Искусство стареть (сборник)
ModernLib.Net / Юмористическая проза / Игорь Губерман / Искусство стареть (сборник) - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 3)
не страшась, не злясь, не уповая, просто постепенно растворяемся, грань свою с природой размывая. Бессильны согрешить, мы фарисействуем, сияя чистотой и прозорливостью; из молодости бес выходит действием, из старости – густой благочестивостью. Стирая всё болевшее и пошлое, по канувшему льётся мягкий свет; чем радужнее делается прошлое, тем явственней, что будущего нет. Помилуй, Господи, меня, освободи из тьмы и лени, пошли хоть капельку огня золе остывших вожделений. А может быть, и к лучшему, мой друг, что мы идём к закату с пониманием, и смерть нам открывается не вдруг, а лёгким каждый день напоминанием. Я не люблю певцов печали, жизнь благодатна и права, покуда держится плечами и варит глупость голова. Не будет ни ада, ни рая, ни рюмки какой-никакой, а только без срока и края глухой и кромешный покой. Своей судьбы актёр и зритель, я рад и смеху, и слезам, а старость – краткий вытрезвитель перед гастролью в новый зал. Всё ближе к зимним холодам года меня метут, одной ногой уже я там, другой – ни там, ни тут. С лицом не льстивы зеркала: с годами красят лик стекольный истлевших замыслов зола и возлияний цвет свекольный. Давно я дал себе обет, и я блюду его давно: какой бы я ни съел обед, а ужин ем я всё равно. Душа улетит и рассыпется тело, сотрутся следы, не оставив следа, а всё, что внутри клокотало и пело, неслышно прольётся ничем в никуда. Стали мы с поры, как пыл угас, — тихие седые алкоголики, даже и во снах теперь у нас нету поебательской символики. За то, что жизнь провёл в пирах, пускай земля мне будет пухом, и в ней покоясь, бедный прах благоухает винным духом. У старости есть мания страдать в томительном полночном наваждении, что попусту избыта благодать, полученная свыше при рождении. Вот и кости ломит в непогоду, хрипы в лёгких чаще и угарней; возвращаясь в мёртвую природу, мы к живой добрей и благодарней. Чуть пожил, и нет меня на свете — как это диковинно, однако; воздух пахнет сыростью, и ветер воет над могилой, как собака. Когда, убогие калеки, мы устаём ловить туман, какое счастье знать, что реки впадут однажды в океан. Весной я думаю о смерти. Уже нигде. Уже никто. Как будто был в большом концерте и время брать внизу пальто. Увы, когда с годами стал я старше, со мною стали суше секретарши
Года промчатся быстрой ланью, укроет плоть суглинка пласт, и Бог-отец суровой дланью моей душе по жопе даст. О чём ты молишься, старик? О том, чтоб ночью в полнолуние меня постигло хоть на миг любви забытое безумие. Поблеклость глаз, одряблость щёк, висящие бока — я часто сам себе смешон, а значит – жив пока. Отъявленный, заядлый и отпетый, без компаса, руля и якорей прожил я жизнь, а памятником ей останется дымок от сигареты. Даже в тесных объятьях земли буду я улыбаться, что где-то бесконвойные шутки мои каплют искорки вольного света. Из тупика в тупик мечась, глядишь – и стали стариками; светла в минувшем только часть — дорога между тупиками. Почти старик, я робко собираюсь кому-нибудь печаль открыть свою, что взрослым я всего лишь притворяюсь и очень от притворства устаю. Вот человек: он пил и пел, шампанским пенился брожением, на тех, кто в жизни преуспел, глядит с брезгливым уважением. Когда б из рая отвечали, спросить мне хочется усопших — не страшно им ходить ночами сквозь рощи девственниц усохших? Вновь себя рассматривал подробно: выщипали годы мои перья; сёстрам милосердия подобно, брат благоразумия теперь я. Я вдруг оглянулся: вокруг никого. пустынно, свежо, одиноко. И я – собеседник себя самого — у времени сбоку припёка. Когда с утра смотреть противно, как морда в зеркале брюзглива, я не люблю себя. Взаимно и обоюдосправедливо. В душе осталась кучка пепла, и плоть изношена дотла, но обстоят великолепно мои плачевные дела. Земная не постыла мне морока, не хочется пока ни в ад, ни в рай; я, Господи, не выполнил урока, и Ты меня пока не призывай. Я, Господи, умом и телом стар; я, Господи, гуляка и бездельник; я, Господи, прошу немного в дар — ещё одну субботу в понедельник. И понял я, что поздно или рано, и как бы ни остра и неподдельна, рубцуется в душе любая рана — особенно которая смертельна. Когда боль поселяется в сердце, когда труден и выдох и вдох, то гнусней начинают смотреться хитрожопые лица пройдох. Нелепы зависть, грусть и ревность, и для обиды нет резона, я устарел, как злободневность позавчерашнего сезона. Мои друзья темнеют лицами, томясь тоской, что стали жиже апломбы, гоноры, амбиции, гордыни, спеси и престижи. Учти, когда душа в тисках липучей пакости мирской, что впереди ещё тоска о днях, отравленных тоской. После смерти мертвецки мертвы, прокрутившись в земном колесе, все, кто жил только ради жратвы, а кто жил ради пьянства – не все. Правнук наши жизни подытожит. Если не заметит – не жалей, радуйся, что в землю нас положат, а не, слава Богу, в мавзолей. Состариваясь в крови студенистой, система наших крестиков и ноликов доводит гормональных оптимистов до геморроидальных меланхоликов. Когда во рту десятки пломб — ужели вы не замечали, как уменьшается апломб и прибавляются печали? Душой и телом охладев, я погасил мою жаровню, ещё смотрю на нежных дев, а для чего – уже не помню. Возвратом нежности маня, не искушай меня без нужды; всё, что осталось от меня, годится максимум для дружбы. У старости – особые черты: душа уже гуляет без размаха, а радости, восторги и мечты — к желудку поднимаются от паха. На склоне лет печаль некстати, но всё же слаще дела нет, чем грустно думать на закате, из-за чего зачах рассвет. Исчерпываюсь, таю, истощаюсь — изнашивает всех судьба земная, но многие, с которыми общаюсь, давно уже мертвы, того не зная. Стократ блажен, кому дано избегнуть осени, в которой бормочет старое гавно, что было фауной и флорой. В такие дни то холодно, то жарко, и всюду в теле студень вместо жил, становится себя ужасно жалко, и стыдно, что до жалости дожил. Идут года. Ещё одно теперь известно мне страдание: отнюдь не каждому дано достойно встретить увядание. От боли душевной, от болей телесных, от мыслей, вселяющих боль, — целительней нету на свете компресса, чем залитый внутрь алкоголь. Тоска бессмысленных скитаний, бесплодный пыл уплывших дней, напрасный жар пустых мечтаний — сохранны в памяти моей. Уже по склону я иду, уже смотрю издалека, а всё ещё чего-то жду от телефонного звонка. В апреле мы играли на свирели, всё лето проработали внаём, а к осени заметно присмирели и тихую невнятицу поём. Как ночь безнадёжно душна! Как жалят укусы презрения! Бессонница тем и страшна, что дарит наплывы прозрения. Если не играл ханжу – аскета, если нараспашку сквозь года — в запахе осеннего букета лето сохраняется тогда. Судьбой в труху не перемолот, ещё в уме, когда не злюсь, я так теперь уже немолод, что даже смерти не боюсь. Летят года. Остатки сладки, и грех печалиться. Как жизнь твоя? Она в порядке, она кончается. На старости, в покое и тиши окрепло понимание моё, что учат нас отсутствию души лишь те, кто хочет вытравить её. Сделать зубы мечтал я давно: обаяние сразу удвоя, я ковбоя сыграл бы в кино, а возможно – и лошадь ковбоя. Ленив, апатичен, безволен, и разум и дух недвижимы — я странно и тягостно болен утратой какой-то пружины. В промозглой мгле живёт морока соблазна сдаться, всё оставить и до назначенного срока душе свободу предоставить. Я хотел бы на торжественной латыни юным людям написать предупреждение, что с годами наше сердце сильно стынет и мучительно такое охлаждение. Когда свернуло стрелки на закат, вдруг чувство начинает посещать, что души нам даются напрокат, и лучше их без пятен возвращать. Глупо жгли мы дух и тело раньше времени дотла; если б молодость умела, то и старость бы могла. Зачем болишь, душа? Устала? Спешишь к началу всех начал? Бутылка дней пустее стала, но и напиток покрепчал. Я смолоду любил азарт и глупость, был формой сочен грех и содержанием, спасительная старческая скупость закат мой оградила воздержанием. Слабеет жизненный азарт, ужалось время, и похоже, что десять лет тому назад я на пятнадцать был моложе. Мой век почти что на исходе, и душу мне слегка смущает, что растворение в природе её нисколько не прельщает. Наступила в судьбе моей фаза упрощения жизненной драмы: я у дамы боюсь не отказа, а боюсь я согласия дамы. Так быстро проносилось бытиё, так шустро я гулял и ликовал, что будущее светлое своё однажды незаметно миновал. В минувшее куда ни оглянусь, куда ни попаду случайным взором — исчезли все обиды, боль и гнусь, и венчик золотится над позором. Мне жалко иногда, что время вспять не движется над замершим пространством: я прежние все глупости опять проделал бы с осознанным упрямством. Я беден – это глупо и обидно, по возрасту богатым быть пора, но с возрастом сбывается, как видно, напутствие «ни пуха, ни пера». Сегодня день был сух и светел и полон ясной синевой, и вдруг я к вечеру заметил, что существую и живой. У старости душа настороже: ещё я в силах жить и в силах петь, ещё всего хочу я, но уже — слабее, чем хотелось бы хотеть. Овеян скорым расставанием, живу без лишних упований и наслаждаюсь остыванием золы былых очарований. Безоглядно, отважно и шало совершала душа бытиё и настолько уже поветшала, что слеза обжигает её. Сойдя на станции конечной, мы вдруг обрадуемся издали, что мы вдоль жизни скоротечной совсем не зря усердно брызгали. Живу я, смерти не боясь, и душу страхом не смущаю: земли, меня и неба связь я неразрывной ощущаю. Смотрю спокойно и бесстрастно: светлее уголь, снег темней; когда-то всё мне было ясно, но я, к несчастью, стал умней. Свободу от страстей и заблуждений несут нам остывания года, но также и отменных наслаждений отныне я лишаюсь навсегда. Есть одна небольшая примета, что мы всё-таки жили не зря: у закатного нашего света занимает оттенки заря. Увы, всему на свете есть предел: облез фасад, и высохли стропила, в автобусе на девку поглядел, она мне молча место уступила. Не надо ждать ни правды, ни морали от лысых и седых историй пьяных, какие незабудки мы срывали на тех незабываемых полянах. Приближается время прощания, перехода обратно в потёмки и пустого, как тень, обещания, что тебя не забудут потомки. Я изменяюсь незаметно и не грущу, что невозвратно, я раньше дам любил конкретно, теперь я их люблю абстрактно. Осенние пятна на солнечном диске, осенняя глушь разговора, и листья летят, как от Бога записки про то, что увидимся скоро. Чую вдруг душой оцепеневшей скорость сокращающихся дней; чем осталось будущего меньше, тем оно тревожит нас больней. Загрустили друзья, заскучали, сонно плещутся вялые флаги, ибо в мудрости много печали, а они поумнели, бедняги. Не знаю, каков наш удел впереди, но здесь наша участь видна: мы с жизнью выходим один на один, и нас побеждает она. Опять с утра я глажу взглядом всё, что знакомо и любимо, а смерть повсюду ходит рядом и каждый день проходит мимо. Я рос когда-то вверх, судьбу моля, чтоб вырасти сильнее и прямей, теперь меня зовёт к себе земля, и горблюсь я, прислушиваясь к ней. Всё-всё-всё, что здоровью противно, делал я под небесным покровом, но теперь я лечусь так активно, что умру совершенно здоровым. Умирать без обиды и жалости, в никуда обретая билет, надо с чувством приятной усталости от не зря испарившихся лет. Бесполезны уловки учёности и не стоит кишеть, мельтеша: предназначенный круг обречённости завершит и погаснет душа. Наш путь извилист, но не вечен, в конце у всех – один вокзал; иных уж нет, а тех долечим, как доктор доктору сказал. Нет, нет, на неизбежность умереть — не сетую, не жалуюсь, не злюсь, но понял, начиная третью треть, что я четвёртой четверти боюсь. За вторником является среда, субботу вытесняет воскресенье; от боли, что уходим навсегда, придумано небесное спасенье. Так было раньше, будет впредь, и лучшего не жди, дано родиться, умереть и выпить посреди. Я жил распахнуто и бурно, и пусть Господь меня осудит, но на плите могильной урна — пускай бутыль по форме будет. В органах слабость, за коликой – спазм, старость – не радость, маразм – не оргазм
Исполняя житейскую роль, то и дело меняю мелодию, сам себе я и шут и король, сам себе я и царь и юродивый. Сполна уже я счастлив оттого, что пью существования напиток. Чего хочу от жизни? Ничего. А этого у ней как раз избыток. Когда мне часто выпить не с кем, то древний вздох, угрюм и вечен, осознаётся фактом веским: иных уж нет, а те далече. Кофейным запахом пригреты, всегда со мной теперь с утра сидят до первой сигареты две дуры – вялость и хандра. Дыша озоном светлой праздности, живу от мира в отдалении, не видя целесообразности в усилии и вожделении. У самого кромешного предела и даже за него теснимый веком, я делал историческое дело — упрямо оставался человеком. Болезни, полные коварства, я сам лечу, как понимаю: мне помогают все лекарства, которых я не принимаю. Я курю, бездельничаю, пью, грешен и ругаюсь, как сапожник; если бы я начал жизнь мою снова, то ещё бы стал картёжник. Ушли куда-то сила и потенция, зуб мудрости на мелочи источен. Дух выдохся. Осталась лишь эссенция, похожая на уксусную очень. Чуждый суете, вдали от шума, сам себе непризнанный предтеча, счастлив я всё время что-то думать, яростно себе противореча. Не люблю вылезать я наружу, я и дома ничуть не скучаю, и в житейскую общую стужу я заочно тепло источаю. За бурной деловой людской рекой с холодным наблюдаю восхищением; у замыслов моих размах такой, что глупо опошлять их воплощением. Усталость, праздность, лень и вялость, упадок сил и дух в упадке... А бодряков – мешает жалость — я пострелял бы из рогатки. Из деятелей самых разноликих, чей лик запечатлён в миниатюрах, люблю я видеть образы великих на крупных по возможности купюрах. Быть выше, чище и блюсти меня зовут со всех сторон, таким я, Господи прости, и стану после похорон. Судьбу дальнейшую свою не вижу я совсем пропащей, ведь можно даже и в раю найти котёл смолы кипящей. Я нелеп, недалёк, бестолков, да ещё полыхаю, как пламя; если выстроить всех мудаков, мне б, конечно, доверили знамя. С возратом яснеет Божий мир, делается больно и обидно, ибо жизнь изношена до дыр и сквозь них былое наше видно. Размазни, разгильдяи, тетери — безусловно любезны Творцу: их уроны, утраты, потери им на пользу идут и к лицу. Я вдруг почувствовал сегодня — и почернело небо синее, — как тяжела рука Господня, когда карает за уныние. Я жив: я весел и грущу, я сон едой перемежаю, и душу в мыслях полощу, и чувством разум освежаю. Столько силы и страсти потрачено было в жизни слепой и отчаянной, что сполна и с лихвою оплачена мимолётность удачи нечаянной. Я врос и вжился в роль балды, а те, кто был меня умней, едят червивые плоды змеиной мудрости своей. Жил на ветру или теплично, жил как бурьян или полезно — к земным заслугам безразлична всеуравнительная бездна. Когда последняя усталость мой день разрежет поперёк, я ощутить успею жалость ко всем, кто зря себя берёг. А жаль, что на моей печальной тризне, припомнив легкомыслие моё, все будут говорить об оптимизме, и молча буду слушать я враньё. От воздуха помолодев, как ожидала и хотела, душа взлетает, похудев на вес оставленного тела. Нам после смерти было б весело поговорить о днях текущих, но будем только мхом и плесенью всего скорей мы в райских кущах. Подвержены мы горестным печалям по некой очень мерзостной причине: не радует нас то, что получаем, а мучает, что недополучили. Нет сильнее терзающей горести, жарче муки и боли острей, чем огонь угрызения совести; и ничто не проходит быстрей. Не ведая притворства, лжи и фальши, без жалости, сомнений и стыда от нас уходят дети много раньше, чем из дому уходят навсегда. По праху и по грязи тёк мой век, и рабством и грехом отмечен путь, не более я был, чем человек, однако и не менее ничуть. Жестоки с нами дети, но заметим, что далее на свет родятся внуки, а внуки – это кара нашим детям за наши перенесенные муки. Умеренность, лекарства и диета, привычка опасаться и дрожать — способны человека сжить со света и заживо в покойниках держать. Я очень пожилой уже свидетель того, что наши пафос и патетика про нравственность, мораль и добродетель — пустая, но полезная косметика. Забавы, утехи, рулады, азарты, застолья, подруги. Заборы, канавы, преграды, крушенья, угар и недуги. Начал я от жизни уставать, верить гороскопам и пророчествам, понял я впервые, что кровать может быть прекрасна одиночеством. Все курбеты, сальто, антраша, всё, что с языка рекой текло, всё, что знала в юности душа, — старости насущное тепло. Глаза моих воспоминаний полны невыплаканных слёз, но суть несбывшихся мечтаний размыло время и склероз. Утрачивает разум убеждения, теряет силу плоть и дух линяет; желудок – это орган наслаждения, который нам последним изменяет. Бог лично цедит жар и холод на дней моих пустой остаток, чтоб не грозил ни лютый холод, ни расслабляющий достаток. Белый цвет летит с ромашки, вянут ум и обоняние, лишь у маленькой рюмашки не тускнеет обаяние. Увы, красавица, как жалко, что не по мне твой сладкий пряник, ты персик, пальма и фиалка, а я давно уж не ботаник. Я старость наблюдаю с одобрением — мы заняты любовью и питьём; судьба нас так полила удобрением, что мы ещё и пахнем и цветём. Глаза сдаются возрасту без боя, меняют восприятие зрачки, и розовое всё и голубое нам видится сквозь чёрные очки. Из этой дивной жизни вон и прочь, копытами стуча из лета в осень, две лошади безумных – день и ночь меня безостановочно уносят. Ещё наш вид ласкает глаз, но силы так уже ослабли, что наши профиль и анфас — эфес, оставшийся от сабли. Забавный органчик ютится в груди, играя меж разного прочего то светлые вальсы, что всё впереди, то танго, что всё уже кончено. Есть в осени дыханье естества, пристойное сезону расставания, спадает повседневности листва и проступает ствол существования.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|