Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Под властью пугала

ModernLib.Net / Историческая проза / Каламата Мичо / Под властью пугала - Чтение (стр. 13)
Автор: Каламата Мичо
Жанр: Историческая проза

 

 


– Почем пшеница?

– Сорок лек за тясе.[60]

Перекупщик поджимает губы.

– Тридцать.

– Нет уж спасибо! За тридцать-то я бы и на фабрику сдал, не жарился бы тут на солнышке.

Перекупщик отходит. Он уверен, что к обеду пшеницу отдадут и за двадцать пять.

Лёни пробирается через скотный рынок. Тут торгуют лошадьми, ослами, коровами, овцами. Сухой высокий крестьянин с проступающей сквозь загар малярийной бледностью держит под уздцы хилую лошаденку с выпирающими мослаками и маленькой, с кулак, головой.

Ослы здесь тоже низкорослые и тощие. На базаре мало скотины – почти всю закупают по селам торговцы и переправляют в Италию.

Среди лошадей суетится цыган. Он рассматривает пх спереди и сзади, вдумчиво, словно произведение искусства, заглядывает им в зубы. В руках у него шило, он покалывает им приглянувшегося ему осла и со знанием дела наблюдает, как тот взбрыкивает. У цыгана смуглое лицо, на котором, когда смеется, сверкают немыслимо белые зубы. В одном ухе у него большая серьга, покачивающаяся при каждом движении. Пышные усы черны, на голове соломенная шляпа. Распахнутая почти до пояса рубаха открывает черную волосатую грудь.

– Чего это ты колешь моего осла?

– Да вот, милок, смотрю, есть ли у него хоть чуточку "шпирито".[61]

Мимо проходит ага в белом тюляфе с шишечкой, смахивающем на каску кайзеровской армии.

– Как дела, Шазо, как жизнь?

– Хорошо, господин, дай тебе бог здоровья.

– Ну как ослы?

– Да нет у них "шпирито", милок, нету.

Лёни свернул в переулок седельщиков.

Здесь тише, слышен лишь приглушенный шум базара да постукивание стамесок по дереву. Седельщики сидят скрестив ноги на рогожах перед своими лавками: кто сшивает куски мешковины, кто набивает мешки соломой. Из кузниц неподалеку доносятся звонкие удары молота по наковальне.

Лёни вошел в кузницу Рауфа.

Подросток, брат Рауфа, вяло сгибаясь и разгибаясь, раздувал мехи.

– Здравствуй, Рауф!

Рауф держал в пламени железную болванку, зажав ее длинными щипцами. В ответ на приветствие он неторопливо повернулся к двери. Лицо у него было черное.

– Здравствуй, Лёни! Давай заходи, чего остановился? Дуй! – прикрикнул он на брата.

Лёни присел на ящик. Рауф кинул ему сигареты.

– Закуривай! – Со дня смерти сестры Лёни начал курить. – Как отец?

– Хорошо.

Рауф вытащил из печи раскаленную болванку и стал бить по ней молотом. Железо разбрызгивало в разные стороны сверкающие звездочки искр и постепенно становилось тоньше и длиннее, принимая овальную форму. Лёни внимательно наблюдал. Интересно, что это будет?

Однако Рауф снова сунул болванку в огонь и снял почерневший от окалины и копоти кожаный фартук.

– Выйдем?

Они направились в маленькую кофейню около почты. Лёни все не решался сказать, зачем пришел. Склонившись низко над столом, он бесцельно вертел пустую чашку из-под кофе, не осмеливаясь взглянуть на товарища. Рауф тоже не знал, о чем говорить.

Наконец Лёни собрался с духом. Еле слышно, как будто про себя, он прошептал:

– Ты мне можешь сделать одно доброе дело, Рауф?

– Все, что в моих силах, Лёни!

– Достань мне револьвер.

Рауф не ответил.

– Деньги будут. Я продам быков, только достань. Сколько потребуют, столько и заплачу.

– Да не в этом дело, Лёни. Деньги тут ни при чем, вот только…

– Что "только"?

– Послушай, Лёни, брось ты это.

– Нет, не могу, Рауф. С тех пор как все случилось, меня и сон не берет, я как помешанный. Стыдно людям в глаза смотреть. Не могу я вынести такой позор.

– Это ему позор, а не тебе.

– Нет, Рауф, я опозорен…

– Ты прав, Лёни, еще как прав, но ведь ты ничего не добьешься. Погубишь себя зазря.

– Знаю я все. Ну да если и пропаду, пускай, только бы смыть позор.

– Весь наш позор убийством одного бея не смоешь, Лёни! А сколько других топчут да позорят нас изо дня в день? Ну, убьем мы одного-двух, зло-то все равно останется.

– Иначе я просто не могу.

– Оставь, Лёни. Ведь, убивая из мести, мы делаем как раз то, чего они хотят.

– Почему?

– Да они толкают нас на убийство. Чего они хотят! Чтобы мы мстили каждый в одиночку за несправедливость, за нарушение обычаев, за какое-нибудь нечаянное слово, за любой пустяк, им выгодно, чтобы мы были разобщены, чтобы всякий думал лишь о себе и не видел корень зла.

– Но ведь то, что случилось с нами, вовсе не пустяк. Если я не отомщу, кто же отомстит? Скажешь, правительство?

– Тут ты прав. Правительство ему ничего не сделает. Его надо покарать, надо, но только не так, как ты собираешься. Мы должны бороться за то, чтобы освободиться сразу от них от всех, понимаешь, Лёни? Время приспеет, так я тебе не то что револьвер, и винтовку достану.

– Мне оружие нужно сегодня, Рауф. Не могу я ждать, пока придет то время, о котором ты говоришь. Мне невмоготу больше, я на люди не могу показаться, кажется, будто на меня все пальцем показывают – вот, мол, трус, любую обиду проглотит. Ты не знаешь, сколько ночей я его подстерегал у дома с топором. Нет, так жить я не могу. Будь что будет, а я отомщу.

Рауф молчал.

– Вот скажи, а если бы ты оказался на моем месте, как бы ты поступил?

Рауф смешался. Действительно, как бы поступил он сам, если бы с ним случилась та же беда, что с его товарищем? Да-да, он прав по-своему, только…

– Не умею я объяснить тебе, Лёни. Был бы тут Скэндер, он сказал бы получше меня. А я говорю, как знаю. К Гафур-бею не только ты один имеешь счет, другие тоже. И с остальными беями народу есть за что сквитаться. Сумеем ли мы объединить всех, кто хочет мстить, чтобы одним ударом покончить со всеми беями сразу? Вот о чем мы должны думать. А поодиночке нам с ними не справиться. Ну, положим, убьешь ты бея. Дальше что? Куда пойдешь? Что делать будешь? Даже если тебя сразу не поймают, все равно пустят по следу жандармов и убьют, как и многих таких же до тебя. А толк какой? Беев больше не останется, что ли? Останутся. Себя погубишь, и больше ничего.

– Пусть он мне ответит за все, а дальше что будет, то и будет.

Рауф покачал головой.

– Ну как, Рауф? Достанешь?

– Я не могу тебе сказать "да", Лёни. Сначала с товарищами посоветуюсь.

– Ладно. Приду в следующий вторник, хорошо?

– Приходи.

– Ну тогда до свидания!

– Слушай, Лёни. Пообещай и ты мне одну вещь.

– Хорошо.

– Вот ты говоришь, что ночами подстерегал бея у дома с топором. Дай слово, что больше ничего такого делать не будешь. Подожди, пока не получишь от меня ответа.

Лёни немного помедлил.

– Ладно. Пусть будет так.

– Ну, давай руку.

Попрощавшись с товарищем, Лёни пошел через рынок. Он пытался разобраться в том, что услыхал от Рауфа. Порой он уже готов был согласиться с ним. "Он дело говорит. Ради меня же. Ну, убью я бея… Что из этого? Смою с себя позор. А дальше что? Сколько еще останется таких же беев, которые изо дня в день творят то же самое? Их-то кто убьет?" Ему вспомнилась сестра, лежащая посреди комнаты, и мысли его потекли по прежнему руслу. "Нет. Он прав, но и я не могу по-другому. Нас с беем только смерть рассудит: или я, или он. Ах, был бы у меня этот несчастный револьвер! Он бы все решил".

На рынке делать больше было нечего, и Лёни пошел к учителю. Господин Демир обнял его и крепко пожал руку. Госпожа Рефия расцеловала в обе щеки.

– Ну где же ты пропадаешь, сынок, – заговорила она. – Совсем тебя не видно. Как там Кози, Вандё? Шпреса, эй, Шпреса! Иди сюда, Лёни пришел!

Шпреса всего день как приехала домой на летние каникулы. Глядя Лёни в глаза, она протянула руку, потом порывисто обняла его, словно стараясь загладить свою излишнюю, как ей казалось, сдержанность. Хотелось сказать ему что-нибудь утешительное, но от сильного волнения перехватило горло.

– Пошли, Лёни, поешь чего-нибудь.

– Не надо, госпожа Рефия, я уже поел.

– Вот тебе и на! Где-то поел, как будто это не твой дом! Я тебе сейчас быстренько поджарю яичницу. Нет-нет, поешь! Плохо, когда два раза побьют, а поесть два раза совсем неплохо.

Тут вошел Агим. Увидев Лёни, он бросился ему на шею.

– О, дядя Лёни! А Вандё привез?

– Нет, Вандё у тетки.

– Послушай, Лёни, я уже и Кози говорил, – сказал учитель. – Осенью мы возьмем Вандё к себе, понимаешь? Это не дело, чтобы он оставался неграмотным.

– Да не беспокойтесь, господин Демир. Все мы вам надоедаем…

– Как Демир говорит, так и будет, – накинулась на Лёни госпожа Рефия. – Что значит "надоедаем!" Вандё будет здесь, как в родном доме!

– Ну пускай, дядя Лёни! Пускай Вандё приезжает! Я его так научу, что он сразу через два класса будет перескакивать! – вмешался Агим.

– А Кози почему не приехал? – спросил Демир.

– Да ведь страда сейчас, господин Демир. Вот, начали убирать озимые.

– Ну и как?

– Плохо. Засуха подвела.

Когда Лёни вышел из учительского дома, жара уже начала спадать. Госпожа Рефия уговаривала его переночевать, но он не остался. За базаром у моста его ждал Пилё – они договорились возвращаться вместе.

Лёни покинул учительский дом в удивительно легком состоянии духа. Впервые со дня гибели сестры у него отлегло на душе, словно разбилась раковина одиночества, в которой он замкнулся. Все же у него есть по-настоящему близкие люди.

Базарный день подходил к концу, крестьяне собирали свои пожитки – пора было грузиться на телеги, навьючивать ослов и отправляться в путь. Суета утихла, теперь уже не было надобности пробивать себе путь локтями, можно было идти спокойно. Лёни думал захватить Пилё на рынке, но не нашел его и направился к мосту, где они договорились встретиться. Он шел задумавшись, низко опустив голову, словно стыдился смотреть людям в глаза.

Неожиданно его слух резанул пронзительный визгливый смех, тут же потонувший в многоголосом ржании. То ли оттого, что смех раздался так неожиданно, прервав его размышления, то ли побуждаемый интуицией, Лёни обернулся. Увидев смеющихся, он изменился в лице и на какое-то мгновение неподвижно застыл на месте. За одним из столиков, выставленных на тротуар перед лучшим в городе кафе, сидел Гафур-бей с несколькими приятелями; они над чем-то взахлеб смеялись. Стол был заставлен бутылками, тарелками и пивными кружками. Лёни узнал длинного и тощего, как мумия, судейского, который приезжал расследовать гибель сестры, шефа окружной жандармерии и субпрефекта.[62] За столиком поодаль сидели жандарм Камбери и Шеме-ага. Жандарм взвешивал в руке маленький кувшинчик, перед ним стоял крестьянин. В стороне шофер протирал стекла спортивного автомобиля.

Веселье было в разгаре, поэтому господа не обратили никакого внимания на высокого деревенского парня, угрюмо остановившегося около их столика. Гафур-бей, продолжая смеяться, посмотрел на него мельком, но, почуяв вдруг угрозу в его взгляде, резко оборвал смех.

– Ты… – Он вдруг узнал в парне сына Кози, испуганно выпучил глаза и рванулся было из-за стола, но не успел. Он увидел занесенную над своей головой пивную бутылку и с воплем вскинул вверх руки. Бутылка с треском раскололась, раздался отрывистый стон, с опрокинувшегося стола со звоном посыпались тарелки и бутылки, разбивавшиеся вдребезги о тротуар.

Лёни увидел вдруг, что бей лежит навзничь – лицо в крови и пиве, на одежде пивная пена. Лёни бросился душить его, но чьи-то сильные руки схватили его сзади, кто-то ударил тростью по голове, потом накинулись все остальные и повалили наземь.

В глазах у него потемнело…

Придя в себя, он не мог понять, где находится. Было темно. Он попытался встать, но руки его были в наручниках, а ноги в кандалах, прикованных к полу. В нос ударило подвальной затхлостью, за частой решеткой крохотного оконца чуть виднелось голубое небо.

XV

– На прогулку!

Лёни словно очнулся от сна.

Он стоял, сжимая руками прутья оконной решетки, и вглядывался в городской квартал, видневшийся за крышей прилегавшего к тюрьме дома. Он пытался припомнить свой вчерашний путь и не мог. Перед глазами всплывала лишь отвратительная физиономия жандарма Камбери, который сидел рядом с ним в кузове разболтанного военного грузовика, крытом пропыленным брезентом. Натертые кандалами руки ныли до сих пор. Потом ночь, окованные двери тюрьмы, раскрывавшиеся одна за другой, темные коридоры, слабо освещенные редкими тусклыми лампочками, едва различимое в сумраке лицо тюремщика, указавшего ему место ночлега. Он лег на истертую рогожу, брошенную на дощатые нары, укрылся своей буркой и тут же заснул, впервые за два месяца без кандальных цепей на руках и ногах.

– На прогулку! – крикнула голова, просунувшаяся в камеру Лёни. – Давайте на прогулку.

Прогулка. Что за прогулка?

Он направился за остальными заключенными, прошел через распахнутую настежь дверь и оказался в махоньком дворике, огороженном высоченной стеной. Глубоко вдохнув свежий воздух, холодивший лицо, Лёни взглянул на голубое небо. Из дощатой башенки над стеной на заключенных смотрел жандарм со спущенным под подбородок ремешком фуражки, направив на них дуло пулемета.

Сделав несколько шагов, Лёни вышел на освещенное солнцем место. Отвыкшие от яркого света глаза заломило. Зажмурившись, он постоял немного, впитывая лицом и всем телом приятное тепло. Ему захотелось подвигаться, но очень скоро ноги онемели, перестали повиноваться. Тогда он сел, прислонившись к стене, вытянул ноги и закрыл глаза; солнце своим теплом будто размораживало его. Кто-то остановился напротив него, загородив солнце. Лёни приоткрыл глаза и увидел сначала пару рваных опингов и темные широкие штаны. Перед ним стоял коренастый усатый человек в безрукавке и белой телеше.

– Ты тут новичок, приятель?

– Это его вчера вечером привезли, – сказал стоявший неподалеку стриженный наголо крестьянин, свежевыбритый, с несколькими порезами на щеках.

– За что это тебя, а?

– Оставь, Хамит, что времени больше не будет спросить? – укоризненно сказал второй. – Смотри, дервиш вышел. А ты бы, парень, не сидел долго на солнце – напечет голову, заболеешь.

Лёни уже порядком взмок на солнце. Он отошел в сторонку и сел в тень у стены.

Дворик был переполнен заключенными. Большинство ходили туда-сюда, разговаривая друг с другом. Они спешили воспользоваться долгожданной прогулкой, чтобы размять затекшие от круглосуточного сидения и лежания ноги. Некоторые сидели в холодке у стены, тут и там собрались группки, о чем-то разговаривали. Все, бледные, нечесаные, почти все небритые, в потрепанной одежде, черные от грязи, смотрели угрюмо и беспокойно, редко можно было увидеть живой взгляд или улыбку… Некоторые держались настороженно, особняком, зорко оберегая свое одиночество. Сидевший поодаль дервиш с длинной клочковатой бородой, в засаленном халате и надвинутой глубоко чалме, ударял себя кулаком по голове, беспрерывно повторяя: "Ну зачем мне это было нужно? Зачем?" В другом углу сидел, сгорбившись и уставившись в землю, щуплый пожилой крестьянин, изжелта-бледный и осунувшийся, заросший сероватой щетиной, с белыми как снег, коротко остриженными волосами. Он беззвучно плакал, крупные слезы падали ему на колени. Какой-то человек мерил шагами дворик, то и дело тяжело вздыхая и встряхивая головой, словно он пытался избавиться от мучивших его мыслей.

Даже здесь, под открытым небом, в нос ударяла вонь, напоминавшая запах разлагающейся зелени на болоте в Роде.

Лёни захотелось поговорить с кем-нибудь, он пожалел, что не ответил тому человеку в широких штанах. Ну что ему стоило сказать, почему его посадили? Будто и так не узнают!

Лёни осмотрелся. Его взгляд задержался на щуплом старике. Грубошерстная одежда, рубашка без воротничка, с вышивкой, едва заметной из-за грязи, почерневшая такия – похоже, что они со стариком из одних мест. Лёни подошел и присел рядом.

– Ты откуда, дедушка?

Собственный голос показался ему странным и каким-то чужим. Он уже давно ни с кем не говорил.

Старик поднял голову и внимательно посмотрел на Лёни.

– Спасибо, сынок, хорошо, а ты как?

– Откуда ты? – переспросил Лёни.

– Из Мюзете.

– Земляки, значит. Я тоже оттуда.

– Откуда же?

– Из Роде.

– Чей же ты из Роде, сынок?

– Кози, Кози Штэмбари. Знаешь такого?

– Знаю, сынок, как не знать. За что же тебя посадили? Тоже небось за недоимки эти проклятые?

– Нет, дедушка, не за недоимки. А тебя за них?

– За них, сынок, за них. Заели они меня совсем. Да разве я могу выплатить им все, что они требуют? Они ж дерут все, что накопилось за нами аж со времен Австрии! А у меня семеро детей, сынок, семеро! Ведь вот забрали меня, а в доме ни единого кукурузного зернышка не осталось. Они теперь, горемычные, с голоду перемрут!

Старик еще больше сгорбился, и снова из глаз его потекли слезы. Лёни стало жаль его.

– Держись. Есть бог и для твоих детей.

– Какой там бог, сынок, он нас позабыл совсем. Если б хоть разок взглянул на нас, разве бросил бы в такой беде? Бог, он только богачей да беев и видит!

– И то верно, дедушка. Так оно и есть. – Лёни понимал, что старик говорит все это просто от отчаяния, не потому, что так думает на самом деле. – Ну, если не бог, то хорошие люди найдутся, позаботятся о твоих детях.

– Да где ж таких найдешь, сынок, нету их. А если и есть, так что они могут? Им своих-то нечем кормить, куда уж до моих!

– Опять плачешь, дед Ндони? Не надо! Закуривай!

К ним подошел высокий горец в чистых белых штанах, в новых опингах, вышитой безрукавке и белоснежной телеше, подпоясанный цветным поясом. У него было мужественное лицо с седыми усами и короткая седеющая шевелюра. Горец вытащил табакерку и бросил ее на колени деду Ндони. Сам он уже курил, вставив цигарку в длинный мундштук с янтарным наконечником. Присев на корточки напротив старика, горец обернулся к Лёни:

– А тебя когда привезли, парень?

– Вчера вечером.

– Откуда ты?

– Он из наших краев, господин Хайдар.

– Вот как. А как тебя звать?

– Лёни Штэмбари мое имя.

– Носи его на здоровье. Закуривай и ты.

Лёни взял табакерку и осторожно открыл. Ему нравился этот горец. Было что-то подкупающее в его внешности. Лёни отметил про себя, что лицо у него вовсе не такое уж суровое, как показалось вначале, а в разговоре оно то и дело освещалось улыбкой.

– Спасибо!

– На здоровье!

Лёни прикурил от самокрутки деда Ндони, но закашлялся после первой же затяжки. Отвык за два месяца.

Хайдар взглянул на него.

– Крепкий.

– Еще какой крепкий!

– Что там слышно об амнистии, господин Хайдар? Говорят, амнистия будет в ноябре? – спросил дед Ндони.

– Говорить-то говорят, да разве можно этому верить? Здесь только об амнистии и говорят без конца.

– Господин Зейнель сказал мне, что в нынешнем году многих выпустят, праздник будто большой будет. Как же это он называется?…

– Двадцать пятая годовщина независимости.

– Вот-вот! Говорят, будто выпустят всех заключенных.

– Дай-то бог! – Чувствовалось, что Хайдар говорит это, лишь бы не портить настроения деду Ндони. Взглянув на Лёни, он незаметно ему подмигнул.

Послышался крик надзирателя:

– Все по камерам!

Они медленно поднялись, стараясь растянуть время прогулки.

Дни, пришедшие вслед за первым, казались Лёни какими-то призрачными, как во сне, один незаметно переходил в другой: утром подъем, потом прогулка, переброситься несколькими словами с одним, с другим, потом опять в камеру, опять разговоры от нечего делать, расспросы, бесконечные толки по поводу амнистии. Постепенно он знакомился с товарищами по заключению. Они уже знали, за что посадили Лёни, а теперь каждый день он узнавал, что привело в тюрьму одного, второго, третьего. Чаще всего он узнавал это с чужих слов, но иногда кто-нибудь рассказывал о себе сам. Зачин у всех был один и тот же: сижу ни за что. Слыша это постоянно, Лёни вскоре и сам стал отвечать так же. За что посадили? Да ни за что! Ни один не начинал рассказывать, не произнеся прежде этих слов.

Прошло уже около двух недель, как Лёни привезли в тиранскую тюрьму. Как-то ночью он не мог заснуть. Было душновато, светила полная луна. Свет ее, проникая в камеру, отбрасывал тень от решетки на стену над головами заключенных, спавших на нарах, покрытых рогожами. Низкие дощатые нары тянулись по обеим стенам камеры. Лёни повернулся на бок и закрыл глаза.

Недалеко от него кто-то зашевелился.

Открыв глаза, он увидел, что Рамазан, крестьянин из Пезы, привстал и скручивает цигарку.

– Не спишь?

– Да, что-то не спится.

– Закуришь?

Лёни тоже поднялся и начал крутить самокрутку.

– Дай-ка и мне закурить, – приподнялся человек, лежавший рядом с Рамазаном.

– Тоже не спится?

– Очень душно.

– А мне луна спать не дает, – сказал Рамазан.

– Почему?

– Да напоминает о той ночи.

Они сидели на нарах, покуривая, и полушепотом разговаривали.

Рамазан стал рассказывать:

– Ночь была лунная, как нынче. Мы все были в поле, жали пшеницу, ночевали на снопах. Она встала да побежала к своему хахалю. Я как раз не спал, вскочил, да за ней. А тот ее ждал на краю своего поля. Я его хорошо знал, вместе росли. Спрятался я за кустом, хотел подсмотреть, да он меня заметил – и ко мне.

– Слушай, – говорит, – Рамазан. Я люблю Сание. Я женюсь на ней.

– Сание не про тебя, – говорю. – У нее жених есть.

– Сание не пойдет за него, – говорит он. – Она его не знает и знать не хочет. Она выйдет за меня.

– Нет, – сказал я. – Этому не бывать.

– Слушай, Рамазан, ведь мы товарищи, росли вместе, прошу, не мешай ты нам.

Потом сестра принялась меня просить.

– Брат, – говорит, – прошу тебя, не губи, не мешай нам. Не заставляй меня идти за другого. Отец пьян был, когда меня просватал.

– А ну заткнись, сука! – говорю ей.

А он на меня с угрозами:

– Замолчи, – говорит. – Не смей ее ругать!

Мне кровь ударила в голову от его слов, да ведь с пустыми руками что сделаешь? Хоть бы серп догадался захватить.

– Слушай, Хюс, – говорю ему. – Чтобы я больше не видел, как ты мою сестру обхаживаешь. Иначе нас пуля рассудит. А ты, – говорю сестре, – иди за мной.

– Не пойду! – отвечает, и к нему: – Уйдем отсюда, Хюс! Не вернемся больше в деревню!

– Хорошо, Сание, уйдем.

Взялись они за руки да и пошли. А я остался. Что я мог поделать? Бросился бегом в деревню, схватил револьвер. Отцу не стал ничего говорить. Уже светало. Сказали мне, будто видели их на шоссе, к Воре шли. Добрался я на попутном грузовике до Воры. Не знал, куда они дальше отправились: в Дуррес или в Тирану. Поехал в Тирану. Все утро их искал. Потом кто-то сказал мне, что вроде видели их у судебной канцелярии. Ну, думаю, прозевал, они уже записались, да и были таковы. Ан нет. Они, оказывается, пришли, когда чиновники расходились на обед. Попробовали одного уговорить, чтобы их зарегистрировал, а тот и слушать не стал.

– Приходите после обеда, – говорит, – в пять часов. Сейчас у нас перерыв, некогда мне с вами возиться.

Они остались ждать во дворе. Он прилег в тень под деревом, а она сидела у него в головах. Красивая она была, моя сестра, черные косы до пояса, глаза большие, брови как вороново крыло, да и он был собой видный, первый парень у нас на деревне. Любил я его, мы ж были товарищи, да только в тот день у меня словно разум помутился. Позор огнем жег. Разве могла наша семья стерпеть такое бесчестье! Как бы мы смотрели в глаза односельчанам? Что сказали бы семье жениха? Ведь у них семья большая, восемь мужчин – восемь ружей! Прольется кровь! Вошел я во двор канцелярии. Они меня не заметили. Подошел к ним и достал револьвер. Тут он меня увидал, хотел было вскочить, а я три пули подряд в него всадил, одну за другой. Он только вскрикнул разок да и повалился где лежал, весь в кровище.

А сестра как кинется на меня.

– Да покарает тебя господь! – кричит.

– Получай и ты, – говорю. И всадил в нее три остальные пули.

Она вскрикнула и упала ничком, возле него. Я не думал ее убивать, сам не знаю, что на меня нашло. Хотел я уйти, вокруг ни души не было. А ноги не идут. С места не могу сдвинуться. Стою как вкопанный с револьвером в руке и смотрю на них. А они, и мертвые, лежат обнявшись. Она, как упала рядом с ним, так и застыла.

– А дальше что?

– А что дальше? Там меня и взяли.

– Со мной то же самое было, когда я первого убил. Шел я за ним до самой Шкодры. Вижу, зашел в лавку. А как он вышел, выпустил в него всю обойму – шесть пуль. Он так и хлопнулся мертвый оземь. А ноги у меня не идут. Тут мне кто-то кричит: "Брось что-нибудь на землю!" Бросил я телешу, и тут же ноги отошли. С револьвером в руке через весь базар промчался, да прямиком в горы.

– И погони не было?

– Да какая там погоня! Это как раз случилось, когда у нас правительства никакого не было.

– Ну а дальше?

– А дальше пошел прямо в деревню. Взял винтовку и, как стемнело, подошел к их дому и стал звать его сына: "Фрок! Эй, Фрок!" – "Кто там?" – спрашивает. А сам не открывает, стоит за дверью. Ну а я не будь промах, взял да и всадил – бам-бам-бам! – три пули в дверь, прямо на голос. Слышу, вскрикнул, ну я и наутек. Одна пуля ему в живот угодила. Через два дня помер.

– А после?

– Три года скрывался в горах, а как Зогу пришел к власти, всех помиловал.

– А сами-то они тебя не искали?

– Нет. У них в доме мужчин не осталось. Второй сын был тогда маленький, пять лет всего.

– Так ты и его убил?

– Да. Ровно через день, как он в первый раз взял в руки винтовку. Пошел туда вечером, подстерег, когда он из сарая выходил, да прямо в лоб пулю и всадил, одну-единственную! Он и не охнул даже. Упал как подкошенный.

– Как же тебя поймали?

– Да через месяц после того, жандармы окружили, пришлось сдаться.

– И сколько ж тебе дали?

– Присудили к смерти, но Зогу помиловал. А тебя на сколько?

– На восемь лет.

– Как мало.

– За кровную месть много не дают. Так, значит, в семье у твоего врага больше и мужчин не осталось?

– Да есть один – его внук, сын Фрока. Он тогда был еще в пеленках, сейчас уж, наверно, подрос. Вот выйду отсюда, порешу и его.

Этот ночной разговор потряс Лёни. И не столько сами убийства – здесь в тюрьме он слышал о них буквально каждый день, – сколько обыденность разговора, тот бездумно-жестокий тон, каким они рассказывали об этом, смакуя подробности. Они явно гордились делом своих рук. Откуда у них это? Рамазан – молодой круглолицый парень. Глядя в его красивые глаза, излучавшие, казалось, одно добродушие, нельзя было и подумать, что под этой личиной скрывается кровавый преступник, убивший свою сестру и ее возлюбленного. Второй убийца был пожилой, тщедушный человечек из Мирдиты. Трудно было даже представить этого заморыша с винтовкой в руках.

Лёни и не предполагал раньше, что есть люди, так яро жаждущие крови, мести, что не щадят даже детей и мечтают лишь об одном – выйти из тюрьмы, чтобы снова убивать. Они словно упиваются кровью! Ему вспомнилось, как он сам мечтал отомстить Гафур-бею. С каким торжеством, казалось ему, посмотрит он на своего поверженного врага. Но когда это действительно случилось и Лёни увидел его, окровавленного, у своих ног, он не только не ощутил никакого торжества, но, наоборот, почувствовал отвращение. Даже воспоминание об этом не приносило ему ни малейшего удовольствия.

XVI

В первые дни Лёни часто охватывало тоскливое чувство страха. Ему казалось, будто его заперли в клетке с дикими зверями. С глубокой грустью вспоминал он в такие минуты свою деревню, дом, особенно маленького Вандё. Он силился представить себе его лицо – и не мог, забыл. Порой им овладевала жажда работы, хотелось взяться за соху, пахать, вдыхая привычный запах развороченной земли. Здесь он не делал ничего, и это вынужденное безделье с каждым днем угнетало его все больше. На свободе он зачастую недосыпал. За долгий день, бывало, так вымотается в поле, что вечером засыпает как убитый. И как же он сердился, когда его будили ни свет ни заря! Сколько раз говорил, что будет счастливейшим из людей, если ему хоть раз дадут выспаться. А теперь он проводил целые дни на нарах, в полной праздности. Спи сколько влезет, но спать-то как раз и не хотелось, не спалось. Поработать бы, как раньше, до полного изнеможения, а потом заснуть – вот о чем он мечтал сейчас. Тюремная жизнь изнуряла его, он чувствовал, что опускается, теряет твердость духа.

И все же постепенно он свыкся с такой жизнью. Правду говорят, что человек привыкает к любой обстановке. Всякое другое существо, помести его в непривычные условия, не вынесет, погибнет, а человек не только переносит тяжелейшие обстоятельства, но и умудряется даже обнаружить в них приятные стороны.

Тюрьма с каждым днем все полнее раскрывалась перед Лёни. Он перезнакомился с заключенными, знал, кто из них какое преступление совершил, на сколько лет осужден, сколько просидел и сколько еще осталось.

Но в тюрьме были не только убийцы и воры. В отдельной камере сидели политические заключенные, "политики", как их тут называли. Одеты они были лучше, выглядели опрятно, спали на кроватях с матрасами и простынями и по большей части держались друг друга, с уголовниками почти не разговаривали.

Лёни обнаружил, что в тюрьме, как и на воле, люди поделены на своеобразные сословия; здесь, как и там, был свой класс "порядочных", "благородных". "Политики" были тюремной аристократией. Даже охранники относились к ним лучше, никогда не забывали вставить при обращении "господин". Остальных обычно называли просто по имени, о политическом же говорили "господин такой-то".


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21