Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лягух

ModernLib.Net / Современная проза / Хоукс Джон Твелв / Лягух - Чтение (стр. 8)
Автор: Хоукс Джон Твелв
Жанр: Современная проза

 

 


Картонный чемодан, жалкое пальтишко и шляпа, увалень Люлю и поезд, на котором я уезжал один — или почти один. И мое удивление, замешательство, грусть… Но мы еще не знали, — знаменитый д-р Шапот и я, — что Мари-Клод уже отдалась Бокажу. И в тот самый день, когда Люлю прикалывал адрес места назначения к моему лацкану, Бокаж тайком увозил докторскую жену. Да-да, жену самого доктора!


Ах, Мари-Клод, мне не жить без тебя!

3

Мадам Фромаж

«Я уже видел это! — восклицаю я. — Я делал это раньше!» Иными словами, периодически я узнаю то, чего никогда не видел, и вспоминаю какие-нибудь незначительные или важные события, когда они происходят со мной впервые. Для меня ваше привычное djavu равносильно тому, чтобы попасть под поезд. Видите ли, я не желаю становиться жертвой того, что лишь кажется невозможным. Дайте мне что-нибудь действительно невозможное, или оставьте меня в покое. Не стоит добавлять, что описанное состояние не противоречит моим катастрофическим «припадкам», когда по пробуждении я оказываюсь в совершенно незнакомом, кошмарном мире. Просто заблудиться — ничто по сравнению с последствиями этих припадков или с тем бешенством, в которое приводит меня такой безудержный самообман.

Жалобы? Я вовсе не жалуюсь, и вы поняли бы это, будь чуточку повнимательнее. Папа, например, любил жаловаться. А я — нет.

Так вот, только что упомянутый поезд медленно въехал на провинциальный, непритязательный наш вокзальчик, словно желая сровнять его с землей. Тяжелый паровоз, этот облаченный в железо ад, был покрыт толстым слоем той самой сажи и копоти, с помощью которых он чуть было не стер с лица земли вокзал и, словно бы черным снегом, ослепил меня и Люлю. Какое мрачное, сернистое великолепие! А как лязгали и гремели прицепленные к нему пассажирские вагоны, окна которых потемнели не только от сажи и копоти, но и от дальних странствий!

Калека и слепец? Они, разумеется, тоже ехали на этом поезде, хотя я был слишком поглощен своим ужасным горем и заметил их лишь к концу поездки. Кроме того, локомотив не только ослеплял, но и оглушал своим грохотом, а вызванное им замешательство на вокзале, где мы с Люлю его ждали, соответствовало тому смятению, в которое мы с Арманом были так неожиданно ввергнуты. Я не видел никаких причин для нашего откровенного изгнания из Сен-Мамеса, поскольку тогда еще не догадывался, что Мари-Клод уехала из этого места навсегда. К тому же я никогда не считал себя путешественником, и рядом с устрашающей громадой локомотива чувствовал себя весьма неловко в своей поношенной шляпе, потрепанном пальтишке и с почти пустым, гулким чемоданом. Самому себе я казался отъявленным притворщиком. Сколько лет мне было в начале поездки? Простейшая арифметика раскроет как плачевное состояние той страны — нашей страны, — куда я отважно вступал, так и мой тогдашний возраст. Подобные расчеты мог бы произвести даже ребенок. Но если мысли о национальных проблемах и мелькали у меня в голове (представьте себе запертые двери и заколоченные ставни, за которыми прячется целая нация, — таковы были, если и не действительность, то, по крайней мере, дух того времени), я, вероятно, говорил самому себе, что мои соотечественники большего и не заслуживали. Погодите! Будьте сдержаннее! Несмотря на необдуманность моих слов (как вам может показаться), я, подобно Арману, выполнял собственную задачу, хотя, учитывая то, что было сказано до сих пор, вы первыми признаете, что доблесть для меня — пустой звук. Я могу даже сказать, что в случае выбора всегда предпочту труса герою. Но будьте уверены, я люблю то, над чем смеюсь. Что же касается моей службы отечеству, то она еще предстоит, как вы сами увидите.

Поезд наконец тронулся, и я занял свое унылое место в вагоне — один в пустом купе вместе с сажей и копотью, которые лежали изнутри еще более толстым, черным и едким слоем, чем снаружи. Мои ноздри тоже вскоре почернели, а свободная одежда стала жесткой от этого темного песка. Я сидел прямо, прижимая к себе свой продавленный чемоданчик и не снимая бесформенной шляпы. Мы ехали! Сиденье подо мной раскачивалось и дергалось по воле глуповатого, сгорбленного паровоза, на котором впору кататься детишкам. Я улыбался, оставаясь при этом, разумеется, начеку, ведь, что бы ни говорил и ни думал, я был путешественником, хоть и помимо своей воли. Путешественником!

Аиrevoir, Люлю!

Скрежет железа. Перестук колес. Мы уезжаем далеко-далёко! На соседнем сиденье лежала раскрытая книга, оставленная, вероятно, предыдущим пассажиром, и ее страницы переворачивались то влево, то вправо, развертываясь веером, словно бы ни один читатель больше никогда за этой книгой не вернется. Я был один. За дребезжащим окном проносился почерневший от сажи зеленый пейзаж. Ни тебе лачуги, ни крестьянина или хотя бы роющегося в золе цыпленка! Нетронутые страницы переворачивались то туда, то сюда, а воздух накалялся от невыносимого жара паровоза. Куда мы ехали? Да и зачем? Внезапно затосковав от одиночества, я понял, в чем находили удовольствие слепец и калека.

Но когда сцепления лязгнули и поезд тронулся, возник вопрос: действительно ли я один в вагоне? Проходя по коридору, я мельком заглянул сквозь шторки в соседнее купе и там, у занавешенного зеркала, на подставке между сиденьями увидел узкий серебристый гроб с несколькими поблекшими розами, рассыпанными по крышке.

Дорогая Матушка! Подумать только — мы ехали в одном поезде!

Но маленький мальчик, в которого я снова на время превратился, не мог надолго отходить от окна своего купе. Несмотря на то, что розы подрагивали в такт страницам уже описанной непрочитанной книги, и несмотря на жуткую, чисто женскую притягательность серебристой домовины, я вернулся на свое место и вновь прижал к себе пустотелую вализу, пытаясь успокоить себя тем, что моя помятая шляпа по-прежнему на месте.

Тощие коровы и лошади, мимо которых мы проносились, неизменно поворачивались к нам спиной — о, как велико унижение нашей унылой родины! И я видел, что они были покрыты сажей еще до приближения моего паровоза, так что источник этой сажи и копоти был намного мощнее того пламени, что горело в топке моей железной машины. Касаемо же воздуха внутри и снаружи поезда, то я наслаждался тухлым запахом пороха, неизбежно примешивающимся к дыханию людей и животных. Не обращая внимания на железнодорожную вонь, я жадно вдыхал этот запах, неподвижно застыв на краю сиденья.

Каково название забытой книги, страницы которой все так же раскачивались из стороны в сторону, подобно волнистым водорослям на дне моря? Мне и в голову не пришло посмотреть. На самом деле я не потревожил бы эти нечитанные страницы ни за что на свете. Уверен, они и сейчас еще бесцельно плещутся в такт моему свирепому, неповоротливому поезду, безжизненные и мертвые. Странное дело, как только показались первые приметы скромного, обедневшего городка — места нашего назначения, паровоз уменьшил скорость и начал так тужиться, как не напрягался даже на самых трудных участках дороги. Создавалось такое впечатление, будто чем ближе мы подъезжали к этому городку, поразительно обособленному, несмотря на его былую предприимчивость и неприметное нынче население, тем упорнее он старался, подобно одноименному полюсу магнита, помешать нам въехать в пустой терминал. И если бы не медленные рывки нашего локомотива, ему бы это, возможно, удалось. Но неужели я проделал столь долгий путь и даже мельком не увидел слепца и калеку, которые, как утверждалось, ехали в том же поезде? Я действительно заметил их, когда в полном замешательстве очутился на изрытом выбоинами, пустынном вокзальном перроне, повернулся, прижимая шляпу к голове, но забыв о чемодане, и увидел их обоих впереди — две крошечные фигурки, весело шедшие рядом. Как же я узнал эту энергичную парочку? По двум костылям и одной белой трости, подталкивавшим их вперед. Как же еще?

В конце концов, миновав рельсы, проволочные заграждения, сажу и копоть, — или, точнее, войдя в город из сажи и копоти, — я начал одиноко пробираться по узеньким улочкам и широким проспектам, вдоль которых тянулись магазины и дома с торопливо, однако наглухо забаррикадированными окнами. Я уже успел соскучиться по своему безопасному купе, хоть и не корил себя за утерю чемодана, который вместе с моей пропавшей куда-то биркой и забытой книгой помогут скоротать время очередному одинокому пассажиру этого поезда. Улицы были, конечно, не совсем уж пустынными. Время от времени я резко отступал в сторону, пропуская великанов в черных сапогах и мундирах, которые, группами по два-три человека, шагали плечом к плечу по тротуарам. Их огузки высоко вздымались, а головы в черных фуражках с козырьками были надменно запрокинуты, чтобы они могли видеть дорогу. Какой стоял топот! Как быстро они шли! Если бы не их человеческие лица и глаза, можно было подумать, что они рычат и ревут, словно звери, продолжая свое страшное шествие.

Арман? Его я, конечно, не забыл. Выйдя у меня из-под контроля, Арман свернулся в безобидный шарик, крошечный философский камешек у меня в животе, как только мы осознали масштабы случившегося. И только теперь, когда я заблудился на пустынных улочках и проулках, он начал расслабляться и изгибаться, внезапно заинтересовавшись этим охраняемым местом. Арман вел себя так, будто бы видел булыжные мостовые, проволоку и встречавшиеся порой стены, на которых навсегда запечатлелись следы недолгой, быстро снятой засады или злодейского убийства, хотя он всего этого и не видел.

Повторяю: какие бы необычные эпизоды своей жизни я ни описывал, меня интересуют прежде всего моя лягушка и моя мать, хотя болезни и женщины в целом не дают мне покоя, наверное, так же, как и Папе. Теперь же мы подойдем к женщинам с другой стороны.

Подумать только! Они меня ждали! И как они отличались от тех женушек, которые до сих пор раскрывали мне глаза на мои мужские достоинства, вопреки моему отвращению к чисто мужским качествам. Понимаете, незамужняя женщина абсолютно не похожа, скажем, на вдову или на жену при живом муже. С одной стороны, если женщина не стала жертвой брачного союза, то она не возбуждает посулами греха, а с другой — жена или вдова обычно находится хотя бы в бледной тени своего мертвого или живого супруга. Конечно, женщина, собственноручно умертвившая мужа, — это совсем другой коленкор, и, насколько мне известно, ни одна из подопечных мадам Фромаж никогда не прибегала за помощью к яду. Но если подумать о том, что прелестная юная особа по имени Пласид [19] была, на самом деле, замужем за учителем пения, иногда посещавшим заведение мадам Фромаж, чтобы давать своей супруге или какой-нибудь другой девице уроки, по которым он был мастак, — то это, возможно, опровергает мой аргумент. Но вспомните о моем презрении к пресловутым «железным» аргументам!

Как же я мог отыскать этих четырех молодых женщин, в некотором смысле помолвленных со своей работой, без того клочка бумаги, который к тому же некому было прочесть, если бы даже он по-прежнему висел у меня на лацкане? По запаху, ясное дело. Не по предательскому аромату гардении, жасмина или каких-нибудь других концентрированных духов (хотя Пласид и трем остальным девицам удалось раздобыть небольшие флакончики этих банальных возбуждающих средств, несмотря на то, что в этом городе, с его сажей, подозрительностью и отчаянием, даже хлеба не хватало), а по запаху кухни! Правда, эта кухня была намного скуднее хлеба.

Здесь я должен отметить, что на протяжении всей своей жизни с Арманом я придерживался той диеты, которую предписал самому себе еще ребенком. Я лишил себя блюд hautecuisine, которые готовил для единственного ревнивого мужа на моей памяти, и позволял себе лишь попробовать или пригубить их, чего требовало само ремесло повара. Но я мог нюхать! Я заправлял блюда скорее по запаху, чем по вкусу. Чувственный человек, я отказался от вина ради воды! Ограничил себя, дабы уберечь Армана от неудобств или, что еще хуже, от различных жиров и кислот, на которые, по моим предположениям, все это разлагается. Сколько хлебных полей я заставил себя проглотить ради своей лягушки? Как я ненавижу эти мертвенно-бледные зерна! Сколь велика моя жертва, принесенная лягушке, которая наверняка лишь тучнела, но все же тосковала по бледным козявкам!

И вдруг там, на этой, казалось бы, пустынной улице, я уловил немыслимый аромат. Rognons. Почки! Да еще и молочного ягненка. Rognonsd’agneau. He может быть! Я остановился и уперся взглядом в стену, мимо которой так невнимательно проходил. И внезапно, приглядевшись, расширив ноздри и сделав глубокий вдох, я обнаружил источник запаха, исходившего от невидимой жирной плиты. Оглядываясь назад, должен сказать, что человека могли бы тогда казнить и за менее тяжкое преступление. Кто-то раздобыл тайно еду, которой осталось так мало, что простым смертным она была строго запрещена!

Но это было bistro! С опущенными металлическими ставнями, наверняка прятавшими стеклянное окно, и убогой шторой на двери, которая висела позади квадратного стекла с названием заведения, написанным выцветшими до полной неразборчивости буквами. И между шторой и мутным стеклом виднелась табличка: Fermй[20]. Но, очевидно, эта небольшая закусочная все же была не закрыта, поскольку испускаемый ею аромат мигом приманил бы всех тощих собак в городе, если бы ими уже не накормили наших голодных детишек. Как же я, шеф-повар, мог не зайти в это bistro? Ведь я никогда не видел подобного! К тому же я целый день ехал в поезде и не ел ничего, кроме завалявшегося в кармане сыра!

Непоследовательность? Но вы ведь уже знаете, что я не из тех, кто готов отвечать за собственную непоследовательность. Да я просто упиваюсь непоследовательностью, как вам хорошо известно!

Внутри находились две женщины: одна молодая, другая средних лет; первая — обычного телосложения, вторая — почти в два раза шире. Последняя идеально соответствовала огромной железной плите, занимавшей половину этой маленькой, клаустрофобной комнатки. Еще там были два стола, за одним из которых сидела, скрестив ноги, молодая женщина: ее короткая облегающая юбка до половины обнажала бедра, а на голове красовалась такая же поношенная и бесформенная шляпка, как у меня. Но самое главное — только представьте себе! — масло на раскаленной сковороде и rognons, которые жарились на сильном огне.

В ту минуту зарок, который я дал когда-то ради Армана и которому оставался верен всю жизнь, был нарушен. В мгновение ока я решился. Я поем! Да, поем, чего мне хочется! И потому я сел за второй столик, который стоял слишком близко к первому, и слегка обвисшее, полуобнаженное бедро молодой женщины, скрестившей в ожидании ноги, оказалось ко мне так близко, что лишь мысль о rognons заставила меня отвести глаза.

Как я могу так детально описывать ноги, на которых даже не задержал взгляда? А что я вам только что говорил о непоследовательности? Уверяю вас, зрительная похоть и непоследовательность отлично ладят друг с другом. Общеизвестно, что память приукрашивает и даже полностью изменяет прошлое. Вы наверняка согласитесь с этим и избавите меня от своих софизмов, когда я сообщу, что молодая особа, сидевшая ко мне так близко, что я слышал острый запах ее подмышек, перемешанный с дешевыми духами, ароматом жарившихся rognons и зловонием осевшего на стенах жира, была самой Пласид. Я изо всех сил старался не поднимать глаз, а она вынужденно забрасывала наверх то одну, то другую ногу, тем самым невольно давая понять, что одно бедро — хоть правое, хоть левое — ничем не хуже другого, коль скоро эти все больше обнажавшиеся бедра принадлежат ей. И ее невинное лицо, на которое я мельком взглянул, блестело, наверное, так же, как и ее подмышки. На ее плоском круглом столике, где посуды было не больше, чем на моем, стоял лишь наполовину наполненный carafe[21] красного вина и ballon, который она молча, со смущенной улыбкой подняла, чтобы выпить за мое здоровье. Но у меня, разумеется, еще не было таких же carafe и ballon, чтобы можно было сделать ответный жест. Я лишь почувствовал неожиданный и явно нежелательный запах собственного пота, в который меня бросило из-за неловкости, вызванной немой шуткой Пласид, и жары, стоявшей в помещении.

Rognons были наполнены изнутри розовой жидкостью и обладали соответствующим вкусом. И как только я пригубил терпкое вино, которое, вероятно, провозили контрабандой в этот город и это bistro с какой-нибудь закопченной и казавшейся заброшенной фермы, во рту я почувствовал ту же красноватую кислятину, что наполняла рот Пласид, хотя мне еще предстояло узнать, как ее зовут. Мы могли бы не только есть и пить, но даже целоваться под одобрительной сенью необъятной женщины, говорившей на прекрасном нашем языке, но ее манера речи выдавала, что он не был ее родным наречием. Впрочем, спешу добавить, что, судя по ее акценту, она не имела ничего общего с теми наглыми захватчиками, от которых ей удавалось прятать свое bistro, словно бы оно было таким же пустым и вымершим, какой представлялась остальная часть города.

— Monsieur?

Madame?

Как всегда, к моему счастью, с этими словами обратилась ко мне Пласид, а не наша необъятная кормилица, притворявшаяся неучтивой. Пласид как бы невзначай улыбнулась и положила голую ладонь на голое бедро, перед тем как вновь резко поменять ногу, внеся сумятицу в положение своих рук, ножа, вилки и ballon. На то было две причины: во-первых, врожденная скромность Пласид вступала в противоречие с ее страстной натурой, как мне еще предстояло узнать. Однако эта внутренняя борьба наделяла девушку неодолимым шармом, совершенно далеким от той застенчивости, которую напускают на себя многие наши женщины, исключая, конечно, трех моих соотечественниц, пригретых, подобно Пласид, мадам Фромаж. И во-вторых, Пласид ждала в этом bistro меня. Представляете?

Она ждала меня — и только меня — в этой подпольной закусочной, куда, как была уверена мадам Фромаж, меня привлечет запах — запах! — и коротала время, обратите внимание, за rognons, поджаренными на сливочном масле, и за carafe красного вина. Она была моей провожатой, хотя нам следовало пройти всего лишь в соседний дом, но ее специально послали для того, чтобы она дождалась, нашла и отвела меня к самой мадам Фромаж. Эта женщина словно бы заранее знала, что я потеряю свой опознавательный клочок бумаги и только голод сможет преодолеть страх и смятение, которые охватят меня, когда я заблужусь в этом противном городке. И хотя Пласид, увидевшая меня первой, с самого начала обходилась со мной так, словно я был взрослым мужчиной, искавшим такую женщину, как Пласид, она тем не менее разглядела если и не лягушку, то хотя бы юношу, глубоко спрятанного во мне. Так что ее нервозность объяснялась по меньшей мере двумя причинами. Как только я сел за этот круглый столик, — очень маленький, надо сказать, и шаткий, — мое путешествие на самом деле завершилось.

— Monsieur!

Madame!

Я говорил, что Люлю был племянником мадам Фромаж? И что я не первый пациент Сен-Мамеса, которого решили выпустить на свободу? Нет? Я и сам не в силах объяснить свой интерес к тем «причинам», которые породили эти новые жизненные обстоятельства, притом что я почти не интересуюсь всевозможными причинами и обстоятельствами. Что касается Армана, то он приложил все старания для того, чтобы меня парализовало на месте благодаря вину, а возможно, и rognons. И когда Пласид отодвинула стул, встала и протянула мне руку, мне было так больно, что лишь совершенно необъяснимая решимость позволила мне схватить эту руку и последовать за Пласид — так близко и так далеко! — туда, где, как я, естественно, полагал, находилось мое новое место работы. Вне всякого сомнения, Пласид ошибочно приняла эту боль в животе за двойственные чувства обычного молодого человека (каким я ей, должно быть, казался), впервые столкнувшегося с такой женщиной, как она. Прошу не забывать, что моя грудь колесом сулила недюжинную силу, а неопределенного возраста лицо пугало либо привлекало женщин, — хотя я редко встречал женщин, испытывавших неприязнь ко мне самому или тем более к Арману. Необходимо добавить, что Пласид первой раскрыла эротические качества Армана, — которые были тем острее, что принадлежали лягушке! — хоть я не собираюсь проводить различий между «сестрами», как их иногда называли. В отличие от меня, они каждую неделю получали из скаредных рук мадам Фромаж кругленькую сумму франков, которые, как всем известно, не имели в то время никакой ценности. Вообразите, скромница Пласид опосредованно принимала деньги от собственного мужа, который и был учителем пения!

Еще раз повторю: скромница! Она действительно вела себя с такой подобающей скромностью, что, оставаясь в чем мать родила или же застегиваясь на все пуговицы (если, конечно, столь короткая юбка не опровергает моего довода), она обычно прикладывала ладонь с растопыренными в виде морской звезды пальцами к своей грудной клетке, скрывая то, чего бы, возможно, не захотел увидеть ни один юноша или мужчина. Представляете? Выставлять напоказ груди и при этом прятать грудную клетку! Полагаю, Пласид стала бы моей любимицей, если бы я позволил себе выбирать между барышнями.

Что же касается мадам Фромаж [22], она свое имя получила, естественно, не при крещении, а благодаря любви к сыру, и это несомненный прорыв в области причин и следствий, если вы к ним так уж благоволите. Для меня же, как вы знаете, интересна не явная связь между потdeplume[23] этой женщины (если позволительно применить подобную фигуру речи) и ее привычным рационом, а, с одной стороны, благозвучие имени и, с другой — острота ее идефикса, который я довольно быстро перенял. Вообразите себе, как страдал Арман, а из-за него — и я сам! Можно ли измыслить более убийственную пищу для лягушки? И кто проявлял большую жестокость — Арман или Паскаль? Возможно, в конечном счете это была провокация, ведь подвергая пыткам свою упрямую лягушку, я наконец-то начал получать удовольствие от еды. Сам же Арман причинял мне в отместку неслыханную боль и впервые приобщился к той разновидности эротики, которая обычно свойственна лишь людям. Благодаря этому он как бы открыл для себя новые горизонты и в то же время поднял на новые высоты мою репутацию среди женщин. Этим объясняется суровость наших отношений: мы словно бы орали друг на друга с разных концов длинной доски, положенной на старую, поваленную набок маслобойку. Мы были неразлучной парочкой, хотя для мадам Фромаж и остальных женщин моя лягушка пока еще не имела никакого значения.

Я упоминал о том, что при разговоре шея мадам Фромаж издавала странный свист? Это была старая рана или увечье, полученное от наших врачей. Возможно также, у нее в шее была спрятана оловянная свистулька. Как горделиво она подчеркивала свою эксцентричную индивидуальность с каждым съеденным вонючим куском и с каждым произнесенным словом! Нужно ли добавлять, что для меня телесные повреждения милее богатырского здоровья? Что угрюмый городишко предпочтительнее любой веселенькой столицы на почтовой открытке? Да, я всегда придерживался эстетики своенравия. Всякий раз я выбираю груду булыжника вместо живописной деревушки или выжженный пейзаж вместо цветущего. Ведь пустыня сулит еще больше зелени, чем пышные заросли.

— Да он сам не свой, Пласид! Входи же, бедняжечка, входи!

Очередной этап, очередная глава моей жизни, и эти главы похожи друг на друга, как искривленный большой палец — на свой отпечаток. Ведь мадам Фромаж и ее четыре спутницы были всего лишь вариантами дорогой Матушки. А моего одноногого отца больше всего напоминал владелец черной военной фуражки, изредка висевшей на одном из оленьих рогов внушительной вешалки, которая смутно виднелась в углу нашего маленького фойе. Что же касается лягушачьего пруда, этого чуда природы, откуда я в известном смысле вышел, то он тоже имел своего двойника в это время и в этом месте, не допускавших и мысли о дереве или корове. Что в этом покрытом копотью клубке проволоки и на этих пустынных улицах могло приковать мое внимание с такой же силой, как лягушачий пруд? Ну, конечно же, мой коммутатор — бесподобная штуковина, начиненная пылью, электричеством и маленькими штепсельными вилками и дырочками. Она возвышалась на столе позади так называемой конторки, за которой я стоял изо дня в день, очарованный доверенной мне властью над коммутатором. Он соединял меня с номерами девушек, и вспыхнувшая лампочка величиной не больше гнилого зуба заставляла меня выдернуть одну из вилок и с предельной серьезностью вставить ее в розетку, на которую указывал этот внезапно зажегшийся маленький оранжевый огонек. Стоило мне услышать далекий голос Пласид, Блюэтты [24], Вервены или Беатрисы, и оранжевая лампочка угасала, подобно боли, о которой уже не помнишь, как только сожмешь вырванный зуб в своем детском кулачке. Там я сидел часами, сосредоточив все свое внимание на старинном коммутаторе, словно человек, играющий в шахматы в зимний день, пока не замечал крошечный огонек и поспешно присоединял необходимые проводки, а затем напряженно прислушивался к голосу той или иной женщины и выполнял ее распоряжения. Конечно, я находился в плену у этого механического прибора и проявлял тем больше внимания к его требованиям, чем дольше длилось молчание. Точно так же я когда-то зависел от лягушачьего пруда.

Вскоре я обнаружил, что был не просто мальчиком на побегушках у Блюэтты или Беатрисы, Пласид или Вервены, но мог по собственному желанию использовать коммутатор, чтобы подслушивать их негромкие разговоры с тем или иным посетителем. А когда речь сменялась ритмичным дыханием, слабыми вскриками и даже яростными стонами, которые мне никогда не надоедало слушать? Какая привилегия! Не просто выполнять их просьбы, переданные лениво или резко, в зависимости от настроения, а шпионить за ними от начала свидания до самого конца или, быстро переключаясь с одного номера на другой, перемешивать слова одной девушки с негромкими криками другой. Я напоминал композитора, который выстраивал не ноты партитуры, а интимные звуки, которые не разрешалось слышать никому, кроме самих участников. А известно ли вам, что меня так ни разу и не застукали во время этих безобидных посягательств на частную жизнь? И что больше всего мне нравилось слушать пьесы с участием учителя музыки и какой-нибудь его обмирающей партнерши? Ну, разумеется!

— Bonjour, мсье де Лафайет!

— Bonjour, Паскаль!

Учитель музыки, маленький человек с большим именем, еще скромнее своей скромницы-жены, был самым обаятельным клиентом, посещавшим заведение мадам Фромаж. Я мог всегда быть уверен в том, что от слов он перейдет к пению, а затем, когда Пласид опять возьмется за свои гаммы, — к редкостному дуэту, и начнет запинаться, и тогда автоматическая чувственность в голосе Пласид уступит место интонациям, которых ни один слагатель песен никогда не записал бы на бумаге. Я чувствовал себя одиноким мужчиной, который в незнакомом отеле прикладывает ухо к тонкой стенке и прислушивается к утехам невидимой парочки по ту сторону, навсегда заказанным для таких, как он. Впрочем, довольно скоро Пласид и другие девушки, как и следовало ожидать, мне уже ни в чем не отказывали.

Я выполнял их поручения: относил в номера подносы с хлебом, сосисками и неизменными carafes красного вина, которые готовили для меня в bistro, доставлял им бутылки с водой, выливал грязную воду из тазов или прикрывал обнаженные женские плечи выцветшими шелковыми неглиже. Как быстро барышни приходили в себя благодаря моему уходу! Как стремительно оживали их тела, утомленные только что оконченным свиданием, и души их, уже возбужденные перед новой встречей! Иногда я предугадывал их томные сообщения, передаваемые на коммутатор, и без спросу появлялся в дверях, успевая заметить, как некий радостно пыхтящий клиент натягивает измятые штаны, а Беатриса, например, начинает приходить в себя (с моей помощью или без нее) после односторонней схватки, в которую еще минуту назад была вовлечена. Беатриса стояла на коленях на испачканном ковре, в ногах все еще смятой кровати; ее лицо пряталось за длинными, немытыми черными волосами, а назойливая тень скрывала единственную выставленную напоказ грудь. Скрестив стройные ноги, она опиралась одной рукой о матрас, а другой — о ковер, повернувшись ко мне своими пухлыми ягодицами, об остальном же деликатно умолчим.

Считал ли я себя незваным гостем в такие минуты? Ощущал ли повышенную ответственность по сравнению с тем мужчиной, который только что грубо или же робко оставил нашу Беатрису? Конечно, ощущал. И все же когда она, Вервена или Блюэтта, наконец поворачивала ко мне голову и улыбалась, то не затем, чтобы молча упрекнуть меня в нечаянном проступке, за который я чувствовал вину, а чтобы этой молчаливой улыбкой откровенно поманить к себе: «Ты тоже, Паскаль? Может, ты тоже?»

Как же быстро я перешел от открытых дверей к раскрытым объятиям!

Однажды утром, когда мой рассказ чуть было не выскользнул из охранительных тисков времени, я обнаружил в нашем темном фойе пустую детскую коляску, но не заметил никого, кому бы это средство предназначалось. Появилось оно лишь на одно утро, и эта деталь не поддается разумному объяснению. Она не имела никакого смысла, вернее, могла иметь любой смысл, которым вы заполнили бы ее пустоту. Благодаря подушке и одеялу, чьи размеры соответствовали отсутствовавшему младенцу, эта черная коляска казалась еще более загадочной. Неужели одна из четырех наших женщин хранит великую тайну? Или, быть может, коляска принадлежала самой мадам Фромаж и была пережитком ее прошлого? Признаюсь, она напомнила мне о Маме и Папе, хотя, насколько я знаю, меня в коляске никогда не возили. И вдруг при виде этой пустой, воздетой на высокие рессоры машины я вздрогнул и поспешно отогнал от себя мысль об Армане, с гордостью разъезжающем на ней по буколической лесной тропинке летним вечером.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10