Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ульфила

ModernLib.Net / Альтернативная история / Хаецкая Елена Владимировна / Ульфила - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Хаецкая Елена Владимировна
Жанр: Альтернативная история

 

 


Елена Хаецкая

Ульфила

От автора

Много лет назад меня поразило имя епископа Ульфилы – того, что перевел на готский язык Евангелие. Оно означало «волчонок», «маленький волк». Впоследствии мне доводилось сталкиваться с епископом Лупом (это латинское имя также означает «волк»), но в то время я знала уже гораздо больше и менее была способна удивляться.

А вот имя Ульфилы прозвучало для меня ясным, отчетливым призывом – разобраться, попробовать понять, почему так случилось, что кроткий пастырь, переводчик Священного Писания – и вдруг не «волк» даже, а «волчонок»? Мне казалось, что германцу тех веков не могли дать имя невпопад. Это сейчас мужчину-тряпку могут звать мужественно «Андрей», а базарную торговку – царственно «Василиса». У варваров имя должно было что-то говорить о человеке. И я стала всматриваться – по мере сил – в образ епископа Ульфилы.

Сквозь толщу веков и бумажных страниц он проявлялся смазанно, неявно, искаженно. Историки раннего средневековья дружно противоречили друг другу; соответственно не наблюдалось согласия в вопросе об Ульфиле и в позднейших трудах. Церковных историков XIX – начала ХХ вв., помимо всего прочего, смущало то обстоятельство, что Ульфила был арианин. Он честно исповедовал «ересь номер один» и учил народ готский христианству согласно своим добросовестным заблуждениям.

Выходило черт знает что такое. По всем внешним признакам Ульфила выходил святой. С юности при храме, всю жизнь проповедовал Евангелие, претерпел гонение («исповедник», «confessior» Завещания) – причем многие его ученики погибли; возглавил исход христианской готской общины и в конце концов привел ко Христу целый народ. Заслуги его перед готами неоценимы – благодаря труду Ульфилы сохранился их язык. Но вот несчастье – арианин!

Попытки церковных историков дореволюционной поры обелить Ульфилу хотя бы отчасти (мол, сперва он был православен, но потом злые римляне совратили варвара в арианскую ересь) привели к еще большей путанице.

В конце концов я поступила вот как.

В скользком вопросе о еретичестве епископа Ульфилы я решила взять за образец самого Ульфилу. Известно, что в его переводе Священного Писания отсутствуют тенденцизоные искажения в пользу тех или иных убеждений. Он переводил слово в слово, ничего не меняя. Таким же образом следовало отнестись и к вероисповеданию Ульфилы. В Завещании он говорит об этом однозначно – вот пусть все так и остается. Арианин – так арианин.

Что касается обстоятельств его жизни… Из всех свидетельств и измышлений об Ульфиле я выбрала те, которые складывались в непротиворечивую версию. Возможно, существует другая версия, также непротиворечивая; но, в конце концов, я писала РОМАН, а не научное исследование.

Вот пример построения непротиворечивой версии. Сохранилось сообщение о том, что Ульфила, бывший чтецом (низшая ступень в церковной иерархии), присутствовал в качестве переводчика в составе какого-то готского посольства, которое вело – опять же, неизвестно какие – переговоры с римским императором Константом в Константинополе. Там тридцатилетнего чтеца увидал старый патриарх Константинопольский Евсевий и немедленно возвел его в епископский сан. Изящная история.

С посольством – от какого конкретно готского вождя и по какому делу – я даже разбираться не стала. Для моей истории Ульфилы это неважно. А вот с императором намучилась изрядно. Год хиротонии Ульфилы указан – 341-й. Но в этом году император находился в Антиохии, воевал он там. И в предыдущем году, и в следующем. Как быть? А патриарху Евсевию в Антиохии, вроде бы, нечего было делать. Как же он мог встретиться с Ульфилой? В конце концов обнаружилось, что в том же году в Антиохии проходил очередной собор, и, стало быть, мог Евсевий там находиться… И действие сюжета о рукоположении Ульфилы перенеслось из Константинополя в Антиохию.

В романе присутствуют анахронизмы. Например, «манипулами» в то время никто уже не мыслил, мыслили «когортами», но для моей идеи удобнее оказалась старая структура легиона.

Еще в романе мало антуража. На эту тему мне уже доводилось вести диалоги.

– Почему у тебя легионер в куртке?

– В принципе, я могу написать, что он был в лорике.

– А что такое лорика?

– Куртка.

А калиги названы сапогами.

Готские вожди в романе именуются князьями. За это слово меня тоже в свое время ругали – что оно русское. Лучше бы, мол, употребить что-нибудь готское. Но тут выходило совершенно как с лорикой.

Готский народ, согласно традиции, разделялся на два больших «племени» (народа?): вестготов и остготов. Это вовсе не означает, что одни были «западные», а другие «восточные». В одной из книг я прочитала, что одни были «визиготами», т. е. «мудрыми, знающими», а другие – «остроготами», т. е. «сияющими, блистательными». Ульфила принадлежал к визиготам. В романе я называю их «вези». Это название я заимствовала из одного старого труда по готской истории. Оно менее традиционно, чем «вестготы», но мне нравится и звучит приятно по-немецки.

В свое время о готах очень тепло писал в «Патруле времени» замечательный фантаст Пол Андерсон. Его версия готской истории совершенно другая, нежели в моем «Ульфиле». То есть, если продлить те линии, которые начинаются в его повести, и дотянуть их до темы Ульфилы, то они пройдут совершенно другим курсом. И тем не менее под одной его фразой я готова подписаться обеими руками:

«Они – мои готы, и я их люблю».

Глава первая

Антиохия

341 год

Он был рукоположен Евсевием и бывшим с ним епископом для живущих в готской земле христиан и заботился о них во всех отношениях, а кроме того, изобрел для них азбуку и перевел на их язык все Писание, кроме Книги Царств, поскольку она заключает в себе рассказы о войнах. А народ готский был войнолюбив и скорее нуждался в узде для своих страстей к битвам, чем в поощрении к этому.

Филосторгий-арианин. Церковная история

– Толмач где?

Ах, какой пышный царедворец! Последний из слуг государевых как князь перед варварами. Легким шагом вошел; следом – шелковым дуновением аромат благовоний. Остановился, точно споткнулся о крепкий мужеский дух, от варваров исходящий; бровью повел. Брови у царедворца дугой, подбритые, лицо гладкое – евнух, что ли?

Варварское посольство кушало. Сидели посланники на полу, скрестив ноги. Колени у них крепкие, мослатые, на икрах туго намотаны ремни.

На царедворца поглядели искоса, точно усмехаясь. И один из варваров, выплюнув длинную прядь, вместе с куском мяса попавшую в рот, мотнул головой, указывая на кого-то, совсем не заметного в густой тени.

– Толмача тебе? Вон сидит.

В тени пошевелились, однако ж вставать и идти на зов явно не спешили.

И вот царедворец стоит и смотрит, а эти – сидят и чавкают.

Наконец сказал царедворец:

– Зовут толмача.

И снова отозвался тот варвар, что и в первый раз:

– Пусть поест сперва. Мало ли кто позовет, на всякий чих не наздравствуешься.

Царедворец вспыхнул, дерзостей наговорил послам. Те же слушали, усмехаясь, и только хрящи у них на зубах трещали.

В полумраке двинули медным блюдом, громыхнули чем-то, охнули. И вышел на свет толмач, которого звали.

Пошли вдвоем к дверям. Варвары не пошевелились. Только один сказал толмачу в спину:

– Ежели что – кричи громче. Мы услышим.

Посланный был от константинопольского патриарха Евсевия. Евсевий был стар. Многое пережил, многое и многим причинил, и доброго и худого, но все не мог угомониться.

Толмач вошел в комнату, быстро окинул ее взглядом, зацепив и мысленно ощупав каждый угол, каждую плохо освещенную драпировку.

Старик, простертый на ложе в углу комнаты, засмеялся. И засмеялся второй, помоложе, бывший с ним.

– Не озирайся, не убивать позвали, – сказал старик.

Толмач неопределенно двинул плечом.

– Ближе подойди, – велел старик. – Я Евсевий.

Варвар приблизился, без смущения глядя в старое властное лицо с огромным горбатым носом. Старик ткнул ему в губы рукой – для поцелуя. Поморщился: от варвара, даром что клирик, несло той же козлятиной, что от прочих членов посольства.

Толмач еле заметно шевельнул ноздрями. Его тревожил тяжелый запах благовоний, которым в этой комнате было пропитано, казалось, все, даже мебель.

– Говорили, будто толмач готский – клирик, – без всякого вступления заговорил Евсевий. – Верно?

Варвар кивнул.

– Любопытен ты мне, – сказал Евсевий. И улыбнулся еле заметно: – Что ты все прислушиваешься?

– Дивно мне здесь все, – сказал варвар.

Евсевий пошевелился на своем ложе, прищурился, разглядывая лицо молодого человека – тому было лет тридцать. Вези.

Год от года готские племена становились все сильнее и все теснее жались к границам Римской Империи. Лучше бы иметь с ними одну веру – вот о чем непрестанно думал теперь епископ Константинопольский.

А времени у него почти не было. Евсевий слабел с каждым днем. Уйти же из этого мира, не выполнив того, что он считал своим долгом, старый римлянин не мог. Потому и велел призвать к себе готского клирика. Тот, вроде, бойко болтает и по-гречески, и по-латыни, хоть и варвар.

– Разговор у меня к тебе, дьякон, – сказал Евсевий.

– Не дьякон, – поправил вези. – Я чтец.

– А, – молвил старик разочарованно. – Даже и не дьякон…

А тот кивнул, мотнул длинными волосами.

Евсевия все это начало уже не на шутку раздражать.

– Ты головой-то не мотай, не конь, – проворчал он. – Помоги сесть.

Руки у готского толмача ловкие, крепкие; раздражение Евсевия сразу прошло, как только он уселся, обложившись скользкими шелковыми подушками.

А готский чтец рядом стоит, слегка склонив голову, – невысокого роста, щуплый, как подросток, темноволосый, с острыми чертами.

– Не очень-то ты похож на гота, – брякнул Евсевий.

– Моя родня – из Каппадокии, – нехотя пояснил чтец, явно считая этот разговор лишним.

Но Евсевий только хмыкнул.

– Слова-то не цеди, отвечай, когда тебя спрашивают, – назидательно сказал старик епископ и уставил на чтеца узловатый палец. – Нам, старикам, позволено быть любопытными, потому как времени на вежливость уже не отпущено…

– Как тебе угодно, господин, – сказал чтец. И опять оглянулся – не пора ли к выходу.

А Евсевий продолжал въедаться со своими расспросами.

– Родители твои кто?

– Они рабы, – сердясь, ответил варвар. И носом фыркнул.

Евсевий рассмеялся, довольный:

– Когда будешь епископом, найми учителя. Пусть обучит тебя манерам.

– Епископу манеры не обязательны, – отозвался варвар. Ядовито так, точно намекал на что-то.

Евсевий улыбнулся еще шире.

– Да, – согласился он. – Но это производит впечатление. – И неожиданно скакнул мыслью: – Где ты так выучился греческому?

– У нас дома говорят по-гречески.

– Ах да, ты же каппадокиец… Твои родичи – они не из тех ли, кого везеготы при Галлиене угнали?

– Из тех, – сказал чтец. И поглядел епископу прямо в глаза. После такого взгляда лучше бы старику прекратить распросы.

Глаза у готского чтеца карие, а сейчас – то ли от усталости (весь день чужие слова с языка на язык взад-вперед гонял), то ли от яркого света – возле самой лампы стоял – казались звериными, желтыми.

– Ладно тебе злиться, – сказал Евсевий примирительно. – Дай-ка мне лучше вина из того кувшина. – Показал на столик в другом углу комнаты. – Только разбавь, там рядом вода есть, в чашке.

Готский толмач мимолетом поглядел в темноту, где сидел второй римлянин.

Евсевий, заметив этот взгляд, хмыкнул.

– Глазами не шарь, намеков не делай, чтец, ибо тот, на кого сейчас смотришь, – епископ Демофил, и по возрасту он вдвое тебя старше.

На это варвар ничего не сказал. Молча прошел к столику, сделал все, как было велено, поднес чашку к губам Евсевия, помог выпить. Старик снова откинулся на подушки, помолчал, пошевелил губами.

– Каппадокиец, из пленных… – повторил задумчиво.

Варвар смотрел на него сверху вниз, стоя с пустой чашкой в руках. И так долго молчал, что Евсевий, наконец, заметил это. Встрепенулся на своих подушках.

– Что? Не по душе тебе что-то?

Тогда варвар сказал:

– Мой народ – вези.

С нескрываемым любопытством взирал на него Евсевий. В его душе точно вскричал кто-то громким голосом: нашел, нашел!..

– А молишься ты на каком языке, толмач? – спросил старик.

– Что? – Варвар растерялся. – По-гречески…

– Да нет, – нетерпеливо сказал Евсевий. – Нет, в мыслях, когда ты без людей, наедине с Богом.

– Бог читает прямо в сердце, минуя языки и слова, – сказал варвар.

Евсевий зашел с другой стороны.

– А твои слушатели, в церкви, которым ты читаешь Писание, – они-то понимают, что ты им читаешь?

– Да.

– Что же, они все каппадокийцы?

– Нет, не все.

– Да как же они понимают твой греческий?

Варвар молчал. Евсевий сверлил его глазами и сердился.

Отвечать толмач не хотел. Но его с детства приучали отвечать правду, если спрашивает старший. И особенно – если спрашивает клирик. И потому в конце концов ответил Евсевию:

– Потому что я читаю на их родном языке.

Смысл сказанного не вдруг улегся в голове Евсевия, забитой множеством самых разных мыслей и забот.

– Так ты говорил, что они готы…

– Я и читаю на готском, – совсем тихо сказал варвар.

И тут Евсевий подскочил, уронил две подушки.

– Ты читаешь Писание на языке варваров?

– Несколько отрывков, – пояснил чтец.

– Кто же переводил их?

– Я, – сказал толмач.

Евсевий прикрыл глаза.

– Прочти что-нибудь, – приказал он. – Хочу послушать.

Густая, тягучая варварская речь зазвучала в комнате, где и без того было душно. На своем варварском наречии молодой собеседник Евсевия говорил точно другим голосом, более низким. И чем дольше он говорил, тем благозвучнее становилась в ушах Евсевия готская речь. А ведь не далее как несколько часов назад он полагал ее пригодной лишь для солдатской брани да бесконечных торгов в пограничных городках.

Наконец толмач замолчал. Евсевий тотчас открыл глаза.

– Что читал?

– От Матфея, шестая глава.

– Я так и думал. Повтори еще раз, хочу запомнить. «Отче наш» повтори.

Чтец послушно начал:

– «Atta unsar…»

С его голоса старый римский аристократ начал заучивать, неуклюже произнося слова чужого языка. Наконец, оставили это занятие – для него, Евсевия, увлекательное, для толмача же утомительное.

Засмеялся старик, закашлялся и сказал наконец:

– А я-то, старый дурак, думал, из готского не стоит запоминать ни слова, раз на нем говорят только о войне и торговле. Но ты говоришь на этом языке о Боге, и у тебя это получается. Иди, я буду спать.

Он благословил варвара, и тот вышел.

Тогда второй, что был с Евсевием, подошел ближе. Как и было заранее решено между ним и Евсевием, он не принимал участия в разговоре – только наблюдал и слушал.

Евсевий все глядел на занавес, за которым скрылся готский толмач.

– Как, он сказал, его зовут? – спросил Евсевий у Демофила.

Толмач не называл своего имени, но Демофил его знал и ответил:

– Ульфила.

– Что это по-ихнему означает? – Евсевий сдвинул брови, припоминая. – «Волк»?

Демофил покачал головой.

– «Волчонок», – поправил он Евсевия.

* * *

Тащит свои воды мутный Оронт, волну за волной, мимо прочных стен, окружающих городские кварталы, мимо белокаменных домов – на диво мало в Антиохии строений из кирпича-сырца, к каким Ульфила привык у себя на родине. Ослепительной белизной сверкает Антиохия, резиденция имперского наместника Сирии. И даже грязи, которой здесь едва не по колено, не замарать этой выжженной солнцем белизны.

Ульфила ничуть не лукавил, когда говорил Евсевию, что удивительным кажется все ему здесь.

Точно удар в лицо Антиохия для человека с берегов Дуная, где живут в глинобитных мазанках, шатрах, а то и землянках. Обрушится, ослепит, подавит – барахтайся под тягостью ее расточительного великолепия, и никто не поможет, если сам не выберешься.

Город, основанный в день, когда Солнце переходило из знака Овна в знак Тельца, когда оплодотворенная земля наливалась тяжким изобилием, – был он как полная чаша в сирийских владениях Империи. Улицы сходятся под прямыми углами, проспекты венчаются арками и храмами.

Вездесущие римляне и этот город пытались организовать как свой военный лагерь, видимо, почитая сию организацию за вершину градостроительной мысли: два проспекта, один с запада на восток, другой с севера на юг; на месте их пересечения – центр города; ближе к стенам склады, театры и казармы. Не заблудишься. Не любят эти римляне отягощаться думой там, где без этого можно обойтись.

А готам, напротив, вся эта солдатская прямолинейность в диковину. Бродили, глазели, удивлялись. Что за город такой, который весь насквозь виден?

Сперва по главному проспекту шли (тому, что с севера на юг). Широк проспект, пятнадцать человек, растопырив руки, едва обхватят. А длиной таков, что за полчаса одолевается. И вот на такую-то долготищу – через каждые пять шагов по колонне. От колонн приятная тень, в жару столь желанная. За колоннами прячутся лавки и магазины, набитые диковинами, глупостями и причудами.

Послы готские зашли в один магазинчик, заглянули в другой. Везде торговались, все руками перетрогали, одной лавчонке урон нанесли – кувшинчик, покуда приценивались, в пальцах раздавили. Платить, конечно, отказались. Зачем платить, если вещь плохая?

Антиохийцы на готов без приязни смотрели. Больно уж те громоздки. Даже Ульфила, хоть и ни ростом, ни костью не удался, а как войдет – и тесно становится. И хочется, чтобы ушел поскорее.

Почти весь день гуляли по городу господа послы, числом пятеро, не считая свиты и толмача. Но и за целый день не увидели всего, на что стоило бы посмотреть в Антиохии.

Выбрались к городским стенам. В десять человеческих ростов, не меньше, стены у Антиохии. Приценились, покачали головами: если выпадет когда-нибудь этот город брать, силой не возьмешь, хитростью придется.

У стен театр увидели – веером вниз сбегают сиденья, на сцене люди в масках кривляются, представления показывают. Голоса слышны на весь театр – вот бы в их деревенской церкви такая акустика была, чтобы глотку не драть.

Гладиаторские бои, еще одна римская зараза, в Антиохии не процветали, зато любили сирийские подданные императора звериную травлю. Устраивали в том же театре, после пьесы. Ульфиле про то как рассказали, долго плевался и негодовал. Скверный обычай в Империи убивать ради потехи, а не для пропитания.

Двое послов почти сразу увязли в трущобах, отыскав себе по девице. Одна была сирийка, другая гречанка; лопотали же обе на одинаковом наречии, никому из готов не понятном. Пробовали было послы толмача к делу приставить – пусть бы вник и передал слова чужой речи. Однако Ульфила рассердился, обругал своих спутников «прелюбодейным племенем» и разговаривать с девицами наотрез отказался.

Да не больно-то и нужен; без него обошлись. Дело у готов к девицам было – проще не придумаешь. Ежели звери да птицы для такого дела в человеческой речи не нуждаются, то и людям она, стало быть, тоже ни к чему.

А вот поглядеть, как сердится клирик, – это потеха. Стоит Ульфила посреди белокаменной улицы, справа стена, слева стена, одной ногой в дерьмо какое-то въехал. На старой кожаной куртке потеки соли; рубаха из грубого полотна. И глаза желтоватые сверкают из-под мокрой от пота челки.

Ну вот, оставили этих двоих с девками общий язык искать, кое-как утихомирили клирика и дальше пошли. Ульфилу, все еще от злости съеженного, с собой утащили, чтобы в драку не полез – убьют ведь толмача, а он еще нужен посольству.

И сказал Ульфиле старший из послов:

– Ты, волчонок, зря зубами не лязгай. Только на посмешище себя выставишь. Перед чужими ни к чему это.

Ульфила угрюмо согласился: верно, ни к чему.

Спросил тогда посол, кто звал вчера Ульфилу для разговора и о чем тот разговор был. Ульфила сказал, что звал его епископ, а толковали о предметах богословских. Тот сразу заскучал и потащил своих спутников в кабак.

Прямо на улицу выходит прилавок – большая каменная плита, в жирных пятнах сверху, в брызгах уличной грязи снизу; в плиту вложен большой котел, откуда несет подгоревшей пшеничной кашей с кусочками бараньего жира – не угодно ли господам?

Взяли по миске каши, вошли в помещение – воздух там хоть ножом режь.

Незнакомое вино скоро ударило в голову. А хозяйкина дочка, крашеная рыжеволосая стерва (хозяйка за прилавком стояла, на улицу глазела), все подливала да подливала, да денежки прибирала. И все неразбавленное подавала.

Пилось легко, как водица, – и вдруг одолело. И ослабели господа везеготские послы, хоть и крепки с виду, и пали лицами на стол, белыми волосьями в красные винные лужи. Ульфила сидел рядом и смотрел на них хмуро. Думал о Евсевии.

Хитрые антиохийцы на варваров издали поглядывали, между собой хихикали и перстами указывали, но близко подходить не решались. Знали уже про готский обычай: сперва убить, потом вопросы задавать да еще гневаться: зачем не отвечает? А как тут ответишь, ежели труп. И разобраться, стоило ли жизни лишать, невозможно.

И пойдет вези в недоумении, положив на душу еще один грех. Впрочем, недоумение это долго не длится: раз убил, значит, за дело, вот и весь сказ.

* * *

Евсевий был рад снова оказаться в Антиохии, городе своей молодости. Хоть и вытащили его сюда по утомительному для преклонных лет делу, но словно бы сил от земли ее пыльной прибавляется.

В заседаниях поместного собора сегодня по случаю воскресного дня перерыв, и Евсевий решил передохнуть. Отправился в общественные термы – их понастроили в городе немало. Антиохийцы, как всякие провинциалы, выказывая изрядное простодушие, стремились ухватить хотя бы кусочек «истинно римского» образа жизни. Оно и к лучшему: хоть вшей разводить не будут.

Антиохия, как лукавая женщина, охотно поддалась римлянам – и поглотила их, сделала все по-своему, не переставая улыбаться и твердить «конечно, милый, разумеется, дорогой».

Одинаково родная и грекам, и сирийцам, и римлянам, Антиохия воспитала целую плеяду собственных поэтов и богословов. Иной поэт и сам подчас дивился – кто взрастил его таковым: роскошная библиотека и изысканное общество ученых или же уличные торговцы и потаскухи?

Непрерывен здесь поток жизни, где сливается воедино все – смешиваясь и все же оставаясь по отдельности – и реки жидкой грязи во время дождя, и облака с золотым краем на рассветном небе, и брань грузчиков в речном порту, и высокое слово Священного Писания…

Но нет уже у Евсевия сил на то, чтобы побродить по высоким, почти в два локтя высотой мостовым, то сберегаясь от палящего солнца в тени колонн, то смело выходя на самую середину улицы, чтобы по переходу перебраться на другую сторону и навестить знакомую лавчонку.

С гор, высящихся на востоке, в долину Оронта, на запад, стекают городские стены, сложенные большими каменными блоками; множество башен разных лет постройки настороженно глядят вдаль – не покажется ли враг.

Соперница Рима – прекрасная Антиохия, ибо, как и вечный город, стоит на семи холмах, и семь ворот у нее, и семь площадей, и семь теплых источников бьют в городской черте – для исцеления плоти немощных и страждущих.

Только эта радость, похоже, и осталась больному старику епископу – забраться в теплый бассейн источника, что у церкви Кассиановой. Банщик говорит, лучше всего сия водица спасает от ревматизма и именно по воскресным дням.

«Ну да, и не улыбайся, господин. Я-то хорошо знаю, что говорю. Вот тот, что у юго-западных ворот, – тот только в декабре наливается силой. Особенно если непорядок с печенью – иди в декабре и смело лечись. А вот в иды императорского августа, сходить бы тебе, господин, к Фонтану Жизни, у Горных ворот. Кто окунется в его воды в нужный час, тому откроется и прошлое, и будущее, и внятной станет ему единственная истина…»

«Не дожить мне до ид императорского августа», – сказал на то Евсевий.

Банщик протестующе залопотал, замахал руками.

«Я христианин, – сказал банщику Евсевий. – Я ожидаю смерти без страха и смятения. И когда она настанет, внятны будут мне и прошлое, и будущее, и единственная истина…»

Но размышлял сейчас епископ вовсе не об этом. Не шел из мыслей этот Ульфила, готский клирик. И вот уже прикидывает Евсевий, какое место и какая роль по плечу этому невидному потомку каппадокийских рабов.

Неожиданный вывод делался сам собой: высокое место выходило ему и важная роль. Куда ни глянешь теперь – везде одни только интриганы и трусы. А этот варвар с Дунайских берегов взял да переложил боговдохновенные письмена на свой языческий язык, не дожидаясь ни приказа, ни благословения. Для нужд богослужения – чтец паршивый.

И ведь получилось! Евсевий ощутил это, когда слушал чтение. Текст не утратил даже ритма. Казалось, еще мгновение – и готская речь станет внятной ему, старому римскому аристократу.

Ну так что же – захочет этот каппадокийский звереныш стать апостолом?

Евсевий громко засмеялся, спугнув задремавшего было рядом слугу.

Хорошо же. Он, Евсевий, сделает Ульфилу апостолом.

* * *

– Я?! – закричал Ульфила.

Побелел.

Затрясся.

Евсевий с удовольствием наблюдал за ним.

Разговаривали во внутреннем дворике одного из небольших дворцов императорской резиденции. Грубовато изваянная из местного серо-белого камня Афродита сонно глядела на них из фонтана. Блики отраженного от воды солнца бегали по ее покрывалу. Это была единственная языческая статуя, оставленная в садике, – прежде их было множество. Пощадили богиню за то, что была целомудренно закутана в покрывало.

Среди дремотной красоты ухоженного садика метался в смятении варвар.

– Дикий ты, Ульфила, – сказал ему Евсевий. По имени назвал так, словно много лет знакомы.

А у того щеки горят – будто только что отхлестали по лицу.

Но когда заговорил, голос даже не изменился.

Сказал Ульфила:

– Мне страшно.

Евсевий наклонился вперед, горбатым носом нацелился:

– Чего тебе бояться, если с тобой Господь и на тебе Его благословение?

– Благословения и боюсь, – честно признал Ульфила.

– Прежде Бог разговаривал со своим творением напрямую, – проговорил Евсевий задумчиво. – Но чем больший срок отделял само творение от времени Творения, тем меньше понимал человек своего Создателя. И тогда Он послал к человечеству свое Слово, принявшее облик и судьбу человека. И Слово это было услышано, пусть поначалу немногими. И так вновь соединился Господь со своим человечеством. Веришь ли сему?

– Верю, – сказал Ульфила.

– Разве тот, кто взялся записывать Слова, создавая новые мехи для старого вина, – разве не уподобляется он Богородице, приносящей в мир Слово Божье?

Старик перевел дух. Нет, он не ошибся в этом варваре. Ульфила вздрогнул всем телом, сжался, стал как камень – только глаза горят.

И улыбнулся Евсевий еле заметно, раздвинул сухие старческие губы. Ибо по пятам за Словом Божьим тихими стопами шествовала великодержавная политика Римской Империи. И если удастся через кротость христианскую приручить дикий варварский народ…

Но Евсевию уже не видеть плодов от того семени, что вкладывает в землю ныне.

Епископ в Готии – совсем не то, что епископ в Константинополе. В столице духовный пастырь живет во дворце, имеет изрядный доход, пасет множество прихожан, в том числе и состоятельных. В Готии же ничего не ждет епископа, кроме неустанных трудов, одиночества и постоянной опасности от язычников, которых там во множестве.

Ничего, сынок, поработай во славу Божью. У тебя получится.

Сам не заметил, как повторил это вслух.

Старик хорошо понимал, что творилось в душе варвара. Какое сияние разверзлось перед ним. Сгореть в этом огне или вобрать его в себя и самому стать огнем и светом для других людей.

Но некогда уговаривать. И некогда ждать, пока этот Ульфила, как положено, сперва станет дьяконом, потом, лет через десять, пресвитером, а там достигнет почтенного возраста и может быть рекомендован для рукоположения в епископский сан. К тому же, тогда будет уже иной Ульфила, ибо этот вот минует.

Евсевий вытянул вперед руки.

– Из этих горстей принял святое крещение император Константин Великий, – сказал он молодому варвару. – Не думаешь же ты, что недостаточно высок я для того, чтобы принять от меня сан? – Евсевий стиснул пальцы в кулак, внезапно ощутив толчок силы, тлевшей в его ветхом теле. – Я схвачу тебя за твои сальные власы, варвар, и вздерну на высоту, и если ты падешь оттуда, то разобьешься насмерть.

Ульфила подошел к Евсевию и поцеловал его руку, все еще сжатую в кулак.

– Я согласен, – сказал он.

Глава вторая

Дакия

344 год

По определению Промысла, поставленный из чтецов в епископы тридцати лет, Ульфила сделался не только наследником Бога и сонаследником Христа, но явился и подражателем Христа и святых Его. Тридцати лет от роду избран был для управления народом Божиим на царское и пророческое служение Давид. Тридцати лет пророком и священником стал и наш блаженный наставник, чтобы, исправляя готский народ, вести его ко спасению. Тридцати лет прославился Иосиф в Египте и тридцати лет по воплощении крестился и выступил на проповедь сам наш Господь. В том же точно соответствии начал учительство у готов и тот святитель, обращая их к истинной вере и указывая им жизнь по заповедям Евангелия, по правилам и писаниям апостолов и пророков.

Авксентий Доростольский. Письмо к Палладию

К селению Ульфила вышел к вечеру, когда не чаял уж до человеческого жилья добраться. Шел по берегу, то и дело примечая следы человеческого пребывания – тут брошенная шахта, здесь лес вырублен и выжжен, да так и оставлен. Людей же не было, опустошен край долгими войнами.

Но вот река сделала изгиб, и полетел навстречу дымный запах. Можно было бы и на берегу переночевать, как делал не раз, но не хотел. Получилось бы, будто таится и прячется.

Вошел уже затемно; так был утомлен, что не смог даже толком объясниться с людьми, у которых попросил ночлега. Те к незнакомцу поприслушивались, поприглядывались, на всякий случай в темноте оружием позвякали. Потом пустили.

Дом наполовину в землю врыт, наполовину над землей вознесен деревянными опорами; крыт соломой. Надышано там было и тесно. Кроме десятка носов и прочих отверстий, естеству человеческому от природы положенных, давал жар очажок, где дотлевали угольки.

Бродягу далеко от входа не пригласили, показали на солому едва не у самого порога. Хотели накормить, но какое там – повалился Ульфила на солому, полную блох, и мгновенно заснул, почти не страдая от духоты.


Наутро, уходя на промысел, хозяин растолкал ночного гостя.

Сел, мутный спросонок, огляделся. Приметил: хозяин, хозяйка, двое сынов хозяйских – юноши. Из второй комнатушки, что за очагом норой притаилась, еще трое молодых мужчин выбрались – не то рабы, не то из дальней родни, разве разберешь? И еще девчушки, лет по пятнадцати, шастают с горшками и мисками то на двор, то со двора. Не сосчитать, сколько их – две, три? – больно шустрые.

И всем-то им на прохожего любопытно поглядеть. Событий в поселке немного случается. А тут человек забрел издалека, может, расскажет что-нибудь. Вдруг война где-нибудь идет великая, чтобы бросить трудный горный промысел и податься к Реке Рек, к Дунаю – ромеев крошить.

Но ничего утешительного бродяжный человек пока не говорил. Только глядел голодно.

– Заснул-то вчера не поевши, – с укоризной сказала ему хозяйка. И каши в горшке подала. Каша холодная – остатки от вчерашней трапезы.

Ульфила кашу горстью выскреб, поблагодарил, вернул женщине горшок, руки об рубаху обтер – грязнее не станет.

После волосы пригладил, чтобы клочьями не торчали, блоху со скулы смахнул.

Ну и как поверишь тому, что пред тобой епископ?..

* * *

Ульфила шел с востока, со стороны гор, в долину Маризы, где некогда Геберих, вождь народа вези, союзник императора ромейского Константина Великого, одержал победу над вандалами и изгнал их.

Подобно тому, как стервятники делят между собою брошенную жертву более сильного хищника, рвали друг у друга из рук землю эту вандалы и вези – с тех пор, как оставили ее ромеи.

Некогда принадлежала эта долина дакам, которые добывали здесь железную и медную руду, а из песка и из недр земных извлекали серебро на зависть соседним ромеям. Не вода текла по жилам дакийских рек – смертоносное золото.

Не любят ромеи, чтобы рядом богатели; лучше треснут, но заглотят не прожевав. Так и даков заглотили, не сумели те откупиться.

И сделалась Дакия провинцией имперской. По правде сказать, костью в горле у ромеев она застряла. Оборонять задунайские земли ромеям не под силу. Войска сюда направлять рискованно – неровен час, мятеж поднимут и отберут край для себя. Сколько раз бывало, что сажали солдаты римские императором какого-нибудь военного трибуна, а то и центуриона. Опасный народ собутыльники, особенно в эпоху смутную.

Помучились с ненужной добычей ромеи, повыкачивали из нее золото, а после ушли за Дунай, бросили земли даков на милость варварскую.

Все бросили, даже свой монетный двор, что в нескольких днях выше по течению Маризы от того места, где Ульфила остановился переночевать.

И сели здесь, в конце концов, готы со своими вождями. Достались им в наследство золотые россыпи, да железные руды, чтобы было, из чего мечи и лемехи для плугов ковать, да еще залежи соли – богатства великого.

Ох и скучно везеготам с таким богатством.

Ходят по одну сторону Дуная ромеи.

По другую сторону Реки, порыкивая и огрызаясь, гуляют везеготы.

Сойтись бы им в войне, да Дунай разделяет – жди зимы, чтобы по льду перебраться. Да еще и не во всякую зиму лед войско на себе вынесет.

Пустела рудоносная земля, оставшись без хозяина. Какие из везеготов хозяева? Из всего приискового богатства лишь то разрабатывали, что близко под рукой лежало.

* * *

Хозяин того дома, что Ульфилу приютил, держался больше отцовской веры; а впрочем, по правде сказать, и вовсе о вере не задумывался. У плавильной печи, так он объяснил, в долгие раздумья входить некогда.

Приходил как-то человек, так говорил ульфилин хозяин (звали его Хродигайс), только сумасшедший он был. Рассказывал, будто бог всего один и будто человек сотворен по подобию этого бога и вообще каждый человек поэтому чуть ли не бог.

Вези почитают безумцев, потому и этого кормить пытались. Тот же, доказав плачевное сумасшествие свое, от еды отказался, хозяев нечистыми псами обозвал, ибо не приобщены к истине. Бранил гостеприимцев своих долго и разнообразно. Сперва заслушались было вези, а потом вдруг обиделись и проповедника, невзирая на всю святость безумия его, от себя прогнали. Долго вспоминали его – без злобы, с усмешкой. Вот бы вернулся.

Рассказывал Хродигайс – а сам все на Ульфилу поглядывал: не из тех ли и ты, милый человек?

Но Ульфила только головой покачал. Встречался с такими, но сам не таков.

Еще один приходил и тоже о боге своем толковал, продолжал Хродигайс. С римскими солдатами он прибыл. Был тогда неурожайный год, хлеба на золото по всей Дакии не добыть. Даже кованые железные орудия не брали, самим бы с голоду не подохнуть. Лицо Хродигайса омрачилось, как вспомнил. Пришлось к римлянам посылать; те явились, за золото Маризы хлеба привезли. Продали втридорога, конечно, но торговаться не приходилось.

Вот с теми-то торгашами и легионерами приезжал епископ ромейский. Долго о вере своей говорил, покрестил двоих или троих (те мало что поняли, но потом хвалились перед товарищами). С тем епископ и отбыл.

Рассказывает Хродигайс, а сам с Ульфилы глаз не сводит. Ульфила слушает, травинку жует, на реку Маризу глядит так пристально, будто жениться на ней вздумал. Хродигайс втайне весь извелся: что скажет прохожий-то? Может, новостью поделится или развлечение какое предложит.

И порадовал бродяжный человек Хродигайса, знатную потеху посулил. Попросил свести с сельскими старейшинами, чтобы в каком-нибудь доме попросторнее позволили ему с людьми здешними поговорить. Проповедь, сказал, прочесть хотел.

До рассказов, долгих бесед, особенно с историями, здешний люд весьма был охоч. И потому Хродигайс, почти не сдерживая радости, заревел, подзывая младшего сына, а когда тот нескорым шагом подошел и с достоинством поинтересовался, чего батюшке угодно, батюшка наказал к Гундульфу идти и передать: так, мол, и так, пусть завтра к вечеру соберет людей. Хочет, мол, хродигайсов гость потешить в знак благодарности все село, песню спеть о богах и героях. И песен таких у него, добавил Хродигайс уже от себя, целая котомка.

Юноша хмуро на Ульфилу поглядел и вдруг не выдержал – улыбнулся. Кто не любит послушать, если долго и складно врут.


У Гундульфа дом большой, из ивового прута плетеный, глиной обмазан. Прочное жилье и красивое. А тут еще холстину везде повесили, и у входа, и по стенам. Где могли, букетов наставили. Двери открыли, ставни сняли, чтобы больше света было. И собрались байки слушать, как было обещано.

Хродигайс немного смущался гостя своего показывать – больно уж неказист. Но деваться некуда, коли сулил. И выдал сельчанам епископа – вот он каков.

Засмеялись вези. И женщины, что у входа теснились, захихикали, рты ладошкой прикрыли. Ибо в те первые годы служения был Ульфила оборванец знатный.

Поглядел на народ из-под растрепанной челки, хмыкнул.

Ну вот, собрались во имя Божье. И не двое, не трое, а человек тридцать, светловолосые, рослые, как на подбор, – народ воинов. Вспомнил Доброго Пастыря, про которого толковал ему Евсевий (уже прощаясь). Поди преврати вот этих в ягнят стада Христова.

Хороша же паства, если пастырем ей поставлен волчонок.

* * *

Конечно, этот Ульфила был блаженный. Конечно, этот Ульфила мечтал быть и Давидом, и Моисеем, и Иисусом. Отчасти он и был каждым из них – как любой блаженный.

Стоило только поглядеть, как взялся за проповедь в доме Гундульфа. Заслушались и горняки, и кузнецы, и даже погонялы рабов с золоторудной шахты, где люди травились ртутью и мерли, как мухи (рабов слушать истории не допустили, не для всякого воина места хватило).

И что, спрашивается, уши развесили?

Ну да, епископ новой веры пожаловал. И не ромейский, за которым толмач, спотыкаясь через слово, кое-как переводит. Свой, готский. Что невзрачен с виду – то быстро забылось.

Уж и свет закатный залил золотом взгляд звериных его глаз, а он все говорит и говорит нараспев, едва не поет, и все на память, да так складно. Горняки Маризы тогда впервые Слово Божье толком расслышали.

Раньше, когда прежние проповедники приходили, больше догадывались вези, чем понимали. А тут слушали Ульфилу и казалось им, будто Господь писание свое издревле специально для них и приготовил. И то сказать, чем вези хуже евреев или греков? Разве настолько тупоумны, чтобы такую простую историю не понять? Да и что тут особенного понимать? В рассказе Ульфилы все ясно было и просто, как будто в соседнем селе, за перевалом, случилось.

И вот один муж могучий, из тех, что руду в ступе дробить поставлен, все слушал-слушал, губами шевелил, запоминал, а как услышал про воскресение Лазаря, так и не выдержал. Необузданно захохотал на весь дом и от хохота не сдержал природных газов своего тела. Известен был сей мужичина под нехитрым, но выразительным прозванием «Охта», что означало «Бойся».

Даже слезы у Охты по щекам потекли.

– Так и сказал покойнику – «Лазарь, пошел вон»? – переспросил Охта. И слезы обтер, после нос от жидкости опорожнил перстами и персты о штаны свои очистил. – «Lazaru, hiri ut!»

Ульфила кивнул, мотнул длинными волосами.

Охта все не унимался.

– Бог? Так вот прямо и брякнул? – хохотнул Охта, после же потребовал: – Давай, рассказывай, что дальше было.

И глаза прикрыл, предвкушая удовольствие.

Ульфила охотно дальше историю повел.

Складно рассказывал Ульфила. Слова сами собой на память ложились.

После, как все закончилось, Охта проговорил, грозно вокруг озираясь:

– Ежели певца этого кто хоть пальцем тронет…

Больно нужен этот Ульфила кому-то – трогать его пальцем. И ушел епископ, стряхнув с себя охтину лапу, посидеть на берегу реки, искупаться в закате.

Устал.

И хорошо ему было на этом сыром травяном берегу. Сидел, босыми ногами в воде болтал, худые сапоги под рукой на бережку стоят, тоже отдыхают. Ветер шевелил волосы Ульфилы, темные, с обильной ранней проседью. Держал пастырь в одной руке кусок хлеба, от щедрот хозяйки гундульфовой, в другой – фляжку местного вина.

* * *

Ходил по этим землям Ульфила вот уже без малого четыре года. Став епископом, поставленным для проповеди, оборвал все связи с близкими. Знал, что обрекает себя на одинокую жизнь, но не слишком тяготился этим. Бездомен был, нищ и свободен.

Урожай, собираемый Ульфилой в первые годы его служения, поначалу не был обилен. Уходил из деревни, оставляя там одного, чаще двоих-троих новых христиан. А почему чаще двоих, то легко объяснить. Не любили вези по одиночке ходить. Где один пропадет, там двое выберутся. Так и к Богу ульфилиному подходили – чтобы в случае чего спина к спине отбиться.

Но вот возвращается Ульфила в ту деревню, где бывал раньше, и видит: ждали его. Еще несколько человек готовы признать новую веру, вот только пусть ответит епископ на их вопросы…

Днем ходил по деревне, облепленный ребятишками. Те таскали для него из дома сладкие полоски сушеной репы, угощали и приставали, чтобы рассказал историю. Нечасто встречались им тогда воины, которые бы с детьми разговоры разговаривали. А что Ульфила воином не был, то не всякий ребенок понимал. Раз взрослый и не калека, значит, воин, ибо иного не дано.

Вечером, как работа дневная переделана, подступались к Ульфиле родители тех детей. Люди они были солидные, основательные, беседу ценили подробную, без спешки.

Что больше всего их занимало? Виды на урожай да слухи. Не появился ли поблизости новый сосед, вздорный и притом многочисленный, какого опасаться следует? Не село ли рядом какое-нибудь слабое племя неизвестного языка, чтобы за его счет поживиться?

Готы решения обдумывали долго, тщательно. Земледельцы, одно слово; а что иной раз грабежом пробавлялись – так не все же сиднем сидеть.

С такими-то людьми и толковал епископ Ульфила о вере Христовой. Был Ульфила и сам как вези – не по крови, так по духу. И работу свою – носить Слово по градам и весям – делал неторопливо, но упорно и с завидной настойчивостью.

Бродил от села к селу, принимал от людей хлеб и кров, рассуждал с ними о видах на урожай, передавал новости о соседях, тешил рассказами. Писание им читал, а после растолковывал то одно, то другое.

Евангелие в ульфилином переложении читалось нараспев, то и дело раешным стихом оборачиваясь. Едва только дыхание перехватит – вот уже и рифма услужливо бежит, подхватывает упавший голос чтеца. И как только Ульфиле удалось, ни на шаг не отступая от греческого оригинала, услышать эту музыку? Готский – язык тяжеловесный, трудный, а в евангелии легок и ясен, как полет ласточки.

Слушали Ульфилу с удовольствием; после же вопросами терзать принимались. Поел, попил, прошлую ночь под крышей спал и в эту на двор не выгоним, ночуй на здоровье. А теперь давай-ка, выкладывай: что он такое, твой Бог? Мы тут, как ты ушел, много спорили. Вон Агилон говорит, будто ты ему обещал, что померев он, Агилон, Богом станет. Как это, а? Слыханое ли дело, чтобы, скажем, наш Гунимунд вдруг Вотаном заделался? Ты растолкуй. Может, я тоже богом стать хочу.

– Ты, Агилон, наверное, думаешь, что Богом быть – это остаться все тем же Агилоном, только в сто раз сильнее. Сейчас ты поднимаешь меч длиною в руку, а смог бы поднимать меч размером в два дуба, вроде того, что у тебя во дворе растет.

Агилон густо краснеет, и яснее ясного: именно так он и думал.

А на Ульфилу уже со всех сторон надвинулись: если не так, то что же тогда?

Богом стать – это вообще перестать быть собой, перестать быть человеком, перестать быть Агилоном. Войти в пламя и стать пламенем.

Слушатели заметно разочарованы. Один уже намеки делает на то, что у проповедника с головой не все в порядке. Вези не одну хату вместе с обитателями ее спалили. Слишком хорошо знали, что бывает с человеком после того, как он войдет в пламя.

Ульфила, который это тоже знал, соглашается. Можно и сгореть.

А можно стать пламенем.

…А в доме запах жареного мяса, запах пота, подпревшей соломы. В углу новорожденный теленок возится, в плетеной колыбели младенец попискивает, на сиську намекает, пока еще не очень настойчиво.

Да ты бери еще кусок, епископ. Расскажи еще про свое пламя.

Правильно умереть – вопрос совершенно не праздный. Ульфила предлагал вези новый способ умирать. Стоило поразмыслить над этим.

– А зло тогда – это, по-твоему, что такое? – доносился новый вопрос.

Вообще-то вези имели ясное понятие о том, что такое зло. Например, если соседи, аланы, скажем, стадо угнали. Или родича потерять – тоже зло. Сила племени – это все племя с землей и стадами; уйдет один человек – и меньше станет сила. Вот что такое зло.

И как бороться со злом, тоже знали вези. Если стадо угнали, нужно вернуть стадо, вот и лихо долой. Если родича не стало, нужно найти, кем заменить родича, и снова лихо долой.

Но в ульфилино учение как-то плохо вписывалось прежнее их знание. Вот и спрашивали.

Ульфила же был больше занят Богом, нежели дьяволом. И потому отвечал:

– Бог – это полнота и богатство. Уйди от Бога – и сам себе сделаешь пустоту в душе. От этой пустоты и зло…

И снова за свою книгу брался. Скучно ему было про зло, когда такое богатство под рукой, такая роскошь…

* * *

Ульфила шел на юг, к Дунаю. Горы остались по правую руку; насколько хватало взора, простиралась равнина. Жирной была здешняя земля и черной; если потискать в пальцах, слипается в комок.

Мариза становилась все спокойнее, точно в лета входила и набиралась степенности, зрелому возрасту приличной. Уже не ревела вода на водопадах и перекатах – деликатно полизывала берег, иной раз тихими вечерами позволяла человеку увидеть свое отражение.

Встречались на пути деревни. Люди, занятые весенней пахотой, находили все же время выслушать захожего человека – любопытно им было, а рассказать так, чтобы заслушались, умел.

Иногда ночевал в заброшенных римских рудниках, под каким-нибудь старым навесом. В штольни соваться не решался, неровен час, обрушится и погребет. Как ушли отсюда ромеи, некому стало опрастывать чрево земли, других дел по горло. Железо для оружия и пахоты есть, а прочее – ненужная работа.

Крыша над головой в эту пору совершенно нелишняя вещь. Начиналось лето, самая дождливая в этих краях пора.

От ливней не спасали ни кожаная куртка, ни ромейский плащ с рукавами и капюшоном. Плащ этот Ульфила берег от влаги, низвергавшейся с небес, прятал в кожаном мешке. После, когда дождь унимался, надевал сухое, а мокрое – на палку и через плечо, пусть обсыхает на ветру.

Людей в этих краях Ульфила встречал нечасто. Зато не раз слышал, как рыскает поблизости кабан, то и дело натыкался на следы – бродили в здешних лесах волки, лисы, медведи.

Здесь начиналась болотистая низменность, где терялись истоки золотоносной Маризы. Озера тянулись одно за другим, камыш и осока скрывали человека с головой. Во множестве гнездились птицы.

Так и вышел однажды, мокрый до нитки (хляби только что разверзлись) на берег озерца, гладкой проплешины среди густого камыша.

Посреди спокойных вод, поднявшихся выше обычного уровня, на сваях стояли дома. Это были старые дома, почерневшие; многие наполовину сгнили и обвалились. Но были и новые, вполне пригодные для жилья. И здесь жили люди.

Ульфила постоял на берегу, сквозь дождь разглядывая свайную деревню. Оттуда за ним наблюдали, в этом он был уверен. Снял обувь, вошел в воду. Помахал рукой над головой, показывая, что безоружен.

Сквозь шум дождя донесся плеск весел. Лодка-однодеревка о трех веслах (одно, покороче, – рулевое) отчалила от дома. Конечно, не от дождя пришлого человека укрыть торопились деревенские. Просто не хотели, чтобы чужак бродил по берегам без всякого присмотра.

Один постарше был, другой едва ли лет двадцати пяти, но это замечалось, если как следует всмотреться. А на беглый взгляд казались они одинаковыми – рослые, сложения тяжелого, круглолицые, бородатые, с белесыми ресницами. И обликом свирепые и угрюмые.

Остановились на длину двух весел от пришельца, сидели в лодке и смотрели. Молчали.

Потом один что-то спросил. Говорил на языке, хоть и не вполне знакомом, – вези не так слова произносят – но Ульфиле, к чужим наречиям привычному, вполне внятном. И вот уже завязалась обыкновенная беседа. Кто таков пришелец, откуда идет, зачем в наши края пожаловал?

Стоя по колено в теплой озерной воде и глядя сквозь сосульки мокрых волос, честно отвечал Ульфила, что он – епископ, константинопольским патриархом рукоположенный; что идет, если считать от начала пути, от самой Антиохии на Оронте. В край же сей озерный забрел для того, что хочет свет истинной веры пролить на темные, хоть и чистые, здешние души.

Несмотря на всю угрюмость свою, засмеялись озерные люди. Какой он город назвал? Антиохия? На Оронте? Может быть, на Олте? Есть тут такая река, только неблизко. Ты скажи еще, что от псоглавцев идешь, милый человек.

И сказал Ульфиле тот, что был постарше:

– Есть большой город Сармигетуза, бывшая колония ромейская. И на юге есть Река Рек, Дунай, где и посейчас вельхи лагерями стоят. А где твоя Антиохия – того не ведаем.

А лодочку все подталкивало к бережку мелкой волной, ветром нагоняемой. Двое сидевших в ней не препятствовали. И так продвигалась она потихоньку, покуда Ульфиле в колени не ткнулась.

– Садись, – сказал ему старший. И прикрикнул, заранее сердясь на неловкость пришельца: – Только осторожнее!

Младший молчал, глядел во все глаза. Редко появлялись в этих местах чужие, да еще из страны псоглавцев.

Ульфила забрался в лодку, пока озерные люди держали ее, упирая весла в песчаное дно; после двинулись к деревне.

Здесь жили рыболовы. Откуда пришли – ибо были не даками, а какими-то дальними родичами ульфилиных везеготов – того молодые растолковать не могли, только показывали на закат солнца: оттуда.

Все степенные разговоры повелись только вечером. Для начала же гостя женщинам передали, чтобы накормили и обсушили. Эти заботы Ульфила принял охотно. Белую рыбу ел так, что за ушами трещало. Мокрые сапоги и рубаху отдал безропотно – пусть сушат. Из белой шерсти валеный тулуп из их рук принял с благодарностью, после же потел от чрезмерной плотности этой одежды, но сносил неудобство покорно и ни словом не выдал желания от тулупа избавиться.

И вот, согревшегося и сытого, потащили его мужчины к разговору. Заставили рассказывать, что делается в обширных землях к юго-востоку от заброшенной их деревеньки. Ульфила охотно рассказывал: про белокаменную Антиохию, про Реку Рек Дунай, про то, чем князья и судьи народа вези нынче заняты и где какая война ведется.

Складно говорил Ульфила. Где не хватало общих слов с местными людьми (ибо все-таки разнились их языки), помогал, обильно размахивая руками. И разглаживались морщины на лбах старейшин по мере того, как восстанавливалось понимание между ними и рассказчиком.

Так понемногу, между войнами, союзничествами и распрями, устройством вельшских лагерей и оборонных валов, что видел к северо-западу отсюда, недалеко от кочевий языгских, вплел Ульфила и своего Бога. И с такой ловкостью вплел, подлец, что сперва и не заметили собеседники его, как разговор повернул. И вот уже сидят и про то толкуют.

Ульфила много что про своего Бога знал. И с такой легкостью выкладывал все Его тайны, что жутко делалось. Ни один жрец бы так не стал. Но на жреца этот Ульфила и не похож.

Но ведь и на болтуна-бездельника, которого краденые тайны кормят, тоже не похож.

Ну, вот.

Послушали чужака с интересом; после же своего рассказчика выставили, древнего деда-патриарха. С гордостью охлопали его по спине и плечам: послушай теперь ты нас, мы-то тоже не лыком шиты.

И повел дед свою историю, здешнюю.

Было в те годы старику в два раза меньше лет, чем сегодня Ульфиле, когда ходил он со своим родом за Дунай. И назвал род свой – эрулы. В деревне здешней живет лишь осколок того рода, некогда могучего. Где прочие эрулы обосновались, про то старцу неведомо. И вот как случилось, что сел он со своим отцом здесь, на озере, и основал род сей, ныне пришельца накормивший.

Помолчал старик, поерзал, настраиваясь на рассказ. И заговорил, с середины начав, а не с начала – начало всем и без того известно.

…И вот перешли эрулы Дунай и вышли к вельхам, на их берег. Вельхи же, едва только стал лед на Реке, начали трястись от страха, ибо ожидали беды с того берега.

Не зря, конечно, ожидали. Редкий год проходил без того, чтобы хродры, эрулы или иной какой воинственный род не потревожил их покоя.

Укрепить границу по Дунаю не решались ромеи, единственно по разобщенности своей и честолюбию непомерному. Ибо что случилось бы с ними, если бы поставили они там сильную армию, которой устрашились бы и храбрые хродры?

В те годы сильные вожди ромейские имели достохвальную привычку садиться в самое высокое кресло, сбрасывая оттуда прежних владык. Какой же рикс захочет подвергать себя такому риску?

Вот и была граница по Реке жиденькой. Проходили сквозь нее хродры, эрулы и другие, как нож сквозь масло.

В то утро проснулся военачальник ромейский от того, что в постели у него сыро. Приснились ему эрулы. Будто Реку переходят они по первому ледоставу. Вот и обмочился со страху. Глянул в окно – а эрулы вот они. Подхватил он тогда полы своей бабьей одежды – и бежать; и воины его бежали за ним следом.

Взяли эрулы в том лагере хорошую добычу. И стали хозяйничать в земле вельшской, как в своей собственной. И отяжелели от добычи телеги, а за телегами потащился полон. Многих взяли себе в рабство, ибо тогда жили в других краях, на закат отсюда, и пахали землю. Нужны были рабочие руки.

Ульфила слушал, губу покусывал. Старик говорил об одном из тех набегов, частых при императоре Галлиене, когда северяне, в их числе и вези, нахаживали за Дунай. Тогда и забрали в рабство, среди многих, ульфилиного деда из Садаголтины в Каппадокии. И хоть стали вези ему, Ульфиле, родными, а о том набеге до сих пор не забыли в семье.

Здесь же, в покинутой богами свайной деревушке, история старикова превратилась в героический эпос, ибо другого не имели. Бог войны был их богом, а какая вера не ищет себе подкрепления в историях и примерах?

Говорил старик трудно, то и дело прерывался. Остальные подхватывали там, где обронил рассказ, вели дальше, покуда патриарх не набирался сил продолжать. Тогда замолкали деревенские, только кивали и хмурились в такт словам.

Черная смерть шла за эрулами по пятам, когда уже считали они себя победителями. Но прежде черной смерти встретила их засада. Неповоротлив победитель, когда обожрался; побежденный же озлоблен и хитер.

И вот нашелся молодой ромейский военачальник, у которого не было страха; устроил засаду на переправе. Лед на Дунае стал недавно – вот ведь не терпелось хродрам и эрулам по чужим землям погулять, кровь разогнать. Настоящего ледостава дожидаться не стали, решили – и так вынесет их на своей груди Река Рек.

Оно и верно. Легких, с пустым брюхом – вынесла; а как назад шли, разжирев от добычи, треснул под ними лед. И ударили тогда из засады ромеи.

Недолго бились. Кто успел – на другой берег выскочил и был таков. Полон почти весь под лед ушел; там и сгинул. Без рабов остались в тот раз хродры, самим бы ноги унести. Остальные же воины эрульские и хродрогутские, что на ромейском берегу остались, приняли бой и полегли все до последнего человека.

Спасшиеся бежали, оставляя за собой кровавый след. Слезы мешали им видеть. Дали тогда клятву отомстить.

Минуло одно полнолуние; лед укрепился. Собрали новую силу и вновь за Дунай перешли.

Но лагеря ромейского уже не было. Черная смерть сожрала всех, кто принес такой позор храбрым хродрам, ни одного для мести не оставила. И сама притаилась, сторожила.

И второй раз бежали воины, и зримой погони за ними не было, хотя знали – от черной смерти не убежать, сколько ни спеши.

Ступив вместе с эрулами на другой берег Дуная, скосила она половину рода их. Те, кто уцелел, ушли прочь из старых мест, на восход солнца, в озерный край. Часть людей в деревне этой, брошеной даками, осела; прочие дальше пошли, и что с ними стало – того никто не знает.

Глава третья

Атанарих

348 год

Атанарих, гневаясь, что его подданные под влиянием убеждений Ульфилы принимают христианство, отчего отеческое богопочитание стало гибнуть, подверг христиан разнообразным казням. Он умерщвлял их, иногда выслушивая от них оправдания, причем они всегда мужественно доказывали правоту своей веры, а нередко предавал смерти без всякого суда. Передают, что лица, исполнявшие волю князя, поставив на колесницу истукана, подвозили его к домам тех, о которых доподлинно было известно, что они христиане. Их заставляли кланяться идолу и приносить жертвы. Отказавшиеся совершать предписываемые обряды были немедленно сжигаемы в своих жилищах.

Созомен. Церковная история

Руководимый ненавистию, внушенною диаволом, воздвиг в стране варваров гонение на христиан тот безбожный и нечестивый, кто начальствовал над готами в качестве их судии… Когда после многократных примеров мученичества гонение все возрастало, наш блаженный и святейший муж Ульфила, епископствовавший уже семь лет, вышел из страны варваров и со множеством христиан, вместе с ним изгнанных из отечества поселился в Романии. Здесь с радушием и честию он был принят блаженной памяти императором Констанцием. Подобно тому, как некогда через Моисея Бог избавил свой народ от власти и насилия фараона и египтян и провел его чрез Красное море, чтобы народ сей работал только единому Ему – истинному Богу, так же точно под водительством Ульфилы освободил Он верующих в Его Единородного Сына от среды язычников, перевел через Дунай и устроил, чтобы, по примерам святых, служили Ему, обитая в горах.

Авксентий Доростольский. Письмо к Палладию

В ту пору воинственные везеготские роды обосновались в Дакии. К северу от них бродили сарматы, к северо-западу – языги; на западе сидели вандалы, лет двадцать тому назад вытесненные в сторону Паннонии готским вождем Геберихом. На юг, за Дунаем, начиналась Мезия, римская провинция, густо начиненная гарнизонами. На востоке же, за Истром, было море.

Вот уже сто лет минуло с тех пор, как ушли из этих земель римляне, но все еще стоят построенные руками легионеров крепости-бурги, пересекают страну знаменитые римские дороги. И ведут они теперь не только в Рим, но и во Фракию, и в Норик.

Иной раз огрызаются на везеготов сарматы. В ответ лязгают вези острыми зубами, и вновь воцаряется мир, и можно хозяйничать на плодородной земле, некогда отобранной ромеями у даков, да так и брошенной на произвол судьбы.

По душе везеготам была жизнь в этих местах. Казалось, стоило сесть им в этой Дакии, как тотчас же прикипели к ней душой и родиной ее назвали.

Конечно, война – войной. Есть люди, которые зачахнут, если отобрать у них возможность убивать и подвергаться смертельной опасности. Но главным все-таки была земля.

Поделили ее между собой, нарезали по числу ртов. Потом еще и рабов взяли и тоже посадили на эту землю, пусть пашут. Стали выращивать пшеницу, ячмень и просо, а для скотины нашлись в изобилии трава и овес. И вот уже иные вези обзавелись брюшком от сытной жизни, и довольство появилось на их некогда хищных лицах.

А тут, откуда ни возьмись, новая напасть – этот поп, ромейский прихвостень с голодным блеском в глазах. И вертится, и крутится то тут, то там, и нашептывает, наговаривает, набалтывает.

Поначалу, как донесли о том Атанариху, князю везеготскому (ромеи называли его «судьей», ибо власть имел суд вершить), поднял бровь Атанарих и ничем более не показал, что расслышал.

Таков был собою Атанарих: ростом высок, в плечах широк, лицо имел круглое, краснел легко, больше от гнева, ибо стыда не ведал – честен был и нечего стыдиться ему. Смеялся он, как всякий сильный человек, громко, от души. И багровел, если долго хохотал. В изобилии увешивал себя гривнами, браслетами, застежками дакийского золота, обшивал бляшками подол рубахи – любил, чтобы блестело. Верил, что в золоте сила копится.

Ну и что теперь Атанариху делать? Все дела побоку – и вразумлять какого-то полоумного раба? Епископ выискался, надо же…

Но все чаще и чаще настигали князя слухи об ульфилиных подвигах. Там целую деревню в свою веру совратил. Тут небылицы плел и теми небылицами у многих слезы исторг…

Поначалу просто злился Атанарих. Крепко злился. В гневе страшен был князь и не держал себя в узде. Заговорит какой-нибудь неразумец о ромейской вере: мол, есть в ней что-то, вот и Ульфила стал известен через приверженность ей… Слушает такого Атанарих, медленно багровея, а потом, посреди рассказа (если не понял еще глупый собеседник, что пора закрывать болтливый рот свой и бежать) – хвать его кулаком в переносицу, аж кровь на подбородок хлынет.

– Молчать! – только и рявкнет.

А то даже и рявкнуть не соизволит.

А какого воина, какого вождя не прогневает вся эта возготня? Ненавидел интриги, подкопы, хитрости. Нет у вези врага коварнее и могущественнее, чем ромеи. Не силой берут – подлостью. Сила же вези – в единстве их. Единству опорой отцовская вера и обычаи, отцами завещанные. Переход в веру ромейскую предательством был и ничем иным.

Добраться бы до Ульфилы этого, распять его вниз головой.

Вот уж и вези начинают друг от друга носы воротить: я, мол, христианин, ты, мол, язычник.

И дождался Атанарих: услышал, как на одну доску ставят его, природного вези, князя, храбростью славного, лютой ненавистью к ромеям известного, – его, Атанариха, с этим каппадокийцем, с этим рабьим ублюдком – «Ты, мол, за кого – за Атанариха или за Ульфилу?» Как услышал, так и не выдержало сердце атанарихово – лопнуло. И черная кровь ненависти потекла на землю, для нового урожая распаханную.

* * *

Деревня, одна из многих, по обоим берегам небольшой речки стоит. Прежде другие люди жили здесь, на другом языке говорили. Но точно так же пахали они эту землю, и пили эту воду, и ели плоды своих трудов, и точно так же два быка тащили тяжелый плуг. Теперь вези живут здесь, и из реки этой воду берут, и землю эту рыхлят. Божественное солнце, взирающее на труд пахаря с небес, даже и не заметило, что народ здесь сменился. Как от века положено, так и шло.

Вот и пахота в разгаре, и день до полудня дошел и, кажется, замер, источая жар.

И вдруг – лязг колес, лошадиное ржание, крики:

– Едут, едут!..

Едет сам Атанарих, сияя золотыми украшениями, сам как полдень, издали заметный. Дружина следом выступает. Весело воинам, будто щекочет их кто. Окруженная воинами, телега по старой грунтовой дороге грохочет, железные обода колес бьют пересохшую землю. На телеге истукан стоит, глядит сонно и тупо. Лик истуканий жиром и кровью измазан; кушал Доннар.

Сбежались дети поглядеть на великолепное это зрелище. В дверях мазанок стали женщины. Только пахарь на ближнем поле даже и головы не повернул – не до того ему.

Остановили телегу с истуканом. Жреца из среды своей исторгли дружинники. Вышел старец в длинной белой одежде, широкие рукава кровью измазаны. В руках большое блюдо деревянное, а на блюде мясо.

И знатно же пахло это мясо! Дымком от него тянуло, и луком, хорошо прожаренным, и дивными пряностями. Зашевелились ноздри у дружинников атанариховых, благо близко стояли. Потекли слюни у детишек, в пыли, у ног конских вертевшихся.

Вознес старец над головой чашу с мясом и во всеуслышание посвятил жертву сию Доннару, да пошлет он в срок дождь и грозу для урожая. А после дома деревенские обносить начали.

Подъедут с телегой, встанут перед входом: зови хозяина, женщина! Придет и хозяин, руки черны от земли. Что нужно тебе, князь, зачем от трудов отрываешь? Измена, брат мой, закралась в сердца вези, вот и хочу испытать тебя. Испытывай, скажет вези, чего там…

И поднесет ему жрец мяса идоложертвенного. Ну, глянет вези на истукан Доннара, поклонится ему, поклонится жрецу и князю, а после мясо примет и хвалу богам отцовским вознесет. От того проясняется лицо Атанариха, разглаживается складка между круглых густых бровей.

И катится телега с грохотом к следующему дому: зови хозяина, женщина…

Точно праздник какой пришел вместе с грозным Атанарихом.

Конечно, были в деревне и христиане. Двоих из тех, кто исповедовал новую веру, еще раньше, едва только прослышали, что Атанарих едет, истукана везет, сельчане уговорили уйти подальше, выше по течению речки, в болота. Благо, в тех семьях не все христианами были, так что пустые дома в глаза не бросались: в одном встретил князя брат, в другом отец христианина (вот ведь сбил с пути болтун этот, Ульфила! Горя бы не знали…)

Только на краю деревни нашлись четверо упрямцев, трое мужчин и с ними женщина, сестра одного из них. Те прямо в лицо Атанариху заявили: да, веруем в Бога Единого, а идоложертвенного вкушать не намерены. И лучше уж умереть, чем веру предать и стать отступниками. Много чего говорить пытались, да кто их слушает.

Князь на них конем наехал. Со спины лошадиной склонился, близко-близко в лицо заглянул одному. Глаза у князя бешеные, серые, широко расставленные, зрачки как точки. Взял с блюда кусок мяса, прямо в зубы предателю ткнул: жри, когда князь угощает!..

Тот рожу воротит и свое бубнит: слава, мол, Отцу чрез Сына во Святом Духе.

Атанарих ничего в этом не понял, но залютовал свыше меры. Хватил предателя мечом и голову ему отсек. Прочие единоверцы убитого (трое их, стало быть, осталось) с места не двинулись, только женщина ахнула и рот ладонью зажала. Кровищи натекло, будто свинью зарезали. Голова под копыта подкатилась, длинные волосы в кровавой луже плавают.

Повернул коня Атанарих и сказал своим дружинникам, чтобы бабу на месте вразумили и с тем оставили, но не убивали – с бабы какой спрос. Мужчин же велел связать и к телеге веревками прикрутить, ибо изменники они.

Христиане эти ничуть не противились, даже как будто радовались, чем еще больше вывели из себя князевых дружинников и самого князя. Охотно протянули руки, дали поступить с собой как со скотиной. И это свободные вези, воины!.. Плеваться хотелось. От стыда за них и злости чуть не плакал Атанарих.

И потащили их через всю деревню, как рабов; дома же их подожгли. От убитого дети остались – повыскакивали, когда дом занялся. Мальчиков (двое их было) Атанарих с собой забрал, чтобы отца им заменить вместо того недостойного; девочку бросил на заботы односельчан, если кто захочет лишнюю обузу себе на шею сажать.

Молчали вези, глядя, как идут за телегой с истуканом двое пленных. И сказал один, тот, что первым жертвенного мяса вкусил (не раз ходил с Атанарихом в походы – и на юг, нежных греков в их богатых городах щупать, и на север, от сарматов отбиваться):

– Дело дрянь, князь, если своих, точно полонян, на веревке тянешь.

Атанарих только яростный взгляд на него бросил и побыстрее мимо проехал, чтобы не убить.

Потому что прав был тот испытанный воин.

* * *

Стоял на берегу широкого потока Доннар. А на другом берегу Вотан стоял. Кто бы не узнал их, если бы увидел? На Вотане плащ синий, шляпа странника с полями широкими. Из-под полей лицо глядит – озорное, недоброе. А у Доннара бородища рыжая, в ручищах молот. Медленно соображает Доннар, но уж ежели решит, что обидели его – несдобровать обидчику.

И вот дразнит Доннара Вотан; и так, и этак обзывает, чуть не пляшет на том, своем, берегу, рожи корчит, язык показывает: глупый ты, Доннар, тупой ты, Доннар, тебе бы только за бычьей задницей с плугом ходить, Доннар, молотом твоим только гвозди забивать, Доннар…

Ну весь извертелся, только чтоб тугодума позлить.

Все равно ведь не дотянется. Река, что разделяет их, широкая, одним махом не перескочишь, а в два шага, как известно, по воздуху не ходят.

Дулся на Вотана Доннар, сердился, в бородищу бубнил невнятное, а потом вдруг как размахнется, как швырнет в обидчика молот. И покатился молот по небу, загремел на весь мир – и сделалась гроза.

Благодатным дождем пролился доннаров гнев, землю напитал, пыль прибил, остудил лицо Атанариха и дружинников его.

Возвращался Атанарих с истуканом Доннара, точно из военного похода. Целый полон за телегой гнал. Одного мальчишку из сирот сам князь в седло взял, другого воину своему поручил. Жмется ребенок к всаднику, помалкивает, и уже мил он Атанариху, как собственное дитя.

Горько было князю, будто соли наелся. Не лежит сердце к убийству соплеменников, но не измену же терпеть, не ждать ведь, пока продадут эти смиренники гордость везеготскую жирным ромеям.

Умирая, отец Атанариха взял с сына великую клятву: да не ступит нога его на землю ромейскую во веки веков. Сын клятвы этой крепко держался и других к тому же понуждал.

И прав был он в своих глазах.

А каково было Атанариху, когда вступил в деревню, где, как сказывали, в ромейскую веру обратились все поголовно и храм свой посреди улицы поставили! Кто спрашивал князя, какой камень ему на сердце лег?

Бежали от него, как от чумы, только лужи разбрызгивали. От него и от благословения Доннара, будто отцы их не принимали это благословение как наилучший дар. Гневно гремел с небес божественный молот, грозя пасть с высот и черепа безумцев раскроить.

Один дружинник бросился догонять убегающих, успел схватить одного за волосы и волоком потащил за собой. Тот за конем бежал, спотыкаясь, в соплях путаясь, – сопли с перепугу до самых колен из обеих носопырок свесил.

Бросил в грязь под ноги князева коня – получи хоть одного для разговора!

Стоит предатель глупый на четвереньках, локтями в землю, ладони на затылке скрестил. Велел ему Атанарих лицо поднять: не валяйся в грязи, не свинья!

Подчинился.

Оказался лет пятнадцати, по щекам прыщи, губы прыгают.

– Что бежал-то? – спросил его Атанарих, удерживая в себе лютый гнев. – Не враги ведь, князь пожаловал и угощение привез.

Молчит.

Атанарих затрясся, к мечу потянулся, только в последнее мгновение одумался.

А паренек вдруг вымолвил сквозь слезы:

– Прости, князь.

И всхлипнул.

Атанарих сразу его простил.

Поклонился парень Доннару, взял мяса жертвенного, сделал все, как велели, а после отошел в сторону, повалился в сырую траву и заплакал.

Атанарих к нему приблизился, ногой толкнул.

– А что это они все в тот дом побежали?

Юноша повернул к князю распухшее от слез лицо.

– В храм побежали, от тебя спасаются.

Атанарих ноздри раздул.

– Как же они спастись-то надумали?

– Так это же храм. – Паренек глаза от удивления выкатил. – Право убежища…

И расхохотался тогда Атанарих.

– Сию халупу я за храм не почитаю.

И спросил, все ли, кто в ромейскую веру обратился, в том «храме» собрались. Юноша кивнул.

– Вот и хорошо, – сказал Атанарих, – никого по округе вылавливать не придется…

И к дружинникам повернулся. Велел хворосту набрать, сухой соломы, если где в хлеву попадется, и вокруг храма обложить. Те смекнули, что у князя на уме, по деревне с гиканьем рассыпались. Молодые у Атанариха дружинники. Иной раз как щенки озорничают. Да и сам Атанарих недавно в зрелые годы вошел, ему и тридцати еще нет.

Как храм вязанками обкладывать стали, дождь перестал – угодно, стало быть, Доннару задуманное князем.

Из храма пение донеслось, только разве это пение? Вразнобой тянули что-то. То мужчины вякнут, то бабы им в ответ пискнут. Ничего, скоро вы по-иному запоете. Взвоет утроба ваша, как почуете близкую смерть.

Князь неподвижно на коне сидит, смотрит, как люди его трудятся, костер для предателей готовят. Солнце выбрались из-за тучи, вспыхнули золотые бляшки на одежде княжеской. Мокрые, еще ярче горят. На небе медленно проступила радуга.

– Изверг, – сказал Атанариху один из тех, что был к телеге привязан. – Что ты задумал?

Атанарих не ответил. Будто не видно – что.

Тогда пленный наглости набрался.

– Там же дети, – сказал он. – Одумайся, Атанарих.

Атанарих на пленного даже не поглядел, но коня тронул, ближе к храму подобрался и крикнул тем, что от гнева его под бесполезную защиту бежали:

– Эй, вы! Заткнитесь там, послушайте, что скажу!

– Отыди, сатана, – отозвался из храма густой голос.

– Детей своих пожалейте! – закричал Атанарих. – Ведь сожгу вас сейчас, ублюдки!

– Венец мученический, – завели те, но Атанарих – не зверь же он, в конце концов, был – перебил их ревом:

– Ежели себя не щадите, так хоть детей мне отдайте!

Но дверь не открылась и никого Атанариху не отдали.

Пленники, что за телегой стояли, все как один на колени попадали. Князь, дрожа от отвращения, дружинникам рукой махнул, чтобы поджигали.

И подожгли.

Занялось дружно, треск поднялся такой, что потонули в нем крики. Пламя поднялось до неба, норовя цапнуть языком радугу, горящую иным, холодным светом. Крики скоро смолкли, только огонь ревел. И еще паренек прыщавый скулил, свернувшись в траве, как паршивая собачка.

* * *

Пленных Атанарих сперва допрашивать пытался. Вопросы им задавал. Густые брови хмурил, вникая. Слово «христианин» произносить без запинки выучился.

Христиане, как сговорились, на вопросы его не отвечали, а вместо того чушь всякую несли. Хоть и одного языка они с князем, а хуже инородцев.

О чем Атанарих спрашивал?

Давно ли с имперцами снюхались, кто из ромеев в деревню ихнюю приходил, о чем имперец тот допытывался, что сулил. Ибо кишками чуял Атанарих: все эти бродячие сеятели ромейской заразы – не к добру. Честный человек свою землю пашет, чужую грабит, а не шляется туда-сюда с болтовней наподобие скамара.

Вот о чем Атанарих допытывался.

А о чем эти христиане ему толковали?

Бранили Доннара, лжебогом именовали; призывали его, Атанариха, рабу какому-то поклониться, какого ромеи за бродяжничество и хамство распяли; венца мученического жаждали.

Тревожился Атанарих, выискивал в глазах собеседников своих желтые огоньки безумия. Но те вроде как не были одержимы. Стало быть, чтобы предательство свое скрыть, притворялись искусно.

Велел Атанарих одного из них бить. Хотя заранее знал – бесполезно это. Хоть и лижут задницу ромеям христиане, а все же вези они. Чтобы вези делал то, что не по душе ему, – тут одних пыток мало.

Так оно и вышло.

Тогда стал Атанарих их убивать, ибо от мутных речей уже голова у него трещала.

Приведут пред очи князя: вот еще один. Руки связаны, но борода торчит воинственно, глаза блестят.

Атанарих ему: о чем ромеи в деревне спрашивали и не явствует ли из того, что скоро нападут?

Связанный в ответ: верую в Бога Единого, Отца Нерожденного Невидимого.

Атанарих зубами скрипнет, пленного по скуле кулаком: ты слушай, о чем вопрос! Где ромейского удара ждать – в низовьях ли Дуная или выше по течению, в области Виминация? И попытается в последний раз доверие между собою и этим вези установить: подумай хорошенько, ведь ты тоже воин. У Виминация и Сингидуна легионы стоят – может, не зря в тех краях по нашу сторону Дуная проповедники воду мутят?

И орет Атанарих в бессильной злобе: расколят ведь ромеи племя, лишат его силы, всех вези в рабство обратят, чтобы любого свободного воина можно было безнаказанно к кресту прибивать, как этого вашего, как там его…

Какое там.

«Верую в Единородного Сына Его, Господа и Бога нашего, Коему нет подобного…»

И махнет рукой Атанарих.

Наконец притащили к нему совсем уж жалкого оборванца. Поглядел на него князь устало. Спросил, как и всех, о ромеях. Чем только купили вас эти ромеи, что так стойко их выгораживаете?..

Тот с ненавистью князю ответствовал, что нынче же войдет в лоно Авраамово. Уже сияние ему видится, ждет его свет вечный.

В бессилии повернулся князь к дружине. И один дружинник, который Атанариха еще мальчишкой учил на мечах биться, тихо сказал своему князю:

– Он не понимает тебя, Атанарих.

– Пусть отвечает, – ярился Атанарих, – пусть говорит, чем купили его.

Дружинник тронул князя за плечо.

– Не изводись, Атанарих, не терзай себя понапрасну. Он тебя не понимает.

Тогда спросил Атанарих у христианина этого, много ли у него золота.

Оборванец с гордостью отвечал, что земных богатств не копит и сокровища ищет не на земле. Так понимать его надо было, что все имущество его – на нем и заключается в рваной рубахе.

Устал Атанарих так, словно целый день с врагами сражался. И сказал:

– Пусть убирается отсюда, ибо, в самом деле, не с такими же ничтожествами мне воевать.

Ох и визжал этот оборванец! А как же венец мученический?.. Почему это другие удостоились, а его, оборванца, лишают? Несправедливо сие, вопил он, вырываясь из рук дружинников. Те, не слушая, вытащили его и вышвырнули вон, как приблудного щенка.

Одно только понял Атанарих. Ромеи куда хитрее, чем он предполагал. И все нити сходились на одном имени.

Играя на руку ромеям, пытался расколоть везеготов на враждующие племена этот каппадокиец – Ульфила.

* * *

Ульфила в это время находился у самого Дуная, против ромейского города Новы. Мрачнее тучи был в те дни.

Тяжелую ношу взвалил на него семь лет назад Евсевий, но тот хоть честно предупредил: не всякому по плечу. И согласия спросил.

Куда тяжелее бремя, возложенное на него, Ульфилу, Атанарихом.

Ибо не все христиане готские желали сгореть в огне или оставить новую веру ради прежних языческих заблуждений. Находились и такие, которым и жить хотелось, и веровать при этом по-своему. И таких было много. Вот они-то и стекались к Ульфиле, и все больше приходило их с севера, так что в конце концов набралось чуть ли не целое племя.

А кормиться чем? Здешний лес столько народу не прокормит, полей в этих краях никто из пришлых не имел. Травой питались, охотой перебивались. И на него, Ульфилу, с надеждой смотрели – верили, что найдет им спасение на земле, как нашел на небе. А разве о земном хлебе для паствы должна болеть голова у епископа?

Число беглецов все увеличивалось. Глядя на то, терзался душой Ульфила. Проклинал себя, что не может насытить всю эту толпу пятью хлебами. А многие, кажется, именно на это и рассчитывали.

Но человек на то и поставлен на земле человеком, чтобы обходиться, по возможности, без всякого чуда. А если уж припрет (а Ульфилу именно приперло) – уметь состряпать чудо подручными средствами, так, чтобы и чуда-то никакого в случившемся заподозрено не было.

На сей раз чудо приняло облик белобрысого верзилы по имени Силена. Мать его, фригиянка родом, была наложница готского воина. По каким соображениям парень подался в клирики – того никто не ведал; лет через пять после возвращения из Антиохии, и доныне памятной, Ульфила увидел его рядом с собой. И уходить Силена не собирался – прирос к епископу.

Силена был спокойный, совсем еще молодой человек. Несмотря на то, что ростом превосходил своего епископа на голову, ухитрялся оставаться в его тени.

Этот Силена не метался в сомнениях, не рвался пострадать. Слова «рвение» и «ревность» вообще к нему не подходили. Он просто знал, что Бог есть Бог, а в подробности не вдавался. Насколько Ульфила был волком (звероватость сквозила в облике епископа даже когда служил), настолько Силена был собакой – понятным, преданным и бесхитростным. Только против шерсти слишком долго гладить не надо да морить голодом, пожалуй, не стоит.

И вот, когда Ульфила губы кусал и раздумывал, не пойти ли и впрямь войной на Атанариха – ибо дело явно клонилось к расколу единого племени на два – Силена подошел к нему и рядом на траву плюхнулся.

Дунай катился перед их глазами, и на противоположном, крутом его берегу, высились стены города Новы. Как большинство здешних городов, выросли Новы из лагеря ромейского легиона.

Сидели, молчали, на Дунай смотрели и на стены городские. Потом Силена сказал:

– Есть охота.

Ульфила пошарил в своем мешке, с которым не расставался (там записи хранил), добыл кусок хлеба и Силене отдал.

Силена спросил:

– А ты?

– Я не хочу.

Он действительно не чувствовал голода. Только тревогу. Не шли из мыслей люди, готовые назвать его вождем, если примет эту честь, либо трусом, если отвергнет.

Ульфила готов был кричать в ласковое голубое небо: обманули, неправда, почему не предупредили!..

И сказал Ульфила, больше самому себе, чем Силене:

– С бабами да ребятишками против Атанариха нам не выстоять.

Силена поперхнулся. Сполз к реке, долго пил дунайскую воду. После вернулся на прежнее место, вежливо поблагодарил Ульфилу за угощение, из библии попросил почитать – нравилось ему очень. Но епископ как не слышал. Все думал о своем Атанарихе.

– Не вождь я, – сказал Ульфила, будто оправдываясь и в то же время сердясь. – Не умею воевать.

– А кто тебя заставляет воевать-то? – удивился Силена.

– А о чем я тут, по-твоему, думаю? – Ульфила поглядел на него своими желтоватыми глазами, ровно съесть прицеливался.

Силена пожал плечами:

– Я-то решил, что ты намечаешь место для переправы.

Тут уже Ульфила удивился:

– Для переправы?

– Всем известно, что Атанарих никогда не ступит на ромейскую землю. Он сам первый кричал об этом. Его клятва охранит тебя и всех нас лучше любого вала…

Переправиться на тот берег? К ромеям? С такой-то прорвой народа? Ульфиле подобное даже в голову не приходило.

– Нас ромеи в порошок сотрут, – сказал он и хмуро поглядел на Новы.

– А ты поговори с тамошним епископом, – предложил Силена. И ушел.

Ульфила поглядел ему в широкую спину. Прост Силена, как три обола.

* * *

Епископом города Новы был некто Урзакий, человек, знаменитый своей грубостью. Вести с ним переговоры Ульфила отправил Силену. Готский клирик был богатырь и производил впечатление внушительное. По недостатку хитроумия никогда не искал Силена сложностей там, где довольно было простых, хотя и не слишком изысканных слов.

На римской таможне, как увидели лодку и в ней троих варваров (Силена спутников выбрал под стать себе), решили было, что те торговать едут. Обрадовались, руки потирать начали: предвкушалась знатная пожива. Ибо крали на таможнях ромейских изрядно.

Однако Силена был гол как сокол и спутники его не лучше.

Вошли, куда им показали, сразу загромоздили помещение. Зашумели. Один с размаху на хлипкий конторский табурет пристроился и безнадежно испортил мебель. После долго извинялся на своем родном языке и замучил этим ромеев.

Таможенники так торопились от варваров отделаться, что даже денег за табурет требовать не стали, чего бы не упустили в ином случае. По опыту знали уже: если варвару нечем заплатить, то лучше о том и не намекать. В бедности своей все равно не признается, а причину не выкладывать денежки такую отыщет, что давай только Бог ноги.

Силена спросил, где бы им епископа найти. Таможенники указали.

Втроем пошли готы по городу, привычно отмечая ворота, казармы, высоту и крепость стен. Солдат в Новах было немного, легион стоит сейчас в Эске, выше по течению Дуная. А Новы – город сонный, живет рыбой, которую ловят в Дунае под пристальным оком таможни – за каждый хвост налог дерут.

Резиденция Урзакия – небольшой дом в двух шагах от каменной базилики в западной части города. Господин епископ долго не хотел пускать господ посетителей; слышно было, как орет на слугу из глубины дома:

– Скажи ты этим болванам, что епископ почивает!

Слуга так и сказал: почивает-де епископ. Силена слугу от двери оттер, в дом вломился. Навстречу Урзакий выскочил в одной рубахе, от гнева красный. Столкнулись, точно два боевых слона. Казалось, так и убил бы один другого; но вот мгновение минуло – и оба хохочут.

Через полчаса Урзакий уже угощал гостей. Варвары лопали, как псы, давясь, – наголодались на том берегу Дуная, ибо охота, пока лагерем вокруг Ульфилы стояли, кормила их недостаточно.

Силена в простых и ясных словах описал Урзакию происходящее в Готии (ибо так ромеи с некоторых пор именовали Дакию).

Урзакий хмурился. Ай да Силена. С хрупких плеч своего возлюбленного епископа Ульфилы на его, Урзакия, римскую бычью шею хочет ярмо переложить.

И поди отшей его, этого Силену, когда он кругом прав. Не помочь единоверцам в страшной беде – это последней сволочью нужно быть.

Сознался тут Урзакий: спал так поздно, потому что всю ночь письма разбирал. Никейцы, кажется, целью такой задались: веру Христову в глазах язычников в посмешище обратить. Попутно завел разговор о том, как сам-то Силена верует и каково учение ульфилино. Но Силена честно сказал, что в догматах не силен, а споры считает большим грехом и преступлением.

Урзакий рукой махнул. Пусть Ульфила с народом своим переправляется на римский берег, пока Атанарих этот и вправду весь род христианский в Готии под корень не извел. Взялся Урзакий поговорить о том с городскими властями и помочь отрядить посольство к императору Констанцию.

– К императору особый подход нужен, – так сказал Урзакий честнейшему Силене, который в «особых подходах» был откровенно не сведущ. – Так что я вам своего человека для того дам.

Раньше против Нов был большой мост через Дунай. При Адриане его снесли, ибо варвары начали злоупотреблять удобством переправы и до костей обгрызли римские владения на много миль вокруг моста.

Поэтому переправу устроили на лодках; помог и военный корабль дунайского Флавиева флота – шел вверх по реке, патрулировал, ну и для богоугодного дела спасения христиан от погибели сгодился.

Ульфила в числе последних переправлялся. Урзакий весь извелся в ожидании: каков он из себя, этот пастырь, этот Волчонок, который столько дикого народу в кроткую веру Христову обратил? И какого он нрава? Неистов он или смирен? Или неистов в смирении своем?..

Наконец, пристала и последняя лодка. Невысокий седеющий человек вышел на берег. Под плащом котомку прятал, от чего сперва показался Урзакию горбатым. Не успел опомниться, как сгреб его грубый Урзакий в объятия и пророкотал:

– Добро пожаловать в Империю.

* * *

Император Констанций принял беглецов чрезвычайно ласково. Еще бы. Все случившееся – неважно, хотел того Ульфила или не хотел – было весьма на руку ромеям. Часть везеготского племени откололась от народа своего. Воинственный Атанарих ярится в бессилии. А чем слабее вези, тем лучше, тем спокойнее дунайским провинциям Империи – государственного ума не требуется, чтобы это понять.

Землю поселенцам христианским отвели не самую лучшую (незачем варваров баловать и римских граждан дразнить) – в горах Гема, между Новами и Августой Траяна.

Так в тридцать семь лет сделался Ульфила патриархом – главой большой христианской общины.

Эти ульфилины готы были не такие, как все прочие готы, – и остры, «блестящие», и вези, «мудрые», – потому называли их Gothi Minor, «меньшими готами».

Много лет сидели на своей скудноватой земле, возделывая ее неустанно; скот разводили. Вина своего не имели; зато в изобилии пили молоко. Небогато жили, но в довольстве – не бедствовали. И войны в их села нечасто заглядывали, ибо взять у «меньших готов» было нечего.

Главным же своим богатством – верой – делиться были готовы с любым, да только мало кто тогда по Империи рыскал за такой добычей.

Глава четвертая

Евномий из Кизика

360 год

В то время наставником готов был некто Ульфила, коему готы верили настолько, что всякое слово его считали для себя непреложным законом. Склонив Ульфилу на свою сторону, сколько уговорами, столько и деньгам, ненавистный Евдоксий устроил так, что варвары действительно вошли в общение с императором (Констанцием). Убеждая готского учителя, Евдоксий настаивал, что вражда среди христиан возгорелась из-за честолюбия, а в догматах нет никакого различия. Посему готы, говоря, что Отец больше Сына, не соглашаются однако называть Сына «тварью», хотя и не разрывают общения с теми, кто называет Его так.

Вслед за Евдоксием указывал варварам и сам Ульфила, что в верованиях разъединившихся христиан существенной разницы нет, что причина несогласий – честолюбие.

блаж. Феодорит

Христианскую религию, которую отличает цельность и простота, он (Констанций) сочетал с бабьим суеверием. Погружаясь в толкования вместо простого принятия ее, он возбудил множество споров, а при дальнейшем расширении этих последних поддерживал их словопрениями. Целые ватаги епископов разъезжали туда и сюда, пользуясь государственной почтой, на так называемые синоды, стремясь наладить весь культ по своим решениям. Государственной почте он причинил этим страшный ущерб.

Аммиан Марцеллин. Римская история

В Селевкии, метрополии провинции Исаврия, стояли крик и хлопанье дверей. Пререкались о том, како веровать надлежит. Люди подобрались сплошь яростные, снедаемые такими пламенными страстями, что скамьи под ними дымились и камни вокруг плавились.

А император Констанций, хоть и не был еще окрещен, богословские разборки обожал, вечно влезал в церковные споры, а чуть что не по нему – бух кулаком: «Что я велю, то вам и канон».

Представители гражданской и военной администрации в Селевкии, Леон и Лаврикий, поначалу растерялись. Констанций, страшно сожалея, что не может прибыть и лично поучаствовать, поручил им пригляд за святыми отцами. И чтоб не очень там бушевали.

Собрались в базилике, засели. Леон с Лаврикием, как и было велено, там же угнездились – наблюдать.

Будучи человеком военным, Лаврикий решительно не понимал, почему после незамысловатого утверждения «Отец не мог иметь Сына, ибо у Него нет жены» такой крик поднялся. Когда же в ответ на другое, столь же простое заявление целая толпа служителей Божьих поднялась со своих мест и с оскорбленным видом прошествовала к выходу, напоследок шваркнув тяжелой, обитой медными пластинами дверью, Лаврикий сообразил, наконец, что у отцов не все дома.

На другой день (Ульфила в это время у себя в деревне вместе с остальными снопы вязал – торопились, пока дожди не зарядили) часть епископов заперлась в церкви и дотемна шушукалась; двери держали закрытыми, и о чем шушуканье шло, допытаться было невозможно. Про себя Лаврикий так решил: ежели они заговор стряпают, он их в барку посадит и ко дну всем скопом пустит. А Господь на небе сам разберется, кто там праведен был, а кто нет.

К вечеру прискакали присланные от императора Констанция. Комит Леон обрадовался им, как родным. У них с Лаврикием уж головы трещали. Посланца звали Флавиан. Солдат, что Флавиана сопровождали, в казармы отправили – спать, а самого Флавиана, едва позволив тому умыться и надеть свежее, погонять принялись, чтобы шел и вразумил спорщиков.

Флавиан пошел. Для того от императора и послан был. В запертую дверь рукоятью меча постучали, велели отворить и волю императорскую впустить.

Подчинились.

В базилике душно было, как в бане. Господа епископы все красные, распаренные. Осипшими голосами осведомились, какова же воля государева.

– Завтра вам воля будет, – сказал им на то Флавиан. Все-таки патриций он был римский, а нос задирать – тому при дворе хорошо обучают. – Сейчас спать идите.

Назавтра двери оставили широко раскрытыми. Собрали всех. Епископы уже приготовились крик поднять, уже и огненные взоры метали, прожигая друг друга насквозь…

Начал комит Леон – Лаврикий отчаялся разобраться и сидел теперь потухший.

Леон для начала рявкнул:

– Тихо!

И взвод легионеров в раскрытых дверях замаячил.

– Государство римское гарантирует вам полную свободу высказываний, святые отцы, – более любезным тоном продолжал комит.

– А солдаты зачем? – спросили его возбужденно.

– Солдаты представляют здесь римский народ и нужны для того, чтобы вас до смертоубийства не допустить, – ответил комит со сдержанным злорадством. – Я отвечаю в этом городе за порядок среди гражданских лиц. Мне совершенно не нужны здесь трупы епископов.

И уселся рядом с Лаврикием, демонстративно положив меч в ножнах себе на колени.

Повисла похоронная тишина.

– Ну так продолжайте, – уже наилюбезнейше обратился к епископам Леон. Он был доволен.

Флавиан, прошумев плащом, встал. Гремя сапогами, вышел вперед. С хрустом развернул послание от Констанция и огласил долгожданную волю государеву. Повелел государь отцам церкви, чтобы веровали они следующим образом…

Ну, о чем тут спорить было? Велено и все тут.

Однако Леон с Лаврикием рано торжествовали. Отцы церкви оправились на удивление быстро. От чего-то там отказались, вроде как даже подчинились приказанному, но тут же, сыскав в прочитанном распоряжении множество прорех и щелок, начали эти прорехи расковыривать и расшатывать.

«А Сына мы называем подобным Отцу».

Впились.

И опять посыпалось и понеслось: «Сын», «Отец», «сотворен», «не сотворен»…

Наконец, встал один и обратился к Леону с нижайшей просьбой удалить из базилики «вон того и еще того», если комиту действительно дорого спокойствие города и он не желает здесь епископских трупов.

Комиту спокойствие было дорого. Потому указанных с заседания попросили – сперва вежливо, после настойчиво.

Настороженные сидели Леон и Лаврикий, неприятностей ждали. Флавиан же в зубах ковырял – только что из Арелата, с такого же сборища, навидался, наслушался.

– Подобен Отцу? – ярился кто-то хриплым разбойничьим голосом. – Подобен? В каком это смысле? И до каких пределов?

Тот, который просил Леона епископов удалить, ответил с вызовом, что «по воле, по хотению, но не по существу» – вот как подобен.

Тотчас же опять поднялся всеобщий крик и гвалт. Орали все одновременно, Десятник, который с солдатами у входа маялся, всунул голову в дверной проем: не случилось ли чего? Комит ему рукой махнул.

Десятник рукоятью меча начал в щит бить. Еле спорщиков замолчать заставили.

– Хватит! – крикнул Леон, вскакивая. Его трясло. – Галдеть в кабак идите. В казарме и то приличнее себя ведут.

Епископы замерли с раскрытыми ртами. Они же только начали…

– Мы должны выработать формулу, – запальчиво начал один. И этот тоже осип, кричал не хуже прочих.

Десятник высказался в том известном смысле, что «караул устал». И Леон с Лаврикием не без удовольствия разогнали собор. Разобиженные, уходили епископы из базилики. Очень уж городские власти их сегодня обидели.

Через день до Леона донесли, что несколько отцов опять собрались вместе, что-то там постановили между собой и готовы вновь открыть баталию. Ну, богословские споры, «подобен», «не подобен» – это пожалуйста, только не у меня в городе. А вот административное самовольство, ими проявленное (и о таком донесли), – это уже много серьезнее. И как есть он, Леон, чиновник на государственной службе и покой Империи для него превыше всего, то и допустить, чтобы из вверенного ему города исходили беспорядки, он никак не может. Эти-то, которые после разгона опять сошлись, отлучили и низложили нескольких своих противников. В частности, предали анафеме епископа Евдоксия и самоуправно сместили его с Антиохийской кафедры, а вместо него избрали из своей среды какого-то Аниана.

Леон ничего против Аниана не имел. И к этому Евдоксию особой приязни не питал – от хриплых каркающих воплей «сотворен, сотворен» до сих пор в ушах звенело. Но Антиохийская кафедра – вот что важно. Довольно с Империи и Александрийской, где что ни год, то драки в храмах, поджоги, битвы и расправы.

И не мудрствуя лукаво, арестовал Леон этого Аниана, а прочим весьма настоятельно рекомендовал Селевкию Исаврийскую покинуть.

Недовольное ворчание разъезжавшихся епископов преследовало комита аж до самого Рождества.

* * *

В нескольких верстах от готской деревни, по той же речке, стояла другая, известная сборщикам налогов и администрации Августы Траяна (ближайшей ромейской колонии) как Бутеридава, а среди местных называемая чаще Македоновкой, потому что больше половины земель принадлежало здесь потомкам ветеранов Пятого Македонского легиона. Те получили ее много лет назад – кто от самого Траяна, кто от преемников его, и по завещанию оставили своим детям и внукам или же детям и внукам своих однополчан.

Сейчас-то те римляне почти совершенно сделались местными жителями. Во всяком случае, мытари из Августы Траяна обирали их так же свирепо, как и мезов, и это, как ничто иное, роднило легионеров с соседями-варварами.

С этой самой Македоновкой ульфилины вези состояли в весьма сложных и многообразных отношениях. Иногда брали оттуда жен. Вели торговлю, чаще меновую: вези – хорошие кузнецы, а глина для гончарного дела лучше была ниже по течению речки, как раз у Македоновки.

Не обходилось, конечно, и без неприятностей; расхлебывать же их вези храбро предоставляли своему епископу (на то и миротворец). Ибо нередко случалось так, что виноватыми оказывались как раз готы, а они страсть как не любили признавать себя таковыми. Тем более, что Ульфилу и в соседской деревне весьма чтили.

Постепенно местные христиане сделались его прихожанами. Правда, готский плохо понимали, но Ульфила после службы всегда оставался поговорить с ними на латыни.

На этот раз повод для посещения Македоновки был, прямо скажем, отвратительный: к берегу против ромейской деревни прибило дохлую корову. Женщины пошли на реку и увидели ее, рогами в ветвях ивы запутавшуюся. Визгу было и криков; после мужчины посланца к готам отрядили – пусть объяснят, за каким хреном такую пакость сделали.

Готы посланцу сказали, что виновного отыщут. Посланец уходить не хотел, требовал немедленного следствия и расправы. Виданое ли дело, чтобы дохлую корову по реке плавать пускали? Вдруг зараза?

Насилу посланца выпроводили.

Оставшись без посторонних, быстро выяснили, кто так неудачно порезвился: трое парней по пьяному делу. У одного корова сдохла, отец закапывать послал, а тот копать поленился и вместо того потеху устроил из коровьей смерти. Напился с друзьями и послал бедную тушу по реке.

Ульфила виновных на расправу односельчан оставил, наказав членовредительства не чинить, а сам отправился в Македоновку с извинениями.

Улаживал долго; македоновские возмущались, денег требовали за ущерб – шутка сказать, воду им испортили. Коровью тушу из воды выловили, на телегу погрузили – вот пусть епископ забирает к себе в деревню и там закапывает. А нашу землю поганить нечего.

Ульфила и с этим согласился.

Пока кротким словом разъяренных ромеев и мезов утихомиривал, пока обещал примерно наказать мерзавцев, два дюжих мужика под громкое гуденье мух тушу прилаживали к телеге.

И тут до ульфилиных ушей донесся новый звук. Детские вопли перемежались свистом прутьев. Неподалеку кого-то пороли.

Ульфила от обиженных ромеев кое-как избавился и пошел поглядеть, над кем расправу творят. Не одобрял епископ, чтобы детей били.

Увидел почти тотчас, как один из македоновских охаживал розгой мальчишку лет десяти. Сидел у себя на дворе, пристроившись на чурбачок, а паренька поперек коленей разложил, голой попкой наверх, головой вниз, себе в босые ноги. Ребенок голосил и норовил укусить мучителя за ногу.

Мать стояла тут же, со всех сторон облепленная малыми детьми: двое уцепились за юбку, третий сидел на руках. И все они, полуоткрыв рты, молча наблюдали.

Епископ вмешался, руку карающую остановил, когда она в очередной раз занеслась с прутом. Воспользовавшись нежданной удачей, мальчик сбежал, сверкнув задницей.

Крестьянин на Ульфилу кислым винным духом горестно дыхнул, но противиться не посмел. Не настолько был пьян, чтобы не понять, кто к нему на двор зашел. И потому лишь замычал невнятно, что знал бы только святой отец, за кого слово замолвить решил… Ведал бы Божий человек, к кому сострадание ощутил… И если достоин здесь кто сострадания, то уж никак не тот маленький негодник.

Ульфила сердился.

Вези не то чтоб совсем уж бессердечный народ, но, в общем-то, неласковый. А этот ромей явно хотел, чтобы его пожалели. Вошли в положение. Сопли с его рубленого носа вытерли (профиль у ромея – хоть монету чекань).

– Мальчишка-то сущая дрянь, – с пьяной печалью говорил крестьянин и головой покачивал. – Сын это мой. В кого уродился только, в дядьев, что ли, беспутных… И почему это я не могу поучить его, если нужно?

Епископ стоял над ним, слушал.

Мать мальчика повернулась, в дом ушла. Дети за ней побежали.

А крестьянин крикнул ей в спину, чтоб выпить принесла его святейшеству.

– Вина мы купили, – пояснил он, поворачиваясь к Ульфиле.

В тех местах, где вези осели, виноград не выращивали, и вино было большой редкостью. Так что крестьянин пытался оказать важному гостю почет и всевозможное уважение. И Ульфила это оценил, обижать человека не стал – вино принял, хотя обычно к хмельному не притрагивался.

Женщина стояла, сложив руки на поясе, смотрела, как пьет епископ.

– И мне еще дай, – велел ей муж, уступая епископу место.

Подала и ему.

Ульфила уселся на чурбачок, вторую чарку выпил. Солнце припекало изрядно, и хмель на непривычного к выпивке епископа начал оказывать пагубное действие.

Со сдержанным восторгом смотрели из-за забора несколько сторонних наблюдателей, как Авдей блаженного и праведного мужа вином накачивает.

Накачался Ульфила на удивление быстро. Сидель, держась обеими руками за чурбачок, и кивал, авдеевы откровения слушая.

Авдей рассказывал:

– Ну вот, значит, мерзавец этот, сынишка-то, ввел меня в ущерб страшный… Что надумал? Козу соседскую доил. Молоко воровал. Дома его, значит, мало кормят, надо чужое брать. – Кулаком погрозил отсутствующему паршивцу. – Соседка-то на бабу мою уж понесла, что та будто бы ведовством скотину ей портит. Не ладят они между собой, бабы-то. Вон, опять приезжал этот, за налогами-то, кровосос, так он говорил, будто в Риме опять кого-то за колдовство удавили. Говорил, спрятаться колдун тот хотел, в храм Божий – ну, нашей веры – проник, к алтарю сел, вроде как убежища искал. Так его прямо от алтаря оторвали и все равно удавили. Потому что колдун. А что, если и бабу мою бы так удавили? Мне без женщины никак, детей пятеро, – заключил крестьянин убежденно.

– Не знаю, – сказал Ульфила. – Я без женщины живу.

– Меня послушай, – сказал Авдей и значительно поднял палец. Ульфила уставился на этот палец – корявый, с землей под ногтем.

Крестьянин торжественно изрек:

– Баба – она только по молодости для утехи хороша, а как пошли эти сопляки, как горох из стручка, так и кончились утехи и начались заботы и огорчения. Может, оно и лучше – вовсе без бабы. – Он придвинулся ближе, наклонился, взял Ульфилу за рукав. – Знаешь, что. Забери ты у меня этого гаденыша, пока не убил его своими руками.

– Какого гаденыша? – Ульфила вдруг сообразил, что совершенно не понимает, о чем идет речь.

– Да Меркурина, которого я порол сегодня, – пояснил Авдей. – Может, ты из него человека сделаешь.

– Как я его заберу?

– Так мой же он сын. Я его продать могу, – сказал крестьянин. И тут до него самого вдруг дошло, что ведь и впрямь деньги может выручить за бездельного и вороватого мальчишку. – Правда, забери. Заплати, сколько стоит, и все, парень твой.

Видно было, что Авдей загорелся идеей сбыть сорванца епископу.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4