько минут оставляет меня дремать и возвращается с початками молодой кукурузы, сорванными им со стеблей. Мы разводим огонь и варим их в обычной алюминиевой миске.

— Нет ничего лучше скромной пищи, — говорит он мне, — картошка, каштан, чеснок, лук, зелень… Если ты ешь фазана, то ешь фазана и только. Воображение не работает.

Мы входим в лес и бредем едва различимыми тропинками. Время от времени с высоченных диких груш падают созревшие плоды, маленькие, но очень сахаристые. Мы не единственные, кто их подбирает. То и дело рядом с нами оказываются коровы, забредшие сюда покормиться во время своего вольного выгула. Мы выходим на поляну, заросшую высокой пожухлой травой, и оказываемся перед дощатой лачугой, где и находится источник «три сестры». Его целебные воды или пьют, или подогревают для горячих ванна бассейнах, выложенных старинными турецкими изразцами.

Мы ждем, когда закончит купание группа крестьян, пришедших сюда из затерянной горной деревушки. В основном это старики и дети, скорее всего родственники или во всяком случае очень близкие друг другу люди, долго живущие бок о бок. Одни присматривают за огнем под огромным чугунным котлом, другие следят за подогревом воды. Из лачуги по длинной цепи в кухонных кастрюлях и ведрах прибывает вода из источника и тем же путем возвращается обратно, но уже горячей. Когда семейство появляется со всеми своими сосудами, засунутыми в корзины, одетое и готовое возвращаться в деревню, мы располагаемся у огня, подкармливая его сухими ветками, валяющимися рядом. Крестьяне одалживают нам для водных процедур свои кастрюли, а сами усаживаются под развесистым ореховым деревом перекусить хачапури и баклажанами, сдобренными ореховым соусом. Вечером мы уходим вместе с ними. В какое-то мгновение лес и все вокруг наполняются душераздирающим мычанием. Это мычат от боли в разбухших выменях коровы, которых никто не желает доить из-за их невкусного, приторного молока. Не сговариваясь, от нашей группы отделяются старухи, видимо, охваченные жалостью, они идут помочь бедным животным. Вскоре коровьи стоны прекращаются, а мы продолжаем путь. Расходимся мы на самой середине косогора, на скрещении троп. Простой взмах руки, — им прощаются люди, которым вряд ли еще суждено увидеться.

В Зугдиди нас прихватывает гроза, на сей раз это осенний дождь с ветром, срывающим с деревьев орехи. Они падают на асфальт проспекта Руставели. Тогда мы решаем направиться ближе к побережью Черного моря, еще прогреваемого солнцем. Мы останавливаемся на набережной Сухуми. Небольшие, разбухшие от теплой воды тучки блуждают по безветренному небу. Вероятно, их гоняют высотные воздушные потоки. Прямо перед нами галечный пляж, на нем сотни лежаков, сдвинутых вместе так, что кажется, это одна длинная деревянная решетка. Мы выходим из машины и спускаемся к морю, двигаясь среди этого множества дерева, похожего на необъятную верхнюю пароходную палубу.

Рядом с нами самым загадочным образом появляется мальчишка. Сначала возникает неясная тень в контражуре — тень, растворяемая светом, некий мутный сгусток, перемещающийся вдоль линии скамеек. Затем какие-то части тени обретают плотность, иногда это лицо, иногда — тело. Он идет медленно, легко перепрыгивая с лежака на лежак. И вот мальчишка перед нами, смеется и поигрывает мышцами груди, обтянутой лиловой майкой, ниже — джинсы местного производства, слегка широковатые на бедрах и узкие внизу на лодыжках загорелых ног. Агаджанян отворачивается к морю, как бы отказывая самому себе в удовольствии от этой встречи. Давид, так зовут мальчика, сторожит пляжные лежаки и скамейки. Потому что, особенно с окончанием сезона, кто-нибудь да пытается разобрать их на дрова и поджарить на их обломках первые каштаны. Мы с Агаджаняном умолкаем, чтобы не перевозбудить мальчика, и без того возбужденного любопытством. Когда мы вспоминаем о нем, он спит, растянувшись на скамейке. Я оставляю Агаджаняна одного, молчаливо стоящим на лежаке рядом со спящим мальчиком. Солнце заходит…

Тем временем облака отошли к северу, и мы вновь в дороге. Тянущаяся вдоль моря, она затенена огромными эвкалиптами, осушившими последние болота своей постоянной жаждой. И вот Лизава, правда, лишенная того великолепия, какое присуще ей в разгар сезона. Вдоль берега свежие свиные экскременты, гниющие потроха, сухие навозные лепешки, оставленные коровами на пляже, зажатом между морем и спускающимися к нему холмами. Редкие люди, уединившись, загорают в трусах, вызывая в памяти фотографии прошлого века. Одни лежат голыми спинами на теплых камнях, другие свернулись в тени рубашек, подвешенных на воткнутых между камнями палках. Арбузные корки, яичная скорлупа, обрывки бумаги, щепки и посреди всего — общес-твенная уборная в облаках вони и мух. Вдоль дороги натянута сеть, которую бодают одуревшие от жары козы, а чуть дальше — лачуги азербайджанцев, жующих чеснок зубами в золотых коронках. Рядом с рыбоконсервной фабрикой — парк, обнесенный забором из металлической сетки, среди этого загона для скромных развлечений четверо проржавевших качелей, на которых качаются стар и млад. Гул моря катится по побережью, затухая в щелях между камнями. Я ловлю себя на мысли, что не открываю новых, прежде не известных мне мест, а путешествую во времени. Сейчас вокруг меня 1910 год, и мне кажется, что я уже бывал здесь. Время, даже если ты и не жил в нем, ощущается более всего на побережье, которое ты и в глаза не видал.

В сосновой роще — прекрасные дачи грузинский писателей’ рядом с заброшенными и покосившимися деревянными халупами. Калитки, словно пьяные, навалились на изгороди, такие же высокие, как и забор вокруг правительственной дачи, обращенной фасадом к собственному пляжу, на котором почти никогда никого не бывает, кроме чаек, отдыхающих здесь от отдыхающих. Среди этих чаек приземлился однажды вертолет, прилетевший забрать Хрущева в день его смещения с должности.

Недалеко от этого места, рядом с лежащим на пляжной гальке пьяным мужчиной сидит парень лет двадцати пяти. Его зовут Мушек. Он утешает старшего брата, который сетует на то, что после четырех лет, проведенных в тюрьме, не может больше выносить этой бессмысленной жизни на свободе. Он и напился-то, чтобы забыть жену, детей, родных. Единственное, что ему хочется, это вновь увидеть своих друзей по заключению и обнять их, ради этого он готов даже на убийство: Когда Мушек видит нас, ступающих по камням, он некоторое время идет за нами, как будто находит в этом столь необходимое ему примирение с ситуацией, в которой он оказался из-за любви к брату. Узнав, что мы ищем гостиницу, он вызывается проводить нас. По дороге Мушек рассказывает, что он армянин, сейчас учится на шофера. И надеется когда-нибудь отвезти бутылку ереванской воды на могилу бабушки, умершей на Украине, куда она поехала навестить сестру. Бабушка попросила Мушека перед смертью, чтобы он хоть полил водой родины землю, где она будет покоиться. Мы утоляем голод кукурузной кашей, копченым мясом и запиваем все настоянной на мяте водой. Когда Мушек поднимается, чтобы пойти заплатить за еду, он видит, что Агаджанян опередил его. Мушек останавливается поодаль от стола, там, где последние лучи солнца пробиваются сквозь ветки платана, и говорит с горечью:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6