Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пятьдесят лет в строю

ModernLib.Net / История / Игнатьев Алексей / Пятьдесят лет в строю - Чтение (стр. 8)
Автор: Игнатьев Алексей
Жанр: История

 

 


      После минуты смущенного молчания один из командиров батальонов, подполковник с обрюзгшим бесцветным лицом, голосом, в котором чувствовался страх, попросил разрешения быть в мундирах второго срока, так как все офицеры сделали себе новые мундиры для высочайшего парада и светло-желтые воротники могут за один раз выцвести на солнце.
      - Тогда надо иметь не один, а два новых мундира,- ответил тоном, не допускающим возражений, командир полка.
      О перчатках уже никто не смел заикаться, хотя я чувствовал, что их у офицеров, конечно, не было.
      Дав закончить командиру полка разговор в непривычном для меня жестком тоне, я, горя желанием чем-нибудь отомстить этому гвардейскому хаму за несчастных офицеров, попросил разрешения доложить об инциденте с обедом. По показанию кашеваров и командира довольствовавшего нас батальона, обед был испорчен из-за спешки, вызванной отсутствием своевременного распоряжения от полковой канцелярии. Это я особенно подчеркнул. Меня немедленно и уже в более смелом тоне поддержал один из капитанов с круглым брюшком, а командир полка стал подобострастно передо мной извиняться и просить все вызванные этим дополнительные расходы отнести за его счет. После этого он скрылся.
      Меня окружили офицеры и, услышав, что я искренно возмущен командиром, стали наперебой рассказывать подробности их горькой судьбы под властью этого недавно к ним назначенного бывшего гвардейца.
      - Неужели,- спрашивали они меня,- у вас в Петербурге все такие бессердечные?
      Тут же образовалась компания, предложившая выпить за мое здоровье.
      - У вас, конечно, пьют только шампанское?
      - Нет,- говорю,- больше всего я люблю водку.
      - Что вы, что вы! У нас ведь есть даже красное вино.
      Пришлось согласиться на вино, но когда бутылка была открыта, то офицеры, попробовав, потребовали льда, до того было трудно выпить этот сладкий квас в натуральном виде.
      Электричества не было. Горел небольшой бронзовый канделябр, слабо освещавший высокие каменные своды собрания. Глубина пустынной залы и соседний аванзал оставались во мраке. Мрачно было и у меня на душе.
      Компания рассказывала мне до рассвета про житье-бытье московского гарнизона, о том, как было трудно, особенно женатым, прожить на офицерское жалованье, в девяносто рублей в месяц подпоручику и в сто двадцать - капитану. Да к тому же из этих денег шли вычеты на букеты великой княгине и обязательные обеды, а мундир с дорогим гренадерским шитьем обходился не менее ста рублей.
      Комнату дешевле чем за двадцать рублей в месяц в Москве найти трудно.
      Вот холостые и спят в собрании, на письменных столах, там в глубине: диванов-то, кроме одного для дежурного, у нас и нет.
      Мне тем тяжелее было слушать все эти откровения, что жизнь офицеров первых гвардейских полков не имела с этим ничего общего.
      Выходя в полк, мы все прекрасно знали, что жалованья никогда не увидим: оно пойдет целиком на букеты императрице и полковым дамам, на венки бывшим кавалергардским офицерам, на подарки и жетоны уходящим из полка, на сверхсрочных трубачей, на постройку церкви, на юбилей полка и связанное с ним роскошное издание полковой истории и т. п. Жалованья не будет хватать даже на оплату прощальных обедов, приемы других полков, где французское шампанское будет не только выпито, но и разойдется по карманам буфетчиков и полковых поставщиков. На оплату счетов по офицерской артели требовалось не менее ста рублей в месяц, а в лагерное время, когда попойки являлись неотъемлемой частью всякого смотра, и этих денег хватать не могло. Для всего остального денег из жалованья уже не оставалось. А расходы были велики. Например, кресло в первом ряду театра стоило чуть ли не десять рублей. Сидеть дальше 7-го ряда офицерам нашего полка запрещалось.
      Умение выпить десяток стопок шампанского в офицерской артели было обязательным для кавалергарда. Таков был и негласный экзамен для молодых надо было пить стопки залпом до дна и оставаться в полном порядке.
      Для многих это было истинным мучением. Особенно тяжело приходилось некоторым молодым в первые месяцы службы, когда старшие постепенно переходили с ними на "ты": в каждом таком случае требовалось пить на брудершафт. Некоторые из старших, люди более добродушные, сразу пили с молодыми на "ты", а другие выдерживали рок, и в этом случае продолжительность срока служила критерием того, насколько молодой корнет внушает к себе симпатию. На одном празднике меня подозвал к себе старейший из бывших командиров полка генерал-адъютант граф Мусин-Пушкин и предложил выпить с ним на брудершафт. Однако после традиционного троекратного поцелуя он внушительно мне сказал:
      - Теперь я могу тебе говорить "ты", но ты все-таки продолжай мне говорить: "ваше сиятельство".
      Все праздники походили один на другой: после богатейшей закуски с водкой всех сортов и изысканного обеда или ужина стол ставился поперек зала и покрывался серебряными жбанами с шампанским и вазами с фруктами и сластями.
      Сначала в зал входил хор трубачей, славившийся на всю столицу прекрасным исполнением даже серьезной музыки.
      Русские военные капельмейстеры в русской гвардии были редкостью, и в нашем полку эту должность уже многие годы занимал "херр Гюбнер", носивший форму военного чиновника, но, конечно, не приглашавшийся к "барскому столу".
      Веселье не клеилось. Тогда вызывали полковых песенников и начиналось собственно "гуляние". Если песенники затягивают песню "Я вечор, моя милая, я в гостях был у тебя", то все офицеры нашего эскадрона встают, так как это эскадронная песня, и выпивают стопку шампанского. "Ты слышишь, товарищ, тревогу трубят",- заводят песенники, и тот же ритуал проделывают офицеры 3-го эскадрона, и так дальше.
      В интервалах между песнями поют бесконечные "чарочки" - всем по старшинству, начиная с командира полка, причем каждый должен выйти на середину зала, вытянуться, как по команде "Смирно!", с низким поклоном взять с подноса стакан шампанского, затем обернуться к песенникам и, сказав: "Ваше здоровье, братцы", осушить стакан до дна. В эту минуту солдаты его подхватывают и поднимают на руках, он должен стоять прямо и выпить наверху еще один стакан вина. Иногда поднимают по нескольку офицеров сразу, и тогда начинаются длинные речи, прославляющие заслуги того или другого эскадрона, того или другого офицера. А песенники должны держать "господ" на руках до команды "На ноги!".
      Бывало, весной уже светает - несколько офицеров сидят в бильярдной, куда доносятся звуки все той же "чарочки", остальные продолжают пить в столовой. Однообразие, скука гнетут, многим хочется идти спать, но до ухода командира полка никто не имеет права покинуть офицерской артели. Так на всех праздниках - полковом, каждого из четырех эскадронов, нестроевой команды, на каждом мальчишнике, на каждом приеме офицеров других полков - круглый год и каждый год, а для некоторых, быть может, и всю жизнь...
      Никто не задумывается над тем, что эти "гуляния" шли вразрез с воинским уставом, каравшим нижних чинов за пьянство, и с военным законом, строже каравшим за преступление, совершенное в пьяном виде. Сломать эту традицию никто не смел или же не хотел. К тому же общие попойки были едва ли не главным связующим звеном в офицерской среде, а некоторые из полковых офицеров даже с солдатами знакомились благодаря вызову песенников и с удивлением замечали среди них то новых унтер-офицеров, то неоперившихся новобранцев.
      Лучшим песенником был запевала нашего эскадрона, лихой унтер-офицер Пурышев. Его за душу бравший баритон вызывал общие похвалы, ему подносили офицеры полные бокалы шампанского, и он пил и пил все больше, до дня, когда я прочел в приказе по полку о его разжаловании в рядовые за пьянство. Шесть месяцев спустя он был переведен в разряд штрафованных, а еще тремя месяцами позже - наказан розгами за "неисправимо дурное поведение".
      Так был погублен нами талантливый человек.
      Должен оговорить, что полк наш считался среди других полков скромным, а главное - "не пьющим", не то что лейб-гусары, где большинство офицеров разорялось в один-два года, или конная гвардия, в которой круглый год шли знаменитые "четверговые обеды" - уйти "живым" с такого обеда было нелегко.
      Зато на этих обедах устраивались крупные дела, раздавались губернаторские посты и даже казенные заводские жеребцы. Полк этот поставил из своей среды все царское окружение, как то: министра двора - барона Фредерикса, гофмаршала графа Бенкендорфа, князей Долгоруковых, Оболенских и даже директора императорских театров Теляковского. Большинство великих князей предпочитало служить или числиться в конной гвардии. Бывали периоды, когда засилье прибалтийских баронов в этом полку доходило до того, что, по рассказам моего отца, они попросту выживали из него чисто русских дворян.
      На одном из первых царских парадов, в котором я участвовал, ко мне подъехал конногвардеец Сережа Долгорукий, будущий флигель-адъютант, и серьезно спросил, почему наш полк недостаточно громко кричал "ура" при объезде фронта царем? "Недостаточно "репертили",- шутя ответил я, хотя из намека Сережи понял, что они, конногвардейцы, считали себя более верноподданными.
      Русская контрреволюция, испробовав вождей из флота и армии, остановила свой выбор в конце концов на типичном представителе той же конной гвардии бароне Врангеле.
      "Черный барон" имел и смолоду ту же внешность, которая знакома теперь каждому по плакатам и карикатурам. Я встречал его в юности на великосветских балах, где он выделялся не только своим ростом, но и тужуркой студента горного института; он был, кажется, единственным студентом технического института, принятым в высшем обществе.
      Потом я встретил его уже лихим эстандарт-юнкером конной гвардии, когда он в компании с моим младшим братом - гусаром, держал офицерский экзамен и просил меня, окончившего в то время Академию генерального штаба, помочь на полевых поездках. Врангель за несколько месяцев военной службы преобразился в высокомерного гвардейца. Мне же в то время гвардейская служба уже так осточертела, что я посоветовал этому молодому инженеру бросить полк и ехать на работу в знакомую мне с детства Восточную Сибирь. Как это ни странно, но доводы мои подействовали, и Врангель отправился делать карьеру в Иркутск.
      Следующая наша встреча была совсем неожиданной - на платформе железнодорожной станции Чита, когда я проезжал там, отправляясь на японскую войну.
      - Не мог же я не вернуться в такую минуту на военную службу,- сказал мне, как бы оправдываясь, Врангель и лихо заломил большую черную папаху забайкальского казака.
      Тогда он показался мне искренним, но на театре войны я скоро должен был разочароваться в этом ловком, блестящем юноше. Он то и дело разыскивал меня где-нибудь, чтобы посоветоваться - какой орден стоит променять на лишний чин: ему хотелось нагнать два потерянных для военной службы года; куда устроиться, чтобы выделиться или чем-нибудь отличиться.
      А по окончании войны, в Петербурге, он опять заехал ко мне, чтобы спросить моего совета, как бы одновременно и пройти курс Академии генерального штаба, и попасть в офицеры конной гвардии, и как "оседлать" в этом полку товарищей, большинство которых он в душе считал ничтожествами. Больше мы не виделись. Но в 1920 году из Крыма в Париж приехал ко мне посланец Врангеля, просившего поверить его "чисто демократической крестьянской и земельной реформе".
      Нарвавшись на хороший отпор, сей посланец ограничился просьбой дать ему хотя бы мою визитную карточку с надписью: "Здравствуй, Пипер", как мы звали в свое время Врангеля. Это было уже смешно. "Ну и слабы же вы,- ответил я,- если даже моя карточка вам нужна".
      Полковая жизнь тесно переплеталась с жизнью высшего светского общества. Еще будучи пажом, я понял, что попасть в высшее общество совсем не так просто и что главным препятствием для меня в этом отношении является мое долгое пребывание в провинции. Первые два года меня из-за дружеских чувств к моим родителям приглашали иногда только Шереметевы, Вяземские и Сипягин, женатый на Вяземской. Вместе с двумя-тремя подобными семьями они хотя и принадлежали к высшему петербургскому свету, но составляли в нем обособленное ядро с ярко выраженным патриархальным и помещичьим оттенком. Французский язык, в противоположность высшему свету, у них был не в моде. Они щеголяли исконными русскими обычаями, вкусами и даже пищей.
      Помню, как мой камердинер Иван, замечая мое одиночество, советовал пойти погулять - или по набережной, или в Летний сад. Мне уже тогда бросилось в глаза, что вход в этот сад был воспрещен "собакам и нижним чинам". Позднее, выйдя в полк, я был возмущен, когда узнал, что вахмистр Николай Павлович должен был довольствоваться для прогулок со своими детьми пыльным полковым двором, в то время как в Летнем саду на уютных скамеечках сиживали с барышнями безусые юнкера первого года службы.
      Отношение ко мне высшего света изменилось, как только я надел кавалергардский мундир. Посыпались приглашения, большей частью на французском языке.
      - Ваше сиятельство,- говорил мне мой старый Иван,- на приглашения отвечать надо, а если трудно, так вот у меня сохранились от бывшего моего барина, графа Канкрина, французские формы ответов на все случаи жизни.
      Петербургский сезон длился всего несколько недель - от рождества до воскресения на масленой. В понедельник первой недели поста звонили церковные колокола, закрывались театры на целые семь недель, и в течение этого времени разрешалось приглашать друг друга на вкусные скоромные обеды, но и не "оскорамливаться танцами". Весной высшее общество встречалось на Стрелке, на Елагином острове. Знакомые раскланивались, двигаясь непрерывной цепью колясок и дрожек вокруг Елагинского пруда. А летом - лагерь или дачи, отпуск в имении или в Париже, куда наезжало столько "бояр рюсс", что французы прозвали осенний сезон русским.
      Выезды в свет зимой заключались в том, что каждый вечер нужно было надевать вицмундир и каску и ехать около одиннадцати часов вечера в один из тридцати - сорока домов, куда ты бывал приглашен на бал. Частенько ты даже не знал хозяев в лицо и просил первых встречных указать тебе хозяйку дома.
      Каждый вечер ты встречал тех же самых барышень, которых приглашали на танцы те же самые офицеры; фраки составляли редкое исключение.
      Каждый вечер танцующим раздавались бантики и гвоздики из Ниццы, а в богатых домах в залу вносились корзины с розами и сиренью. Каждый вечер тот же примерно ужин и бегство с котильона в четыре часа утра под предлогом утреннего манежа.
      Выезды в свет представляли для молодых офицеров чуть ли не служебную обязанность, и каждый полк имел своих почти профессиональных танцоров. Каждый вечер дирижировал танцами тот же улан Маслов и играл на рояле одни и те же вальсы тот же тапер Альквист.
      В углу зала всегда на тех же местах сидели мамаши, зорко наблюдавшие за тем, кто танцует с дочерью мазурку. Две-три мазурки подряд с той же барышней компрометировали ее, и свадьба на красную горку считалась обеспеченной, можно было уже готовиться нанести осенью визит новой полковой даме.
      Никому, конечно, в голову не приходило говорить на всех этих приемах не только о полковой службе - это была тайна офицерской артели, но и о России, о которой никто не вспоминал; заграницу мало кто знал, а уж о политике никто и не заикался.
      Любопытно, что на этих приемах почти нельзя было встретить представителей многочисленного в Петербурге дипломатического корпуса. Но зато они были желанными гостями в единственном в своем роде политическом салоне графини Клейнмихель. Эта стареющая вдова была, между прочим, близко знакома с императором Вильгельмом. Однажды в Берлине наш хорошо осведомленный военный атташе сказал, проходя со мной по Аллее побед:
      - Всем здесь поставили памятники, а вот старуху Клейнмихель забыли... а уж она заслужила перед немцами.
      Другим прибежищем для дипломатов являлся яхт-клуб, где, впрочем, им подавали обед отдельно от русских и в другой час. Естественно, что роскошный обед располагал членов яхт-клуба - крупных сановников - к откровенным разговорам. Подслушать их однажды попробовал не кто иной, как германский атташе, лично состоявший "при особе" Николая II, адмирал фон Гинце. Задержавшись после обеда дипломатов, он спрятался за ширмой. Но на его беду лакей случайно опрокинул ширму. Глазам обедавших представился титулованный представитель "дружественной" державы. Рассказывали, что этот прожженный шпион не очень даже смутился.
      Присмотревшись постепенно со стороны к жизни царской семьи, я понял, что все там прежде всего помирают от скуки, будучи отгорожены от жизни непроницаемой стеной. Я понял то наслаждение, с которым вдовствующая императрица Мария Федоровна, родом датчанка, освобождала себя ежегодно на несколько недель от "русского плена", чтобы иметь возможность побегать на свободе по магазинам своего родного Копенгагена. Царская семья была резко отделена даже от высшей петербургской знати.
      Несколько более открыто жили "малые дворы", то есть дворы великих князей и княгинь. Каждый из них имел собственную свиту: управляющего двором - генерала, адъютантов, фрейлин из великосветских барышень и толпу лакеев и низших служащих. Как фрейлины, так и лакеи в парадных случаях носили цвета, присвоенные двору. У Владимира был малиновый цвет, у Константина - желтый, у Ксении - розовый и т. д. Этих же цветов бывали и сетки, покрывавшие рысаков в зимнее время.
      По Петербургу ходили глухие слухи о пьяных оргиях Николая Николаевича. Однажды на рассвете, под конец попойки, в своем дворце в Петербурге Николай Николаевич стал хвастать коллекцией оружия. Введя гостей в кабинет, он Снял со стены кавказскую шашку и одним ударом отрубил голову своей великолепной белой борзой.
      Но подобные сцены происходили за стеной, отделявшей Романовых от остального мира, и лишь шепотом передавались в высшем свете. Последний был, в свою очередь, отгорожен крепкой стеной от всего, что считалось недостаточно знатным.
      Самыми недоступными в этом свете являлись "доморощенные лорды" с их дамами, как Белосельская, родом американка, Трубецкая, Орлова, Бобринская, говорившие по-русски или с природным или со специально привитым английским акцентом. Особенно смешон был один из их постоянных кавалеров - "лорд в казачьей форме", Иван Орлов, перенявший от них этот модный акцент.
      В нашем полку этих дам окрестили общим нарицательным именем "чирята"; оказалось, что они еще во время коронации в Москве, увидев в обеденном меню название жаркого - "чирята", как подлинные иностранки, попросили объяснить им - что бы это значило? Некоторую брешь в этой стене пробивали лишь большие балы в Зимнем дворце, на которые приглашалось до трех тысяч человек.
      Существовало общество "второго сорта", более смешанное, составленное из офицеров вторых полков и семейств чиновников всех ведомств. Постепенно в это общество влились финансовые и промышленные тузы, но кавалергардам в нем бывать не рекомендовалось.
      В поисках более культурной среды я попробовал было возобновить знакомство с интеллигентной еврейской семьей Киршбаумов, где встречались музыканты и писатели, но с первых же вечеров почувствовал, что моя белая фуражка и шпага делают меня чужим в их среде.
      Высший петербургский свет знал об интеллигенции, которой была так богата наша северная столица, только понаслышке, и я помню, что посещение графиней Ферзен, урожденной Долгоруковой, пьес Чехова было воспринято окружающей средой как верх вольнодумства.
      Правящий петербургский свет представлял собою добровольную тюрьму, созданную заключенными в ней аристократами. Многие из нее бежали, если не навсегда, то хотя бы на короткий срок, за границу, а я замечал, что даже в Москве и в Варшаве дышалось легче.
      Существенную роль, сопряженную во всяком случае с неимоверным утомлением и затратой времени, играли обязанности, связанные с религией. Нигде, кажется, на земном шаре не бывало столько покойников, и нигде они не доставляли столько хлопот, как в Петербурге. Как только в "Новом времени" появлялось объявление в черной рамке о смерти какого-либо члена высшего общества, не только дальние родственники и близкие друзья, но просто связанные знакомством с каким-либо родственником умершего считали своей обязанностью прежде всего лететь на панихиду на квартиру. Таких панихид совершалось по две точно, в два часа дня и в восемь вечера. Все дамы облачались в черные платья с крепом, что многим было к лицу; офицеры должны были быть в так называемой "обыкновенной" форме, то есть в той же парадной, но при погонах вместо эполет, и иметь черную повязку на левом рукаве. Панихиды служили, как это ни странно, удобным местом свиданий, так как в гостиной, где лежал покойник, места бывало мало из-за бесчисленных венков, и большинство, хотя и имело свечи в руках, но, не слушая богослужения, толпилось в соседних комнатах и коридорах. Многоутомительны бывали дни похорон, приходилось решать: заехать ли только утром на вынос из квартиры и сделать для вида несколько шагов за траурной колесницей, или так рассчитать время, чтоб словчиться попасть к концу отпевания в один из монастырей. Весной приходилось бывать на свадьбах, где уже в церкви шли оживленные разговоры, ничего общего с "таинством брака" не имевшие. Если ко всем этим светско-религиозным обязанностям прибавить добрый десяток так называемых царских дней, когда приходилось в полной парадной форме являться по наряду в Исаакиевский собор, то можно составить себе некоторое представление о том, что заставило Гришу Черткова одобрить мое бегство из полка.
      Три раза обернулся для меня годовой цикл этой жизни, и я с ужасом спросил себя, выдержу ли четвертый.
      Отвести душу можно было только с Гришей Чертковым, племянником толстовца Черткова, моим старшим офицером в эскадроне.
      - Взгляни,- говорил он мне, показывая на обеденный стол артели,- кто сидит во главе стола, кто удовлетворяется подобной жизнью и засиживается в полку на десятки лет. Все, кто поспособнее, бегут отсюда, устраивают свою жизнь иначе... В каждом эскадроне по одному, много - по два любителя строевого дела, а для остальных полк и высший свет только трамплин для прыжка в губернаторы или просто способ убить время.
      - А я вот решил готовиться в академию. А то завязнешь, как завязли в полку наши милые старички.
      - Да, конечно, академия,- задумчиво ответил Чертков,- но не люблю я "моментов".
      Так называли тогда генштабистов за пристрастие многих из них к таким выражениям, как "надо поймать момент", "это момент для атаки", и т. п.
      Глава седьмая. Академия Генерального штаба (1899-1902)
      Однажды зайдя в дом к моему дяде Николаю Павловичу, состоявшему почетным членом конференции Академии генерального штаба за труды в Китае и Средней Азии, я застал всю его семью в необычайном волнении: дядя заперся в кабинете и отказывался кого-либо видеть. Зная, что Николай Павлович относится ко мне с особой симпатией, тетя посоветовала постучаться. Когда я вошел в кабинет, дядя, сухонький старичок в серой военной тужурке, сразу начал горько жаловаться, что сын его Коля не справился с академическим курсом.
      - Осрамил, осрамил,- повторял Николай Павлович, и лицо его при этом выражало самое серьезное огорчение.
      Бедный толстяк Коля, человек очень начитанный, но нерешительный и неуверенный в себе, провалился на первом курсе академии, кажется, по астрономии и, согласно уставу, был отчислен в тот же день обратно в Преображенский полк. После этого, через год, он держал снова, наравне со всеми, конкурсный вступительный экзамен. Успешно окончив на этот раз два первых курса, он получил на дополнительном курсе какую-то отвлеченную военную тему и, найдя, что она ему не под силу, сложил оружие, и вновь вернулся в полк. Это-то и привело в отчаяние самолюбивого до крайности графа Николая Павловича.
      Между прочим, жизнь моего двоюродного брата складывалась впоследствии благополучно и без академии. Отменный строевик, с течением времени он стал флигель-адъютантом и в мировую войну командовал преображенцами. Но на беду о нем вспомнил командир гвардии генерал Безобразов, прозывавшийся, вероятно, за наивность Бэбэ.
      Бэбэ не выносил, как и многие гвардейские начальники, "вот" - как он прибавлял при каждом слове - генштабистов и, решив доказать, что Коля, "вот", не хуже настоящих "моментов", призвал его на должность начальника своего штаба. С горечью, должно быть, вспоминает и по сей день, застряв в Болгарии, толстый Коля ту злосчастную операцию на Строходе, в которой они с Бэбэ погубили цвет доблестной русской гвардейской пехоты, бросив ее в бесплодную атаку по случаю безобразовских именин.
      Многие, провалившись, как Коля, в академию, мстили ей нарочитым презрением. Отзывы Гриши Черткова о "фазанах" и "моментах" были ходячей характеристикой офицеров генерального штаба. И в гвардии и в армии академию считали специальным поприщем для карьеристов и ловчил.
      Я лично не слишком всему этому верил, и скромный коричневый двухэтажный домик на Английской набережной, сами стены которого пропахли, казалось, еще традициями времен Жомини, представлялся мне храмом военной науки. Я думал, что немыслимо стать образованным и культурным офицером, не пройдя школы академии. Здесь я надеялся спастись от той тины полковой и великосветской жизни, в которой увязали один за другим окружавшие меня офицеры. Сыграла роль и семейная традиция Игнатьевых, а также обещание, которое я дал отцу еще мальчиком, когда, поступив в кадетский корпус, начал свою военную карьеру.
      Из рассказов всех неудачников, вроде Коли, можно было заключить, что не только сама академия, но даже вступительные в нее экзамены были чем-то вроде скачек по крайне пересеченной и полной сюрпризов местности.
      Однако стоило мне ознакомиться с программами, как я убедился, что они мало чем отличаются от курсов, пройденных в Киевском и Пажеском корпусах. Как только полк ушел в лагерь, я, получив для подготовки полагавшийся трехмесячный отпуск, удалился от столичных соблазнов в тихое Чертолино и, как заправский студент, забыв про строевую службу, засел прежде всего за чтение толстейших томов истории Ключевского и Кареева. История и география хуже всего преподавались в кадетском корпусе. Сказывалось также отсутствие в России в ту пору порядочных учебников по географии.
      Программа вступительных экзаменов по математике не предусматривала даже аналитической геометрии, и за математику я был вполне спокоен. Что же касается военных предметов: тактики, артиллерии, фортификации, администрации, - то к ним я даже не прикасался, настолько были свежи в памяти курсы Пажеского корпуса. Пришлось только подзубрить вновь вышедшие уставы по артиллерии, так как на вступительном экзамене требовалось отличное знание уставов как общих, так и всех трех родов оружия. Большим, конечно, облегчением для меня было знание с детства трех европейских языков.
      Явившись в начале августа в академию, я нашел ее коридоры запруженными офицерами всех родов войск - от лысеющих штабс-капитанов до таких же юных корнетов, как я сам. Все были в парадной форме и входили по очереди к начальнику учебной части, маленькому, ядовитому полковнику генерального штаба Чистякову, который с этой же минуты внушал к себе всеобщую неприязнь из-за своего иезуитского и пренебрежительного отношения к слушателям.
      Чистяков давал каждому из нас для ознакомления приказ о допущении к экзамену. Нам предписывалось явиться на следующий день для представления начальнику академии генералу Сухотину.
      Сухотин сразу обнаружил свой "демократизм", поставив нас в шеренги по алфавиту, а не по полкам. Обходя ряды, он как бы умышленно не задал ни одного вопроса гвардейцам. Они, впрочем, не в пример остальным, держали себя непринужденно, так как провал на экзаменах не означал для них ни особого горя, ни, тем паче, позора. Между тем для большинства результат экзаменов был вопросом жизни или медленного томительного умирания в глухих гарнизонах. Армейские офицеры подобострастно раскланивались при встрече с офицерами генерального штаба, в которых видели будущих экзаменаторов. Так и чувствовалось, что их мысли то и дело переносятся в глухую провинцию, где с замиранием сердца ожидают результата экзаменов их жены и дети.
      По установленному с давних пор порядку первым был экзамен по русскому языку. Требовалось получить не менее девяти баллов по двенадцатибалльной системе; оценка складывалась из баллов, полученных за диктовку и сочинение. Экзамена по русскому языку особенно боялись, так как наперед знали, что он повлечет за собою отсев не менее двадцати процентов кандидатов.
      В полутемную старинную аудиторию нас набилось около четырехсот человек, и я оказался зажатым где-то в задних рядах между двумя совершенно мне неизвестными армейскими пехотными офицерами. Все, как полагалось на экзаменах, были в служебной форме, то есть в мундирах, при погонах и орденах.
      Когда всем была роздана бумага, профессор русской словесности Цветковский начал внятно диктовать отрывок из "Пугачевского бунта". По два, по три раза он повторял каждую фразу. Напряжение росло поминутно, и казалось, что в самом обыкновенном слове таится какой-нибудь подвох.
      Жаль, конечно, что в то время не существовало советской орфографии, так как сделанная мною ошибка не была бы теперь принята в расчет. Фантазия моя ввела меня в заблуждение: воображая, что Пугачева, заключенного в плен, окружали мальчики, а не девочки, я написал "маленькие дети" вместо "маленькия дети", забыв правило о множественном числе существительных среднего рода, тождественном не с мужским, а с женским родом. За это мне сбавили два балла. Затем я где-то поставил лишнюю запятую, за что мне был сбавлен еще один балл, и оказался из-за этого близким к роковому пределу. Но меня с блеском выручило сочинение, на которое после краткого перерыва было отведено два полных часа. К этому моменту на пяти-шести черных досках, стоявших на возвышении кафедры, было написано не менее тридцати тем самого разнообразного характера, а именно: "Вступление Наполеона в Москву", "Полтавская битва", "Характер русской женщины по Тургеневу", "Романтическое течение в русской литературе", "История завоевания Сибири" и т. п.
      Выбор мой пал, однако, на затерявшуюся среди этого нагромождения короткую заповедь: "Помни день субботний". Наслышавшись дома о промышленном росте во всех странах а в особенности в Америке, о замене вольного кустарного труда обезличивающей, как мне объясняли, машиной, о рабстве, созданном для человечества этой машиной, об ускорении темпа трудовой жизни вообще, я соблазнился желанием применить моисееву заповедь к действительным потребностям человека в отдыхе в современной обстановке.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69