Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записные книжки. Март 1951 – декабрь 1959

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Камю Альбер / Записные книжки. Март 1951 – декабрь 1959 - Чтение (стр. 3)
Автор: Камю Альбер
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


9 декабря.

Проснулся — температура спала. Но во всем теле ломота и голова гудит. Все же решил ехать (как обычно в таких случаях, извлекаю энергию из предположения чего-то худшего: посадили в тюрьму и т. п.). Выезжаем прекрасным солнечным утром. Сорренто (и изумительный сад Кокумеллы), Амальфи, немного похожий на декорацию, там обедаем, затем я сменяю за рулем уставшего Ф.; солнце садится, когда, проехав через какую-то промышленную зону, а затем через любопытную местность, напоминающую Лимбы (высокий тростник, тощие, ощипанные деревья), мы въезжаем в Пестум. Тут сердце умолкает.

(Позднее). Попробую воспроизвести наш приезд, ближе к вечеру. Встретила нас придорожная гостиница, невдалеке от развалин, а в ней — старая добрая комната на три кровати, неоглядные выбеленные стены; грубовато, зато чисто, это уж точно. Ко мне привязалась местная собака. Солнце уже село, когда мы, убедившись, что ворота закрыты, перелезли через городскую стену и очутились среди развалин. Свет шел от моря, оно плескалось совсем рядом и было еще голубым, хотя над холмами на берегу уже стемнело. Когда мы подошли к храму Посейдона, оттуда с невероятным карканьем и хлопаньем крыльев вылетели расположившиеся на ночлег вороны, которые принялись кружить вокруг храма, метаться в разные стороны, а затем улетели куда-то, словно бы предварительно поприветствовав чудесное появление перед нами некоего существа, сделанного из камня, но вполне живого и незабываемого. И поздний час, и эти черные силуэты кружащих ворон, и доносящееся время от времени пение какой-то птицы, и это пространство между морем и холмами, и эти неостывшие чудеса, — благодаря всему этому, а еще от усталости и волнения я был на грани того, чтобы разрыдаться. А потом — один непреходящий восторг, в котором все умолкло.

Вечер, тишина, вороны, как птицы в Лурмарене, а еще кошка, мои слезы, музыка.

Утром, в Типазе, роса на руинах. Сама молодость и свежесть в сочетании с глубочайшей древностью. В этом и заключена моя вера, в этом и есть, по-моему, главный принцип искусства и жизни.

10 декабря.

Вчера же, пройдя через тростниковые заросли, городские стены и стадо буйволов, вышли к пляжу. Глухой и все более мощный шум моря. Ночной пляж, теплая вода, серое светлое небо. Когда шли назад, стало накрапывать, а шум моря постепенно затихал. Буйволы попереминались немного и, опустив головы, застыли, как ночь. До чего же хорошо.

Засыпаю, перед тем наглядевшись в окно на очертания храмов в ночи. В комнате, которая так мне понравилась, с ее толстыми голыми стенами, жутко холодно. Мерз всю ночь. Утром открыл окна, над развалинами дождь. Через час, когда мы выходим из дома, небо уже голубое, все сияет свежестью и великолепием.

Не перестаю восхищаться этим храмом с его огромными колоннами, пористо-розовыми, пробково-золотистыми, его воздушной грузностью, его неотменимым присутствием. К воронам добавились другие птицы, но по-прежнему над храмом нависает их черное беспорядочно хлюпающее покрывало и хриплое карканье. Свежий аромат низеньких гелиотропов, которыми укрыто все пространство вокруг храма.

Шумы: вода, собаки, мотороллер вдали.

Сердце сжимается, но это не грусть от созерцания развалин, а безнадежная любовь к тому, что вовек пребудет вечно юным, любовь к будущему.

Все еще среди развалин между холмами и морем. Трудно оторвать себя от этих мест, где впервые после Типазы я ощутил полное забвение себя самого.

10 декабря.

Продолжаю. Все-таки мы уезжаем, и спустя несколько часов Помпея. Интересно, конечно, но ничуть не трогает. В римлянах может быть утонченность, но цивилизованность — никогда. Это адвокаты и солдаты, которых, Бог знает почему, путают с греками. Они и есть первые и подлинные разрушители греческого духа. Побежденная Греция, к сожалению, не смогла победить их в свою очередь. Ибо они, заимствовав у великого этого искусства темы и формы, так и не сумели подняться выше холодных подражаний, которых лучше бы и вовсе не было, чтобы наивность и блеск греков явились бы нам без посредников. После храма Геры в Пестуме вся античность, усеивающая Рим и Италию, разлетается на куски, а вместе с ней и вся эта комедия ложного величия. Я всегда инстинктивно чувствовал это, и у меня ни разу не забилось сердце ни от одной латинской поэмы (даже от Вергилия — восхищался им, но не любил), хотя оно неизменно сжимается, стоит сверкнуть какому-нибудь трагическому или лирическому стансу, созданному в Греции.

На обратном пути из Помпеи, этого бережно хранимого Бухенвальда, привкус пепла на губах и растущая усталость. Ведем машину с Ф. по очереди, и к 21 ч. я в Риме, совершенно разбитый.

11 декабря.

Почти целый день в постели. Неспадающая температура ко всему отбивает охоту. Здоровье надо поправить, во что бы то ни стало. Мне нужна моя сила. Не хочу, чтобы жизнь казалась мне легкой, наоборот, мне хочется быть ей под стать, если уж она трудна. Если я собираюсь идти туда, куда иду, нужно править самому. Во вторник уеду.

13 декабря.

Снова Караваджо. Санта Мария дель Пополо. Да и грустно в Риме, на его слишком высоких, слишком туго натянутых улицах. Потому-то и площади здесь так прекрасны — они освобождают, барокко торжествует над римским стилем. Взять хотя бы эти парные изваяния римской эпохи, у которых есть одна общая черта — все точно аршин проглотили. Сгущающиеся сумерки заползают в пространства между дворцами и облизывают горделивые фасады. Вечером М. рассказывает мне о Бранкати, о его смерти. Ужинаю один.

14 декабря.

Экзистенциализм. Когда они обвиняют друг друга, можно быть уверенным, что делается это для уличения всех остальных. Судьи на покаянии.

Подлинная история предательства начинается с Луки, это он заставил умолкнуть отчаянный крик агонизирующего Христа.


Мораль. Не брать того, чего не желаешь (трудно).

Я всегда надеялся стать лучше, всегда собирался поступать соответственно. Другое дело, выполнил ли я это.

Был ли для меня брак лишь более утонченной разновидностью чувственного поведения? Был.

Если я распускаюсь, она вянет. Она может жить только отталкиваясь от моего увядания. То есть мы на противоположных психологических полюсах.

Противоположность подпольного человека: незлопамятный. Но катастрофа та же.

Мир сейчас так извивается, точно перерезанный пополам червяк, только потому, что потерял голову. Он ищет себе аристократов.


Первый Человек. С Симоной. Целый год он не может овладеть ею. И вот побег. Она рыдает, и с этого все начинается.

Все из-за моей врожденной неспособности быть просто обывателем, причем обывателем довольным. Едва в моей жизни появляются малейшие признаки стабильности, я прихожу в ужас.

В конечном счете мое основное превосходство над всякими проходимцами заключается в том, что во мне нет страха смерти. Я к ней испытываю отвращение, ненависть. Но умереть не боюсь.

Суть предательства левой интеллигенции. Раз их главная цель — чтобы СССР неуклонно следовал принципам революции, постепенно устраняя их нарушения, то какой смысл русскому правительству отказываться от своих тоталитарных методов, если ему заранее известно, что они так или иначе будут оправданы. На самом деле только открытая оппозиция западных левых способна заставить это правительство задуматься, если оно вообще сможет или захочет это сделать. Но дело опять же в том, что предательство нашей интеллигенции объясняется уже никак не ее глупостью, а кое-чем другим.

Почему не устоять перед удовольствием считается более предосудительным, чем не устоять перед болью? В последнем случае урон иногда бывает несравнимо большим.


Дон Жуан. Безбожник-моралист обретает веру. С этого момента все позволено, ибо есть некто, который способен простить то, что не прощают люди. Отсюда и безоглядное распутство, увенчанное живой верой.

Влечение к творчеству так сильно, что те, кто на него не способен, выбирают коммунизм, обеспечивающий им творчество целиком коллективное.

17 февраля.

Прилет в Алжир. С самолета, летевшего вдоль моря, город точно пригоршня сверкающих камешков, рассыпанных у моря. Сад отеля Сен-Жорж. О радушная ночь, вновь я вернулся к ней, и она, как и прежде, верна мне и рада меня принять.

18 февраля.

Как прекрасен утренний Алжир. Жасмин в саду Сен-Жоржа. Вдыхаю его запах и наполняюсь радостью, молодостью. Спускаюсь в город, все так свежо, полно воздуха. Чуть вдали поблескивает море. Счастье.

Смерть калеки Франсуа. Из клиники его выписали домой с раком языка. В агонии, один в своей конуре, захаркивает всю стену кровью и все стучит кулаком в эту толстую, в кровавых потеках стену, отделяющую его от соседей.

23 февраля.

Проснулся оттого, что солнце заливает мою постель. Весь день как хрустальный кубок, переполняемый непрерывно льющимся золотисто-голубым светом.

26 апреля.

Отъезд из Парижа. Грусть и опустошенность из-за Х. Альпы. А на море — острова, медленно выплывающие навстречу один за одним: Корсика, Сардиния с виднеющейся Эльбой и Калабрия. Цефалония и Итака почти не видны в сумерках. Затем берег Греции, но в ночи, мускулистая ладонь Пелопоннеса предстает темным и таинственным континентом, покрытым ковром подснежников со слабо мерцающими вдалеке снежными пиками. Несколько звезд на еще светлом небе и затем месяц. Афины.

27.

Когда встаю, ветер, облака и солнце. Кое-какие покупки. Мой очаровательный переводчик, 21 года, такой свежий — просто прелесть (я сказал вам, что буду возле гостиницы, но оказалось, что это не так, и я всю дорогу бежал, чтобы не опоздать, поэтому я так запыхался), он меня обезоружил, и я его усыновляю.

Акрополь. Ветер разогнал все облака, и с неба льется необычайно белый, пронзительный свет. При этом все утро не покидает странное чувство, что я здесь уже очень давно и вообще у себя дома, даже непохожесть языков не смущает. Это впечатление еще более усиливается, когда, поднимаясь на Акрополь, вдруг констатирую, что иду туда просто «по-соседски», без особых чувств.

Наверху — совсем другое дело. Эти храмы и эти лежащие на земле камни, до костей отшлифованные ветром, подставляют себя полуденному солнцу, которое обрушивается на них с высоты, отскакивает, разлетается вдребезги мириадами раскаленных добела клинков. Свет вонзается в глаза, заставляя их слезиться, стремительно и с болью проникает в глубь тела, опустошает его, выскабливая все внутри и одновременно распластывая, точно для прямого, физического насилия.

Постепенно привыкнув, глаза начинают открываться, и необузданная (да-да, именно это меня и поражает — необычная для классицизма дерзость) красота этого места заполняет собой все существо, до самых глубин вычищенное светом.

Тогда и темно-красные маки, каких я никогда раньше не видел и один из которых вырос отдельно от всех прямо на голом камне, и сиреневые мальвы, и идеально вычерченные линии всего пространства до моря. И лицо второй Коры, и грациозная поза третьей, на Эрехтейоне...

Здесь постоянно борешься с мыслью о том, что совершенство было достигнуто уже тогда, и с тех пор мир лишь клонился к упадку. И мысль эта подавляет все прочие. Однако нужно продолжать бороться с ней, снова и снова. Мы хотим жить, а поверить в это равнозначно смерти.

Во второй половине дня — Химеттос, благородного лилового цвета. Пентелик.

19 ч. Лекция. Ужин в таверне, в одном из старых кварталов.

29.

Утро. Национальный музей. В нем собрана вся красота мира. Я знал заранее, что Коры заденут меня за живое, но они так меня всколыхнули, что я до сих пор под впечатлением. Мне разрешили спуститься в подземные хранилища, куда поместили некоторых из них, чтобы уберечь от разрушения во время войны. И там, в этих подвалах, куда их забросила история, покрытые пылью и соломой, они все так же улыбаются, и эта улыбка, через двадцать пять столетий, согревает, придает сил и мудрости. Надгробные стелы тоже, подавленная боль. На одной из черно-белых ваз безутешный покойник и не в состоянии смириться с тем, что больше не увидит солнца и моря. Выхожу как бы опьяненный и расстроенный этим совершенством.

Затем отправляюсь в Сунион. И в середине дня свет еще не совсем прозрачный, как будто слегка затуманенный, но пейзажи, хотя и не бескрайние, восхищают именно ширью, простором. По мере приближения к Суниону свет точно свежеет, молодеет. Но на мысу, у подножия храма, только ветер и больше ничего. Сам по себе храм оставляет меня равнодушным. Мрамор слишком белый, похожий больше на искусственный. Но мыс, на котором он воздвигнут, выступающий в море, как полуют корабля, с которого острова в открытом море кажутся эскадрой, а справа и слева, набегая на песок или разбиваясь об утесы, пенятся волны, — все это не поддается описанию. Ветер яростно свищет среди колонн, и создается впечатление, что ты в каком-то ожившем лесу. Смешав голубой воздух с морским, добавив к этому все буйство запахов, сдуваемых с холмов, покрытых мелкими, свеженькими цветочками, ветер яростно и неустанно треплет над нашими головами голубые полотнища, сотканные из воздуха и света. Если устроиться у подножия храма и укрыться от ветра, свет сразу же становится более прозрачным и даже похожим на застывший фонтан. Вдалеке качаются на волнах острова. Птиц не видно. Бурунчики на море до самого горизонта. Краткий миг блаженства.

Полное блаженство, если забыть об острове, что напротив, — Макронисос. Сейчас там никого, но когда-то на него ссылали людей, и мне рассказывали об этом страшные вещи.

Обедаем рыбой и сыром, тут же внизу, на небольшом пляже, глядя на большие рыбацкие суда в местном порту. Часам к трем цвета становятся все насыщеннее, острова принимают четкие очертания, на небе спокойствие. Вот она, высшая ясность света, самозабвение, когда Все — хорошо. Но надо ехать — лекция. С болью отрываю себя от этих мест, но уезжаю отсюда как бы не совсем.

Покидая мыс и выезжая на дорогу, еще раз видим Макронисос. На всем обратном пути самый изумительный свет, который я здесь видел, над оливковыми рощами, смоковницами с густо-зелеными листьями, над редкими кипарисами и эвкалиптами.

Лекция. За ужином удается узнать кое-что новое о депортации. Цифры вроде бы сходятся. Количество депортированных не превышает 800-900. Этим-то и нужно заняться.


Вложенное письмо.

Дорогой мой Х.

Мое нынешнее молчание касается меня одного. Оно связано с обстоятельствами слишком личными, чтобы я мог объяснить их вам. Впрочем, вы еще всему этому порадуетесь, узнав, что если бы я собрался высказаться, я говорил бы не те слова, которых вы ждете, и не стремился бы доставить кому-то удовольствие. Да и в деле, вас интересующем, адвокатов набежало даже больше, чем нужно (должен, однако, признать, что в данном случае они смотрелись не очень убедительно). И все же ваше письмо побуждает меня сказать то, что я давно уже собирался вам сказать. А именно: в великом противостоянии, расколовшем XX столетие, вы сделали выбор.

Ведь вам известно, например, что Восточная Германия уже давно перевооружается и что в ней действует, как на Западе, кое-кто из бывших нацистских генералов. СССР не раз признавал за Германией право иметь собственные вооруженные силы. На это вы не говорите ни слова. То есть если такое перевооружение проходит под контролем СССР, вы его допускаете, а если речь заходит о Западе, вы категорически против. И так во всем. Вы бы даже согласились (задайте себе этот вопрос) на установление во Франции народной демократии при поддержке Красной Армии (а я вам напомню, что я сам всегда защищал коммунистов от «атлантизма», проявлявшегося во внутренней политике). Всякий раз, когда мне говорили или писали об этих проблемах, мне было и без слов ясно, на чьей вы стороне, ваш праведный гнев неизменно направлялся лишь против преступлений наподобие, скажем, дела Розенбергов, но он уступал место какому-то двусмысленному молчанию, едва речь заходила о том, что коммунистический режим в Германии подавил очередное выступление рабочих (последнее событие особенно важно, оно мне представляется своего рода тестом — болезненным, но окончательно прояснившим позицию левой интеллигенции).

Итак, на мой взгляд, ваш выбор сделан. А раз он сделан, для вас было бы вполне естественным вступить в коммунистическую партию. Я вас за это никогда не упрекну. Я не питаю презрения к коммунистам, хотя считаю, что они совершили смертельную ошибку. Но у меня его в избытке по отношению к тем интеллигентам — на самом деле таковыми не являющимися, — которые режут нас без ножа своими душераздирающими метаниями, точно духовные пастыри в миру, а на поверку успокаивают свою совесть за счет простых рабочих.

Сделайте же наконец то, к чему вас так тянет, будьте последовательны. А там увидите. Вы заняты постоянным сравнением двух вещей, из которых со всей определенностью можете судить лишь об одной, о том обществе, в котором мы живем, — а другую не знаете совершенно. Коммунистическая партия не поможет вам лучше узнать страны народной демократии. Отнюдь нет. Но она поможет вам ближе познакомиться с коммунизмом, о котором вы знаете лишь понаслышке. Если в нем вы обретете мир, если он станет для вас неким жизненным правилом, тем лучше. В противном случае хорошо уже будет то, что вы глубже вникнете в суть проблемы.

Повторю вам еще раз мои соображения, дабы избежать любых неточностей. Перевооружение Германии должно быть осуждено в обоих случаях, иначе это обман и больше ничего. Я по-прежнему считаю, что ничем невозможно оправдать помощь Франко, или «банановую» политику в Южной Америке, или колониализм, а потому я не приемлю эту банановую политику в отношении Франции, уготовляемую для нее Россией при безусловной поддержке французской коммунистической партии. И вообще я принципиальный противник любых начинаний и методов социал-царизма, как я его называю.

Впрочем, все это вам хорошо известно. Просто книги мои значили для вас гораздо меньше, чем вы о том говорите. Более реальной была ваша ко мне симпатия. Но у того, кто уходит в религию, тоже были и друзья, и мать, и все же он оставляет их. В том-то и дело, что я не могу подобрать другого определения, кроме как церковь, для того ортодоксального учения, к которому вы приобщаетесь, вступая в компартию. Здесь не может быть сомнения, напротив, положа руку на сердце, вы непременно признаете, что искушение коммунизмом для интеллигента совершенно равнозначно искушению религиозной верой. Ничего постыдного тут нет при условии, что вы отдаетесь этому сознательно и честно. Что касается меня, то можете по-прежнему рассчитывать на мою дружбу, пусть и не такую близкую. Если исполните задуманное, прошу лишь об одном: когда вам будут говорить, что объективно — так это называется — я являюсь презренным фашистом, нет, не опровергайте это, все равно не получится, но попробуйте хотя бы так не думать. От всего сердца желаю успехов и остаюсь верный вам...


Вечером — танцы в «Безумном Джонни». Изо всех сил пытаюсь вызвать в себе интерес к этим танцам, но слишком уж некрасивы танцоры, особенно женщины.

3 мая.

С утра работал. В час дня отъезд в Дельфы. Свет все такой же, но горы гораздо ниже, каменистые, без единого деревца. Здесь особенно ясно чувствуешь, что Греция — это прежде всего пространство, где линии могут быть изогнутыми или прямыми, но они всегда очень четкие. Земля дает очертания небу, но небо, в свою очередь, не стало бы таким без этих изгибов рельефа, которые, изящно замыкаясь, образуют свое собственное пространство. Поэтому каждая миля здесь — граница двух царств: земля является двойником неба. Въезжаем в ложбину, и тут единственное облачко, на глазах раздувшись, лопается и на несколько секунд устраивает бурю. Крупные градины расстреливают машину с оглушительным шумом. Минут через пять, покинув ложбину, мы вновь обретаем ясное небо и весело мчим дальше.

Дельфы. Величие исходит от этих мест, но что поражает прежде всего — могучая темно-зеленая река, несущая через всю широкую долину к морю какие-то мускулистые крупы. Такими сверху предстают оливковые рощи, в которых деревья растут почти вплотную, сливаясь в сплошную, уходящую к горизонту колышащуюся дорогу. Что касается развалин, то они все мокрые — гроза прошла и над Дельфами. Камни словно бы немного ожили среди ставших более яркими цветов и зазеленевшей травы. Высоко в небе пролетает и скрывается из виду черный орел. Дневное напряжение спадает, и с вершин утесов уже стекает нежное спокойствие, предвещая наступление вечера. Вернулся на стадион, откуда вышел счастливым.

Вечер. В бузуки четверо греков вежливо приглашают меня присоединиться к их танцу. Но движения слишком сложные. Было бы время, я бы с удовольствием разучил их. Из моего окна видно, как долина наполняется темнотой, до самого ожерелья огоньков вдоль берега. Луна, словно укутанная в легкую шаль, обсыпает горы и темные впадины тонко рассыпанным светом. Хорошо в этой тишине — как на просторе.

5 мая.

Работал. Обед с Тернером и полковником Брамблом (во всяком случае, этот человек очень на него похож). Церкви в византийском стиле. Павлины в небольшом монастыре. Св. Давид, Св. Георгий. Св. Дмитрий. Двенадцать апостолов (Св. София невыразительна). Вообще, надо признать, византийское искусство мало меня трогает. Но мне интересна эта эволюция от V в. к XII в., позволяющая восстановить цепочку между эллинистическим периодом и Кватроченто. Мозаики и фрески в церкви Двенадцати апостолов, например, уже далеки от иератической жесткости, характерной для этого типа искусства в первые века его существования. По ним можно предсказать появление Дуччо. Немного позднее (вечером) расспрашиваю одного специалиста, от которого узнаю, что после падения Константинополя византийские художники переехали в Италию.

Таким образом, влияние Востока понемногу ослабевало.

Вечер. Лекция. Трогательная девушка. Прием в университете. Ночью выхожу на балкон моей комнаты и отдыхаю, глядя на порт, каики, море вровень с набережной и вдыхая чудесный солоноватый запах ночи.

6, 7, 8 мая

Обед с Т. с видом на море, на вершине утеса. Блаженство. Т. играет мне из последних своих сочинений. Пора уезжать. Самолет. Спорады проплывают под нами посреди сверкающего моря. Ужин с Мерлье. Ближе к полуночи за мной заходит Д., и мы мчим в Пирей, где нас уже ждет г-н Альгадес со своей симпатичной одномачтовой яхтой. Веселый добродушный толстяк. Выходим из Пирея, пепельная луна озаряет море каким-то нереальным теплым светом. Какое счастье снова слышать, как бьется вода за кормой, видеть, как вспенивается рассекаемая форштевнем легкая волна. Однако очень скоро мы замечаем, что прямо из моря появляется туман, ярусами поднимается вверх, плотнеет и понемногу заволакивает горизонт. Становится промозгло. Альгадес уверяет, что такого он на архипелаге еще не видывал. Он меняет курс, чтобы обогнуть два небольших острова. Спускаюсь, чтобы лечь, но не могу заснуть до шести часов. Еще через пару часов просыпаюсь и выхожу на мостик. По-прежнему туман. Альгадес и его матрос простояли на вахте всю ночь, опасаясь наткнуться на скалы. Солнце постепенно поднимается, показывается вначале довольно робко, но потом пробивает туман и в конце концов рассеивает его. К одиннадцати часам мы мчимся (без парусов, так как ветра нет) по застывшей глади моря в искрящемся прозрачном свете. Воздух так чист, что, кажется, малейший шум долетит до самого горизонта. На мостике становится жарко, солнце печет все сильнее. Показывается первый остров. Из-за того, что курс был изменен, мы теперь проходим между Серифосом и Сифаносом. На горизонте виднеется Сирос и другие острова. На фоне неба их контуры четки, как на чертеже. На перевернутых обтекателях островов налипли деревушки, точно ракушки или солевые отложения, оставленные отступившим морем.

Островки желтеют, словно снопы пшеницы на синеве моря.

Мы проплываем среди этих далеких островов по сияющему морю, на котором появляется уже легкая рябь, долго идем вдоль Сироса, затем возникает Миконос, и к середине дня все яснее проступают его очертания, напоминающие голову змеи, повернутую в сторону Делоса, который пока что заслонен Ринией. Заход солнца застает нас почти в центре кольца островов, которые начинают изменять свои цвета. Тускло-золотой, цикламеновый, зеленовато-сиреневый, цвета становятся насыщеннее, но затем переходят в сплошной темно-синий на фоне еще мерцающего моря. Удивительное и необъятное успокоение воцаряется над водным простором. Наконец-то, вот оно, счастье, такое, что ком к горлу подступает. Хочется удержать, не упустить неизъяснимую эту радость, хотя я прекрасно знаю, что она исчезнет. Но уже столько дней она подспудно здесь, и сегодня так явственно сжимает мне сердце, что мне начинает казаться, что теперь я смогу вызывать ее, когда захочу.

Когда мы причаливаем к Миконосу, уже ночь. Церквей здесь не меньше, чем домов. Все белые. Бродим по узким улочкам мимо разноцветных лавок. По темным улицам растекается запах жимолости. В слабом свечении луны белеют террасы. Мы возвращаемся к яхте, и я ложусь такой счастливый, что не чувствую усталости.

С утра над белыми домами Миконоса просто божественный свет. Мы снимаемся с якоря и идем на Делос. Море прекрасно, сквозь прозрачную чистоту виднеются глубины. Приблизившись к Делосу, сразу же замечаем гроздья маков на склонах.

Делос. Изображения львов и быков повсюду на этом острове животных, потому что кроме них есть и змеи (...), и крупные ящерицы, у которых тело темное, а хвост и голова светло-зеленые, и дельфины на мозаиках. Мрамор, из которого сделаны львы, так изъеден, изрыт под воздействием воды и ветра, что стал похож на каменную соль, и вид у львов немного призрачный: кажется, что они растворятся от первого же дождя. Кроме того, этот остров львов и быков покрыт потемневшими хрупкими останками, и среди этих останков-руин попадаются замечательные в своей свежести находки (мозаика «Отдыхающий Дионис»).

Остров руин, но и цветов тоже (маки, вьюнки, левкои, астры). Остров изувеченных богов из музея (небольшой курос). В полдень поднялись на вершину Кинфа — вокруг заливы и бухты, свет, преобладание красного и белого; кольцо Киклад медленно вращается вокруг Делоса в своеобразном танце на месте, среди сияющего моря. Этот мирок островов, такой тесный и в то же время обширный, представляется мне сердцем всего мира. И в самой сердцевине этого сердца возвышается Делос и та вершина, на которой я стою и с которой оглядываю освещенное безукоризненно чистым светом идеальное кольцо — границу моего царства.

Спустя какое-то время возвращаюсь к шлюпке, на причале прелестная, очень просто одетая девушка-гречанка. Отчаливая, машу ей на прощанье рукой, и она сразу же с очаровательной улыбкой машет мне в ответ. Добравшись до яхты, раздеваюсь и ныряю в прозрачную зеленоватую воду. Вода ледяная, и, сделав несколько гребков, я вылезаю. Идем обратно на Миконос. Чувство бесконечной свободы рождается от этого плавания по морю взад-вперед, от одного острова к другому. Причем свобода эта ни в коей степени не становится ограниченной от того, что сам мир островов имеет пределы. Наоборот, в их кольце свобода ликует. Ведь свобода для меня не в том, чтобы прорвать это кольцо и взять курс на Суматру, а в самом бесконечном переплывании от пустынного острова к поросшему деревьями, от скалистого к цветущему.

Прибыв на Миконос, идем за покупками. Ночью город мне больше понравился. Вновь выходим в море уже довольно поздно. Смутная печаль, похожая на ту, какая бывает от любви, при виде Делоса и Кинфа, понемногу скрывающихся за Ринией. Со мной такое впервые: покидаю землю, которую полюбил, с тяжелым чувством, будто больше ее не увижу в этой жизни. Сердце ноет. Вновь меняющиеся цвета моря и островов. (...) паруса, которые мягко похлопывают от слабого ветра. Не успеваем мы вкусить покоя, воспаряющего от моря к небу, с которого льются последние капли света, как из-за скалистого островка выплывает луна. Она быстро взмывает в небо, и вскоре вся водная гладь освещается. До полуночи смотрю я на эту луну, прислушиваюсь к парусам, внутренне следую биению волн о борт судна. Вольная жизнь моря, счастливые дни. Здесь все забывается и все начинается снова. Чудесные дни, проведенные на воде, в порхании средь островов с их цветами и колоннами, в этом неустанном свете, — я храню их привкус, они в моем сердце, второе в жизни откровение, второе рождение...

Утром — крепкий ветер, паруса хлопают, ход убыстряется, мы мчим к Пирею в шуме воды и скрипе снастей. Световой дождь, чьи крупные капли упруго скачут по поверхности утреннего моря. Я в отчаянии от того, что покидаю архипелаг, но даже само это отчаяние благотворно.

13 мая

Когда сейчас в Афинах перед отъездом я оглядываю эти двадцать дней поездок по Греции, они видятся мне одним неиссякаемым источником света, который я буду хранить в средоточии моей жизни. Греция теперь для меня — это один длинный сверкающий день, за который я успеваю побывать везде, и это также огромный остров, сплошь в красных цветах и искалеченных статуях богов, неутомимо дрейфующий в светоносном море под прозрачным небом. Удержать этот свет, вернуться, не поддаваться больше тьме дней...

14 мая

Отплываем на Эгину. Море спокойное. Голубое теплое море. Небольшой порт. Каики. Восхождение на Афайю. Три храма, образующие висящий в воздухе голубой треугольник: Парфенон, Сунион, Афайя. Дремлю на ступенях храма в тени колонн. Долго купаемся в Айя Марина, в уютной теплой бухточке. Вечером в порту продают крупные, с дурманящим запахом лилии. Эгина — остров лилий. Возвращаемся. Солнце садится, прячется в облака, превращается сначала в золоченый веер, затем в огромное колесо, испускающее ослепительные лучи. И снова остаются дрейфовать острова, которые я покидаю теперь уже окончательно. Глупо, но хочется плакать.

Вечером Варигерес и китайский театр теней.

16 мая


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6