Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Исход

ModernLib.Net / Игорь Шенфельд / Исход - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Игорь Шенфельд
Жанр:

 

 


Но все это ладно: будни жизни. Главное – появились лопаты. За них, за эти лопаты, а также за то, что они теперь жрали свое, а не чужое, Клеппу с Петкой простили все, и даже полюбили их, как неизбежное и неотделимое от действительности зло, которое – как подсказывал совокупный опыт жизни – все равно ведь должно в какой-нибудь форме да существовать, правильно? Так лучше уж, чтобы оно существовало в форме Петки и Клеппа: в форме, привычки и закидоны которой уже предельно хорошо изучены.


Как же все-таки незаметно смещается под влиянием обстоятельств шкала моральных ценностей человека и вся система его мировосприятия! Еще и месяца не прошло от начала мучений несчастных изгоев, но уже относился бездомный народ к Клеппу с Петкой – своим мучителям – как к истинным и непререкаемым вождям своим и благодетелям всей поволжской немецкой нации, а эти драные энкавэдэшные менты принимали все это как должное. Их легко избрали бы сейчас всеобщим голосованием в какой-нибудь горсовет, если бы подобная разлюли-дуристика была возможна в те строгие времена. Каждый день в своих конвоирах жители нор находили все больше положительных качеств, и дело до того дошло даже, что в рябом и конопатом Петке кто-то из депортированных отметил скрытую красоту души, а Клепп и вовсе показался кому-то истинным Зигфридом, который обязательно должен понимать по-немецки. Иные депортанты – особенно неокрепшие еще сердцем гражданочки типа юной Эммы – вполне готовы были вступить с конвоирами в сердечный, и даже еще более тесный контакт: совершенно добровольно, причем.

«И ничего тут не поделаешь, потому что жизнь есть жизнь: она состоит из страстей и желаний, и из жажды жизни, и все это двигает вперед эволюцию людей, – печально размышлял Аугуст Бауэр, – а рабы всегда будут восторгаться своими мучителями, покуда их кто-нибудь не надоумит о том, что господ можно не только любить, но и резать. И тогда происходит революция, и все переворачивается вверх ногами, в результате которой становится понятным, как хорошо было до революции и без нее, и бывших тиранов память народная начинает превращать в народных героев, а новые тираны создают себе новых рабов, и все начинается сначала».

Кое в чем Аугуст оказался прав: много-много лет спустя, когда уже, из безопасного отдаления сорваны будут все маски с сатрапов и насильников прошлого, и сами сатрапы будут «зарезаны»: названы по именам и развенчаны, все еще будут находиться сотни и тысячи безумных – в том числе из бывших депортированных, интернированных, опущенных и раздавленных —, которые будут шагать с красными, кровавыми, вовек не просохнущими знаменами и воспевать раздавивший их режим. Мало того: яростно, с пеной у рта будут кидаться престарелые свидетели сталинского, ГУЛАГовского социализма на ругателей сталинизма, ностальгически воя о том образцовом порядке, о тех благословенных временах, когда «Шаг вправо, шаг влево: конвой стреляет без предупреждения…».


Но то будет еще нескоро. А пока в казахской степи, возле железной дороги началось дружное социалистическое строительство: сначала – миром – возводилась официальная землянка для представителей власти, а потом уже, в индивидуальном исполнении – остальные жилища для невольных степных поселенцев. Если бы тогда существовало уже в культуре землян понятие «хоббиты», то оно наверняка прижилось бы применительно к депортированным казахским немцам первого созыва. Возможно, с уточняющими переделками типа: «бедоббиты» или «недоббиты»…

Однажды ехал на низкорослом коньке мимо этой странной холмонорковой Недоббитании старый казах в самодельной островерхой шапке, остановился, не выказывая ни малейшего удивления, постоял немного, понаблюдал за хоббитами, слагая, очевидно, в сердце своем свежую песню о новом проявлении жизни во Вселенной, и ускакал восвояси с этой самой песней на устах. Потом еще несколько раз приезжали другие казахи, напоминающие первого как родные братья, которые и вели себя очень похоже: стояли долго и задумчиво, а затем срывались и уносились с криком вдаль: то ли с вольной песней в горле, то ли матерились по-казахски в такой художественной форме. Депортированные смотрели вслед казахам с симпатией и завистью: кони и песни были наглядными символами свободы. А сами казахи скакали к себе домой: это было понятно каждому и особенно грустно: у кого-то есть еще дома…


К первому снегу все были уже под землей. И слава Богу! И слава лопатам как мужского, так и женского рода! Ведь в немецком языке штыковая лопата – дер шпатен – имеет мужской род, а совковая – ди шауфель – женский. Клепп, молодчина, привез и тех и других, так что мужчины и женщины рыли теперь в едином порыве. И не только они: малые дети, не умеющие держать лопату, гребли землю просто ручонками: скорей, скорей, в землю, глубже, скорей, скорей, скорей… И – успели!

С появлением лопатушек можно было не бояться больше, что мертвые останутся лежать на земле непохороненными; теперь даже зимой, даже в лютый мороз их можно было похоронить в землю, по-христиански. Все-таки Клепп молодец. Теперь, благодаря лопатам несчастные депортированные немцы полюбили злого Клеппа не меньше, чем доброго Петку. А к Петке относились вообще как к родному. Потому что Петка влюбился в Эмму Элендорф, а любовь эта оказалась запретной. Запретил ее Клепп. Немцы осуждали Клеппа за гонения любви, но за лопаты ему прощалось и это. А Петке сочувствовали. Все знали о страданиях Эммы, которая своими ушами слышала, как Клепп запретил Петке проявлять чувствительность к врагам народа в любой форме. И хотя очень способная к языкам Эмма поняла не все из ругни Клеппа, но основное она поняла, и это ее возмутило страшно: Клепп втолковывал Петке, что изнасиловать врага народа без любви, по приказу Партии – это можно, но проникаться нежными чувствами сердца по отношению ко врагу – это совершенно недопустимое, антипартийное безобразие. «Потому что любые сношения с врагом бросают тень на результаты всей Великой Октябрьской Социалистической Революции! – кричал Клепп, – потому что от врага народа может родиться только еще один враг народа: понимаешь ли ты это, деревянная твоя голова? Это же чистой воды диверсия! Тем более, что на этой скользкой почве нездоровой похоти на тебя было совершено покушение. Ведь это не тебя лично, Петьку Петухова ударили по башке, баран ты безмозглый, а это самую советскую власть в твоем полночленном лице представителя карающих Органов грубо оскорбили ведром по голове! Соображать надо, лапоть ты штопаный!»…


Нужно сказать, что семья Элендорфов за нападение на бойца НКВД путем оцарапывания последнего и ударения его ведром по голове отделалась в конце концов относительно легко: Клепп оштрафовал Элендорфов всего лишь на один кусок сала – правда, на последний. Это наказание предупредительное, разъяснил Клепп семье Элендорфов, и по тяжести своей – почти символическое, если учесть, что по Уставу за такое преступление полагается расстрел у входа в землянку без последнего слова и без пересмотра приговора в высших инстанциях. Мать Эммы Элендорф очень плакала от радости, что все так хорошо обошлось. Хотя злые языки, которые есть и будут всегда и везде – даже в аду – утверждали, что мать Эммы плачет на самом деле не из-за несостоявшегося расстрела, а по салу. Сама же Эмма была расстроена вдвойне: из-за сала и из-за Петки. Последний ей очень даже нравился, тем более что других женихов все равно не сыскать было до самого горизонта… Особенно сильно Эмму оскорблял тот вопиющий факт, что как «врага народа» ее изнасиловать разрешается, а любить вне партийной линии – уже нельзя. «Это что же за поганая партийная линия у них в НКВД такая, которая может до такой крайней степени унижать человеческое достоинство?», – спрашивала себя Эмма. Но, конечно же – спрашивала молча, чтобы лишний раз не получить от матери по губам за свой бойкий, но глупый язык. На уровне Петки она пыталась провести мысль, что согласна отказаться от любви по партийной линии, и пусть он поступит с ней как с самым наизаклятейшим врагом народа. Но Петка ее не понял, или не захотел понять. Он прогнал Эмму прочь от себя со словами: «Иди нахаузо, Эмка, дура, иди цурюк в свой лох нахаузо. Руссиш солдат немец никс либен. Революцион! Гитлер капут! Никс либен врагов!».

Безутешной Эмме оставалось лишь рыдать в своей норе, но она немножко и радовалась одновременно: ведь это ради нее любимый Петка выучил немецкий язык, и какая бы замечательная семья могла бы у них получиться, если бы не эта противная Петкина партия! Ну почему все так несправедливо устроено на земле? Ну почему?


Петка подчинился революционной дисциплине и подавил в себе все нежные позывы плоти, чтобы не очутиться однажды вместе с этими неуместными чувствами у суровой, расстрельной стенки – в соответствии с революционным учением Клеппа. Ведь Петка, хотя и был бойцом Энкавэдэ, но грозен он был только с лицевой стороны, обращенной к гражданскому населению. Со спины же, за которой скрывался от народа страшный Лаврентий Павлович Берия, маленький Петка был абсолютно незащищен – меньше даже защищен, чем весь остальной советский народ, потому что жалкая, синеватая, хребтистая спина Петки и ему подобных доблестных воинов НКВД была у грозного Лаврентия Павловича на виду постоянно – день и ночь, по праздникам и по выходным – тоже. При этом Петка еще и коммунистом не был: не дорос пока. И, положа руку на любое место тела – не очень стремился дорастать: у его прадеда по материнской линии когда-то, до турецкой войны было два коня и три коровы, и если все это вскроется однажды в процессе вступления в партию, то для него, разоблаченного буржуазного элемента и лазутчика царизма наступит кирдык при полной луне – тот самый кирдык, которого так боятся все эти штрафные немцы, предавшие товарища Сталина в самый ответственный момент истории…


Отлученный от любви Петки ходил кругами вокруг охраняемого им объекта – подземного населенного пункта, не нанесенного ни на одну карту мира, и думал в адрес своего старшего боевого товарища и политического учителя Клеппа: «Ну, погоди, паскуда: придет время – уже поквитаюся я с тобой…».

* * *

Эх, лопаты-лопаты: проклятые лопаты, проклятая степь, проклятый Сталин! В схваченную первыми морозами чужеземную глину уложил Аугуст в начале ноября отца своего Карла Карловича Бауэра – героя первой мировой войны, российского солдата, георгиевского кавалера с осколком под сердцем и тяжелой контузией головы. Когда их гнали на станцию – уже тогда отца везли на телеге, потому что он начал опухать: от переживаний последних дней осколок двинулся в сторону сердца; отец стонал от боли, сердце его, пугаясь осколка, сжималось и недокачивало, и отец задыхался. Но у него были сильные, крестьянские корни, и он осилил долгий путь в эшелоне, а также первые дни под открытым небом в чужой степи. Но однажды ночью ангел его, видящий его страдания и страдающий вместе с ним, сжалился над ним и сказал ему: «пора, пошли»! На долю секунды Карл Бауэр ощутил бездонное отчаяние конца, а потом сердце его бросилось, как на амбразуру, на острый осколок и, содрогнувшись на миг от последней земной боли, остановилось навсегда. Он ушел в другие миры. Аугуст же и его родные познали совершенно новую для себя науку беды: горе, оказывается, умеет парализовать страдание. На большое страдание у них просто не было сил. В них жила тоска, заменяющая страдание, и они таяли сами, не зная что будет с каждым из них завтра.


Теперь их осталось в норе четверо: сам Аугуст, мать его Амалия Петровна, сестра Беата и младшая сестра матери, тетка Катарина, пришедшая семнадцать лет назад жить к ним в дом в качестве няньки брата Вальтера, да так и оставшаяся с ними… Брат Вальтер. Вместе с ним их должно было быть пятеро сейчас. Что же случилось с ним? Жив ли он? Когда они стояли несколько дней на какой-то станции, кажется она называлась то ли Арысь, то ли Арыся, Вальтер пошел за кипятком и больше не вернулся. Они искали его, и сам Аугуст обежал несколько раз все вокруг, промчался по всем перронам, каждую секунду опасаясь, что поезд уйдет, и он автоматически превратится в дезертира, но Вальтера так и не нашел. Он сообщил о пропаже брата начальнику поезда Жмыхову (немцы называли его «Цмикофф»), но тот лишь цинично предположил: «Может быть, он уже с крыши какого-нибудь дома Гитлеру вашему сигнализирует?». Между тем поезд тронулся и покатил дальше – в неизвестном направлении, к неизвестной цели.

Горе от депортации померкло от этого страшного события: их маленький Вальтер был всеобщим любимцем, их маленький Вальтер был счастливой, всегда улыбчивой звездочкой в доме, отличником в школе, веселым заводилой во всех делах. Он хотел стать учителем, он как раз окончил школу, готовился к выпускному вечеру, когда началась война; он собирался ехать учиться в Саратов, а может быть и в Ленинград: там был педтехникум для ребят из немецкой республики и для других российских немцев – с Кавказа, Крыма, Украины… Вальтер дружил с ребятами из соседнего русского села, и прилично говорил по-русски… Для всего их вагона он был главным переводчиком, главным послом с внешним, отвергшим их миром. И вот его нет. Ах, Вальтер-Вальтер, милый братик-Вальтер: куда же ты пропал, что с тобой сделалось, что сталось?


Бесконечно долгими и пустыми были ночи в норе, бесцветно и обреченно ползли в сторону зимы медленные дни этой новой, отверженной жизни. Собирая по степи и стаскивая к землянке вязанки чахлого травяного топлива; поддерживая ночью огонь в «пурчунке» – железной печке-«буржуйке», сварганенной Аугустом из железной бочки, найденной им в овражке недалеко от железнодорожных путей и приспособленной для прогрева их сырой норы; лежа под ватным одеялом, стараясь заснуть, или глядя с высоты холма вдаль, Аугуст все время пытался осмыслить произошедшее с ними – с ним лично и с его народом.

С народом, двести лет назад приехавшим на повозках в Россию по зову царицы Екатерины: заселять пустующие земли, чтобы стать щитом между европейской Россией и кочевыми бандами, которые орудовали в те времена в оренбуржских степях, и даже с правого берега Волги ухитрялись уводить скот, детей и женщин. Долгие месяцы двигались обозы по лоскутной Европе на восток. Кто-то повернул на Кавказ: там тоже было от кого прикрывать грудью российскую империю; кто-то осел в Крыму, на месте недавно изгнанных турок, а также на землях Ставрополья. Предки Бауэров – дед прадеда и родня по материнской линии – прибывали в разное время, с разными обозами, и заселяли пустынные берега саратовского Поволжья. Когда все тут было уже занято и земли разобраны и распаханы, новые поселенцы, которые все ехали и ехали, двинулись в глубинку, и так постепенно состоялся немецкий край – немецкая колония. Это была богатая колония в сравнении с окружающим русским крепостным крестьянством. Немцы были свободными поселенцами, они не знали крепостного права. У них был только один повелитель – труд, и они были охвачены единой эпидемией трудолюбия. На двадцать лет с момента прибытия они освобождались от всех и всяческих налогов, и за это время прочно становились на ноги. Они писали в тесную, нашпигованную пограничными столбами Германию, которая и Германией-то тогда еще не называлась, оставшимся родственникам, мечущимся среди княжеских разборок и чужих полей, о вольной и сытной жизни, о плодородных землях, которых «бери – не хочу», об отсутствии налогов, и в результате к земле обетованной, в благословенную Россию устремлялись все новые и новые колонисты, так что скоро немецкое Поволжье превратилось в богатейшую сельскохозяйственную житницу России, а сами немцы стали неотъемлемой частью российского народа. Где-то в семидесятые годы девятнадцатого века немцев уже начали призывать в русскую армию, и они служили так же старательно и аккуратно, как и работали. Из армии они возвращались в Поволжье с русским языком и чувством ответственности за великую Российскую империю, которое завещали и детям своим.

Революцию немцы Поволжья восприняли спокойно, без истерики, но с опаской. Их бы вполне устраивала и дальше власть российских царей: это была лучшая власть, которая выпадала их народу за века. Пропагандисты увещевали: «Радуйтесь, немцы! Ведь наступает власть народа, власть крестьян! Для немецких крестьян это особенная честь, потому что Карл Маркс и Роза Люксембург были наши, немецкие революционеры, и нам всем этот факт зачтется». – «Ну и что? – сомневались скептики, – урожаи от этого удвоятся, что ли, или по четыре теленка у каждой коровы родятся от этого вашего Карла Маркса?». Но тут по сомневающимся скептикам сокрушительный удар нанес вождь мирового пролетариата Владимир Ильич Ленин: поволжские немецкие колонии были объявлены Автономной Республикой немцев Поволжья. Со столицей в городе Энгельс! С собственным правительством! С немецкими школами, институтами, заводами, фабриками. И музеями, и театрами, и дворцами культуры – своей, немецко-поволжской культуры, с ее диалектом и ее историей. Скептики заткнулись и с осторожностью приняли Советскую власть в свои сомневающиеся сердца.

Самые умные, однако, все равно сомневались: «Это сейчас мы, немцы, любимцы интернационалистов, потому что революция пришла к нам из Германии. Но когда-нибудь об этом забудут, и что тогда? А если мировая революция не состоится? А если с Германией следующая война случится? Что тогда будет с нами, с немцами?». Как в воду смотрели они, умные. Для начала, вслед за гражданской войной разразился страшный голод – знаменитый голод в Поволжье: это в богатейшем-то Поволжье – сельскохозяйственной житнице России! Большевики забрали и съели все, включая семена и племенной скот, и закрома опустели, и поля умерли, и лебеда, запеченная со жмыхом, стала невиданным лакомством, заменившим и хлеб, и все остальное съедобное. Церкви ударили-было в набат, но их тут же и заткнули: колокола сорвали, священников изгнали или расстреляли в подвалах ГПУ. Бог в ужасе зажмурил глаза и зажал уши, чтобы не слышать мольб и воплей протягивающих к Нему руки. Пассивность Бога обошлась поволжскому народу дорого: на степь обрушилась засуха, и голод стал еще ужасней; люди пухли и мерли от голода в своих домах, и на улицах, привалившись к заборам, и в бесплодных полях, из которых исчезли даже суслики, кроты и черви. А ведь суслики были последней надеждой: все остальное уже было съедено. Аугуст этого не помнил – ему было тогда всего-то три годика, но мать рассказывала после, как отец, еще не оправившийся от контузии, уходил, шатаясь, в поля, чтобы поймать хоть одного суслика. В детстве отец был знаменитым сусликоловом: его научила этому бабушка. В те времена хлеба стояли богатые, и пирующих сусликов было в избытке. Их было столько, что они наносили ощутимый вред хозяйству, и их полагалось уничтожать. Даже разнарядка была: на каждые десять «земельных» душ – тридцать сусликов. За недобор – штраф одна копейка за тушку; за каждого лишнего – копейка премии. Отец весной, в мае зарабатывал до рубля на сусликах. Это были огромные деньги по тем временам. Но теперь, во время голода в Поволжье даже отец возвращался пустым, напрасно потратив силы. Многие кинулись спасаться на юг: в Крым и среднюю Азию. Уехали, чтобы спастись от голодной смерти и трое братьев отца: с семьями и скарбом; уехали и больше не вернулись. От голодной смерти они почти уже спаслись, но в пути их настигла другая беда: тиф. На станции Джанкой перед самым Крымом их всех сняли с поезда; а уже на следующую ночь все восемнадцать душ, включая малых детей, отправились с отчетом о прожитой жизни к Создателю. Всю большую семью и еще человек тридцать посторонних покойников закопали в одной братской яме, пересыпав хлоркой. Над ямой не оставили даже опознавательного столбика: некому было возиться. Это было первым приветом Советской власти своему трудовому народу. Из этого очередного испытания выживший народ вышел, как утверждала официальная идеология, еще более закаленным.


В частности, выжили Карл Бауэр и его семья. Закалились ли они голодом – сказать трудно. Но они как-то выжили: перележали, переползали. Аугуст о том ужасном времени ничего не помнил, за исключением птички, которую ловили во дворе; она была с поломанным крылом, и никак не могла взлететь: поэтому ее поймали; Аугуст помнил, как все радовались, когда кто-то держал ее в руке. И еще он помнил, как страшно свисала у птички головка: птичка была мертвая, а Аугуст обязательно хотел, чтобы она летала дальше, и плакал. А все смеялись вокруг и называли его дурачком. Из птички сварили суп. Этот спасительный суп ел, наверное, и маленький Аугуст, раз он остался жив. Но супа из птички он уже не помнил: только саму птичку. Про суп из птички, которая спасла всем жизнь, ему много позже расскажет мать, вспоминая те кошмарные дни.


Голод минул, уполовинив село, и пришли времена облегчения: опять появились коровки, и в полях все росло как прежде. По домам ходили, правда, комиссары с тетрадками, но семян все равно хватало, чтобы засадить поля заново, и после сдачи мяса и яиц, продуктов хватало на раз в день поесть самим. Пропагандисты торжествовали: ну, видали? Кто был прав? Рай постепенно наступает-таки, или опять кто-нибудь вздумает возражать? Но скептики и умные стали теперь гораздо осторожнее, и возражать не собирались; они просто слегка качали головами и в глазах их читалось: «Поглядим – увидим; погодить надо: еще дождемся…».

Погодили, и дождались коллективизации. И сопутствующего этому процессу раскулачивания. Что ж: коллективизация – так коллективизация. Дисциплинированные, законопослушные, организованные, обязательные немцы в тридцатом году осуществили у себя в Поволжьи сплошную коллективизацию первыми в стране – по всем кантонам, без бунтов и восстаний, строго по инструкциям представителей Партии в кожанах и с наганами. Немцам коллективизация не нравилась, конечно, как и всем нормальным крестьянствующим людям, но им сказали «надо», и они послушно выполнили установку властей: немцы привыкли верить властям. И когда им объявили, что среди них есть кулаки, то они стали удивленно озираться и искать признаки этих самых зловредных кулаков, разглядывая прежде всего свои собственные натруженные руки, которые, даже сжатые в кулак, ничего особенно враждебного собой не представляли, да и были все более или менее одинаковые: который настоящий "Kulak", а который не настоящий – и не разберешь. Но им сказали: не беспокойтесь, дорогие немецкие товарищи. Партия сама укажет вам, которые из вас кулаки. И немцы успокоились, не веря, что партия сможет когда-нибудь разобраться в столь сложном вопросе. И действительно, трудность состояла в том, что для списка кулаков в немецкой республике годился при необходимости любой крестьянин, потому что у каждого было – до голодомора, во всяком случае – по несколько коров, да маслобойка, да веялка, да царские червонцы про черный день. Однако, задавали себе резонный вопрос немцы: выслать на стройки социализма всех поголовно – кто же будет тогда страну кормить? Ведь немецкое Поволжье все еще оставалось главным продовольственным арсеналом государства. Так кого назначить кулаком? Нерешаемая задача. Но наивные немцы тогда еще не в полной мере осознавали, что для коммунистической партии нерешаемых задач не бывает. Партия решила и эту. Власть Поволжья, в составе которой было много коммунистов-немцев, подошла к проблеме с умом: в первую очередь в кулаки записали не самых имущих, а самых говорливых, которые каркали; следом уже – селян побогаче, имевших много завистников вокруг. Пропагандисты доказывали: «Смотрите, товарищи, насколько все справедливо складывается: Советская власть помогает нам, немцам, очиститься от болтунов и толстосумов, из-за которых нам всем непосильные продналоги нахлобучивают. А теперь вон как всё здорово получилось: забрали богатеев наших вместе с их продуктами, продукты в план продналога вписали – вот и выполнил наш кантон одним махом план госзаготовок на целый квартал вперед. И государству хорошо, и нам сразу легче дышать стало!». И все изображали улыбку, прикидывали, кому быть следующим «богатеем» на очереди, и торопились спрятать от посторонних глаз последние признаки процветания: швейные машинки, ручные сепараторы и даже латунные тазы для варенья. Залман Линкер, например, закопал в саду часы с кукушкой. Изготовленные при царизме, они куковали о старом времени, и советская власть могла к этому безжалостно придраться.

Если в былые времена бедняки имели привычку сидеть на лавочке перед своими домами и ковырять палочкой в зубах, делая вид, что они только что ели мясо, то теперь безопасней стало ходить слегка оборванным и жаловаться на хроническое недоедание. Из месяца в месяц эти жалобы становились все искренней и честней, однако «богатеи» в «кулацких списках» плодились тем не менее по нарастающей. Раскулачивали под занавес всей этой кампании уже всех подряд, так что к тридцать втором году – началу следующего страшного голодомора в стране – кулаков в Поволжье больше не оставалось. Разве что совсем уже экзотических кулаков, прикидывающихся голодными, отлавливали по углам, чтобы оправдать существование недремлющих органов. Так, одного из таких хронически недоедающих немцев, Зайберта Вальдемара раскулачили за новые сапоги на ногах, а его двоюродного брата – Зайберта Клауса – через пару месяцев арестовали уже за старые сапоги: просто за то, что была их у него на ногах комплектная пара, в отличие, например, от одноногого инвалида мировой войны Кайзера Вильгельма, имевшего лишь один сапог, или от тех же пролетариев братской Монголии, с трудом вышедших недавно из-под тысячелетнего гнета феодализма и не имеющих в результате вообще во что обуться. Так что по окончании строгого следствия по «сапожному делу», с сопутствующими допросами и мордобитием, потопали оба брата в сторону восходящего солнца – туда где руду добывают – в четыре босые ноги. А вслед за ними шкандыбал на костылях и одноногий Кайзер: за то, что на портрет царя Николая помолился, когда к нему пришли с проверкой его материального положения. Потом уже разобрались, что то был не царь-кровопийца вовсе, а портрет родного дедушки Кайзера в унтер-офицерской форме. Но не возвращать же инвалида с этапа, когда он уже триста пятьдесят миль отшагал с таким трудом. Из соображений гуманности развернули тогда старого Кайзера с восточного направления на северное (туда маршрут короче по карте), и пошагал Вильгельм Кайзер уже к Белому морю. Там его одноногий след оборвался навсегда…


Аугуст время от времени поднимался с ковыльной лежанки, чтобы подложить в бочку сухой травы: уж больно быстро она выгорала. Когда выгорит вся – что тогда? Степь уже накрыло снегом, и там, снаружи, гуляли метели в обнимку с морозами. Было безысходно пусто на сердце, и мысль о том, что всего лишь два месяца тому назад еще была жизнь, была родина, и все были живы, казалась сказочной, совершенно неправдоподобной. Да, конечно: все это было когда-то, но тысячу лет назад, наверное, и с кем-то другим, не с ними…

Но упрямая память все подсовывала картины из прошлого – сказочные или реальные – какая разница? И с этими картинами в сердце Аугуст засыпал, уходя в них далеко-далеко и не желая возвращаться…

Но являлись и другие картины, от которых хотелось бежать, но убежать было невозможно; чтобы отделаться от них хотя бы на время, их следовало просто пережить заново: это Аугуст уже знал на горьком опыте долгих бессонных ночей.

Так например, приходили воспоминания о начале войны: то объявление по радио, общий ужас, общая растерянность – как предчувствие конца. Потом эта жуткая, могучая, гипнотизирующая песня: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой!..», от которой кровь останавливалась в теле. Что могло быть страшней этого? Оказалось: могло быть еще страшней! Тогда, в конце августа…

* * *

Как все это было? Кончалось лето. Уже вовсю шла война, и всем немцам в Поволжье было страшно и тревожно. Так же тревожно, как всем советским людям, но и еще немного больше. Потому что в соседних русских селах уже с конца июня шла тотальная мобилизация, а в немецких – нет, хотя в немреспублике воинская обязанность была общесоветской, такой же как везде. А тут вдруг – тишина. Это было непонятно, это пугало. «Война с фашистской Германией? Ну и что? А мы-то тут при чем? Мы же не виноваты, что мы тоже немецкий язык знаем. Как раз наоборот: мы больше других можем пользы принести на фронте: переводчиками, пропагандистами, агитаторами», – рассуждали немцы по вечерам. Знающие люди сообщали, что более шестидесяти тысяч поволжских немцев из числа призванных в армию до войны уже вовсю воюют. Уже есть орденоносцы. Но добровольцы продолжали возвращаться с призывных пунктов с тревожной вестью: «Немцев не берут!». Почему не берут? Им на этот вопрос никто ответить не мог. И все понимали: что-то не так: что-то где-то происходит грозное и опасное. Прошел слух, что органы НКВД выявили шпионскую группу на территории немецкой автономии, состоящую из местных, немецких фашистов. «Откуда могли тут взяться фашисты? – недоумевали жители, – когда мы все друг друга знаем…». Но слухи такого рода ползли, и крепли, и расцветали диковинными подробностями. Однажды все собрались вечером в клубе – сами собрались, спонтанно, без приглашения, без повестки дня: люди просто хотели пообщаться, поговорить, обсудить пугающую ситуацию, обменяться мыслями и тревогами, возможно, найти сообща какие-то объяснения происходящему. Пришел и председатель – как же без него решать проблемы, если он главный мозг колхоза? Киндер долго слушал людской встревоженный базар, а потом сказал: «Нас не трогают и не призывают, потому что на нас возложена в связи с войной особенно ответственная миссия: кормить фронт, кормить страну. Гитлеровцы идут с запада и разоряют земли, угодья Украины и Белоруссии. Кому страну кормить? Только нам! Государству отлично известно, как хорошо мы трудимся, какие высокие показатели в заготовке сельхозпродуктов всегда демонстрировали – практически независимо от погоды; вот поэтому государство и возлагает на нашу немреспублику основную надежду в деле снабжения армии продовольствием. И мы не подведем!». Ах, как все сразу просто и понятно объяснилось! Какой же умница все-таки этот наш Вилли Киндер, какая голова! «И еще одна причина есть», – добавил умница-председатель, – зачем, спрашивается, лучших крестьян отрывать от производства, если Красная армия еще до Нового года перейдет в контрнаступление и разгромит гитлеровцев? Для этого в Сибири уже готовится колоссальный ударный потенциал с новейшим оружием.


  • Страницы:
    1, 2, 3