Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Почти последняя любовь

ModernLib.Net / Ирина Говоруха / Почти последняя любовь - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Ирина Говоруха
Жанр:

 

 


И даже возбужденный взмах ресниц.

Хотел раздеть весну до тонкой шали.

Погладить нежно линию бедра.

Дубы напротив напряженно ждали:

«Дотянут эти двое до утра?»

Акации цвели. И мяты холод.

Кусты сирени. Листьев веера.

А он все трогал осторожно ворот

И ее робкое: «Домой пора»…

…Луна надела серебряное платье. Тончайшая золотая вышивка украшала рукава. Распустила волосы. Сделала французский маникюр. Она сегодня была изящной, стройной и молодой. И сама себе нравилась.

На Земле кто-то целовался. Вон в том окне и в окне напротив. В маленьком доме и в большом. В старом городе и в новом. Луна счастливо засмеялась. Целовалась вся Земля. В квартире на седьмом этаже зарождалась новая жизнь. Луна присмотрелась – будет мальчик. На девятом – скоро родится девочка.

Луна была счастлива. Так же, как и те двое. Он припарковал машину еще в начале города и провожал ее домой. Пешком, как в 17 лет. Они шли медленно и говорили. Он рылся в памяти, выбирая самые забавные истории. Деревья поворачивались к ним ушами, чтобы все слышать. Он старался незаметно касаться ее груди, и от этого трава возбуждалась. Он ее хотел и стеснялся своего желания. Все было как впервые…

Сонная улица старалась не уснуть. Ее бодрил холодный песок. Он кончиками пальцев обнимал ее плечи. Видел со стороны свое волнение. Очень юное.

Он так хотел ее поцеловать, стоя у равнодушной железной двери. И не смог устоять. Наклонился. Он делал это миллион раз. Оказалось, нет. Первый… Губы, как пазлы, сошлись, и стала целостной картинка. Он ее целовал и понимал, что дышит из ее легких. И что дороги назад нет. И непонятно, у кого больше кружится голова: у него или у Луны. И неизвестно, как жить дальше…


…Город выглядел свежим. Кто-то ночью постирал асфальт. А наутро по нему пошли мысли: тысячи, миллионы разных мыслей. Они имели свою форму и цвет. Некоторые хорошо пахли. «Miss Dior» и «Fahrenheit».

Одни торопились, другим было некуда спешить. Мысли переходили на перекрестке, курили, молчали. Некоторые садились на лавочку и рвали на части хлеб для голубей. Были мысли смешные и глупые, ни о чем и о важном.

И среди всего этого хаоса, обрывков слов и фраз, многозначительного молчания выделялась одна ясная мысль. Она была полностью о нем. От момента рождения… Она была теплая, как ладонь, свежая, как первая земляника. Она пахла ветром, морем и небом. Она была вкусной до безумия…

Эта мысль была ее…

Он сидел за рабочим столом. Из-за солнца не было видно ни фисташковых стен, ни ореховых стульев. Потолок поднялся повыше, ближе к космосу. В кабинет вошла секретарша с чашкой травяного чая и бисквитами. Кофе он пил редко. Аритмия.

У нее задрожал поднос. Она его не узнала. Перед ней сидел совершенно другой человек. Она удивилась еще больше, когда отдал ей бисквиты. Худел…

Она закрыла дверь. Там было слишком много света. Там всего было слишком…

Он подошел к окну. Солнце сказало очередную шутку. И они вместе засмеялись. В кабинете стоял странный шум. Это перешептывались листья в кадках. И когда информация дошла последнего листка, история превратилась в сказку…

– Где же ты была раньше?

– А ты?

– Я проживал тысячу жизней… Я шел через страны, войны, голод, взлеты и падения, торопясь к тебе…


На деревьях лезли почки. Быстро. За ночь по листку. Уже вовсю на улицах продавали мороженое. Наливали прямо в хрустящие стаканчики. Она любила ванильно-шоколадное. А он? Кажется, не любил. Вили гнезда вороны. Спешили. Скоро дети. Поменяли костюмы билборды. Туфли сменили сапоги.

Кто-то улицам вымыл лица. А асфальту сделал заплатки. Весна сочилась: лилась соком, вплеталась в платья поясами, в березы – сережками.

А потом, вдруг, зацвела. Первыми стартовали абрикосы. Цвели практически голышом, с холодных сухих веток. Потом подхватили вишни с яблонями. Долго думая и настраиваясь – решилась и толстая груша…

Цвел мир… Пел мир…

Она летела к нему на свиданье, отпрашиваясь с работы, сбегая с работы, не успевая, подъезжая на такси. У нее от счастья дрожали губы, на руках выросли перья, и она забыла твердость земли. Разгоняла пробки, освобождала дорогу для себя и для него.

Он летел домой, чтобы успеть принять душ и переодеться.

Смущалось солнце, ночью рождались стихи, у планеты кружилась голова. От скорости сбились часы…

* * *

Сделала сиренью макияж,

Мамина украдена помада.

Первый раз иду с тобой в Пассаж,

Напускная на лице бравада.

В сумочке расческа да платок,

Две булавки и конфета «Мишка»,

Мелочью заполнен кошелек

И зачитанная, без обложки, книжка.

Локоны струятся на ветру,

Кое-как наложены румяна.

Я сегодня, кажется, умру

От тебя, от встречи, от дурмана…

Мятная конфетка быстро закончилась. Остался острый валик, который царапал язык. До этого были во рту дюшес и барбариска.

Она поднималась по эскалатору. До выхода из метро «Университет» еще метров десять. За ней тянулся конфетный шлейф. Правая рука была чуть липкой. А все, потому что свидание…

– Привет, ты голодная?

Она с ужасом прикидывала, сколько уже сладостей внутри.

Вечер был со вкусом леденцов. Волнующая свежесть билась в худых деревьях. Он ехал с работы. От лица шел теплый свет. Как будто его подсвечивали изнутри янтарем. Но не обычным, а подкрашенным, проваренным в меде…

Отмытые окна, к Пасхе, отражали Ботанический сад. Оттуда выглядывали магнолии. С интересом. Красные дубы росли чуть левее. Прострелу, наоборот, ничего не было видно.

Она старалась тише дышать, меньше говорить, а если и говорить, то что-то умное. По дороге внимательно читала журнал о Льве Толстом. И сразу же предложила эту тему. Он подхватил. Он мог с ходу говорить о чем угодно.

– Ты знаешь, в меня все влюбляются. Смотри, не влюбись.

Она дерзко засмеялась. Через некоторое время с ужасом вспоминала тот свой уверенный смех.

Она все время стеснялась. От этого платье волновалось на бедрах. Он замечал… Возвращался взглядом…

В толстых бокалах принесли сонный коньяк. Ему было холодно. Он его разбудил и согрел. Научил будить ее. А потом учил пить. Дыша и нет.

Рассказывал о Калькутте, Иране, Афганистане. Нежное молочное суфле вздыхало на тарелке. Сверху роскошный мятный листик. Он отщипывал маленькие кусочки. Кусочек ей, кусочек себе. Она следила за руками. Как щекочут живот бокала, скользят по волнующим изгибам вилки, ложатся на стол, ладонями вниз. Ей вдруг захотелось почувствовать эти руки на себе. Она тут же устыдилась своего желания. Он прервался на полуслове. Прочитал ее мысли. Смело посмотрел, ища подтверждение. Она не отрицала…

И все… И потянулись густые минуты. И в их вязкости путались желание, здравый смысл, жажда…

– Ты знаешь, а от тебя не исходит сексуальность. Женственность – да. Еще нежность… Но сексуальной энергии нет совсем.

Он ее открыто провоцировал. Подталкивал… Ускорял…

Она все понимала, но купилась. И стала что-то доказывать… Отрицать… Спорить… Он слушал, забавляясь. От этих искренних уверений стало ныть под лопаткой…

Коньяк неожиданно закончился. Полностью. Она, для верности, заглянула внутрь бокала. Пусто. Только на стенках было влажно. И нехотя пропадал последний аромат. Сахарная пудра в уголках губ. Он ее смахнул своими губами.

Ускользал мятный вечер. Розовые цветы персика еще никак не пахли. Еще выбирали пары аисты. Еще нигде не падали на головы майские жуки. Но что-то явно поменялось. Что-то оголенное бродило рядом…

Вечер входил в ночь мягким, осторожным движением… Она двумя руками держала свое сердце. Смотрела на его четкий профиль.

– Ты знаешь, что происходит?

– Знаю. Ты уже любишь…

– Кого?

– Меня…

* * *

Скомкано письмо – опять в корзине,

Скоро бастовать начнет перо.

Я скупаю в книжном магазине

Всю бумагу и чернил ведро.

Письма дышат и вздыхают даже.

Все равно их комкаю и рву.

Поджигаю – остается сажа.

Я ее проветрю на ветру.

Я пишу на небе цветом алым,

Чтобы ты читал до поздней ночи.

Чтобы видел письма даже старым.

Даже если видеть не захочешь…

Шел майский дождь. Скользкая дорога въезжала прямо в небо. Практически черное и одинокое. С пухлым приоткрытым ртом.

Дорога промокла до самых пят и стала покашливать, но, сохраняя достоинство, устремлялась ввысь. У нее все время дрожала под коленом какая-то мелкая жилка. Все время хотелось спать, но была возможность только сонно зевать в ладошку.

Дождь, как заведенный, очень худой и от этого неловкий, все-таки смог соединить небо и землю. Тонкими прозрачными нитями. Он как мост дал возможность прикоснуться тем, кто любил друг друга на расстоянии. Ведь небо только издали могло наблюдать за потугами земли. Видеть, какой ценой появляются ростки жимолости и жасмина. И, как могло, помогало, давая живую воду, грея снегом, накрывая полотном тумана. Оно выстраивало звезды так, чтобы получались слова, письма для нее. Для его единственной любимой.

А земля, сама женственность до самого ядра, смотрела в эти голубые глаза и испаряла ему свои ароматные соки. Целую вечность…

Небо всем весом упало вниз. В ее плодородные объятия. От возбуждения она стала растекаться, превращаться в скользкую жижу.

И по-мужски, басом, гремел гром. И ничего не было видно. И теперь стала уместна эта серая дымка. Она как ширмой закрывала от глаз чувственную любовь неба и земли…


…Он ее раздевал. Она стеснялась. Очень медленно снимал белье. Она боролась за каждый волан кружева. Он смотрел во все глаза. Она боялась их открыть.

Отвернулись к стеклу орхидея и антуриум. Закутались в тюль окна. Он потихоньку, чтобы не напугать, освобождал ее от одежды.

Странно… От дыхания остались куски. Притом разного цвета. Она их видела со стороны. Его рука трогала чуть кривоватый позвоночник. Она боялась, что тронет грудь. Что-то надрывалось внутри. На шее, на бедре – везде был его запах. Он ее метил…

– Помоги мне…

– Я помогаю…

– Это невыносимо…

– Знаю…

Вдох… Толчок… Теплые слезы. У него соленые губы…

Она свесила руку. Кровать осталась внизу. Они вошли в другое пространство и зависли в нем, обнявшись…

– Я ничего не вижу.

– Закрой глаза.

– Я ничего не вижу.

– Потому что ты на небе.

– А где ты?

– В тебе…


Он проснулся раньше. Она спала, отвернувшись на боку, и только ее розовое ухо выглядывало из-за подушки. Становилась прозрачной ночь, и он стал молиться. Впервые в жизни. Как умел.

– Господи, ну зачем мне эта маленькая Женщина с зелеными глазами и сладким запахом «Шанель»? За что? В наказание или на радость ты мне ее дал? Моя жизнь уже так устоялась, что я не живу, а блюду устоявшийся ритуал: работа, пациенты, сон, командировки от Амура до Сены и снова работа, лекции… Иногда, как награда, – Венская опера или на худой конец, Киевская филармония, где можно спокойно отоспаться в первом ряду, и вновь отдохнувшим помчаться дальше. Зачем?!


…Она понюхала свою руку. Рука пахла им.

– Который час?

– Утро…

Охрипшее утро… Еще с ночи был посажен голос. А все из-за этого тумана…

Они завтракали на балконе. В гостинице. Над бульваром Шевченко.

Воскресное утро… Машины проснулись полчаса назад и лениво ездили туда-сюда.

Он намазывал маслом теплую булку и кормил ее. Точно так же на дереве птица кормила своего птенца. У него были теплые руки. А у нее тоже осипший голос. Еще с ночи…

– А как ты завтракаешь дома? – улыбнулась она.

– Варю кашу, а потом пытаюсь ее отодрать от кастрюли.

Он был такой большой, что каша выпадала из общей картины.

Рассказывал о любимых зимних гренках, MacCoffee во время бритья, о семге, сметане, оливковом масле. И о том, что любит хороший европейский завтрак в хорошей гостинице в Австрии или Италии.

– Но вкус MacCoffee исправляю молоком.

– Тогда зачем его вообще пьешь?

– Привычка…

Она видела, как он расхаживает по своей большой квартире с чашкой в руке. На плите булькает овсянка, по телевизору новости, а в ноутбуке почта. Вот он гладит рубашку. Выбирает галстук. Звонит телефон. Нет, это звонят в дверь. Сын…

Они сидели в халатах и смотрели на туман. Город медленно приходил в себя после ночи.

Кряхтя, проехал трамвай. Он пил сок. Она кофе.

Чего-то испугавшись, взлетели голуби…

* * *

Я не слышу, как дышит шафран.

И не знаю, дышу ли я тоже.

Почему-то небелый туман

У меня оседает на коже.

Пахнет вечером и сквозняком.

Маргариткам уже не до смеха.

Я несу тебе чай с молоком,

А ты выключил жизнь и уехал.

В саду было холодно. Сирень надела мохеровую кофту. У пиона понизилось давление. Тюльпаны, в разноцветных гольфах, молитвенно сложили лепестки.

Он уехал… Вчера… А она не спросила куда…

Май ходил в плаще с длинными рукавами. Она лежала на шезлонге, укрытая по нос одеялом и писала ему письмо.

– Не пиши. Лучше говори.

– А разве так можно?

– Со мной можно все…

Она огляделась по сторонам. Сад, с шарфом на шее, пил бульон. Пустые холодные лавочки. Цветы прикрывали уши руками. Боялись отита. Она отчетливо слышала его голос со всех сторон. Его голосом говорила облетевшая вишня, давно не крашеная калитка и даже удивленная герань.

Дождь напротив ел леденец на палочке. У него была еще полная коробка петушков. Значит, есть время…

Вышла мама, с чашкой сладкого какао. Сверху для вкуса она посыпала тертый шоколад… 16:00… Солнце закрыло лицо руками.

– Может, иди в дом? Замерзнешь.

– Нет…

Покраснели пальцы. Северный ветер отдавал морозом. У вишни покрылась мурашками кожа. Тюльпан стеснялся плакать. Она пила горячее какао, а хотелось водки.

Май выбился из сил. Он разносил пледы и свитера цветам.

– Почему ты так тяжело дышишь?

– Я уже 12 часов за рулем.

– Остановись. Нужно походить.

– Идет дождь…

Она посмотрела напротив. Ворох оберток от леденцов. Дождя нигде не было.

– Сколько градусов?

– +5. Иди, родная. У тебя уже синие губы.

– Еще чуть-чуть.

У гиацинтов поднялась температура. Май разговаривал с соседкой. Просил у нее одолжить одеял.

– Иди, солнышко.

– Почему?

– Я не могу ехать. Ты все время стоишь у меня перед глазами.

А про себя добавил: как когда-то, сотни лет назад, круглосуточно стояла напротив самая первая, самая израненная любовь…

Температура падала. Ночью будет 0. Изо рта шел пар. У пиона от низкого давления разболелась голова. Май помчался к ним с чашкой кофе. У сирени в рукавах маялись обмороженные цветы…

1967 год. Конец июля. Киев – Минск

Сколько в поезде едет тревог…

Сколько радости едет и горя.

Бесконечность железных дорог

Протянулась от моря до моря.

Но у каждого где-то в пути

Есть свое станционное зданье

Где ты жил, где ты должен сойти,

Где ты с детством назначил свиданье.

Сколько зим не бывал, сколько лет.

А вернешься к родному порогу.

Дайте в юность обратный билет.

Я давно заплатил за дорогу.

С. Островой

На киевский вокзал напал мощный летний ливень. Теплая вода, фыркая, летела вниз, надувая в лужах пузыри. Взбивая по краям пену мутно-белого цвета. А потом, спустя время, под ногами валялись куски радуги. И еще долго и весело прыгали капли. Щелкали по носу. Целились прямо за шиворот.

С третьего перрона в 18:45 отправлялся белорусский поезд «Киев – Минск». Такой же, как и все остальные: безликий, длинный и зеленый. Георгий, удобно устроившись в купе на второй полке, смотрел в окно. Его дождь не задел. На часах было полседьмого.

Он был горд. Ехал сам поступать в мединститут. Чтобы стать доктором. Одним из лучших. У него был чемоданчик со сменным бельем, белая рубашка, спортивная форма и бутылка сладкого лимонада «Буратино».

Родители остались дома. Ехать, провожать – просто стыдно. Деньги в коричневом твердом конверте – на дне чемодана. И адрес родственников, у которых он остановится, – четким маминым почерком. В доме под шпилем на углу улиц Коммунистической и Красной. В комплексе домов для офицерских семей.

За окном лежал мир, как на одной огромной ладони. С твердыми, задавненными мозолями. Ладонь пахла ячменем, гречихой и прибитой асфальтной пылью. А еще суетой наваленных в кучу вещей. Постоянно мерзли отсыревшие стены навесов, несмотря на экватор лета. Слева дымил паровоз со стекающим по бокам темным маслом, которое издали напоминало кровь. И ветер сушил перрон, некрасиво меняясь в лице.

Еще с обеда уставшие составы отдыхали на соседних путях. Тащили телеги носильщики, словно тяжеленный крест. У них были скучные, ничего не ждущие от жизни лица. Георгий смотрел на них глазами, которым вот-вот должно открыться откровение. Тайна… Он, окончивший школу, еще ни разу не любивший, ехал становиться взрослым. И ожидал от этого путешествия больших и увлекательных открытий.

Он лежал в теплом животе купе на твердой полке. Слишком узкой и не по размеру короткой. И вдруг какое-то движение: мягкое, очень женственное – заставило его подобраться. Движение, от которого немеют кончики пальцев и покалывает иголкой в височных долях.

На зябком перроне стояла девушка, одетая в короткое зеленое платье. Издали – цвет напоминал холодную садовую мяту. На ногах тонкие шестисантиметровые шпильки.

Она была такая ладная, как Венера с картины Боттичелли. Но откуда знакомы эти черные волосы? Он точно знал, что они тяжелые, как гири. И чуть-чуть пахнут яблочным уксусом и шалфеем. И это движение плеч без намека на малейшую ветреность… Он уже где– то видел эти серьезные глаза отличницы. Да и не только видел. Он точно знал ее голос, взгляд и даже то, что она любит мармелад. Георгий потер виски. Вспоминал, не отрывая глаз от стекла. Исцарапанного и очень толстого. Обветренного в бесконечных дорогах.

Ее провожали родители. Папа бодрился, поддерживая чемодан. Мама из последних сил заглатывала внутрь себя слезы. Их толкали люди с мокрыми по колено брюками. Они бежали по перрону, зажимая билеты в руках. Многие в темно-синих плащах «болонья». Почему-то плащи гордо именовали летними пальто. А с двух сторон разлеглись прозрачные стеклянные лужи. И голуби, жадно лакающие это стекло.

Вдруг поезд зашевелился, и все ускоренно бросились целоваться. Вагоны нетерпеливо переминались с ноги на ногу. Из-под колес валил дым. Георгий увидел, что девушка торопливо заходит именно в его вагон. И ему стало очень жарко. А потом в купе появилось красное лицо отца. Он недоверчиво и зло посмотрел на Георгия, пытаясь глазами сказать что-то очень резкое. Предупредить… Он уже и так все знал…

За ним робко, тенью, проскользнула она. В купе запахло цветами. Села на краешек полки и вжалась в тонкую фанерную стенку… Замерла. Ей было неловко с этим молодым человеком. Совсем чужим и таким модным. Ей показалось, что слишком самоуверенным.

Поезд все копошился и никак не мог оторваться. Родители, стоя под окном, волновались, что-то говорили, показывая на пальцах. Ничего не было слышно. А потом перрон закачался, отъехав как-то боком. Мокрый вокзал исчез совсем, и потянулись гаражи, бараки, стоянки. Лица родителей потеряли свою четкость. И такая тоска ввалилась в прохладное купе. Села на шею, пробуждая астматическое дыхание. Глаза стали тяжелыми, полными и почти уже переливались через край…

Георгий с ходу начал знакомиться. Он протянул ей руку и представился.

– Аля, – ответила она.

Редкое и очень знакомое имя…

– Ты едешь учиться?

– Да, поступаю в аграрный…

– А я в мединститут…

Аля подвинула корзинку, сняла с нее бязевую салфетку с вышитыми анютиными глазками, и запахло вкусной едой.

– Хочешь есть?

Георгий есть хотел всегда. Она достала жареную курицу, домашний хлеб, соль в спичечном коробке и вареные яйца, завернутые в газету. Георгий пришел с теплым лимонадом и бумажным пакетом, в котором пахли пирожки. С капустой и печенкой. Испеченные мамой утром.

Аля села напротив и стеснялась что-то съесть. Ее отсыревшее после дождя платье натянулось на груди, показывая замерзшие четкие сосочки. Полная на редкость грудь и твердые бугорки Георгия парализовали. Чтобы отвлечься, он стал с аппетитом жевать и рассказывать о том, что часто менял школы, так как отец военный. Только бы не смотреть, как на вдохе грудь, словно живая, плавно двигается под тканью…

Аля ничего не замечала и заинтересованно слушала.

– У меня тоже папа военный. До второго класса мы жили в закрытом городке, где зима не кончается никогда.

– Постой, и я там жил. Одноэтажная длинная школа с зеленой крышей? Учительница с усами и в крепдешиновом костюме круглый год?…

И тут он все понял. Самая маленькая по росту девочка, самая аккуратная в классе, с накрахмаленным передником, вязанными на коклюшках манжетами. С ней все хотели сидеть. А учительница посадила его. И они дружили трогательной детской дружбой. По очереди макали перья в чернильницу-непроливайку. Играли на перемене в крестики-нолики. Он дрался за ее портфель с мальчишками, списывал и даже танцевал на новогоднем утреннике. В глупом костюме Петрушки. Он помнил ее тугие косички и то, что они любили столовский пышный омлет-суфле, а на десерт – песочное печенье-звездочку с джемом посредине. А еще Аля обожала мармелад. Приносила его в желтой упаковочной бумаге и сперва слизывала сахар. Только потом откусывала по крохотному кусочку.

– Аль, ты до сих пор ешь свой мармелад или уже подостыла?

Аля впервые ненатужно засмеялась.

– Да… Хочешь, у меня есть немного к чаю?


…Опять брызнул дождь. Тонкими струйками, как из шприца. Стало темно и уютно. Тут же включили неуверенный свет. Жидкий, как чай.

Поезд ни на что не обращал внимания. Четко следовал своим маршрутом. И ему не было никакого дела, что эти двое едут им впервые.

Он давно выехал из мокрого города и сейчас летел через поле, на котором доживала сухая, бурого цвета, кукуруза, подсевшая в росте, как после стирки в неверном режиме. И рыжие подсолнухи с поджаренными семечками внутри. С поля возвращались люди в брезентовых дождевиках. А они пили чай в ажурных подстаканниках и говорили…

– Гош, а помнишь, как на грамматике ты чистил мне под партой вареного рака? А я не решалась его есть. И все ждала перемены… А еще пугал девочек живыми холодными лягушками…

– А ты мне внушала, что на руках теперь вырастут бородавки…

Сон кто-то сглазил. За окном пролетали звезды, словно в детском калейдоскопе. И луна то выныривала из-за дерева, то старательно пряталась за невзрачными станциями. Георгий снял тяжеленный матрас и расстелил его для Али. А потом заправил постель. На нее никто так и не лег. Они просидели друг против друга на заправленных вагонных простынях всю ночь. Пока поезд пыхтел, тужился и отряхивал с плеч воду, они рождали свою первую любовь. Невесомую, как фламандское кружево. Любовь, которую страшно тронуть рукой. О которой невозможно говорить, чтобы не запылить дыханием. Которую можно поцеловать, только когда наберешь смелости полные легкие.

Под утро у Али побледнели щеки. У Георгия засверкали глаза адреналиновым блеском.

А за окном спал пригород, подложив под голову ладошку. По-летнему сочный и яркий. С привкусом малинового молока. И было понятно, что эта волшебная ночь закончилась. И сейчас минский вокзал проснется, умоется, почистит зубы и объявит прибытие. Заполнится шумными пассажирами, засуетится… А дальше у них разные пути. Он поедет в центр к тетке, в ее одинокую после смерти мужа квартиру. Аля – на Чижовку, в общежитие. На окраину города.

…Скрипели стены в деревянном вагоне, колеса осматривали свежие мозоли, и Георгий, держа в руках Алины сумки, наконец-то решился.

– Аль, а можно вечером я к тебе приеду?…


…Он часто приезжал и встречал ее заплаканную до синевы. Она болезненно скучала по дому. И тогда он ее вез в Александровский сквер, где при входе часовня Александра Невского. Или водил в Городской театр, в котором все время достраивались этажи. Или в парк Горького, где переростком торчало чертово колесо…


…Нинка, как раненная, выла. Одна на весь такой же одинокий дом. Соседи снизу стояли под окнами. Клеили изолентой дыры в оконной раме. Сверху нависали захламленные балконы с подшивками старых газет, ржавыми санками и тонкими лыжными палками. С подвешенными, для проветривания, зимними шубами и пальто. По коридору катался чей-то ребенок на трехколесном велосипеде. И громко ругались на кухне за подсолнечное масло.

– Это мой бидончик, видишь, крышка изогнута.

– Да нет же, твой был пуст…

Два совершенно одинаковых алюминиевых, обмасленных бидона стояли на столе.

А Нинка, уткнувшись в подушку, кусала ее зубами. На столе в банках стояли странные отвары. Плотно упакованный лавровый лист и что-то похожее на полынь. Она в перерывах между рыданиями пила поочередно то из одной, то из другой. Вытирала рот, от горечи становившийся косым. Заедала сухим кисельным брикетом.

Ее бросил очередной парень. Только в этот раз все в тысячу раз хуже. В этот раз она беременна. А он посмотрел пустым взглядом и вонючим ртом, со съеденным передним зубом, сказал: «Не от меня». А Нинка не стала напоминать, как он подолом ее юбки обтирал окровавленный член… И как при этом ее бил озноб…

В комнату робко постучали. Она, сидя с поджатыми под грудь ногами, прохрипела: «Войдите». На пороге стояла перепуганная девушка и с ужасом смотрела на давно не крашеный пол и запутанную постель. И на девушку, застывшую в мученической позе. Под потолком была натянута веревка, на которой болтались два полотняных полотенца и заштопанные чулки.

Нинка, оторвавшись от разодранной подушки, спустила ноги в больничные тапки, одернула платье и кисло сказала:

– А, ты новенькая? Че стоишь, входи.

И повернулась к стене.

Аля переступила облупленный порог, поставила чемодан и остановилась.

– Не стой, как на выданье. Вот твоя кровать, тумбочка, полшкафа. Да хоть и весь шкаф, мне все равно нечего вешать.

Нинка оторвалась от своей подушки и прокричала, как для глухой. У нее не было сил на гостеприимство.

В углу стояла сетчатая кровать. Сверху матрас с бурыми пятнами. На нем полулежал таракан с длинными шевелящимися усами. Окно, заляпанное краской. Практически пустые стены. Только пару плакатов из «Советского экрана». Да худая пластмассовая балерина на этажерке, с Дулевского завода. Да еще дешевая ваза с подкрашенной сухой травой.

Аля присела на краешек и тоже заплакала. Она вспомнила маму и их уютную квартиру, взбитые подушки друг на друге, прикрытые тюлью. Обеденный сервиз «Мадонна», хранившийся в серванте, хрустальные дефицитные рюмки за стеклом. Чистые простыни, пахнущие лавандой. Мама всегда в постель закладывала травы. И трехъярусную люстру с изящными висюльками…

– Да ладно тебе, не реви. Привыкнешь.

Нинка посмотрела на Алю точно таким же запухшим лицом. У нее были русые волосы, мокрые на висках, курносый нос и море веснушек.

– Я уже третий год здесь живу и ничего.

Потом подошла к тумбочке, пошарила в ней, нашла кусок засушенного хлеба и стала грызть.

Аля начала распаковывать чемодан. Нинка, как завороженная, смотрела, как из него появляются вафельные белые полотенца, туфли на каблучке-стопочке, конфеты «Золотой ключик».

– Угощайся, – Аля протянула горсть ирисок в желтых бумажках.

Нинке так хотелось сладкого, что рот тут же наполнился густой слюной. Она размотала, сунула ее в рот и в животе громко икнуло. А потом вспомнила, что там сидит ее заморыш, который никогда не вырастет. И это он так по-звериному хочет есть, не зная, что жить ему осталось совсем чуть-чуть. Сидит там, сосет свой пальчик, бултыхаясь в теплом животе, а ей все решать в одиночку…

В пакете с конфетами были еще и белые карамельки «Снежок» с мятной отдушкой. Аля их никогда не ела. Ей нравились шоколадные «Столичные» или «Школьные». А Нинка с жадностью стала поглощать то, что у них месяцами залеживалось в вазочке. Разглаживала фантики, любовалась и складывала их друг к дружке. И даже на миг забыла о своем горе. Аля же разбирала вещи, стелила белье, мылась посреди комнаты в тазике и все посматривала на часы.

– Что ты на них уставилась? Каждые пять минут у тебя скашивается голова. Они отстают.

Вдруг дверь зашлась от стука и в щель прокричали:

– Семенова, тебя ожидают.

Аля покраснела. Чуть не пролила мыльную воду. Метнулась к окну и возбужденно засмеялась. Вытащила из чемодана бусы из колотого граната…


Георгий стоял на ступеньках в белой нейлоновой рубашке и в тесных брюках-дудочках. В его зачесанных кверху волосах копошился летний ветер. В руках стеснялись васильки, купленные у бабки на троллейбусной остановке за десять копеек. Он был чисто выбрит и надушен. Он пришел на свидание, крепко сжимая в кулаке волнение.

Весь день он думал о ней. Когда подавал документы, слушал теткины новости и переписывал расписание экзаменов. Он ждал назначенного времени, не отрывая взгляд от часов «Ракета», подаренных отцом на семнадцатилетие. Аля стояла перед ним всюду, с влажными глазами, прозрачной кожей и запахом мыла. И сейчас он увидит ее: взволнованную, робкую, почти любимую…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4