Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Двадцать рассказов

ModernLib.Net / Отечественная проза / Каменецкий Александр / Двадцать рассказов - Чтение (стр. 4)
Автор: Каменецкий Александр
Жанр: Отечественная проза

 

 


Наслаиваясь на легкое усилие, терпение приходит само собой, и чем больше ты узнаешь, тем вольнее дышится в этой уютной вселенной, что раньше проносилась за грязным окном электрички, неузнанная, пытаясь догнать тебя протяжным криком птицы или запахом костра, который разводят рыбаки на вечерней зорьке. Этот мир словно бы промыт свежей ключевой водой, он ясен и свеж, мерцает и слепит великолепием, полный тайн и предчувствий, он - сама загадка, и он же - простота; куда ни пойди, там ждет тебя сокровище, которому нет цены, но приобретение не тяготит, открывая все новые двери; отовсюду раздаются голоса, объясняющие неподвластные истины, и этой игре нет конца...
      Писатель отнимает свою тяжелую, увенчанную крутыми рогами, голову от сочной травы, и торжествующий рев его исполнен наслаждения, понимания и силы. В отличие от других, слишком занятых собой на бескрайних пастбищах подлунного мира, он хорошо знает, что ждет его совсем скоро, но принимает свою участь с гордым смирением свободного существа.
      ЛИЗА МАЯКИНА
      Лиза аккуратно засовывает толстый пакет между ног, чтобы не мешал, и нашаривает в кармане ключи. На лестничной клетке темно, свет не долетает с верхнего этажа. Можно рассмотреть силуэт своих туфлей, но обычно они сливаются с полом. Лиза вытряхивает связку ключей и ощупью пытается определить нужный. Не выходит. Она примеривает ключи, каждый по очереди, к замочной скважине, отчаивается, достает зажигалку. Тут что-то происходит, непредвиденное, пакет падает со шлепком, омерзительно чавкает внутри. Ч-черт! Колесико зажигалки заедает, отказывается вращаться. Лиза нагибается, чтобы поднять пакет, и тут, в довершение всего, куда-то в темноту проваливаются ключи... Зажигалка, наконец, поддается. Лиза опускается на колени и шарит мигающим пятачком света по холодному бетону. Свет брызжет в лужу, растекающуюся вокруг пакета, где стоят оба ее колена.
      Она открывает дверь квартиры, включает электричество, устало вваливается домой. Держа злополучный пакет на весу (ладонь исподнизу лодочкой - собирать капли) быстро бежит на кухню швырнуть в раковину полиэтиленовое месиво. Открывает воду, полощет руки и идет, наконец, разуваться. Из овального зеркала в прихожей на нее таращится знакомое неприятное лицо. Лиза морщится, снимает плащ и бессильно садится на маленькую детскую табуретку желтого цвета с зайцами. Долго сидит, прислушиваясь к бормотанию радио. Сбрасывает туфли, уныло смотрит на некрасивые длинные стопы. Такое впечатление, что эти ноги не знали иной обуви, кроме "испанского сапога". Она обычно обращает внимание на женские ноги: форму ступни, пальцы. У большинства ноги искалечены: большой палец идет от косточки не прямо, а наперекосяк, под углом, а сама косточка противно выпирает, пальцы скрюченные, как зародыши, вросшие ногти и омерзительный слепой мизинец. Лиза давно догадалась, что именно ноги, а не глаза - зеркало души. Вот эти самые, которые она разглядывает уже почти четверть часа: пальцы ровные, прямые, но прижались друг к другу, как дети под бомбежкой. Высокий подъем, дурацкая шутка природы: одна обувь болтается, другая - трет. Что можно сказать о такой ноге? А-аа...
      Лиза, в домашних тапках, снова плетется в кухню, она озирается, словно герой, попавший в подземелье: засыхающее растение в горшке, мокрый пакет в раковине, давно не стиранное синее полотенце в белый горох, небьющаяся пепельница с окурками, наконец, холодильник и его запах. Нечто невесомое касается лица: прямо перед глазами паукальпинист неторопливо спускается с потолка по своей нити. Лиза взмахивает руками, и альпиниста уносит прочь.
      Часы показывают девять вечера. Холодильник пуст, как ограбленный еще в половецкие времена саркофаг. Алюминиевая кастрюля гремит; она достает кастрюлю, набирает воды, включает газ. Сонно идут по столу длинные усатые тараканы, стоят в стороне, наблюдают за ней. Лиза берет трехлитровую банку гречневой крупы, отмеряет стакан, сыплет на стол гречку, тараканы негодуют. Стуча, подпрыгивают трехгранные зерна. Лиза отделяет плевелы: узкие, заостренные с обеих сторон, - ячмень, толстенькие, рыжие, как тараканьи яйца, - пшеница, самые забавные семена неизвестных трав и бурьяна. Вот волосатый бублик, вот дрянь, покрытая загнутыми коготками, которые пристают к коже, вот блестящее черное зерно, напоминающее морской голыш. Их все Лиза отправляет в сторону, она перебрасывает крупу из одной кучки в другую, монотонно водя пальцем туда-сюда, туда-сюда.
      Вода кипит. Падают в воду гречневые зерна, их подхватывают волны кипятка и смешивают в данс-макабре. Некоторые сразу идут ко дну, другие сопротивляются, стремясь выплыть, но закрывается крышка, и дальнейшую их борьбу скрывает горячий мрак. Плевелы Ира аккуратно собирает в горсть и швыряет в мусорное ведро - такова новая перемена для всех волосатых, с когтями и без, бесполезных, но избежавших варева.
      Черед картошки. Грязные клубни, исполненные очей, "их едят - они глядят". Слепой Аргус, рожденный под землей, внезапно прозревает и смотрит на своего мучителя во все глаза. Лиза выковыривает черные зенки, отчего картошка покрывается круглыми неглубокими ранами. Вьется спиралью содранная черная кожа. Падают ослепленные в холодную воду. Их ждет расчленение, и чем мельче, тем лучше для супа. Еще немного, и они уже там, разделив участь алых, ободранных фаллосов моркови.
      Луковица бьется как может, но ее запасы слезоточивого газа не спасут белую хрупкую плоть. В светлом полотне ножа убитые видят свое последнее отражение. Из шкворчащей сковороды выпрыгивают горячие канцерогены, уворачиваясь от масляных пузырей и их шрапнельных брызг.
      Теперь это нужно есть.
      Четыре стены, при всей свободе выбора, не оставляют заключенной в них девушке никаких особенных шансов.
      Вечер сворачивается за окном, уступая место отрезку времени, положенному для снов. Иногда сны выплескиваются за свои пределы, и это похоже на кристалл марганцовки, изменяющий цвет и вкус целого стакана воды. Реальность не сопротивляется закону диффузии, броуновскому движению чужеродных ей частиц. Выпей свою розовую воду.
      Лиза увлечена наблюдением: она обнаруживает, что простое движение руки, подносящей ложку ко рту, может быть разбито на несколько десятков застывших элементов. Движется кисть, сообщая ложке необходимый черпательный импульс, его подхватывают пальцы, у каждого из них своя задача, и с нею тоже надо справиться. Следующий импульс начинается у ключицы, передается предплечью и запястью, и целый сложный механизм, машина, приходит в действие. А еще нужно открыть рот, придать соответствующую форму губам, втянуть жидкость из ложки... На самом деле, очень много работы, очень.
      Затянувшееся одиночество пробуждает склонность к воображению.
      Жизнь - это суп, сваренный для себя самой, считает Лиза. Чтобы не было так скучно, начинаешь придумывать разные истории. А вообще, аппетит пропадает еще до того, как закипит вода. Гоги, любишь помидоры? Кушать люблю, а так - нет.
      Поев, Лиза плетется в комнату и включает телевизор. Наглый тип в расстегнутой цветастой рубахе и с микрофоном стоит посреди толпы. Уверенно проходят рогастые коровы. Тип делает широкий жест в их сторону:
      - Мы ведем свой репортаж из города Бангалора, нашу съемочную группу пригласили на замечательный праздник Кумбха-мела, ежегодно отмечаемого всеми правоверными индуистами...
      Индия, предполагает Лиза.
      Она сонно тянется к тумбочке и берет растрепанный "Астрологический календарь": Солнце в 24-м градусе Овна: "Оконная занавеска, развеваемая ветром, принимает форму рога изобилия", - открытость втеканию духовных энергий..." Лиза вяло представляет, как и куда именно втекают в нее духовные энергии. Венера в близнецах (12 апр. - 8 мая) - предполагает всегда хорошее настроение, честность в отношениях, любовь к истине. Чувства носят возвышенный характер, общение разносторонне и дружелюбно. В делах - увеличение контактов и предприимчивости.
      Странно: Катерина в "Грозе" говорит Борису: "Ах! Ах!" Два раза подряд: ах, ах. Как это у Булгакова в "Белой гвардии": фальшування. Что-то там такое, фальшування денежных знаков карается...
      - ...а вот мавзолей известного святого Сахаджа-бабы. Паломники толпятся здесь день и ночь в ожидании чудесного исцеления или знака, говорит Лизе телевизор. - Женщины приносят цветы и шарики, особым образом приготовленные из растолченного риса, молока, масла и специй...
      Если этот святой питается такими харчами, нечего завидовать его печени.
      - Местные жители связывают с именем Сахаджи-баба удивительно трогательную легенду... (камера: мордастый полицейский в чалме; на дальней стенке храма грубо намалеваны серп и молот) Его супруга и любимая ученица Чандра-Кумари принесла Бабе обет вечной верности... (Бабе? - Ира с трудом разлепляет глаза, или это уже во сне. Лесбиянка, наверное...) Вы, конечно, слыхали о древнем обычае сати, когда жена восходит на погребальный костер мужа. Так поступила и верная Чандра Кумари. Но когда пламя охватило несчастную девушку, произошло чудо. Над полыхающим огнем (рекламный плакат с изображением черножопого дядьки, пожирающего гамбургер; подпись на хинди) над полыхающим огнем возник бестелесный образ Сахаджа-бабы, и громовой голос его пообещал Чандра-Кумари, что будет сопровождать и защищать ее во всех последующих перерождениях... А после рекламной паузы мы с вами перенесемся в древнюю Прагу...
      Телевизор кричит страшно, Лиза просыпается с календарем в руках: 28-я стоянка - Эль-Риша (альфа Рыб), тотем - Слон: полная гармония, включение в мистерию Абсолюта. На телеэкране - тоже слон, на нем сидят любители чая "Липтон". Потом женщина с ножом готовится рубить кочан капусты. "Что у нас на обед?" - по-доброму спрашивают ее из-за кадра. "Голубцы", - отвечает женщина решительно и грозно, занося над лизиной макушкой свой ножик.
      Оказывается, Лиза уже стоит посреди улицы в одной ночной сорочке, прямо на берегу огромной лужи с радужными краями. Настала зима, но Лизе совсем не холодно, и на нее не реагируют прохожие. Она аккуратно обходит лужу и садится в троллейбус. Пожилой серьезный инвалид с культяпками вместо обеих рук торопливо уступает ей место. Подошедший котролер зачем-то требует у инвалида билет, а Лизу обходит стороной и глядит с опаской. Инвалид кричит, отталкивает котролера обеими культяпками. Начинается дикая свара и свалка, но Лиза уже входит в метро.
      Откуда-то воняет, она поднимает глаза. Запах исходит от старикабродяги, устроившегося на ступеньках. Лиза слышит протяжный и скрипучий полувозглас-полувздох: "Дайте копеечку". Где-то в животе Лиза чувствует, что старик обращается не в абстрактную пустоту, а непосредственно к ней, даже лично, как к старой знакомой или того хуже, родственнице. Она достает медные деньги и, приблизившись к грязной кепке, небрежно брошенной на мраморные плиты, опускает деньги туда. Бродяга безо всякого намека на благодарность мерит Лизу ехидным взглядом и спокойно, непрофессиональным тоном вдруг произносит: "...и скажите, который час". "Без десяти девять, - не задумываясь отвечает Лиза и тут же ей приходит в голову: "Мамочки, где это я? Что со мной такое? Кто я?"
      Бродяга осторожно берет ее за руку.
      - Разве не знаешь? - ласково спрашивает он. - Ты - Лиза Маякина.
      - Нет, нет! - вырывается Лиза. - Ни за что.
      - Ты уверена? - бродяга заглядывает ей в глаза.
      - Будь что будет, - шепчет Лиза.
      Бродяга снимает с шеи четки и осторожно, как гремучую змею, вешает на Лизу.
      - Ой! - шарахается она.
      - А теперь как? - улыбаясь, спрашивает он.
      - Жжет, жжет! - кричит Лиза. - Не хочу-у!
      Прохожие начинают оборачиваться, за углом виден милиционер.
      - У нас мало времени, - быстро говорит бродяга.
      - Перестаньте! - из последних сил выдавливает Лиза.
      - Пора, - отвечает бродяга.
      Кругом бушует пламя, и ничего нельзя разобрать. Прямо перед глазами она видит черные обгорелые ступни. Кожа на них вспухает волдырями и лопается, обдавая Лизу сгустками кипящих брызг.
      - Помогите, - шепчет она.
      Вокруг собирается народ. Кто-то тянет песню на непонятном языке, а еще один ритмично ударяет в маленький барабан. "Ом намах Шивайя", охает какая-то баба в платке. Чернявый карапуз пищит у нее на руках. Милиционер складывает руки на груди и застенчиво кланяется Лизе.
      - Проснулась? - спрашивает бродяга. Его счастливое лицо светится однородным белым сиянием. - Ну держись! Недолго осталось.
      Толпа быстро приобретает очень призрачный вид и понемногу рассеивается в ясном свете, который источает лицо бродяги. Постепенно исчезает и Лиза Маякина, уступая место другой женщине, которая уже несколько тысяч кальп задает себе один и тот же вопрос, в каждой кальпе по-разному. Собственно этот вопрос, обращенный сам себе, и есть единственный ответ и объект в бесконечном сиянии, да и то, не зная, куда себя девать, понемногу теряется из виду.
      - Ясно? - звучит издали знакомый голос.
      Лиза прыскает и открывает глаза. Часы показывают утро. Она медленно дотрагивается до них взглядом и, не прилагая никаких усилий, сбрасывает прочь с тумбочки.
      ЖИВОТ
      В последнее время, вечерами, когда утихали, наконец, дребезжащие звуки дня, Дора любила разглядывать свой огромный живот, ласково обнимая его обеими руками, как надувной пляжный мяч, подаренный ей когда-то в детстве, водить по нему ладонями, пытаясь сквозь гладкую теплую кожу, натянутую крепче барабана вокруг неизвестного, таинственного содержимого, зародившегося в ней, избавиться от навязчивой мысли, что ничего хорошего из этого не выйдет. Живот дерзко выпирал из Доры наружу, не помещаясь ни в одно из платьев, и ясно демонстрировал окружающим ее новый нынешний статус, "интересное положение", давая, как всегда в таких случаях, пищу для перешептываний, но Дора вела себя спокойно и снисходительно, отчасти из-за свойств характера, но в больше степени стараясь не обеспокоить обосновавшегося в ней будущего человека излишней нервозностью. Вот и сейчас, выполняя понравившийся ей ритуал, она сбросила домашний халат, погасила почти весь свет в комнате и стала у окна, чтобы видеть в нем неопределенный, упрятанный в тени контур своего тела, а сквозь него пустую, залитую холодным электрическим сиянием шоссейную дорогу, огни на осветительных мачтах стройплощадки, шелтые шашечки вечерних окон в дальнем микрорайоне и тысячи других признаков существования окружающего мира, расположившегося за оконным стеклом. Дора искала удовольствие в том, чтобы попеременно переводить взгляд со своего отражения, волновавшего ее фотографической прелестью скрытых и явленных подробностей тела, на панораму засыпающего города, в перспективу далекой тьмы, где занимались своими делами остальные люди. Фотографическая Дора, порожденная игрой света и воображения, нравилась ей много больше Доры живой, худой, угловатой и неухоженной женщины; единственное, что по большому счету роднило их, это живот, но все прочее, что на стекле оставалось бережно укутанным в бархатные тени, неаккуратно торчало в живом теле, давая множество поводов для огорчения и горячих, в подушку, слез. Редкие самцы, наведываясь к Доре, находили ее, впрочем, забавной, но сама она была совершенно иного мнения, тем более, что к моменту овладения Дорой самцы оказывались пьяны вдрызг и не могли составить компетентного и справедливого о ней мнения.
      Стояние у окна, созерцание и размышление о важных вещах занимали ее время и внимание, отвлекая от гнусных и глупых забот одиночества; душная вселенная, сосредоточенная в пространстве ее однокомнатной квартиры, была полна невымытой посуды, замоченного на скорую руку белья, порожних банок из-под кофе, чая и сахара; ее населяли среди прочего молчащий телефон, пачки аспирина, поллитровый початый флакон медицинского спирта, - мир за окном пленял и пугал пространством и многообразием, своими невообразимыми размерами и расстояниями, шумными признаками ежеминутной напряженной жизнедеятельности, которая может поглотить без следа, и лишь тонкое стекло, разделявшее эти два вместилища, большое и малое, рисовало Доре уютную и желанную картинку, призрачную и одновременно одушевленную, которая и составляла главную ее отраду. Покойная красота неизвестной беременной женщины, облаченной в сумерки, несла на себе печать загадки и неведомой печали, свойственной, должно быть, человеческой самке и ее цветущей плоти, готовой раскрыться в акте творения, и, глядя на нее, Дора утирала с глаз робкие слезы, переживая волнение и трепет, а затем отправлялась спать, чувствуя себя глубоко утешенной.
      Наутро, садясь на постели, она снова ощупывала живот, словно сокровище, которое ночью могли унести воры; живот был на месте, тугой, тяжелый и гладкий. Он пробуждался вместе с Дорой, урчал и, кажется, шевелился, распираемый своим содержимым, издавал сложные, низких тонов, утробные звуки, как бы высказываясь по различным поводам и затевая разговоры со своей хозяйкой, но это смутное бормотание ей было недоступно. Наверное, думала Дора, живот заступается за себя, отстаивая право на существование, поскольку врачи его существование опровергали, полагая беременность ложной, вызванной психической неуравновешенностью и неправильным образом жизни. Дора не верила врачам и медицине; неверие укрепляли в ней газеты и телепередачи, которые давно уже стали позволять себе любые вычурные вольности по самым серьезным поводам. Перечеркнуть живот, развеять его в пух и прах означало перечеркнуть и развеять самое дорину жизнь, все ценное и святое, что в ней было, есть и будет, ибо все оно сосредотачивалось именно там, в округлой внутренней полости, где вершилось чистейшее чудо творения жизни из обычных компонентов случайного соития: едкого запаха перегара в лицо, задранных до боли в пояснице ног, тяжелых ударов мужских бедер о ягодицы, коротких звериных спазмов и громкого храпа до рассвета. Мерзкие надобности, которые Дора нечасто, но настойчиво справляла единственно из чувства долга перед принадлежностью к своему полу, с лихвою искупались теперь ее разросшимся донельзя чревом, волновавшимся и трещавшим от переполнявших его надежд и ожиданий. Вся прошлая жизнь, с ее докучливыми обязанностями, хлопотами и суетой, безденежьем, глупыми мечтами и скоротечными связями, жизнь, которую ни под каким видом не стоило бы жить, находила теперь свое полное и окончательно справедливое оправдание, блистала ясным смыслом, усомниться в котором было и невозможно, и недопустимо.
      Дора никак не готовилась к предстоящему материнству, полагая, что все произойдет как-нибудь само по себе, естественным образом, как назначено природой; все ее мысли вились вокруг обретения новой цели и нового содержания бытия. С каждым днем она все более стремилась к идеалу женщины со стекла, чье совершенство согревало Дору, служа непререкаемым заветом будущей прекрасной и счастливой судьбы. Она пыталась представить, как именно, в какой форме воплотится она после перерождения, когда живот исчезнет, и вместо одного сделаются двое; ничего конкретного в голову не приходило, но каждая клетка ее тела взволнованно обещала нечто трудновообразимое, готовая излиться в означенный момент фонтаном экстатической радости. Хлопоча по дому, чтобы убить время, Дора чуяла крылья за спиной и, не замечая своего веса, совершала движения, быстрые, как молния.
      Конечно, она много думала и о ребенке, которого предстояло родить на свет, полный несправедливости по отношению к людям, опасных трудностей и искушений, которых сама она хлебнула с лихвой и даже, как ей казалось, еще больше; вот до чего могут довести человека несчастья, не раз говорила она своему отражению, много чего имея в виду, и не только себя, но отражение многозначительно молчало, всем своим видом, нездешним и изумительным, демонстрируя мелочность и пошлое самоуничижительное кокетство, которое заключалось в дориных словах. Муки родов, искупительный огонь, сквозь который ей предстояло пройти и очиститься совершенно, обещал прекратить страдания раз и навсегда; долгая запутанная биография, растянувшаяся на два с половиной десятка лет, должна была совсем скоро окончиться, и поступить с нею следовало, как с наскучившей книгой, которую без трепета швыряют в печь. Иногда Дора заходила в своих предчувствиях так далеко, что пугалась этого торжественного, священного мига: ей казалось, что с гибелью уродливой ее судьбы, осточертевшего прошлого, погибнет также и тело, физическая оболочка, поскольку новая судьба требует нового материального обличья, которым станет плоть ее ребенка; он, ребенок, сам сделается настоящей новой Дорой, внутренне и внешне, однако она гнала прочь страхи, поскольку ее собственные жизнь и смерть мало что значили перед лицом этого крохотного существа, созданного единой мылью и ничем более, мыслью и надеждой.
      Каким же он будет, гадала Дора, что его ждет? Как сделать так, чтобы дитя обрело правильный путь, избегнув многочисленных ловушек, уготованных нам безжалостным роком? Конечно, здесь не могло быть никаких точных рецептов, никаких аптекарских прописей, хотя Дора так привыкла к ним на работе, научившись размышлять строго отчетливыми категориями; впрочем, она лелеяла веру в упорядоченность и точность мироздания, в разумные действия некоего высшего провизора, понять которые ей мешает единственно нечистота помыслов. Она просила совета у женщины со стекла, напряженно вглядываясь в ее плывущие очертания, словно нанесенные живыми акварельными красками, но видела всегда лишь одно: шоссейную дорогу, огни на мачтах строительной площадки, желтые шашечки окон в дальнем микрорайоне, мерцавшие в густой темноте, которой было заполнено пространство, и этот явленный, выхваченный из мрака слабым усилием электричества кусок осязаемого мира выглядел призрачно и жутко, словно нарочно показанный ей только затем, чтобы ввести в заблуждение, убедить в том, что далекая тьма на самом деле наполнена домами, дорогами, автомашинами и людьми... Как обстоит дело в реальности, Дора боялась и думать, она спешно натягивала халатик и спешила в постель, держа в обеих ладонях сонно ворчащий живот и защищая его от злокозненных парадоксов, с которыми, дай Бог, никогда не столкнется ее дитя, счастливое и уверенное в себе.
      Дни шли за днями; настенный календарь, висящий на кухне, пестрел жирными красными крестиками, которыми Дора уничтожала свою никчемную нынешнюю жизнь, обреченную стать прелюдией великолепной жизни грядущей; дни шли за днями, и однажды вечером живот заговорил. Он повел возбужденную, страстную, убежденную речь на своем непонятном языке, которому Дора внимала с благоговейным трепетом, как проповеди о самых важных вещах, которая наконец-то раздалась и достигла ее слуха, затем все внутренности ее пронзила чудовищная судорога, от которой перехватило дыхание: боль была такой, как будто в животе освободилось от уз злое колючее животное, которое вонзило в ее внутренности разом все свои иглы. Оно билось и не находило выхода, оно грызло, рвало все, что раньше служило ему обиталищем, с дикой радостной яростью, которая наполняет узника при звуках, обозначающих тюремный бунт, оно пыталось пробить стены темницы и все больше запутывалось в тесных, темных и сырых лабиринтах горячего нутра, ползло по бесконечным тоннелям кишок, связывая их в Гордиев узел, разрешить который можно было лишь однимединственным способом... Дора отчаянно закричала, теряя сознание, и ударилась всем телом несколько раз о стену, чтобы разбудить соседей. Должно быть, одного ее крика уже было вполне достаточно: перепуганные догадливые люди вызвали "скорую" и высадили дверь, поскольку сама Дора лежала на полу, не в силах пошевелиться. Последним, что она помнила, была неопределенная мысль: "Ну вот..."
      Палата была огромной, человек на тридцать или больше, с широкими окнами, выходящими на оживленную городскую магистраль и занавешенными неопределенно-пыльного оттенка шторами. Под потолком жужжали, противно подмигивая, собранные в пары лампы дневного света, сурово давая понять обитательницам коек, где они, и что с ними проиходит, - на тот случай, если какое-либо событие отвлечет их внимание. Обнаружив на месте живот и догадавшись, что первые схватки отпустили ее, Дора испуганно разглядывала палату, натянув до подбородка серенькое, в тон небу и миру за окном, тонкое одеяло. Она металась беспокойным взглядом кругом себя, отмечая то облупившуюся краску на железной спинке кровати, то замысловатые разводы на потолке, настолько сложные и искусные, что напоминали подробную географическую карту, то плывущую в чьих-то руках по воздуху стеклянную посудину, полную жидкости пивного цвета, то, наконец, свои собственные руки, неестественно белые и длинные, вытянувшиеся поверх одеяла, с выпуклыми твердыми костяшками. Сознание ее, пережив вначале приступ невыносимой боли, теперь совершенно оцепенело в новой обстановке и в преддверии пугающих событий, которые должны были начаться с минуты на минуту, потому Дора лишь чутко воспринимала происходящее вокруг, даже не пытаясь что-либо осмыслить. Ее слух, странным образом обострившийся, впитывал тысячи новых звуков: стоны, раздававшиеся из дальнего угла, скрип пружин тридцати или более кроватей, у каждого из которых был свой неповторимый оттенок, прихлебывание чая и иные свидетельства принятия пищи, которую привозили в специальных тележках, визжание несмазанных тележек, ворчание, весьма членораздельное для Доры, грязнули-сестры в заплатанном халате, которая развозила еду, журчание струи, если кто-то уринировал в "утку", приветственные крики и вопли самцов под окнами и еще много чего другого, входившего в нее и растворявшегося в напряженном молчании, воцарившемся у Доры в голове.
      Один раз ее бегло осматривали: молодой нарядный доктор в накрахмаленном халате и шапочке, с неуверенным лицом, все косивший взглядом куда-то в сторону из-под круглых очков, встал рядом, попросил обнажить живот, провел по нему холодной влажной рукой, посмотрел в свои бумаги, пожал плечами и удалился, ни слова не сказав. Дору это не удивило и не расстроило, она вообще с большим трудом оценивала происходящее, зато ее соседке, полной женщине средних лет с простым квадратным лицом и чудовищным брюхом, визит доктора пришелся не ко двору, она долго возмущалась грубым и резким тоном, а затем вдруг неуклюже села на кровати, широко расставив колени, и обратилась к Доре с неожиданной нежностью:
      - Муж-то есть, сестричка?
      - Муж? - Дора потратила некоторое время, чтобы соединить прозвучавшее слово с полагающимся ему значением.
      - Да и так все видно, - грустно усмехнулась соседка. - Кольца-то нет. Залетела, небось?
      Дора не ответила; мысли ее исчезали, едва зародившись.
      - Чего там, сестричка, - продолжала женщина, не обращая внимания на дорино молчание. - С кем не бывает. Я вот тоже, вишь, без батьки рожаю. Помер наш батька-то... - ее голос (лица Дора не видела) дрогнул и надломился плачем. - Сынка заделал и помер. Хороший был мужик, мы с ним душа в душу почти десять годков прожили, доченьку вот родили, теперь пацана хотели, а вот так оно вышло... - громкие всхлипы на время прервали ее речь. - Пошел в магазин, огурчиков купить, понимаешь, мне огурчиков сильно захотелось... Машиной его, грузовиком и... переехало. Такие дела. Все равно пацана рожу! - внезапно, сквозь приступы плача, вскрикнула она. - Ты не гляди, что старая. Заместо мужа мне, значит, будет, буду смотреть на него и Петра вспоминать... Девку на ноги поставила, и его тоже поставлю, не впервой. И ты не горюй, сестричка. Бледненькая ты такая, слабенькая... Не горюй, кому говорю!..
      Некоторое время она еще что-то говорила насчет бабьей доли и свойственных ей событий, о которых Дора имела весьма смутное представление, но пылкая речь незнакомой женщины, обращенная к ней, завораживала одними лишь своими интонациями - так, наверное, вздыхает в поле одинокое дерево, пережившее бурю и расправляющее спутанные ветви, готовясь к новыми напастям, зная о них и пуская все глубже в землю узловатые, как пальцы, корни. С каждым новым словом, значение которых по-прежнему с трудом доходило до Доры, она ощущала в себе необъяснимую силу, готовность переживать испытания, прочную уверенность в своей природной, самочьей правоте, символом которой и была незнакомка, словно бы она посвящала Дору в древнюю тайну мироздания, совершая над ней запутанный магический ритуал. Постепенно входя в густой глубокий транс, Дора видела, как надменная, возвышенная и бесплотная красота женщины со стекла соединялась в ее душе с живым, жарким и страстным образом богини земного плодородия, в чертах которой неуловимым манером сочетались отчаяние и похоть, исступление жизни и предсмертная боль. Эти видения, переполнявшие Дору страхом и восторгом одновременно, не иначе означали прелюдию к окончательному свершению, своего рода подготовку, которую проходит душа, прежде чем испытать многочисленные муки превращения.
      Около полуночи это началось. Живот вспучился еще больше, как будто угрожая тотчас лопнуть, разорваться в клочки, его хриплый рокочущий бас звучал громко и угрожающе, заглушая дорины стоны, нечто внутри билось и содрогалось, требуя немедленного освобождения. "С Богом, сестричка!" - прошелестел где-то рядом знакомый голос, определить который Дора была уже не в состоянии, и тело ее поплыло по сумрачным коридорам, изгибаясь от судорог, затем в глаза ударил ослепительно яркий белый свет, и такие же светлые неясные фигуры склонились над нею, проворно освобождая тело от одежд.
      - Больно-о-о!! - закричала Дора что есть сил, - а-аа!! - потом еще несколько раз, слабея: - Больно, больно! А-аа, а-аа!!
      - Тужься! - приказали светлые фигуры, приступая к ней с блестящими инструментами в руках. - Крепче тужься!
      Собрав в комок все силы, которые девять долгих месяцев копила для этого судьбоносного мига, крепко закрыв глаза и до крови закусив губу, Дора напрягла тонкие мышцы тела, свившиеся сейчас в тугие жгуты, и, до отказа втянув в себя воздух, толкнула плод наружу, словно пушка, разрешающаяся от бремени тяжелым ядром, вложив в этот толчок, единственное, на что была способна ее слабая плоть, весь огонь полыхавшей в ней священной надежды.
      Последовавший затем звук, похожий на артиллерийский выстрел, расшвырял врачей в стороны, и во всей комнате повис легкий туман, подобный пороховому дыму, но насыщенный, однако, запахом, который источает, взорвавшись, смертоносный баллон с ипритом. Оглушенная, в последнем всплеске сознания, счастливая Дора ощутила неземное, доступное лишь в исключительные моменты жизни, облегчение и блаженство, кружа в смыкающемся мраке небытия как птица, исцелившая, наконец, подбитое крыло...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11