Современная электронная библиотека ModernLib.Net

При опознании — задержать

ModernLib.Net / Детективы / Хомченко Василий Фёдорович / При опознании — задержать - Чтение (стр. 10)
Автор: Хомченко Василий Фёдорович
Жанр: Детективы

 

 


Тот закивал головой, сложил из пальцев крест и похлопал кнутом себя по спине — мол, и крест вырезали.

— А за что? Выпытывали военную тайну?

Микола отрицательно покрутил головой, и из его жестов Богушевич понял, что турки сделали все это за то, что он христианин.

— Дикость, — возмущённо сказал Богушевич. — Дикость и бесчеловечность. И это в наш цивилизованный век. В девятнадцатом столетии человек способен причинять человеку такие муки, — уже не Миколе, самому себе говорил Богушевич. — Наступит же время, не будет таких звериных нравов, человек даже на войне останется человеком. Да и войн не будет. В двадцатом столетии народы наконец поймут, что они братья, одна семья, что человек рождается, чтобы жить, а не убивать себе подобных. В двадцатом веке такого не будет…

Села больше не попадались, проезжали мимо хуторов, появившихся здесь, на свободных землях, после крестьянской реформы, мимо небольших усадеб, окружённых садами. Богушевич уютно привалился к задку тележки и с завистью смотрел на эти утонувшие в садах дома. Как хотелось уйти со службы, сбежать от надоевших уголовных дел, докучных хлопот, неприятных ему людей в такую вот усадьбу, в белый домик, пожить там, сидеть за столом и писать. Писать не обвинительные акты, не протоколы и постановления, а про то, что наболело, что распинает душу и рвётся из неё на свет… И чтобы под окнами росли берёзы, калина. Сиди за столом, гляди на эту калину с пунцовыми гроздьями, живи в своих мечтах, думах, пиши. А писать есть о чем, накопилось, наболело. Все время в голове кружится бесчисленное множество образов, они рождаются и исчезают, как звуки в воздухе, без следа и отголоска…

Ещё Гоголь писал про такие свои мечтания. «Я иногда люблю сойти на минуту в сферу этой необыкновенной уединённой жизни, где ни одно желание не перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик, за плетень сада, наполненного яблонями и сливами…»

А ещё лучше было бы поселиться в лесу, в пуще, чтобы за окном шумели сосны и дубы, чтобы в стекло стукал рогами олень, зимой за стеной выла метель и подвывали волки, а в двери залетали синицы. Кругом никого, один на один с лесом, с его покоем, чистотой, с мудростью природы…

Так думал он, убаюканный дорогой, и в голове невольно стали рождаться стихотворные строчки, сюжеты рассказов, рифмы, метафоры, побежали, полетели… Записать бы их, да лень было пошевельнуть рукой, чтобы достать из портфеля карандаш. Вращались эти мысли в голове, как жернова на холостом ходу.

Навстречу ехал кто-то на паре лошадей. Когда приблизились, Богушевич узнал полицейского исправника Ладанку. Остановились рядом — шарабан полицейского и тележка Богушевича. Исправник — страшно худой, мундир висит на нем, как на вешалке. Кто-то из уездных остряков сравнил его с высохшим клопом, которому месяца два не удавалось попить человеческой крови.

Ладанка рассказал последние новости. Все те же, невесёлые, полицейские; кого обокрали, кому в пьяной драке голову проломили; поймали бродягу, жившего под чужим именем; стрелялся гимназист из-за несчастной любви, правда, слава богу, рана лёгкая, выживет; от помещика Конопницкого убежала с драгунским офицером жена. Узнав, что Богушевич едет в Корольцы расследовать пожар, исправник сказал:

— А что там расследовать. Эта придурковатая барыня сама все спалит. Зимой знаете, что сделала? Нанесла в комнату соломы и давай её жечь прямо на полу. Грелась. У этой бабы точно не все дома.

— По её же жалобе и еду, Степан Иванович, — сказал Богушевич.

— Горенко тележка? — показал исправник пальцем на Миколу. — Его кучер.

— Горенко. Обедать у него пришлось.

— О, я Тараса знаю. Человек хлебосольный. Заеду и я к нему. — Он хлопнул своего кучера по плечу, чтобы ехал, тот взялся уже было за вожжи, но исправник остановил его. — Вот ещё что, Казимирович, — вспомнил он, — бумага из губернии пришла, будто в нашем или соседнем уезде прячется террорист, убежавший из тюрьмы. Не встречал такого? — И засмеялся. — Откуда они тут могут быть?

Они разъехались.

Микола жестами начал что-то объяснять Богушевичу, тот не понял, сказал, чтобы написал, достал из портфеля бумагу и карандаш. Микола закивал головой, ладно, мол, остановил коня и написал: «Надо побить бонбой всех панов, исправников, суды, а царя выбрать справедливого».

— Каких панов, Микола? — прочитав написанное, спросил Богушевич.

— Мым-м, мы-м, — покрутил головой немой и замахал руками во все стороны.

— Всех панов?

— А-а, — подтвердил тот.

— Значит, и судей, прокуроров, следователей?

— А-а, — снова покивал головой немой.

— И меня? Ты бы и меня убил бомбой? Я же тоже в суде работаю. Я — следователь и, как сам видишь, пан.

Микола повернулся к Богушевичу лицом, засмеялся во весь свой безъязыкий рот, развёл руками, но Богушевич не понял, в чем смысл его улыбки и жестов.

— Напиши, — сказал он ему. — И меня бомбой?

Немой написал: «Все суды из мужиков жилы тянут, на них на всех надо бонбу».

— Что ж, спасибо за откровенность, — сказал ему Богушевич, карандаш положил в портфель, а исписанный лист бумаги вернул кучеру. — «Вы со своей колокольни одно видите, мы — другое. Ваша мужицкая правда не сходится с нашей чиновничьей: Наши интересы сталкиваются. Вот какая она, диалектика, брат Микола», — думал Богушевич.

Богушевич не обиделся на него. Психологию простолюдинов, особенно деревенских жителей, их отношение к блюстителям порядка он знал хорошо. Народ считает их царскими слугами, которые только о том и думают, как бы поприжать простых людей да шкуру с них содрать. И появись второй Пугачёв, качаться бы судьям и следователям на виселицах.

«Вот, пан-господин Франтишек Богушевич, какая у тебя служба. Был бы ты врачом, учителем, тебе бы „бонбой“ не угрожали. Терпи, думай, рассуждай и привыкай».

— Микола, — сказал он, увидев, что тот засунул бумагу в карман. — Порви, что написал.

Микола показал, что использует её на курево.

— На, возьми газету на курево, — дал ему Богушевич «Губернские ведомости», — а ту порви.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Незаписанные и записанные Богушевичем мысли, рассуждения, воспоминания

…Как-то давным-давно в нежинском лицее наш преподаватель римского права попросил лицеистов написать характеристику на самих себя. Удивились мы: как скажешь правду про себя, какой ты, чего стоишь? Тогда преподаватель сказал, что подписываться под характеристиками не нужно, они должны быть анонимными. Мы написали, преподаватель собрал наши сочинения, положил в портфель и унёс. Через неделю на уроке начал их читать и спрашивал у нас, узнаем ли, кто написал. Многих узнавали. Прочитал и мою характеристику, а я там вот что про себя написал: «С виду понурый, молчаливый, педантично принципиальный, самолюбивый, если дело касается моих убеждений, веры, нации и собственной личности. У меня гипертрофированное ощущение чужой боли. Не могу видеть, как унижают человека. Чужое несчастье воспринимаю, как своё. Болит у другого, болит и у меня. Однажды отец ушиб ногу и скорчился от боли, и у меня тут же заболела та же правая нога. Был однажды сердечный приступ у сестры Ганночки, моё сердце сжалось от боли… С меня словно содрана кожа — очень мучаюсь, если касаюсь в жизни чего-нибудь грубого, жестокого, злого, несправедливого… Не могу представить, как стану судьёй, следователем, прокурором — тогда только с этими язвами жизни и придётся встречаться».

…Люблю мечтать о красивом и о будущем человечества. Это будущее сам творю в мечтах, представляю жизнь через сто лет, совсем не похожую на настоящую. Верю в счастливую для всех жизнь, этой верой живу и буду делать все, что в моих силах, чтобы жизнь эта скорей наступила. Она, конечно, не будет райской, но духовно богатой и справедливой будет.

…Чаще всего наша судьба зависит от других людей. Сделают тебе люди добро — повезёт в жизни. Обиду горькую причинят — жизнь горькой станет. Значит, лучшая жизнь всего общества зависит от нас самих, от сущности каждого человека. Отец мой учил нас, малых: не делай другому того, чего не хочешь, чтобы сделали тебе. И я стараюсь не причинять никому зла.

…Чему я должен посвятить свою жизнь? Этой моей службе, за которую я держусь, так как она меня кормит? Что я могу сделать, чтобы помочь людям построить светлое будущее, о котором я так мечтал в юности? И кто я как личность? Конечно, я, как и всякий человек, индивидуум. Но какой? Скорее всего, я не кто-нибудь, а что-нибудь. Может, только и представляю собой в миллионном сонме людей статистическую единицу народонаселения…

…Ах, каким я был горячим юношей, как верил в возможность осуществить великое, вечное, славное! А к чему привела эта вера? Пошёл в повстанцы, взялся за оружие — в крови искупался. Из университета пришлось бежать, иначе выслали бы с волчьим билетом.

…Пишу стихи то по нескольку на день, то месяцами не берусь за перо. Тянется душа к поэзии. Один бог знает, может быть, моя поэзия и есть то главное, чему я должен отдаться целиком? Вот украинец Тарас Шевченко за своего «Кобзаря» навечно останется в памяти народа. Великий Кобзарь сыграл на своей кобзе великие песни. А сыграю ли я?

…Прочитал в газете страшное сообщение: террористы убили губернского шефа жандармов. Кинули бомбу в коляску. Вместе с ним погиб сын, гимназист-первоклассник, а кучеру оторвало ноги. Чудовищное известие.

Стараюсь понять этих террористов. Верю, что они фанатично преданы своей идее — заменить самодержавие народовластием и за эту идею не щадят ни своей жизни, ни жизни врагов. Но ребёнок? Террористы хотят таким образом запугать царя и надеются, что царь сам добровольно отдаст власть народу. Я в это не верю, как не верю и в то, что мужики пойдут за террористами, только подай им знак. Не пойдут. Сам видел это в шестьдесят третьем году… Сомневаюсь также, что единственный правильный путь перестройки общества — террор и революция. Разуверился в этом.

Случалось не раз в истории революций и переворотов так, что небольшая часть общества, захватившая власть, получала привилегии не по заслугам. И снова в обществе нет справедливости, снова нарушен покой, растёт недовольство, усиливается ненависть к власти, назревает новый взрыв. Те, кто не получил привилегии, и те, кто их утратил, пытаются свергнуть ненавистную им власть. Снова страдания, жертвы, кровь, снова все возвращается на круги своя. Революция — это насильственное ускорение эволюции.

Полностью согласен с поэтом Жуковским, который некогда писал: «Движение — святое дело; все в божьем мире развивается, идёт вперёд и не может, и не должно стоять… Останавливать движение или насильственно ускорить его — равно погибельно…

…Революция — есть безумно губительное усилие перескочить из понедельника прямо в среду. Но и усилие перескочить из понедельника назад в воскресенье столь же губительно».

…Время — лучший творец и судья, оно творит без крови. Приходит новое время и приносит с собой новые, необходимые перемены. Время — двигатель истории: человечество меняется, на смену старым поколениям приходят новые. Они видят и дальше и лучше, потому что стоят на плечах предыдущих поколений.

…А может быть, эти революционеры-аскеты, которые отреклись от всех жизненных благ и выгод — богатства, карьеры, любви, и есть первые ласточки этого нового поколения.

…Ищут и в нашем Конотопе революционеров, розыскные бумаги присылают; ищут некоего Силаева. Интересно было бы познакомиться с таким революционером.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Потапенко зашёл к Иваненко под вечер. Купец вернулся из Киева и отдыхал после бани, лежал на тахте в халате, разморённый, распаренный. Перед ним на столе тихо посапывал самовар и желтела связка баранок с маком. Купец пил чай вприкуску. Когда Потапенко вошёл, он, не вставая, указал на кресло, пригласил сесть. Спросил о матери, о её здоровье, поинтересовался, как у неё идут дела, — одним словом, выказал уважение молодому холостяку. Пошутил:

— Вот видишь, лёжа чай пью, как тот лентяй, что сидя дрова колол. Ему говорят, что так колоть неудобно, а он отвечает: пробовал колоть лёжа, ещё хуже… Налить стаканчик?

Потапенко, хоть и не хотел пить, не отказался. Со стаканом в руке, что бы там в нем ни было, вино или чай, разговор идёт легче. Сам налил себе кипятка из самовара и заварки.

— Ну, как там, вора моего уже упекли в острог?

— Понимаете, Платон Гаврилович, не посадили, отпустили. Следователь отпустил.

— Как отпустил? Этот усатый поляк Богушевич отпустил?

— Не нашли доказательств его вины, Платон Гаврилович. Выяснилось, что не он залез в лавку, не он взломщик. Пришлось вынести постановление о прекращении следствия. Об этом я и пришёл вам сказать.

— Тю-ю, — сердито и недовольно поднял густые чёрные брови купец. — Поймали с мешком накраденного и не вор? Что за фокус-покус?

— Не доказали, что он украл. Хлопцу тому всего восемнадцать. Шёл, пьяный, мимо лавки и спугнул вора. Тот утёк, кинул узел, а этот его подобрал. Правда, казус? Интересный казус, прямо как в книжке.

— Книжек я не читаю, они меня кормить не станут, от них мозги сохнут… А вы этому сопляку и поверили?

— Других доказательств нет, Платон Гаврилович. А всякое сомнение на пользу обвиняемому.

— Хитро, хитро говоришь, видать, что учился. — Иваненко матерно выругался, покрутил головой, расспросил, чей это хлопец, попросил дать ему бумагу, карандаш, записал фамилию Тыцюнника, адрес. — А, так это сын того хромого на одну ногу! Ничего, меня не минуют, придут рассчитаться. Ну и полячку твоему я тоже припомню. Это он мне нарочно свинью подложил.

— Да нет, зачем нарочно. По закону все.

— Ладно, пусть по закону, а все равно он ещё со мной встретится.

Потапенко обрадовался:

— Платон Гаврилович, напишите, что вы согласны и отказываетесь от преследования Тыцюнника по суду, забираете свою жалобу.

— А этого он не хочет? — показал кукиш Иваненко. — Чтобы вам работы меньше было? Знаю я вас, лентяев, — тебя и того полячка.

— А он и не поляк вовсе.

— Не ври, сын Сидоров. Кто же он? Католик ведь.

— Он себя белорусом считает.

— А почему же тогда не женился на православной? Ляшской веры взял девку.

«Не может смириться с тем, что упустил такого жениха», — злорадно подумал Потапенко, сдерживая улыбку. Он хорошо знал, как купеческая семья обхаживала Богушевича. Холостым Богушевич наведывался в дом купца, на него рассчитывали, как на жениха, — зять был бы неплохой, дворянин, хоть и захудалый. Глядишь, и дочка в дворянки вышла бы. Богушевич бывал почти на всех вечеринках, которые купец устраивал у себя в доме для приманки женихов. Вечеринки эти купец называл балами. В печатне Фисаковича заказывались бланки пригласительных билетов, и дочки по своему выбору рассылали их молодым людям Конотопа. Богушевич всегда получал эти приглашения и почти всегда приходил; порой танцевал, пел, веселился вместе со всеми, но чаще молча сидел и смотрел, как веселятся другие. Постоянным участником таких «балов» был и Потапенко. Танцевали под рояль, играла Клара Фридриховна, местная «музыкантша», высокая, широкая, что плечи, что низ, какая-то дальняя родственница члена окружного суда Масальского. На всех пальцах у неё блестели кольца и перстни. Эта Клара Фридриховна тоже зарилась на Богушевича. Когда она пела романсы, то просила его сесть рядом и переворачивать страницы нот. Он садился, брал за уголок нотный лист, следил, чтобы вовремя его перевернуть.

Чаще всего заказывали дамские вальсы, и тогда барышни приглашали кавалеров. К Богушевичу подходила мелкими, но уверенными шагами Гапочка — тоненькая, перетянутая в талии, с толстой, чёрной, блестящей косой, перекинутой на грудь, приседала, подавала руку и вела в круг. Потапенко выбирала совсем не похожая на Гапочку белокурая толстушка-веселушка Оксана, и он, подхватив её, пристраивался поближе к Богушевичу, танцевал и подмигивал ему. Подмигивание это означало: «Заарканить хотят нас купчихи, держись!»

Нужно сказать, что Гапочка одевалась всегда со вкусом, была самая рассудительная из пяти сестёр, ласковая — этакая кошечка, только без коготков, — и Богушевичу было приятно с ней танцевать, чувствовать её рядом с собой. А вот разговор между ними редко ладился. Не находилось, о чем говорить. А потом Богушевич женился, неожиданно для самого себя и всех, кто его знал. Стал семейным человеком как-то сразу, вскоре после приезда Габриэли в Конотоп. Естественно, на «балы» к купцу он больше не ходил, да его и не приглашали. А Потапенко по-прежнему считают женихом и принимают как жениха.

— Тю-ю, — сказал Иваненко и налил себе ещё кипяточка из самовара. — Какие вы все разумники. Вишь, они вора отпустили, а я должен им помогать. Во — ему, твоему полячку, — ещё раз показал Иваненко кукиш.

За дверьми, в зале, заиграли на рояле. Одна из дочек села музицировать. Играла неплохо, выучилась.

— Гапочка играет. Я в молодости тоже любил… петь. Особенно, когда служил в солдатах. Как затяну, бывало, так ротный уши затыкает. Гапка, — крикнул купец, — иди сюда!

Вошла Гапочка. Была она в длинном белом капоте, волосы распущены — вымыла и теперь сушила. Потапенко обрадовалась, сделала, как в лучших домах, книксен, заулыбалась, и улыбка так и не сошла с её лица.

— Папаша, я с Кларой Фридриховной репетирую, — сказала она, не сводя глаз с Потапенко.

— Вот послушай, дочка, чего этот паныч от меня хочет. Неохота ему следствие вести, просит, чтобы я написал челобитную, что отпускаю вора с богом.

Гапочка все с той же улыбкой, грациозно изогнув стан, подошла ближе к Потапенко, сказала:

— А ну его, этого вора. Алексей Сидорович, не хотите романс послушать? — Последние слова промолвила по-французски, с прононсом — и в дом конотопских купчих доходит кое-что из Парижа. — Я новый романс разучиваю. — Она взяла Потапенко за руку и повела за собой.

В зале за роялем сидела Клара Фридриховна. Круглый стул был ей мал, утонул под её пышной юбкой. Клара заиграла и сама же начала подпевать.

Ярко пылает в камине огонь…

Голос её подошёл бы для запевалы драгунского эскадрона. Глядя на неё, Потапенко вспомнил Василису — тётку гоголевского Шпоньки. С Кларой, как и с Василисой, природа совершила ошибку, сделав её женщиной, — к её голосу прибавить бы усы, трубку в зубы и ботфорты, какой был бы драгун! Потапенко не удержался, хмыкнул.

— Что, не так? — перестав играть, грузно повернулась к нему Клара. — Не та тональность? Высоко?

— Да нет, — начал оправдываться Потапенко, сдерживая смех, представив её с усами и в ботфортах. — Анекдот вспомнил.

— Рассказать! — мощным драгунским голосом приказала Клара.

— Анекдот не для дамских ушей, — заюлил, стал выкручиваться Потапенко, — как назло в голову не приходило ни одного приличного анекдота.

— Не бойся, мы дамы привычные, а Гапочка пусть уши заткнёт.

Анекдота он так и не рассказал, и Клара начала репетицию. Гапочка села за рояль, Клара стояла рядом, следила за игрой и поправляла.

Потапенко стало скучно слушать их музыку. Попросил бы вина у хозяина, да знал, что он непьющий, поэтому и зовут его баптистом, хоть в церковь ходит аккуратно. Попросил у Гапочки.

— Гапа, и на мою долю тоже, — оглядываясь на дверь, за которой чаёвничал хозяин, сказала Клара.

Гапочка принесла полный графин вина. Сначала все трое выпили по стаканчику в зале, потом перешли в комнату Гапочки, там уже и пили, и закусывали. Гапочка цедила вино сквозь зубы, морщилась, пить не умела. Закуску приносила Катерина, дневная прислуга. Она все хотела сказать что-то Потапенко так, чтобы не услышали остальные, да не могла улучить момент. Потапенко быстро захмелел, а Клара Фридриховна только порозовела, выше и чаще стал колыхаться на груди золотой кулон.

— Ах, как я вас всех люблю, — восклицала захмелевшая Гапочка. — И всех обнять хочу.

— Всех сразу нельзя, — пробасила Клара Фридриховна. — Обнимай вон Алексея или моего кузена Антона. Вечером приведу его сюда.

— Антона, Платона, Родиона… Хоть татарина буду обнимать, любить, — замотала головой Гапа и подошла, расставив руки, к Потапенко, схватила за шею, притянула к себе. — Милый мой дружок-пирожок. Ты и правда, как пирожок, мягонький, сдобненький, животик у тебя, как тыквочка.

— Гапка, отстань, — как на плацу, скомандовала Клара. — Идёт кто-то.

Но Гапочка ничего не слышала, прижалась к Потапенко, тёрлась губами о его губы, щеки, забыв все на свете, полная страсти и пыла переспелая невеста.

— Эх, женихи, — говорила она, — все вы сватаетесь не ко мне, а к батькиным деньгам. Кабанов вчера торговался насчёт приданого, сын исправника Ладанки просится в женихи… Ещё с десяток таких прохиндеев набивается… Только ты, сдобненький, никак не отважишься. — Она уставилась глазами в глаза Потапенко, спросила: — Когда посватаешься ко мне?

— Хоть сегодня, хоть сию минуту, — не задумываясь, забыв про Леку, ответил Потапенко, разомлевший от вина, Гапочкиных объятий и поцелуев.

Встала Клара и, стуча туфлями на высоких каблуках, подошла к Алексею, взяла за плечи, повернула от Гапочки к себе.

— Гапа, он жених, да не твой. Его сватают Гарбузенко. Тебе приведу кузена Антона, ротмистра, жандармского офицера. Сын у него красавчик, за него пойдёшь.

Вошла Катерина, принесла ещё закуски. Когда Потапенко оглянулся на неё, махнула рукой, позвала. Он двинулся было за ней, но Клара задержала, не пустила. Катерина вышла.

— Дорогая Клара Фридриховна, — пытаясь освободиться из её объятий, сказал Алексей, — какого это вы кузена припасли для Гапочки?

— О! Рыцарь, ротмистр, сегодня приехал. Приведу его сюда. А сосватала для Гапочки не кузена, а его сына. До чего хорош!

— А что этому жандарму понадобилось в нашем городе?

— Ищет государственного клятвоотступника. Говорит, у нас прячется… Подозревают тут одного… и вы его знаете. Ой, я бы такое могла рассказать, что вы бы в обморок упали. Он настоящий террорист-революционер.

— Я знаю, кто он. Это — я, — постучал себя в грудь Потапенко.

Клара и Гапочка взглянули на него: одна насмешливо, другая — испуганно.

— Я отступился от клятвы. Милая Гапочка, я давал тебе клятву быть твоим верным рыцарем?

— Давал, давал.

— Я повторю эту клятву. — Алексей налил в бокал вина, звякнул о графин, резко поднялся и нечаянно облил пиджак. Гапочка кинулась вытирать салфеткой, но он сказал: — Не надо, завтра утром понюхаю, вот и опохмелюсь. — Он вышел на середину комнаты и с преувеличенным пафосом произнёс: — Клянусь словом рыцаря и честью потомка запорожцев, что я, потомственный казак, праправнук гетмана, дворянин земли украинской, с этой минуты буду верным пажем и стражем панночки Гапочки… — Один черт ведает, что он ещё плёл — пьяный, разгорячённый, взвинченный. Позже, всего через несколько часов, он уже ничего не сможет вспомнить из того, что наговорил, хоть вспомнить хотелось и даже очень.

Ещё раз зашла Катерина и сказала, что они сильно шумят, и Гаврилыч сердится. Пошли в сад, в беседку. Вот тут-то, в саду, по дороге, Катерине удалось, наконец, остановить Потапенко.

— Паночек, послушай меня. Пан следователь сказал, что седло из усадьбы вашей матери. И надо его вам отдать.

— Какое ещё седло? — хлопал глазами Потапенко.

— Да то, что Антипка принёс домой и спрятал на чердаке. Пан следователь сказал, чтобы мы его никуда не уносили и никому не отдавали, и, коли надо, они возьмут. Так чего ж нам держать его на чердаке?

— Антипка принёс седло?

— Ага. С братом моим, Симоном. Ах, боже мой, сколько хлопот он мне наделал с этим седлом. Чтоб его лихоманка скрутила. А Симон с Корольцов, он там в конце деревни живёт.

Ничегошеньки не понимал Потапенко из того, что говорила ему Катерина, да и не старался понять. Глядел на неё бессмысленным взором, шевелил губами, молчал. Клара и Гапочка подхватили его под руки, сдёрнули с места и повели. Он покорно шёл.

— Так как же быть с седлом? Вам принести? — забежала вперёд Катерина.

— На что мне это чёртово седло? На плечи себе я его надену? Выкинь. Отнеси Янкелю в лавку, он купит. Цыганам продай. В реке утопи.

Катерина отстала, остановилась, задумалась. Поняла, что седло пану не нужно, раз позволил делать с ним, что хочешь. Вот и хорошо, обрадовалась она, сейчас пойдёт домой и скажет Антипке, чтобы унёс это седло со двора подальше от греха.

…Домой Потапенко вернулся вечером. Повалился на тахту, заснул, но спал недолго. Проснулся, хмель немного выветрился, стал перебирать в памяти, что должен был в этот день сделать. Вспомнил, что не получил от купца никакой бумажки, никакой расписки. Хлопнул себя по лбу: это ж надо таким лентяем быть — ведь как есть ничего не сделал. Вот дурная голова! Не голова, а тыква зелёная. Эх, взять бы её, дурную, да поменять на разумную. Только с кем меняться-то? Разумную голову не купишь. Иметь бы такую, как у Богушевича. Позавидуешь, какую ему мать с отцом голову подарили…

Сидел на тахте, ругал себя. Вспомнил про седло, но и теперь не мог взять в толк, о каком седле плела ему баба. Догадался, что седло это было как-то связано с Богушевичем, немного успокоился.

«А на какого это террориста намекала Клара? — вспомнил он и этот разговор. — Кто тот клятвоотступник, которого приехал искать жандармский ротмистр? Знает же толстуха, а не говорит. А может, и говорила, да я спьяна все мимо ушей пропустил… Сказала, что мы все этого террориста знаем. Интересно, интересно… Вот так история с географией».

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Соколовсккй-Силаев пробыл в Корольцах всего полдня и снова поехал в Конотоп. Пани Глинская-Потапенко послала его в город. Накопились кое-какие хозяйственные дела, но главное — надо было привезти Алексея и Леку, чтобы в воскресенье их обвенчать. До старой барыни дошли слухи, что сын не хочет жениться на Леке и снова крутится около купеческой дочки Гапочки. Барыня боялась, что Алексей возьмёт и женится на ней, не испугавшись материнской угрозы лишить его наследства. Мысль о такой женитьбе выводила пани Глинскую-Потапенко из себя. «Не позволю, трупом лягу поперёк дороги, а жениться дворянину на мужичке не дам. Её деда на конюшне розгами драли. А сын его, её отец, выбился из грязи да в князи. Ростовщик, паук, весь уезд опутал долгами!» Соколовский, чтобы смягчить её гнев, говорил, что Гапочка образованная, гимназию кончила, и приданое большое отец за ней даёт. «Не хочу я его паучьего богатства и духу его мужицкого слышать не хочу». Хвалил Соколовский и Алексея — сын покорный, мать слушается, служит старательно, в бога верует (хотя тот больше поклонялся богу Бахусу) — и обещал привезти его вместе с Лекой. За этим сейчас и ехал.

Соколовский радовался этой поездке, она была ему весьма кстати. Во-первых, ему нужно было встретиться с курьером своей организации, передать ему готовые бомбы, замаскированные под шкатулки и ларчики. «Шкатулки» он вёз на бричке, забросав их сеном. А во-вторых, его ждёт Нонна, его любимая, богом выбранная, без которой ему и день прожить тяжело. Такая любовь, как у них, бывает только у осуждённых на смерть — безудержная, фанатичная, словно в преддверии неминучей беды, на краю могилы. Именно так они любят друг друга, стремятся быть вместе, так слились душами и спешат отдать все: он — ей, она — ему. Он, сорокалетний, и она, девятнадцатилетняя, — единое целое, слиток, стальной клубок страстей, радости и счастья. Они будто один человек, только случайно рождённый порознь в разное время и в разных местах.

Неторопливо бежал гнедой, неторопливо постукивали колёса, а как хотелось поскорей приехать, кинуться к Нонне. Она не ждёт его сегодня, и эта нежданная встреча будет праздником для неё. Расставание, даже на несколько дней, для них мука. Чем бы ни занимался, где бы ни был, он думал о ней, ощущал её присутствие, она всегда была рядом, он видел, слышал её и иногда, забывшись, заговаривал с ней. Возьмёт и спросит: «Нонна, как ты думаешь?» Не услышит ответа, оглянется — один. Нонны нет…

А Нонна, оставшись без него хоть на день, писала ему письма. Начинала их всегда одинаково: «Добрый день, вот и я». И заканчивала одними и теми же словами: «Целую, только твоя и все та же Нонна». Она жила им, как и он — ею. В последнем письме, которое лежало у него в кармане и которое он перечитал уже десять раз, она писала: «Всех удивляет мой оптимизм, радость. Они не знают, что мой великий жизненный стимул — это ты. Хотя могли бы заметить, что когда говорю о тебе или думаю, так вся свечусь. А чему дивиться? Это в моей душе твоя душа светится. Ты за меня не беспокойся, меня бог бережёт, я же ему отдана, вот он и бережёт меня и тебя тоже…

Боже, какой она дивный человек! Имя её отражает её сущность — избранница божья, богом выбранная, чуждая всего низменного, доверчивая, как дитя, мягкая, впечатлительная, ранимая натура. И в то же время — страстная до исступления и вспыльчивая: достаточно одной искры и полыхнёт пламенем, как порох. Слава богу, что тогда, в день побега из тюрьмы, он послал ему Нонну. Вот так ткнул в неё своим божьим перстом и сказал: «Ты, раба моя, не целый человек, ты — половина. Человек — это не мужчина или женщина порознь, это мужчина и женщина вместе. И чтобы вышел целый гармоничный человек, каждая половина должна найти свою вторую половину, соединиться душой и телом и сотворить гармонию, имя которой — Человек. Вон там, на берегу, прячется твоя половина, твой мужчина, найди его и прими». И они пошли навстречу друг другу и сотворили единое целое.

Уже тогда, когда Нонна привела Соколовского к себе и спрятала его, оба поняли, что они созданы друг для друга. Он ничего тогда от неё не утаил, все о себе рассказал, и она пообещала достать ему паспорт. Достала, продав дорогой фамильный перстень, заплатила кому-то в полиции и принесла паспорт на чужую фамилию — Соколовского. Имя не изменила, фамилию сама придумала. Она и одежду купила. Он собирался покинуть Владимир, как только отрастут волосы, усы и борода.

«Я поеду с тобой», — решительно сказала она.

«Любимая, — возразил он с грустью, — что ты будешь делать рядом со мной?»

«То же, что и ты. Заменю тебя, если надо будет. Бомбу вместо тебя кину».

«Готова на смерть пойти?»


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17