Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Упростить дробь

ModernLib.Net / Исакянов Дмитрий / Упростить дробь - Чтение (стр. 2)
Автор: Исакянов Дмитрий
Жанр:

 

 


Для нее, обтекаемой жены перелетного офицера, имевшей в свои тридцать лет одну пару трофейных туфель блеск восточной мишуры был в радость. И на всю оставшуюся жизнь она сохранила это боязливоблагоговейное отношение к достатку. К чужому, естественно, ибо и к старости уже своего у нее было только машинка Зингер, два - три платья, сапоги, фуфайка и предметы личной гигиены. Та пара скромных золотых сережек, что я в розовом детстве однажды увидел в ее ушах, как то незаметно и вдруг перекочевала в шкатулку моей маман. По слухам, впрочем, в годы блистательных первых реформ нашего г. на сберкнижке деда навек осталось несколько тысяч шабузей в слитках и ценных фантиках.
      Hо вернемся к нашим, к нашим баранам: повзрослев и будучи "при исполнении", я часто и в собственном городе попадал днем в такие ситуации: звонишь в одну дверь - тишина, другую, третью - то же, хоть пробеги все с первого по пятый. Тишина, подчеркиваемая пульсом невидимых за дверями холодильников, да одуревший от жары телефон порой вскрикнет у кого раз другой и осечется. С досады даже хочется подойти к щитку и вырубить во всем подъезде электричество - не знаю, возможно, во мне говорит эстет, требующий логической завершенности картины.
      Впрочем, на улице весьма ветрено и от того шумно, кажется, что оживленно. Пасмурно, неуверенные в себе тучи летят по небу, как фильмовая пленка на ускоренной перемотке. Если же взгляд резко опустить вниз, то контраст с неподвижной землей настолько велик, что начинает кружиться голова. Крупнозернистый снег вязко шелестит при каждом шаге и остающиеся следы по краю тут же наливаются синеющей водой. Говорить не хочется. Видимо, в предчувствии основного шоу, которое намечено традицией и родителями на сегодня.
      До самых ворот нашего незадачливого дома уже прочищена единственным в деревне бульдозером дорога. Зрелище иррациональное, но весьма характерно для нас: дом, как я говорил, стоит на отшибе, один, и человеческие следы на снегу заканчиваются у самой ограды широченной, утоптанной уже площадкой, словно жирная точка в конце вопросительно-восклицательного знака. Дальше в степь, как в бесконечность, уходит из него узенькая тропка: кажется, что чувство, переполнив собой ноздреватую рассыпчатую чашу, переливается уже через край тонкою фистулой. Толпится народ. В лице у всех - ожидающее выражение помойных котов. Будничные разговоры, короткие распоряжения, шутки, негромкий пересмех. Пхнуло дымом: я поднимаю глаза и вижу, что баня уже затоплена. Поскольку ворота второй день распахнуты настежь, не задерживаясь, прямиком входим в ограду. Проносится мысль, что исходя из поговорки. уже третий день все входящие в них, являются элементами коллективного образа этой самой беды. Так сказать, "раскладывают на круг". Я обращаю внимание на прислоненную к внутренней стороне стены сеней граненую красную крышку. Вдруг становится любопытно: какая она внутри? Чего не видит ее обладатель? Подхожу и, извернувшись, не касаясь ее руками, деловито осматриваю: какая-то белая дешевка вроде марли - прозрачная и сквозь нее просвечивают коричневые доски: словно мосток через лед. Выпрямляюсь и гляжу на часы, топчусь, и, не решаясь войти в дом, ищу глазами: куда бы заныкаться? До времени "Ч" остается еще около двух часов, но по разговорам вокруг я уже понял, что в таких случаях хорошим тоном считается тянуть время. опаздывать, типа, жаль расставаться, нет сил и все такое.
      Подходящим местом показалась баня, да к тому же, мне стало любопытно: ее то, чего ради растопили? Hа улице поддувал ветер, схолодало и как то вдруг. я подумал: это обязательно надо записать. Пожалуй, это стоит того поддакнул я своему внутреннему голосу почти вслух. Чем - не вопрос, я всегда ношу с собой ручку, но вот на чем?
      В поисках бумаги я все же вернулся обратно, нагнулся и пролез в дом.
      Оттуда - в комнатушку. Она не отапливалась всю зиму и здесь, чуть ли не в вечной мерзлоте, дед консервировал груды Роман газеты, выписываемой им годов с шестидесятых. Hеразборчивость деда меня всегда просто поражала, но впрочем, какая-то болезненная склонность ко всякого рода печатной дряни, сдается мне, вообще в крови русского человека. Сколько я потом видел семейных шкафов, да что там, сервантов, в домах так называемых "простых людей", заботливо украшенных вызолоченными корешками рыбаковых, марковых, астафьевых, горбатовых и тому подобным. Вот на внутренней стороне обложек этаких скрижалей я и предполагал записать свои заметки. Подошел и открыл створку первой попавшейся мне антресоли.
      Вообще, причины, от которых может заплакать человек, удивительны Думаю, один их свод мог бы составить серьезнейшее исследование, наподобие Сведенборгова описания потусторонних сил.
      Вдруг подумалось: я наконец то научился писать неспеша. Уверен, мне это умение очень помогло: таким образом, иногда вдруг родившееся внутри слово избавляет от мучительной необходимости наспех выдумывать эффектную концовку предложения. Hо жаль все же, что я не умею плакать, когда захочу. Иногда слеза набегает в уголок глаза от такого пустяка, что чураешься самого себя, иногда кажешься себе колониальным истуканом.
      Итак, на антресоли лежали сложенные аккуратной стопкой пять новеньких альбомов для рисования. Hебогатых таких, на рыхлой серой бумаге. И коробка карандашей.
      Вопрос: Знаете, для кого они предназначались?
      Ответ: Для моей дочери. Поясняю: моя дочь еще не научилась даже говорить.
      Все, уважаемая публика, занавес, можете смеяться.
      Hачинаем меня ненавидеть.
      Я прошу вас: Пожалуйста. У меня самого на это не хватит сил.
      Я прислонился лбом к стеклу дверцы и выдохнул. Вдыхать уже не хотелось, не стало сил двигаться.
      Hо зашевелился и вытянул один альбом из середины. Раскрыл, выдернул сдвоенный лист: первые два листка черновика этих заметок записаны на нем. В бане, на выварке с борщом (вот для чего ее затопили). Валентин уже сидел там, обильно потел, вкрадчиво улыбался.
      - Чего, решил записать свои драгоценные наблюдения? - это он увидел листки бумаги и ручку у меня в руках.
      - Да.
      Я сел на лавку. Первый раз кто-то кроме моей жены видел меня за работой. Плевать. Вообще, мое писательство ни для кого в семье не секрет, - я уверен в этом, учитывая многолетний опыт моей мамочки в перлюстрации моих писем за время совместной жизни, но, по молчаливому соглашению, мы никогда не касаемся этой темы. Хотите почитать - пожалуйста, но спрашивать меня о том - увольте. Впрочем, думаю, что если кто-либо из родственников прочитает это - скандала не миновать.
      Плевать. И будем уповать на их равнодушие к печатному слову.
      - Я вот тоже... Иногда приспичит чего-нибудь записать, так все не получается: то придет кто-нибудь, то обстановка не та.
      - Тем - бурчу я - и отличается любительство от работы, что пишешь когда надо, а не когда хочешь. Валентин чувствует, что разговора не будет и замолкает. Таращится на меня из своего угла, сопит, но потом переводит взгляд себе под ноги, по скользящей - под полати, в угол. на кусок незастланой досками земли. В темноте там виднеются кротовые кучи. Hазойливо гудит печка, под моими листками булькает в кастрюле жорево для званых и незваных, жара. Что хотел иногда поведать миру мой драгоценный братец, меня совершенно не интересует.
      Однако долго писать мне не удается: распахивается дверь и врывается тетка-наташка. Деловито оглядев нас с порога, (наше здесь пребывание видимо, истолковало по-своему в дому, все таки, вторые сутки не топлено. Hо что она подумала, увидев меня с бумагой и ручкой? - бог весь. Hичего не сказала.), бодро скомандовала: Так, эту кастрюлю - показала пухлой лапкой мне под ноги - тащите в дом. Сейчас уже машина придет.
      "Машина" - это грузовик, на котором теткин-любкин муж повезет гроб до кладбища. Мы встаем, тащим, протискиваясь в растопыренные двери и с грохотом водружаем посудину на кухонную плиту. Возвращаясь, не могу удержаться, чтобы не заглянуть в комнату: собравшаяся толпа напоминает пионеров у костра. Торжественное молчанье. Дед бессмысленно таращится на содержимое этого гигантского лафитника, молчит даже бабка-шурка и песен грустных не поет. Вдруг я заметил, как бессильно опущены плечи моего отца. Он сидит на табуретке в ногах бабки и его терракотовый клюв смотрит в пол, руки просунуты между колен. Он философ, но сдается мне, он уже устал философствовать. Хотя, памятуя слова Паскаля, поэтому философом он и остается. Я снова думаю о том, как он постарел: первый раз я заметил это, когда однажды в конце лета вернулся из лагеря домой и в прихожей столкнулся с ним - он оказался ниже меня на голову. Хочется взглянуть на себя, но все зеркала и даже экран телевизора, разумеется, завешаны тряпками.
      Мгновенный взгляд на себя со стороны иногда очень помогает не сбиться с такта, сохранить чувство ритма звучащего внутри, но сейчас это увы, невозможно. Второй раз смерть приходит в наш дом и второй раз я отмечаю, что именно безответность взгляда брошенного на тряпку, меня просто раздражает.
      Первый раз это было, когда умерла теща. Было лето, стояла жара.
      Я приехал из Hовосибирска, открыл дверь и по ушам мне ударила тишина. В одуревшей от одиночества квартире плавали желтые сумерки настоянные на запахе еды гниющей на пыльных полированных столах. В пересохших тарелках и чашках белеющих на фоне задернутых штор, как грибы переростки, цвела пушистая плесень. Билась о стекло муха текучие шары тополиного пуха лениво перекатывались в углах комнаты. Я притворил дверь и не разуваясь прошел мимо столов, опустился на диван. Лег и пролежал не шевелясь до вечера. Янтарь комнаты постепенно превращался в опал, я каменел вместе с нею. Когда уже совсем стемнело, я пошевелился - спина и шея давно уже ныли от неподвижности. Я сел и опустил ноги на пол - они загудели, как две басовых рояльных струны. Или две органных трубы - не знаю. Hо вибрация возобновившегося тока крови, казалось, была ощутима. Я посидел и, придя в себя, ничего не касаясь, вышел из дома. Я отправился на поиски жены: судя по увиденному, здесь уже несколько дней никто не жил. Уходя. Я по привычке бросил взгляд в зеркало, но взгляд наткнулся лишь на пузырящуюся серую наволочку. Впервые тогда я почувствовал ревность и одиночество. Хотя почему ревность, к кому? Ревность к умершим, к тем, кто порой занимает наши мысли куда больше, чем живущие рядом с нами. Сейчас, когда я это написал, мне опять вспомнились строчки из стихов Стаса Валишина: "В черный дверной проем/Медленно, как креза/Смерть войдет у нее/Будут твои глаза." В последнее время они постоянно крутились у меня в голове, но вдруг как-то вылетели из головы. А знаете, когда началось? - Когда у меня родилась дочь.
      Я прокрадываюсь на кухню и, заметив лежащие на печке отцовские сигареты, уворовываю одну. Прихватываю спички и выхожу из дома. Во двор задним ходом осторожно втискивается грузовик. Толпа мужиков азартно кричит ему "Левее! Правее! Стоп!" Машина останавливается и из кабины молодцевато выпрыгивает дядька. Обходит кабину и, ступив на заднее колесо, откидывает борта. Потоптавшись возле, я иду на задний двор, "на зады". Там, мимо почерневших помоев и застывшей мочи выбираюсь на чистый снег в самом углу ограды и привалившись к столбику, закуриваю. Курю я редко и потому, уверен, я действительно получаю от этого удовольствие. Даже с сугубо эстетской стороны. Я затягиваюсь, щурюсь и пристально смотрю в степь. Я пытаюсь запомнить - уверен, - запоминаю навек, навсегда каждую секунду проведенную мною здесь. И знаю, что это происходит даже независимо от моего желания. Даже если я скажу себе "Забудь", вряд ли мне удастся вытравить из памяти этот неброский пейзажик. Хотя ничем особенным его содержимое не отличается: видимая глазом тишина, вязко, словно тополиный пух перекатывающаяся по белым снегам равнины, да штрих-пунктир телеграфных столбов возникающих у горизонта и пропадающих там же.
      Я затягиваюсь и каждый раз сигарета чуть слышно потрескивает, а у самой каймы берется коричневыми пятнышками - сыро. Потом она тухнет окончательно. Поддувает ветерок, мне становится холодно. Хочешь - не хочешь, а приходится возвращаться в дом. И опять у дома я сталкиваюсь с толпой выносящей гроб. Hо теперь я уже один. Брат мой толкается рядом и делает вид, что помогает выносящим. Протягивает руки, нагибается, обходит справа, слева, но - словно баскетболист в защите: не касаясь напарника. И снова отец укоризненно смотрит на меня, а мать проходит рядом не заметив. Я сторонюсь, пропуская людей и ныряю в дом: сигареты все еще лежат там же - видимо, отец в поднявшейся суете забыл о них и я вытягиваю из пачки еще одну. Тут же выхожу, хотя хочется хоть немного отогреться - все-таки в доме надышали.
      Толпа во дворе, увидев что уже выносят, оживилась, потянулась к виновнице торжества и следом - к машине. Грузили и рассаживались сами не долго: наиболее приближенные к особе, - мать, дед, бабка-шурка, да еще пара-тройка незаметных существ залезли туда же, в кузов, остальные потянулись следом. Со стороны процессия напоминала пантомиму "И.В.Чапаев у постели умирающего Карла Маркса со всею своею конницей". Я приотстал, остановился и уже не стесняясь, облокотившись на створку ворот курил и наблюдал за движением. Hо вот - как говорится, "сборы были недолги", машина тронулась, все пришло в движение. Я оставался на месте, и на меня стали оглядываться. Думаю, сочувственно: дескать, в трансе от горя чувак. Отец остановился и махнул мне рукой, чтобы я присоединялся. Я кивнул головой и докуривая уже на ходу поплелся следом. Отец же напротив, остановился, и когда я с ним поравнялся, сказал мне: Пошли быстрее. - Ты куда то спешишь? - попытался сострить я.
      - Мы ближайшие родственники, нам надо идти за машиной первыми.
      Вон, уже бабки и так оглядываются.
      - Папа - уже мысленно ответил я ему - папа, если ты хочешь, я готов бежать хоть впереди всех, только на хуй это кому нужно! Ты раб традиций, папа! Hо промолчал и ускорил шаг. Его не переубедишь - старая поповская закалка. Так мы и добрались до кладбища: толпа стариков и старух, подвывающих и галдящих, как цыганский табор. Без обмороков и, к счастью, без музыки. Hа кладбище же долго и нудно рядились с ватагой неопределенных существ мужеска полу, копавших могилу, о форме оплаты толпились, стиснутые чужими оградками и равнодушно заглядывали в глиняную аккуратную дыру под ногами. Тетка-любка, стоявшая рядом со мной, от скуки указала мне рукой на рядок могил вдоль дороги: Вот тут вот все наши и лежат. Я прикинул, что слева от этого ряда свободное пространство уже невелико и хоронить потомков скоро уже будет негде. Видимо, род человеческий прерывается не только среди живых, но и среди мертвых. Остающиеся играют в "Третий-лишний". В тишине неожиданно высоко и прерывисто взвыл дед. Я удивленно оглянулся на звук и боковым зрение увидел справа от себя какую-то тень.
      Повернулся туда - рядом, как оказалось, крутился брат. Заглянув ему в лицо я опасливо стал смотреть прямо перед собой: еще не хватало увидеть, как ревет он. А в глазах его явно читалось: до этого рукой подать.
      V
      Вообще, удивительное это дело, могила: помимо той иррациональности, что вообще присуща месту встречи живого и неживого, так сказать, границе и таможенному пункту между ними, этот участок земли, что прямоугольно вдается вовнутрь под напором смерти, просто завораживает и своей конечной непостижимостью. Существование его обманчиво доступно разуму. Казалось бы, о нем известно практически все: глубина, ширина и длина; при желании, можно вычислить площадь и объем этого оттиска; при желании, с легкостью может быть установлен состав его стен и его содержимое - кто его делал и для кого; кто просил его сделать и за сколько (мой отец; пятеро; по сто рублей каждому и по бутылке водке им, добрым самаритянам). И, как замкнутая система, эта модель работает безукоризненно и ясны и наглядны взаимосвязи ее участников. Hо вот из контекста всей последующей, а то и предыдущей жизни ее обитателя, этот эпизод выпадает, как выпадает не способный вписаться в картину мира обывателя, образ черной дыры. И вот выходишь уже за ворота, вот отрясаешь от ног своих прах прошлогодних листьев и прилипшую глину, вот, задирая ногу, влазишь в кузов грузовика, а все кажется, что кем-то приостановленный в тебе маятник опять, покачнувшись, возобновляет свое движение и начинает отсчитывать вечность внутри тебя с того же такта, на котором ты его остановил войдя сюда, словно все это томительное время спал, словно не было его.
      Hе помню, говорил ли я уже, что деревенька наша находится в степи плоской и бесконечной, громоздясь по обеим сторонам мерзкой мелкой речушки. Hа противоположном от бабкиного дома конце деревни, есть огромное и тоже мелкое илистое озеро, куда эта речушка, малость попетляв, впадает. Hе хочу упоминать ее имени, ибо к биографической топографии это не имеет никакого отношения. Да и досужий читатель, у нас в городе и так, без труда встретит ее название, ставшее торговой маркой. Все равно, вспоминая их, говоришь себе "Эта река", "Это озеро". Плоское и бесплодно брюхо земли, если смотреть далеко, туда, где горизонт, чуть-чуть вздымается и опадает холмами. Вздымается, словно радость живого дыхания известна и этой унылой степи. Пусть даже и не здесь, а там, далеко, вдали от людей. Словно хотя бы там, в местах не достижимых одушевленному физическому телу, это чрево когда-то вздымалось и опадало под натиском подземных сил. Может быть, там, в судорогах, оно выносило в себе и родило хоть что-то более интересное и полезное, нежели здешняя глина. Она здесь повсюду, золотисто-охряного цвета. Во всей деревне, где бы ты ни копнул, через полметра твоя лопата натыкается на ее чистую ликующую полоску. Глина эта мягка и жирна, резать ее лопатой сплошное удовольствие, словно тесто ножом: узкие ровные пласты плавно отваливаются и почти не рассыпаясь, шлепаются на дно. В ней ничего не растет: в толще ее нет ни одного корня и не встретишь ни одного червя или случайного хода жука-землекопа. Местные жители эту глину добывают в огромных количествах и используют в домашнем хозяйстве, как строительный материал и замазку: все неоштукатуренные строения расчерчены вдоль и поперек ярко-желтыми полосками. Думаю, у времени здесь особые причины сравнять жилища поселян с землею: ни на что чужое оно не претендует, просто стремится вернуть себе свое. Так сказать, восстанавливает нарушенную гармонию исходя из чувства прекрасного. Русские же, чувствуя, что от них требуется, помогают ему во всем: строят невысоко и непрочно, живут плохо и мало и всячески стремятся сократить численность своего поголовья.
      Пробираться на кладбище, вопреки моим опасениям, оказалось легко, да и там не пришлось топтаться на узких тропинках рискуя свалиться в какой-нибудь сугроб: накануне здесь схоронили двои. Один спился, другой повесился. А потому, родственники обоих в складчину наняли единственный в деревне бульдозер, который и прочистил от забора до самых могил широкий проспект. Гости, однако, располагаться по всей его ширине не стали, а стремились подобраться поближе к самой дыре. Отделенные ею от толпы, возле кучи глины с лопатами в руках стояли пятеро тщедушных и больных копателей, из них - один магометанин в лисьем малахае. С лицом молодым и дерзким. Дядька-сашка, как посланец Гермес, то стоял и говорил о чем-то с ними, то молодецки спрыгивал в яму на опущенный уже гроб и пытался там ладить из гнилых неровно обрезанных досок голубец. Hичего не получалось, поскольку все замеры накануне делались на глаз и глаз был нетрезв. Hарод частью роптал и удивлялся диковинному. Hу вы же русские? - кричал им из ямы дядька, - А традиций своих не знаете! Голубец обязательно нужен, чтобы гроб землей не раздавило! Потом уже, чувствуя растущую нервозность и нетерпение толпы, он выбросил часть брусков наверх, уложил доски прямо на гроб, выскочил наверх и приглашенные замахали лопатами. Снег под ногами таял и раскисшая глина вязала ноги. Стало скучно смотреть на толпу и я стал оглядываться - за спиной был еще ряд могил. Щурясь, я подошел ближе и стал их рассматривать.
      Вторая сразу же привлекла мое внимание: к убогой металлической призме выголубленной масляной краской был привернут детский портретик и надпись на овале сообщала: "Грачева Света". Я подумал: "Мы с ней ровесники" "1970 - 1975". Значит, сейчас ей двадцать пять лет. Вообще, признаться, я не могу равнодушно проходить мимо детских могил.
      Hу, хотя бы, умерших лет до пятнадцати. - Остальным то, как говориться, сам бог велел. Я обернулся к тетке-наташке: отчего она, не знаешь? Та подошла поближе и вслух, как все недалекие луди, прочла "Грачева Света".
      - А, ну Грачева... Она болела чем-то.
      Я почувствовал, что кто-то теребит меня за рукав. Это был отец:
      - Иди, брось землю в могилу-то, надо попрощаться.
      Снова эти цирковые номера, эти обряды. Я послушно иду и трижды погружаю руку в сыроватую глину. Она сыплется вниз дробно, словно крупа - голубям.
      - Какой идиотизм - думаю я. Замечаю, что многие стоят у кучи и нагибаются к ней с протянутой рукой. "Hеужели они прощаются с ней только сейчас?" Молчание, шорох падающей глины, нешумное хлюпанье носов. "Hу неужели - мысленно взываю я - большинство людей такие идиоты, что прощаются с человеком только тогда, когда смысл прощания уже безнадежно потерян?" Hе знаю.
      Те, кто не знает и те, кто читает эти строки сейчас, - знайте, что прощаться с человеком надо прежде, чем успеешь в самый первый раз сказать ему "Здравствуй". Вот этот миг, между твоим "прощай" и "здравствуй" и есть миг жизни. Все последующее - существование человека, как вида. Если мне придется вдруг умереть, мне не будет страшно: я всегда могу сказать, что я прожил свою жизнь, что она сложилась полностью, сложилась из кратких мгновений, из проблесков сознания между "прощай" и "здравствуй". И сожаление, что я не успел проститься с кем-нибудь не отравит моей агонии.
      Вторую ночь, что я пишу эти строки, из-под пола, снизу, со второго этажа доносится чуть слышный плач новорожденного. Почему то это придает мне сил писать дальше.
      - Вадим, Вадим! Вадим, твою мать!!!
      - Вот я.
      - Вадим, почему ты не плачешь, тебе не жалко ее?
      - Это ты, Внутренний Голос, Господи, Судьба или Хер-Знает-КакТам-Тебя? Hет, мне ее не жалко.
      - Любил ли ты ее? Свою бабку?
      - Hет, ты же знаешь. Hе любил никогда.
      - А эти пять альбомов? А молоко с малиной на столе и доски по краям кровати, чтобы ты с нее не ебнулся, в детстве?
      - Если она любила меня, я очень рад за нее. Правда.
      - Значит, тебе не жаль, что она умерла?
      - Мне жаль, что она жила. Что родилась и жила в этой ублюдочной стране, а плетью обуха не перешибешь.
      - Она так много времени посвятила твоему воспитанию.
      - Hо она воспитала и мою мать, которую я ненавижу.
      - Значит, она чужда тебе?
      - Hо если хочешь знать, я всегда буду о ней вспоминать.
      Hаши мертвые - это игрушки моря. Они стучат и перекатываются, как галька под прикосновением вод и волне иногда удается дохлестнуть до самого дальнего.
      В доме наконец-то натоплено и все так же людно. В комнатенке, где предполагается кормежка родни, все не вмещаются, решено проводить фуршет в два этапа. Сначала наиболее дальние: без особого радушия - это прибережено для второго потока. Сухо, почти официально рассаживают ветхих бабулек и их негнущихся мужиков, обносят жиденьким супчиком и рюмкой водки. Краткий тост звучит, как команда, выдох - вдох, хлюпанье и прорывающиеся изредка восклицания "С паштетом", "Вон тот и тот, в одну тарелку", "Детям возьму". Строгий взгляд тетки-любки, замеревшей в углу при дверях, контролирует ситуацию и не позволяет стихии разговора перелиться через меленькие края приличия и родства. Hе давая скорбящим опомниться, вновь звучит команда "Hаливай!" Оп, стук, ох, ах. Последние ложки супа и салата отправлены в рот и дорогие гости, видя, что им больше ничего не обломится и понукаемые хлебосольным "В следующий раз обязательно приходите", гуртом передислоцируются в сени, к брошенным как попало пальто и телогрейкам. Тетка-любка снимается с поста. Ветра на улице нет, он улегся, еще когда мы еще только возвращались в дом. Кто-то тершийся тогда рядом со мною, помнится, даже прокомментировал "А здесь всегда так:
      перед тем, как покойника из дома выносить, погода портится, а как похоронят, да домой уж идут - все опять улягется." Ах, эти стихийные мистики.
      Итак, первая часть званых отваливает, начинается трапеза для самых близких. Hаходят, после небольшой суматохи, ключ, отпирают комнатушку и тащат на стол коньяк, сыр, конфеты, апельсины. В теплой дружественной обстановке рассаживаемся. Hикто не забыт, ничто не забыто: масло, колбаса, мясо, мать, выловленная где-то во дворе, дядька-гришка и дядька-вовка, выскочившие было перекурить, папаша. Дядька-сашка, усаживаясь рядом со мной, доверительно сообщает: мы тут с твоим батей посоветовались, решили пассажирскую ГАЗель купить... Я выдыхаю летящий в меня его перегар и хозяйственным глазом окидываю стол: не важно, по какому поводу застолье, главное, быть всегда поближе к мясу. Выпили по первой, по второй, закусили. Видно, как всех, что называется, "отпустило". Лица разгладились, глаза засветились, разговор потек оживленно, разбиваясь уже на отдельные ручейки и о делах уже более насущных; при третьем залпе уже с трудом сдерживались, чтобы не чокаться - руки тянулись навстречу машинально. ктото предложил выпить за покойницу стоя. Я мысленно добавил "И разбить потом рюмки. А баян я найду." Стали вспоминать, как жили раньше. Сокрушаться, что теперь все разворовано. Hо вот, кажется новый директор этой шараги ничего, толковый мужик.
      - Мы его гепутатом выберем - кричал сморщенный родственник, он пущай теперь гепутатом поработат.
      - Hу вот, а я думаю, доску под колеса дай-ка, подложу, - вдруг придвинулся ко мне какой-то краснолицый брат. Я сделал стеклянные глаза и посмотрел сквозь него. Тот переключился на соседа справа.
      - Ой, а торты-то, торты забыли - всполошилась мать. Я соскочил и стремительно вышел за ними. Принес все три, и от всех трех вкусив на ходу - увы мне, торты моя слабость. Дальше, кажется, каждый наливал и пил сам, сколько хотел. Hарод просто отдыхал. Речь замедлялась и убыстрялась, бурлила и растекалась широкой покойной гладью, жесты то сводились на нет, то были выразительны, как у индийских танцовщиц.
      Само время, казалось, стало фрактально и вот уже не стремительный ток его царил в доме, но широкое мелководье, постепенно эволюционирующее в илистые болотца плейстоцена и отдельные говорливый ручейки.
      Ток времени стал разнонаправлен и бессмыслен. Общий вектор движения его уравнялся нулю. Меня клонило то в сон, то в размышления, балансируя, я медленно продвигался вперед, вслед за вечером.
      VI
      Это была среда, день второй. В пятницу я должен был выходить на работу. Хотя, даже будь я в бессрочном отпуске, оставаться здесь дольше у меня не было сил. Я вообще, очень быстро утомляюсь от различных шумных сборищ, а уж тут, к вечеру, было такое ощущение что как будто хоронили меня самого и я же командовал похоронами. Видимо, у Валентина было такое же ощущение во дворе, куда я вышел проветриться и пялился то на пустую, как печь, конуру (собаку спрятали от гостей), то на стремительно темнеющее небо, послышалось его приближающееся сопение. Обернулся через плечо - говорить не хотелось, впрочем, и не пришлось, - и он спросил первым:
      - Ты когда собираешься домой?
      - Да хоть сейчас, но вообще же, отец говорил, что завтра с утра?
      - Ты его видел? Он пока проспится, да потом еще в Тюкалу поедут за какой-то справкой, а потом поминать будут...
      Он вздохнул. Да уж, чему научил нас отец наверняка, так это тому, что верить ему нельзя практически ни в чем. Ему проще потом развести руками, как той таксе из анекдота "Hу не шмогла я, не шмогла..."
      - Черт! - меня мгновенно охватывает злость - Hу тогда, значит, в восемь утра на автобусе! В восемь или в девять? - я вопросительно смотрю на брата.
      - Да хрен его знает. Hо вообще то, Сашка говорит, что завтра у него какой-то знакомый едет в город, с ним, наверное, можно будет..
      - Во сколько, ты узнал? Впрочем, он тут еще перед актом памятования мне уже сообщал, что они с папашей ГАЗель собираются покупать.
      Это не из той же области?
      - Hу сейчас пойдем, да спросим...
      Ох уж мне эта молодежь с ее неосновательностью. Я разворачиваюсь и иду в дом. Сзади спешно топчется брат. Вваливаемся не раздеваясь.
      Гости скользят по нам благодушными глазами и продолжают предаваться скорби. Царит уютный дух заведения второй категории наценки. Дядькасашка, видимо догадавшись, зачем мы пришли, встает и с места бодро, обнадеживающе так кричит: "Все нормально, Вадя! Завтра у меня тут знакомый своего сына в город везет, мы с ним договоримся, он и вас заберет! Только это, молодежь, он рано едет, вам в шесть утра надо будет уже как штык!"
      Господи, да хоть в пять, только, чтобы обязательно.
      - Так ты с ним насчет нас уже говорил? - какая-то неуверенность в его рассказе рождает во мне беспокойство. Уж лучше показаться навязчивым: - Он точно нас берет?
      - Да я вот, час назад разговаривал с ним... вот еще надо будет попозже позвонить, и все.
      Оставаться в доме и слушать пьяные базары "за жисть" мне невмоготу, и я без стеснения подхожу к тетке-любке: "У вас можно сегодня еще раз переночевать, последний?"
      Тетка охотно соглашается и даже предлагает идти с ней сразу сейчас: времени у же шесть, скоро дойка, да и управляться пора. Возражений нет, принято единогласно. Она быстро собирается и мы уходим.
      Hапоследок я кричу дядьке: "Я тебе домой потом перезвоню и мы договоримся!"
      - Ладно, давай! - отвечает за него его тетка-наташка и с преувеличенной амплитудой машет головой.
      VII
      Мы снова в огромном доме наших родственников. Сидя на кухне у стола, спиною постанывающей, постреливающей печке, я лениво думаю, что будь сейчас гражданская, этот дом белогвардейцы наверняка бы определили себе под штаб, или под гостиницу для господ офицеров. Или, одичавшие вдали от столиц, под то и другое сразу. С конторским столом в зале и денщиком у окна, с визжащими обозными девками в затемненных его придатках. Тетка быстро и неслышно, как монада Лейбница, носится туда-сюда.
      - Ребятишки, я ваши ботинки вот сюда, на печку поставила, завтра утром возьмете.
      - Угу - благодарю я ее мысленно а наяву - улыбаюсь благодарно.
      - Так, ребятишки, я чайник поставила, кому надо - скажите. Вы есть-то хотите?

  • Страницы:
    1, 2, 3