Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Самервил (рассказы)

ModernLib.Net / Любовь и эротика / Хилл Сьюзен / Самервил (рассказы) - Чтение (стр. 3)
Автор: Хилл Сьюзен
Жанр: Любовь и эротика

 

 


      Он-то думал, что на праздниках всегда встречаешь одних и тех же людей: кузину Софи, двойняшек Крессетов и толстого Майкла, а тут он никого не знал и стеснялся и не мог с ними играть.
      - Нам велели тебя не обижать, - сказал один мальчик.
      Вильям стоял, думал про то, как няня Фосет и знакомый где-то в самом низу застланной ковром лестницы пьют в пустом холле чай.
      Потом праздник оказался как праздник, все было как всегда, те же ужасы, жутко невкусный чай и бисквиты в вощеных коробочках, большие девчонки постарше, которые вечно пялят на человека глаза. Были игры, в которых он проигрывал, были танцы, для которых он не захватил лакированных туфелек. Женщина в лиловом хохотала, хлопала в ладоши, меняла пластинки, а время от времени она брала его за руку и подводила к остальным:
      - Не забывайте этого малыша, не обижайте Вильяма, слышите?
      А потом вдруг официант задернул занавески и все очутились рядом на ковре и повизгивали от нетерпенья. Заиграла музыка. Господи, сделай так, чтоб это был не волшебник, только не волшебник и не Панч и Джуди, и Вильям крепко-крепко сжал кулаки и чуть не до крови всадил в ладошки ногти. Но это был не волшебник, а что-то, чего он никогда не видел и еще хуже.
      Часть зала впереди осветили, как сцену, и там поставили высокий стул. И вот из тьмы с грохотом вышел кто-то. От плеч книзу он был человек, закутанный в полотно, и полотно колыхалось, как на лошадях, которых показывают в театре. Только он стоял всего на двух ногах, и ноги были в три раза, в десять раз длиннее человеческих и не гнулись. А на плечах сидела огромная голова, не человечья голова, а слоновья, и кивала, и моталась, и кланялась под музыку, и махала отвратительным хоботом.
      Вильям жмурился, он хотел, чтоб это поскорее кончилось, чтоб снова раздвинули занавески и в окна хлынул обыкновенный зимний свет. Но музыка продолжалась, а когда кончилась, Человек-слон заговорил и запел низким, искореженным, гулким голосом, и голос гудел в громадной голове. Вильям открыл глаза, он не хотел, но он не мог себя пересилить, не мог оторвать глаз от светлого квадрата и качающегося слона. Тот плясал, неуклюже ставил огромные ноги, хлопал в ладоши и кивал головой. Потом вытащил откуда-то яркое чучело попугая, посадил на плечо, и попугай стал тоже шутить жутким, скрипучим голосом. Потом опять заиграла музыка.
      - Ну, ребята, давайте все вместе спляшем. Как? Хотите?
      - Хотим! - все закричали хором. - Хотим!
      И захлопали в ладоши и запрыгали.
      - А кто хочет ко мне на плечи сесть? А я его подыму аж до неба! Как? Кто хочет?
      - Я! - все завизжали. - Я! Я!
      И бросились к нему, и захохотали, и стали хватать его за ноги.
      Пластинка заиграла конгу, и Человек-слон пустился в пляс по залу, а все за ним цепочкой, и одного за другим он поднимал высоко-высоко, к себе на огромные плечи, и они блаженно раскачивались, и доставали руками до потолка, и качали люстру. Вильям забился в темный уголок и молился, чтоб его не заметили, но вот цепочка дошла до него, его заметили, женщина в лиловом заквохтала, взяла его за руку, поставила в ряд, так что ему пришлось скакать сперва на одной ноге, а после на другой - под музыку. А потом вдруг его настиг Человек-слон и поднял, вмял пальцы ему в бока, он не мог ни кричать, ни плакать, ни вырваться, он еле дышал и дрыгался без толку под самым бежевым потолком, а внизу, далеко, были задранные хохочущие лица, и оттуда летела музыка. В прорези слоновьей морды он увидел глаза, они блестели, как огоньки внутри тыквы, и у него закружилась голова, ему стало невмоготу.
      Потом не сразу включили свет, и он выскользнул за дверь, никто его не заметил.
      В коридорах стояла тишина, все заперто, тайно. Музыка затихала, а он бежал и вот добежал до лестницы и взлетел по ней, не оглядываясь. Тут коридоры стали уже, а ковры были темно-серые и пушистые, он ступал теперь бесшумно. За дверьми будто не было никого.
      Когда Человек-слон схватил его и поднял, он думал, что умрет со страху, но вот не умер. И все запомнил, он все еще слушал музыку, и крики грохотали в ушах. Он подошел к длинному зеркалу в конце коридора и сам испугался, до того вытянутое и белое было у него лицо. А вдруг Человек-слон за ним гонится, а вдруг тут еще другие есть? Он бегом припустил обратно, к лестнице, вниз, а внизу он услышал голоса и испугался, что сейчас с ним расправится Человек-слон, или официанты накажут, или горничные, или женщина в лиловом. Сам не свой от ужаса, он толкнул серую дверь. Только бы переждать голоса и шаги, а там он побежит в холл, где няня Фосет пьет чай со своим знакомым, и все будет хорошо.
      Вот те на!
      Он оглянулся. Оказалось, это номер, спальня, и задернуты шторы, и на длинном туалетном столике горит лампа, а в зеркале он увидел, как Человек-слон поднял обе руки к голове. Он застыл, он в ужасе глядел в зеркало и смотрел, как руки поднимают, поднимают голову, а потом опускают, и вот голова очутилась на коленях у бывшего Человека-слона.
      - Ну, Вильям, как на празднике погулял? - спросил знакомый няни Фосет и скорчил уморительную, злую, веселую рожу, а сам весь затрясся от смеха. На стуле Вильям увидел нянин темно-синий плащ, и шляпку, и сумку. - Ну, гульнули, поплясали! Эх! - сказал нянин знакомый. - Чтоб мне лопнуть! - Лицо у него собралось печальными складками, и он сделал вид, что плачет: - Бедный старый слон!
      Вильям видел по отдельности два лица, человеческое и слоновье - у человека на коленях - и их отражения в зеркале. Его окружили страшные лица. Он всхлипнул, закрыл ладошкой глаза и потянулся к дверной ручке. Дверь не поддавалась, и что-то оттолкнуло его, и появилась няня Фосет, она поправляла юбку, и она его затолкала в номер, а ее знакомый - Человек-слон хохотал так, что слезы текли по щекам. В коридоре были чужие голоса, все расходились с праздника.
      - Ты подарок забыл, - сказала няня Фосет.
      Шел дождь, и гостиница была далеко от дома, так что поехали на автобусе.
      - Ты бы в жизни не догадался, ей-богу, ни за что, - сказала няня Фосет и покраснела от удовольствия. - Он раньше в цирке выступал, мой знакомый, он первоклассный затейник.
      Фары машин летели по Пикадилли шеренгой, будто это армия прорывалась сквозь дождь.
      - Тебе прямо повезло, ей-богу, тебе любой позавидует, это уж точно. Так дуриком на праздник попасть! Надо же!
      Он сообразил, что так и не понял, в честь кого из детей устроили праздник.
      - Чего это ты тихий такой? - И она дернула его за руку, они огибали сквер. - Объелся, что ли? Смотри у меня!
      Он думал про то, какие сны приснятся ему ночью.
      - Только, чур, ни гу-гу, - сказала няня Фосет, поворачивая ключ в замке. Значит, нельзя рассказывать про ее знакомого и про праздник.
      Он проснулся в темноте, и оказалось, что на матрасе и в простенке за кроватью полно рвоты.
      - В другой раз удержишься, - говорила няня Фосет, сдирая с него пижаму. Волосы у нее были заплетены в смешные косички. - Глаза завидущие, руки загребущие. В другой раз удержишься, ишь обрадовал.
      Он смотрел ей в лицо и не смел спросить про "другой раз".
      - Какой он симпатичный, - говорила она, проворно обтирая ему лицо холодной губкой. - Не то что разные всякие. Так что веди себя хорошо, не моргай, не хлопай ушами и всегда будешь на праздники ходить.
      Он снова лежал в темноте, на чистых, тугих простынях, и он знал, что с того дня, как высушили Круглый Пруд, все совсем переменилось и уже не будет как раньше, и ему было страшно, он жалел о том времени, когда няня Фосет презирала всех мужчин.
      Четки зеленые и красные
      После обеда кюре все бродил, и только в пять он спустился по откосу к деревне и встретил Альбера Пиге. Давным-давно эти Пиге владели всей землей по раздолу от края до края. Кюре не забыл, как старик Пиге сиживал на пеньке у себя на задворках, клевал носом и пускал вниз по щетине тонкую слюнку. В ногах у него всегда лежал Ласкар - пес вроде волка, тощий, с подобранным животом и острой, как у борзой, мордой. Никто не смел его тронуть, один хозяин.
      Но то пятьдесят лет назад, когда еще он только приехал сюда новоиспеченным священником. Тогда он исходил поля вдоль и поперек, его распирало волненье, тогда он знал еще, чему верит, зачем живет, тогда он был еще честолюбив и предан Богу. И много лет прихожане приглядывались к нему с опаской.
      Старик Пиге помнил троих прежних кюре, любил про них рассказывать, их имена в приходской книге стали кюре Беньяку именами добрых знакомых, и, бродя по погосту, он задерживался по очереди у всех трех неброских надгробий.
      Теперь землю Пиге всю переделили. Перед тем как умереть старику, их пошло трясти - болезни, беды, смерти, - и понемногу они распродали поля соседям. У них осталось два поля, виноградник и сад. Несчастья на них все сыпались, не стало ни денег, ни здоровья, и пришлось продать даже красночерепичную ферму и перебраться в пристройку, какую прежде сдавали работнику. Старший брат Альбера свалился с телеги и расшибся насмерть, сам Альбер вот поседел и согнулся до времени, глаза погасли, и пожелтело лицо. А ему и пятидесяти-то нет.
      Кюре остановился посмотреть, как он чинит вороньи пугала. Сегодня спозаранок, когда он шел служить обедню, навстречу ему попался Альберов младший - спешил в лес по грибы на часок перед школой. Пиге все работящие. Кроме Марселя - тот только перебирает свои четки, зеленые и красные.
      Завидя кюре, Альбер поднялся и потер больную поясницу. Яркое синее небо на западе пошло малиновыми полосами. Собиралась мошкара.
      "Кюре. - Альбер проследил взглядом его путь через поле... - Старый, он подумал. - Чего там, все мы старые".
      Но кюре скукожился, ссохся сухой веткой, под тонким покровом плоти обозначился у него череп.
      Постояли вместе у плетня, потолковали насчет погоды, урожая, болезни мадам Кюрвейе.
      - Я ведь их венчал, - сказал кюре Беньяк будто про себя. С самого утра ему докучало прошлое.
      - Да уж. Я мальчишка был, а помню. Я еще на церковную стену залез и оттуда в них лепестками кидал. Они у меня в кулаке взмокли, аж потемнели, а я кидаю. Вот денек был!
      - Как Амели?
      - Да по-старому. Нога ноет. Она говорит, к плохой погоде. А папаша ее так тот еще сдал, совсем из ума выжил. Надо его, видно, на зиму к себе перетаскивать, нельзя ему одному, да только где мы все поместимся, один Господь знает.
      - Мне бы сходить к нему, да вот...
      - Не приветит он вас, знаю. Крутой он, черт.
      Оба умолкли, и тут бы кюре вставить вопрос насчет Марселя. Он его уж несколько дней не видел. Интересно, сказали ему про мадам Кюрвейе? Понял ли он? Она, единственная из всех, привечала Марселя, заговаривала с ним иной раз, идя от обедни. С ним, а больше ни с кем.
      Да что Альбер ответит? "По-прежнему. Как всегда". Когда он вернулся домой, ему много было говорено про сына. Кюре хотел его урезонить, чтоб вел себя по-людски, да, видно, не так за это взялся. Самому стыдно вспоминать свою прямоту, самонадеянность, прыть. Пятьдесят лет ушло у него на то, чтобы научиться молчать и прощать.
      Пиге сказал:
      - Все по-прежнему, - и поскреб ногу заляпанным башмаком.
      Да, все по-прежнему. И не по-прежнему вовсе. Меняется почва, подрастают деревья, их валят, и лес, глядишь, уж не тот. Год назад река как затопила пойменный луг, так его и не осушили, и на месте прежнего выгона стало болото. У Пиге тогда утонула одна корова. Вечно у них такое. Кюре на исповедях выслушивал обиды на Бога, горечь. За что все на наши головы? Вечно наши? Он не знал, что отвечать Альберу. Как рыдал Альбер, когда у него тогда ночью умерла дочка, стоял перед алтарем и бранился, и рыдал, и бил, бил кулаком осыпающуюся стену.
      В приходскую книгу много занесено рождений, венчаний, смертей. Все по-прежнему. Все по-другому. Но неизменно они держатся в отдалении от кюре. Вот и теперь. Пиге стоял и ждал, когда он снова заговорит либо простится. Священник - как слепец, глухонемой или умалишенный - живет сам по себе, он существо, розное от них. Кюре много бы дал, чтоб это изменить, не жить отгороженно от людей, с которыми его так давно свела судьба. Он на них смотрел, когда они причащались, смотрел, держа дитя над купелью, стоя над гробом, и всегда он чувствовал свою оставленность, и ему хотелось взметнуть руки и закричать. А отвечать на их вопросы он разучился.
      Он потрепал Альбера по плечу и ушел.
      Мадам Кюрвейе умерла той же ночью. Сын Робера пришел за ним в церковь около десяти. Кюре надлежало бы по ней горевать, больше горевать было некому - она была бездетная и пятнадцать лет вдовела. Одноглазый Гастон и его жена, экономка, стояли в темном низу и ждали, а дождавшись вести, не заплакали. А для кюре смерть стала теперь даже понятней, чем жизнь.
      - Вы расстроены? - спросил врач, он был молодой и неверующий.
      - Она была очень старая.
      - Да. Вы, простите, тоже старый. Но вы-то расстроены?
      - Почему вы спрашиваете?
      - Она вам давний друг. Вряд ли у вас их много осталось. Друг? Нет. Что он знал про мадам Кюрвейе? Что она про него
      знала? Сорок лет он еженедельно выслушивал ее исповедь, но другом она ему не была. У него нет друзей.
      - Добрая она была?
      Кюре застыл на каменной лестнице. Он не мог ответить, потому что уже не знал, а может, и не знал никогда, что это такое - добрый. Попросили бы объяснить, он бы не сумел.
      - Наверное, она была, как мы все, - сказал доктор Домек. - Всего понемногу.
      - Возможно.
      Он вышел из дома покойницы. Но вдруг посреди дороги, далеко от своего жилья, он снова застыл и услыхал шум ночи, робкий, прохладный шорох ветра, скрип вишен и каштанов.
      Что это такое - добрый? Он не знал. И вдруг ему стало страшно.
      Мари оставила ему холодной еды, и он выпил стакан вина, чтоб согреться. Огонь еще тлел и разгорелся, когда он подбросил в него щепок.
      Да, умерла мадам. Но не потому он так приуныл и растерялся. Он пробовал читать требник, но у него разболелись глаза, пробовал молиться, но в голове застрял неотвязный вопрос. Он заснул, и ему приснилась та ночь, когда родился Марсель и его позвали к Пиге.
      Большая кровать выглядела странно в низкой, голой комнате. Топилась печь, Альбер Пиге сидел рядом, с дочкой на коленях. Амели лежала на кровати, темные волосы у нее слиплись, и блуждали глаза. Кюре подошел, взял ее за руку.
      - Амели...
      Альбер гадливо плюнул в огонь, огонь зашипел. Амели глянула на кюре горячий, горький и злобный взгляд. Гордая она, твердая. Недаром дочка Нувера, который ставил капканы, свежевал зверей.
      Она показала ему на люльку в тени у кровати, а сама отвела глаза.
      - У вас сын?
      Ему не ответили. Только шипел огонь и что-то нашептывала на ухо отцу дочка.
      Кюре пощупал личико новорожденного. И тесную комнату покрыл голос Альбера:
      - Вы одеялко-то сдвиньте, кюре. Сами гляньте!
      Тельце чудно смялось все на один бок. На спину налип горб и коленями оканчивались ножки.
      - Гляньте лучше. Смотрите, чем нас Господь наградил.
      А этой зимой умерла у них дочка.
      - Почему не он! - выл Альбер. - Что бы ему-то помереть!
      Кюре Беньяк в первый раз за всю жизнь не увидел в случившемся смысла, как сегодня он увидел смысл в том, что умерла мадам Кюрвейе, одинокая и старая.
      Огонь догорал. Кюре размял затекшие ноги и побрел спать. А тот проклятый вопрос его не отпускал.
      Хоронили мадам Кюрвейе во вторник. День был серый, промозглый, народу собралось мало. Кюре чувствовал себя старым, больным, потерянным - прожил жизнь, а к правде и не приблизился.
      Наутро еще похолодало. Если холод продержится, виноград весь сгниет и такие, как Пиге, останутся на зиму без денег.
      У кладбищенских ворот он помешкал. Кто-то уже прошел туда, и вряд ли это мадам Машо, которая убирала могилы и расчищала тропки, для нее еще рано. Кюре прошел в ворота.
      Марсель Пиге на корточках, тихонько рылся в земле на могиле мадам Кюрвейе. Горб у него на спине вырос с ним вместе, и голова вдавилась в плечи. К культям ему прикрепили деревяшки, и, обвязанный ремнями по плечам, он нескладно переваливался на костылях. Ему уже исполнилось двадцать, совсем взрослый, но лицо осталось детское, нежное, голое. В деревне кое-кто побаивался его, а ребятишки шумно бегали за ним и передразнивали, припадая на ногу. Марсель не обижался, смотрел и, когда считал, что у них хорошо выходит, хлопал в ладоши.
      Услышав шаги, он оглянулся, улыбнулся своей широкой, робкой улыбкой и снова стал копать.
      - Марсель? Ты что тут делаешь? Это могила мадам Кюрвейе.
      Тогда он поднялся, сровнял ямку, взял кюре за руку и потянул прочь. Вместе они дошли до самой пристройки.
      - Пожаловал, - разворчалась Амели. - Надоело за ним следить, и где его только носит. Небось не маленький. Что ему сделается?
      Марсель улыбнулся и потянулся ее облапить.
      А кюре Беньяк вернулся к могиле, разрыл кучку земли и нашел там яркие четки, зеленые и красные. Марсель их повсюду таскал с собой, в руке или в кармане, ими тешился. Он их перебирал, считал, прижимал к лицу и смеялся. Он просто не мог с ними расстаться. И вот принес на могилу мадам Кюрвейе.
      Кюре согнулся и снова их закопал, а потом распрямился, с трудом, не сразу, до того затекли и разболелись у него ноги. И кое-как он побрел домой. Лило. Он насилу добрался до своего кресла. Мари только еще развела огонь, в комнате было холодно. Он долго сидел один и думал про мадам Кюрвейе, и Марселя, и про подарок Марселя - четки, зеленые и красные, которые на все сразу дали ответ.
      Он пережил старуху всего на две недели.
      Друзья мисс Рис
      - Тебя тут не хватало, - сказала Уэзеби, но только тихонько, сквозь зубы, потому что в любую минуту могла войти старшая сестра, а старшая сестра была его тетя. - Надоел... и так тошно.
      Она нагнулась, ткнула угли черной кочергой, они жарко треснули, как маковки, и осыпались зернами искр. Он следил за ней тайком, искоса, ему стыдно было, что она его так не любит. Лицо ему обдало жаром камина.
      Тетя Спенсер сказала:
      - Молоко выпьешь тут, на табуретке. Нечего путаться у людей под ногами.
      Но она просто говорила строго, а сама была добрая. Он ее знал всегда.
      - Я в какой комнате родился?
      - В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.
      Он это выучил, как стишок. Он спрашивал, она отвечала, мелькая в дверях, разнося туда-сюда подносы, судна, белые кувшины, от которых шел пар, - и всегда в одних и тех же словах.
      - В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.
      А вот маме жалко было так ответить.
      - Я в какой комнате родился?
      - Ах, ну что за глупости, неужели нельзя запомнить, сто раз одно и то же спрашиваешь, я же тебе говорила...
      Уэзеби насыпала в огонь еще угля, большими кусками, в камине стало темно. Тепло сразу сползло у него с лица. Уэзеби прижимала к животу левой рукой белый крахмальный фартук. Снова хлопнула дверь, звякнули на заставленном подносе стаканы. Где-то тренькнул звонок. Он посмотрел на стеклянный щит. На щите были номера и такие красные язычки. Если кто позвонит, язычок болтается, болтается, болтается под тем номером. Он подумал: вот бы шестой, хоть бы шестой. Он зажмурился, снова посмотрел. Нет, не шестой. Девятый. Из шестого при нем ни разу еще не звонили.
      - В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.
      Но Рис тоже никогда не звонила.
      Тетя Спенсер говорила:
      - Ей никогда ничего не надо.
      А Уэзеби все равно ее ненавидела и, только старшая отвернется, все ворчала, как надоела ей эта Рис.
      Он нагнул к лицу чашку со стынущим молоком и лил его в рот по каплям. Он хотел пить подольше, а то Уэзеби сразу заметит, когда он кончит. И: "Ну, марш наверх, хоть от тебя-то избавиться, живо давай".
      Уэзеби всегда была тут, в лечебнице на Кедровом Поле, и Рис тоже была тут, всегда, в седьмом номере. Он ненавидел Уэзеби, зато он был другом Рис. "Мисс Рис", - поправляла мама. И мама немного беспокоилась, не вредно ли ему без конца навещать такую больную. Но потом она решила, что ничего.
      Он думал: вот был бы ужас - лежать в седьмом номере, как мисс Рис, и чтоб за тобой вечно следила, кормила тебя, укладывала спать и пилила Уэзеби.
      - Для тебя она няня Уэзеби...
      Как-то раз он вспомнил, что самый первый человек, которого он увидел, была Уэзеби, он даже запомнил ее лицо с того самого дня, как родился тогда, в шестом номере.
      - А какой я был?
      - Хороший, здоровый ребенок, - сказала тетя Спенсер, она разглядывала на свет фарфоровый поильник - искала трещину.
      - Красный. - Это Уэзеби прошипела сзади, с темной лестницы. - Красный и противный. И визжал.
      Верхние зубы были у нее большие, желтые, редкие и торчали из-под губы вперед, как навес. Он поскорей отодвинулся на своей табуретке.
      Молоко было густое, сладкое. Он набрал полный рот, повертел языком, утешился.
      - Нас сегодня не будет допоздна. И лучше всего тебе ночевать в лечебнице, - сказала мама. - Тебе будет весело.
      Он отвел глаза и посмотрел за окно, в сад, на остатки стаявшего снега, пятнастого и грязного, как то белье, которое спускали на специальной тележке к тете Спенсер прямо в прачечную.
      Ему хотелось сказать: не хочу, не надо, не хочу я там ночевать, там Уэзеби. Он один раз даже что-то такое начал.
      - Для тебя она няня Уэзеби, и вообще - что за глупости?
      - Она уродина.
      - Не всем же быть красивыми.
      - У нее зубы желтые.
      - Какие гадкие слова, воспитанные мальчики так не говорят!
      - Она...
      Да разве тут растолкуешь. Он постарался не думать про верхний этаж лечебницы и про чердак, где ему придется спать - рядом с комнатой Уэзеби.
      - А вы на бал едете?
      - Нет, миленький.
      - На ужин?
      Вечно они надевали все новое, садились в теплую машину и катили куда-то. Он знал фамилии всех знакомых, к кому они ездили, знал, кто как называется, и он знал, как называются скверы и улицы, где каждый вечер гулял с Ширли, девочкой, которой за это платили по часам.
      - Значит, на банкет к мэру, что ли?
      - Глупенький, это же весной. А теперь ноябрь.
      - А куда вы едете? Скажи.
      - Просто поиграть в винт с мистером и миссис Темплтон. Понял?
      Он знал, что винт - такая игра, в нее играют, сидя за столом с картами, но каждый раз, когда он слышал эти слова, он одно и то же воображал большой-большой винт, и маму, и папу, и Темплтонов, и Хоулэйков, и Эскю-Фишеров, и как все они держатся за этот самый винт и во что-то его ввинчивают. И все в вечерних платьях и костюмах.
      - Зачем мне к тете Спенсер? Пусть лучше я дома останусь и кто-то со мной посидит!
      - Но я же тебе объяснила: мы задержимся допоздна, и просто - так гораздо удобней. Ну, доедай морковочку.
      Молока осталось чуть-чуть, на донышке. Он заглянул в чашку и вспомнил маму в бледно стекающем шифоновом платье. У Темплтонов свой "Отель Королевского Парка", он выходит на эспланаду. В саду у них чилийское дерево, густое и темное, как войлок.
      - Ишь сидит, играется, - прошипела Уэзеби, она нагнулась, заглянула в голубую чашку и пахнула на него разогретым накрахмаленным ситцем и духом стоялого крепкого чая из-под желтых зубов.
      Тетя Спенсер влетела, хлопнув дверью, а за ней ночная сестра, и обе кричали, что Одиннадцатого вырвало в постель и на пол. Он слушал, и ему было все равно, он привык, что взрослая жизнь чуть не вся состоит из таких вещей - рвот, температур, смертей и поносов у больных в лечебнице. Он не испугался. Он ходил сюда всегда.
      - В постель... - вдруг сказала тетя Спенсер, но он глянул на нее и успокоился, он знал, что она жалеет его, хотя ей приходится суетиться и заботиться сразу о стольких больных. Он последний родился на Кедровом Поле, пока еще тут не "прикрыли родильню". Вечерами она нянчилась с ним у себя в комнате и отгоняла мысль о собственной близкой старости. - В постель...
      Он встал с табуретки.
      - Я в какой комнате родился?
      - В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.
      Удовлетворенный, он стал на пороге.
      - Я пойду ее навещу.
      - Кого? Рис? Нет. Уэзеби пошла ее на горшок сажать.
      - А я подожду и потом только скажу ей спокойной ночи.
      - Не нужны ей гости в такую позднь.
      - Но ведь же теперь только... - он посмотрел на часы, и опять ему изменила память, он пока не умел сообразить, что означают стрелки, если только они не стояли совсем прямо, когда двенадцать или шесть.
      Папа говорил:
      - Он совершенно не соображает, как по часам определять время. - Папа наклонялся и на него смотрел. - Надеюсь, он будет лучше соображать кое в чем другом.
      Огонь уже выбивался из-под новых угольев, и не хотелось уходить от него, и от тепла, и от света, и запахов кухни к железной кровати пятью маршами выше, на темном чердаке. Тетя Спенсер сказала:
      - Я теперь к Одиннадцатому. Я еще к тебе зайду.
      Она толкнула дверь, и он вышел следом и смотрел сзади на твердые складки парившего за нею чепца, и черные больничные башмаки, и черные чулки, обтянувшие крепкие ноги. Хорошо, что она придет и побудет с ним, пока он раздевается, моется и молится на ночь. И он не останется с Уэзеби.
      Перед дверью шестого номера он замер, зачарованно глядя на волшебную цифру, выведенную темным с позолотой.
      - Ну, пошли, пошли, - сказала тетя Спенсер. Она уже немного запыхалась. - У нас сегодня и так рук не хватает, а Двенадцатый при смерти. Некогда мне тебя ждать.
      Он заглянул в коридорчик, уводивший к седьмому номеру.
      - К Рис и завтра успеешь.
      И они стали взбираться по крутому следующему пролету.
      Няня Уэзеби, вся красная, плюхнула поднос на кухонный стол. Он поднял на нее взгляд и тут же снова уставился в тарелку, болтая ложечкой в каше.
      - Одна гадость и грязь, - буркнула Уэзеби, - вечно все проливает.
      Он всполошился, оглядел стол вокруг тарелки, свой пестрый свитер. Нет, ничего. "Значит, это Рис", - подумал он.
      - Куда уж дальше-то... вечно все проливает... зажилась... - слова летели из разных концов кухни, по которой металась Уэзеби. Он понял, что она говорит не с ним.
      За окном висело небо, набрякшее новым снегопадом. Он взял еще ложечку сахару, долго посыпал кашу, и темные зернышки окунались в овсянку, таяли, и от них оставались пятна. Тетя Спенсер с няней О'Киф наверху обмывали Двенадцатого. Когда уж мама за ним придет?
      - Ну, хватит, некогда мне с тобой валандаться. Прямо как Рис, гляди, сколько грязи развел. Хаггит ждет, ей убирать пора, небось знаешь.
      Он застыл. Было еще темно. Она вошла на чердак и его разбудила. И стала хватать за пижаму своими корявыми пальцами. Вот придет мама, и он все ей скажет, или он тете Спенсер скажет, и не будут они больше оставлять его на чердаке. Только нет, не скажет он ничего, он и слов-то не подберет.
      И он боялся Уэзеби.
      Дверь распахнулась.
      - А я думала, ты хотел к Рис зайти, - сказала тетя Спенсер.
      Он вышел из-за стола и спросил, кто это - Двенадцатый. У тети Спенсер были полны руки грелок, вытащенных из постелей и остывших за ночь.
      - Мистер Перро, бедняжка старенький. - Она повернулась к Уэзеби. - У него ведь шурин, и все. Ни разу не наведался. Надо позвонить. Гробовщик обещался к трем.
      Он вышел из кухни, побрел по линолеуму первого пролета. Потом начинался паркет и красный ковер, вытертый башмаками сестер, докторов и родственников. Он думал про мертвого мистера Перро в двенадцатом номере. Один раз он его навестил; но они не поговорили, мистер Перро спал. Он тогда даже обрадовался. Он всегда боялся той минуты, когда его пошлют навещать нового больного, в незнакомую комнату.
      - Пойди поговори немножко с Девятым... с Пятнадцатым... со Вторым... а то бедняжка скучает.
      И он стучался в темные двери, толкал их, и входил, и всегда боялся увидеть что-то ужасное.
      Мистер Перро оказался сморщенный, волосы и лицо были у него тускло-желтые, одинакового цвета. И чуть отвисла челюсть. Двенадцатый номер был меньше всех и выходил на церковь Святого Мартина. Он вежливо постоял, но мистер Перро не проснулся.
      На кухне лечебницы тетя Спенсер нарезала хлеб и кинула маме через плечо:
      - Рак
      А теперь мистер Перро умер.
      Он подошел к седьмому номеру. Рис. Она была тут, когда он родился. И когда он даже еще не родился. Одни, как, например, мистер Перро, поселялись тут на время и умирали, а другие, как вот Рис, оставались тут всегда. Он постучался - из воспитанности, потому что ответа быть не могло, - и открыл дверь.
      - У ее родни денег куры не клюют, - говорила Уэзеби, - девать некуда. Вот и тратят незнамо на что.
      Комната мисс Рис была самая большая и дорогая во всей лечебнице на Кедровом Поле, окно в сад, и у окна - постель мисс Рис, и тут стояло кое-что из фамильной мебели - шератоновский туалетный столик, за которым она не могла сидеть, и кресла для гостей, и на полу был персидский ковер, и над камином висела большая картина. Мисс Рис лежала на высокой постели, и ее богатая семья за все платила - сестра, и двое женатых братьев, и старуха тетка, а раз в неделю, по воскресеньям, они по очереди ее навещали. Приезжали на машинах с шоферами, в мехах, исполняли свой долг, пили чай, томились.
      Он прошел за ширму по персидскому ковру, стал у высокой постели. Мисс Рис пришлось долго поворачивать голову на подушке, чтобы отвести глаза от окна и посмотреть на него. Он ждал. У Рис, которую вечно ругала Уэзеби, у богатой мисс Рис с прямыми седыми волосами и очень нежной кожей дрожало все тело, и голова, и руки, и ноги. Тетя Спенсер как-то объяснила: "Болезнь Паркинсона".
      Бледные глаза чуть расширились, и он понял, что она его узнает. На золотистом стеганом одеяле дрожали руки. Он сказал:
      - А я уже позавтракал. Я тут ночевал, потому что мама с папой в гости пошли. Они в винт пошли играть, в "Отель Королевского Парка".
      Раньше мисс Рис еще умела кивать, а теперь уже непонятно было, кивает она, потому что ей интересно, потому что слушает, или она просто трясет головой.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7