Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Уже написан Вертер (журнал «Новый мир» №6 за 1980 г.)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Катаев Валентин Петрович / Уже написан Вертер (журнал «Новый мир» №6 за 1980 г.) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Катаев Валентин Петрович
Жанр: Отечественная проза

 

 


Валентин Петрович Катаев
(1897—1986)

От редакции

      В основе этой прозы не конкретные воспоминания, но память о целой эпохе. В ней, этой памяти, причудливо соединились увиденное, пережитое, перечувствованное, прочитанное и — домысленное, нафантазированное, угаданное. В годы военного коммунизма зловещая тень Троцкого порой нависала над революционными завоеваниями народа. Особенно это сказывалось на работе местных органов власти. Искривления и нарушения законности надо относить в первую очередь на счёт врагов ленинизма.
      Выходцы из левых эсеров не могли преодолеть своей мелкобуржуазной сущности в новых исторических условиях. Авантюризм, волюнтаризм, истеричные метания из стороны в сторону были присущи и тем из них, кто работал в ЧК. Между тем эта работа требовала неуклонного соблюдения революционного порядка, железной самодисциплины, беспредельной преданности делу — качеств, которые отсутствовали у левых эсеров.
      Повесть старейшего советского писателя В. Катаева, свидетеля и очевидца тех времён, самым своим остриём направлена против врагов революции. Сегодня в связи с оживлением троцкистского охвостья за рубежами нашей родины, в накале острой идеологической борьбы гневный пафос катаевских строк несомненно будет замечен. Наше короткое вступление имеет целью привлечь внимание читателя к фактам многолетней давности, незнание или забвение которых затруднит восприятие катаевской повести.
       Журнал «Новый мир» №6 за 1980 г.

Уже написан Вертер

      Убегают рельсы назад, и поезд увозит его в обратном направлении, не туда, куда бы ему хотелось, а туда, где его ждёт неизвестность, неустроенность, одиночество, уничтожение, — всё дальше, и дальше, и дальше.
      Но вот он неизвестно каким образом оказывается на вполне благополучном дачном полустанке, на полузнакомой дощатой платформе.
 
      Кто он? Не представляю. Знаю только, что он живёт и действует во сне. Он спит. Он спящий.
 
      Ему радостно, что его уже больше не уносит в неизвестность и что он твёрдо стоит на дачной платформе.
      Теперь всё в порядке. Но есть одна небольшая сложность. Дело в том, что ему надо перейти через железнодорожное полотно на противоположную сторону. Это было бы сделать совсем не трудно, если бы противоположную сторону не загораживал только что прибывший поезд, который должен простоять здесь всего две минуты. Так что благоразумнее было бы подождать, пока поезд не уйдёт, и уже спокойно, без помех перейти через рельсы на другую сторону.
      Но неизвестный спутник хотя и мягко, но настойчиво советует перейти на другую сторону через загораживающий состав, тем более что такого рода переходы делались много раз, особенно во время гражданской войны, когда станции были забиты эшелонами и постоянно приходилось пробираться на другую сторону за кипяточком под вагонами, под бандажами, опасаясь, что каждую минуту состав тронется и он попадёт под колёса.
      Теперь же это было гораздо безопаснее: подняться по ступеням вагона, открыть дверь, пройти через тамбур, открыть противоположную дверь, спуститься по ступеням и оказаться на другой стороне.
      Всё было просто, но почему-то не хотелось поступать именно таким образом. Лучше подождать, когда очистится путь, а потом уже спокойно, не торопясь перейти через гудящие рельсы.
      Однако спутник продолжал соблазнять лёгкостью и простотой перехода через тамбур.
 
      Он не знал, кто его спутник, даже не видел его лица. Он только чувствовал, что тот ему кровно близок: может быть, покойный отец, а может быть, собственный сын, а может быть, это он сам, только в каком-то ином воплощении.
      Он сошёл с платформы на железнодорожное полотно, поднялся по неудобным, слишком высоким ступеням вагона, легко открыл тяжёлую дверь и очутился в тамбуре с красным тормозным колесом.
      В это время поезд очень легко, почти незаметно медленно тронулся. Но это не беда. Сейчас он откроет другую дверь и на ходу сойдёт на противоположную платформу. Но вдруг оказалось, что другой двери вообще нет. Она не существует. Тамбур без другой двери. Это странно, но это так. Объяснений нет. Двери просто не существует. А поезд оказывается курьерским, и он всё убыстряет ход.
 
      Стремительно несутся рельсы.
 
      Прыгнуть на ходу обратно? Опасно! Время потеряно. Ничего другого не остаётся, как ехать в тамбуре курьерского поезда, уносящегося опять куда-то в обратную сторону, ещё дальше от дома.
      Досадно, но ничего. Просто небольшая потеря времени. На ближайшей станции можно сойти и пересесть во встречный поезд, который вернёт его обратно. Предполагается, что поезда ходят по летнему расписанию, очень часто. Однако до ближайшей станции оказывается неизмеримо далеко, целая вечность, и неизвестно, будет ли вообще встречный поезд. Неизвестно, что делать. Он совершенно один. Спутник исчез. И быстро темнеет. И курьерский поезд превращается в товарный и с прежней скоростью несёт его на открытой площадке в каменноугольную тьму осенней железнодорожной ночи с холодным, пыльным ветром, продувающим тело насквозь.
 
      Невозможно понять, куда его несёт и что вокруг. Какая местность? Донбасс, что ли?
 
      Но теперь он уже идёт пешком, окончательно потеряв всякое представление о времени и месте.
      Пространство сновидения, в котором он находится, имело структуру спирали, так что, отдаляясь, он приближался, а приближаясь, отдалялся от цели.
 
      Улитка пространства.
 
      По спирали он проходил мимо как будто знакомого недостроенного православного собора, заброшенного и забытого среди пустыря, поросшего бурьяном.
      Кирпичи почернели. Стены несколько расселись. Из трещин торчали сухие злаки. Из основания неосуществлённого купола византийского стиля росло деревцо дикой вишни. Тягостное впечатление от незавершённости строения усиливалось тем, что почти чёрные кирпичи казались мучительно знакомыми. Кажется, из них было сложено когда-то другое строение, не такое громадное, а гораздо меньше: возможно, тот самый гараж, у полуоткрытых ворот которого стоял человек, убивший императорского посла для того, чтобы сорвать Брестский мир и разжечь пожар новой войны и мировой Революции.
 
      Его кличка была Наум Бесстрашный.
      Лампочка слабого накала, повешенная на столбе с перекладиной возле гаража, освещала его сверху. Он стоял в позе властителя, отставив ногу и заложив руку за борт кожаной куртки. На его курчавой голове был будёновский шлем с суконной звездой.
      Именно в такой позе он недавно стоял у ворот Урги, где только что произошла революция, и наблюдал, как два стриженых цирика с лицами, похожими на глиняные миски, вооружённые ножницами для стрижки овец, отрезали косы всем входившим в город. Косы являлись признаком низвергнутого феодализма. Довольно высокий стог этих чёрных, змеино-блестящих, туго заплетённых кос виднелся у ворот, и рядом с ним Наум Бесстрашный казался в облаках пыли призраком.
      Улыбаясь щербатым ртом, он не то чтобы просто говорил, а как бы даже вещал, обращаясь к потомкам с шепелявым восклицанием.
 
      — Отрезанные косы — это урожай реформы.
 
      Ему очень нравилось выдуманное им высокопарное выражение «урожай реформы», как бы произнесённое с трибуны конвента им написанное самим Маратом в «Друге народа». Время от времени он повторял его вслух, каждый раз меняя интонации и не без труда проталкивая слова сквозь толстые слюнявые губы порочного переростка, до сих пор ещё не сумевшего преодолеть шепелявость.
      Полон рот каши.
      Он предвкушал, как, вернувшись из Монголии в Москву, он произнесёт эти слова в «Стойле Пегаса» перед испуганными имажинистами.
      А может быть, ему удастся произнести их перед самим Львом Давыдовичем, которому они непременно понравятся, так как были вполне в его духе.
      Теперь он, нетерпеливо помахивая маузером, ожидал, когда все четверо — бывший предгубчека Макс Маркин, бывший начальник оперативного отдела по кличке Ангел Смерти, женщина-сексот Инга, скрывшая, что она жена бежавшего юнкера, и правый эсер, савинковец, бывший комиссар временного правительства, некий Серафим Лось, — наконец разденутся и сбросят свои одежды на цветник сизых петуний и ночной красавицы.
 
      Среди черноты ночи лампочка так немощно светилась, что фосфорически белели одни лишь голые тела раздевшихся. Все же остальные, не раздевшиеся, почти не виделись.
 
      Четверо голых один за другим входили в гараж и когда входила женщина, можно было заметить, что у неё широкий таз и коротковатые ноги, а в облике четвёртого, в его силуэте было действительно что-то сохатое.
 
      Они были необъяснимо покорны, как все входившие в гараж.
 
      Но эта картина внезапно исчезла в непроглядном пространстве сновидения, а спящий уже находился среди недостроенных зданий мёртвого города, где, однако же, как ни в чём не бывало проехал хорошо освещённый внутри электрический трамвай с вполне благополучными, несколько старомодными, дореволюционными пассажирами, выходцами из другого мира.
 
      Некоторые из них читали газеты и были в панамах и пенсне.
 
      К несчастью, маршрут трамвая не годился, так как вёл в обратную сторону, в сторону жёлтых маков на хилых декадентских ножках, — туда, где в тучах пыли угадывались многоярусные черепичные крыши с приподнятыми углами буддийских храмов, угнетающе пустынные, непомерно обширные, раскалённые солнцем монастырские дворы и крытые черепицей ворота, охраняемые четырьмя идолами, по два с каждой стороны, их ужасные, раскосые, размалёванные лица — известково-белое, жёлтое, красное и чёрное, — отпугивающие злых духов, хотя сами тоже были злыми духами.
 
      Злые духи рая отпугивали злых духов ада.
 
      Однако если был трамвай, значит, где-то имелась и стоянка такси. Действительно, виднелась длинная вереница свободных такси со светлячками, подававших надежду выпутаться из безвыходного положения.
      Он приблизился к стоянке и вдруг обнаружил, что забыл, куда надо ехать. Адрес исчез из памяти, так же как исчезла вторая дверь в тамбуре, благодаря чему его унесло неведомо куда.
      Ах, как было бы хорошо сесть в свободное такси, произнести магические слова адреса и погрузиться в сладостное ожидание.
      Пришлось опять одиноко передвигаться во враждебном пространстве сновидения, уносившем всё дальше и дальше от цели.
 
      Удаление в то же время являлось и приближением, как бы моделируя перпетуум-мобиле кровообращения.
 
      Вероятно, в это время сердечный мускул сокращался с перебоями, даже на миг останавливался, и тогда внезапно кабина испорченного лифта падала в шахту, сложенную всё из того же кирпича.
      Он находился в лифте и вместе с ним падал в пропасть, хотя в то же время как бы со стороны видел падающий ящик испорченного лифта в пропасти лестничной клетки между третьим и четвёртым этажами этого ужасного здания.
      Всё вокруг было испорчено, еле держалось, каждый миг грозило обрушиться: падение с обморочной высоты погашенного маяка, некогда нового, прекрасного на фоне летнего моря с итальянскими облаками над горизонтом, а теперь одряхлевшего, с облупившейся штукатуркой и обнажёнными кирпичами всё того же венозного цвета.
      Разрушающуюся дачу тянул вниз оползень, половина её уже съезжала на берег вместе с частью обрыва, спящий хватался за корни бурьяна и повисал на их хрупких нитях, рискуя каждый миг сорваться и полететь в прекрасную пропасть.
 
      Обнажённая роща нервной системы. Двухцветный вензель кровообращения. Перепады кровяного давления.
 
      Из глубины памяти непроизвольно извлекались давно уже умершие люди. Они действовали как живые, что придавало сновидению недостоверность.
      Иные из этих ненадолго оживших казались совсем не теми, за кого их можно было принять, а были оборотнями. Например, Лариса Германовна. Оставаясь матерью Димы, она одновременно оказывалась и другой женщиной — тоже уже покойной, — гораздо более молодой, порочно привлекательной, коварной, от которой произошли все несчастья.
 
      Впрочем, она не ушла от возмездия.
 
      Покойная Лариса Германовна бежала как живая мимо водопроводной станции, сложенной всё из тех же проклятых кирпичей.
 
      Она была в старом летнем костюме, пропотевшем под мышками, и в высоких ботинках из потёртой замши, на пуговицах. Она казалась излишне торопливой, что не соответствовало её обычной дамской походке, полной собственного достоинства.
 
      Когда-то он видел её за праздничным столом, накрытым крахмальной скатертью, как бы отлитой из гипса. Лариса Германовна сидела на хозяйском месте и черпала из прямоугольной фарфоровой супницы серебряной разливательной ложкой суп-крем д’асперж, который распределяла по кузнецовским тарелкам, а горничная разносила их по гостям. К супу-крему д’асперж подавались крошечные слоёные пирожки с мясом, такие вкусные, что невозможно было удержаться, чтобы не взять ещё один или даже два, а потом украдкой вытереть промаслившиеся пальцы о гимназические брюки, что никогда не укрывалось от её якобы рассеянного взгляда сквозь стёкла золотого пенсне, причём породистый нос её слегка морщился, хотя она и делала вид, что ничего не заметила.
 
      Весной и в начале лета она страдала от сенной лихорадки.
 
      Воскресный обед на открытой террасе, ввиду моря, отражавшего колонну маяка и расчленявшего его на горизонтальные полоски. Общество приятелей её мужа, известного адвоката, — архитекторы, писатели, депутаты Государственной думы, яхтсмены, музыканты. Длинные винные пробки с выжженными французскими надписями. Запах гаванских сигар, теснота, место за столом как раз против ножки стола, о которую стукались колени.
      Конечно, Дима был центром внимания.
      — Мой мальчик прирождённый живописец! — восклицал за обедом Димин папа своим адвокатским альтом — сладким и убедительным. — Не правда ли, у него что-то от Врубеля, от его сирени?
 
      Белый жилет. Обручальное кольцо. Золотые запонки.
 
      Сновидение несло вместе со всеми гостями вверх по лестнице в ту заветную комнату, пронизанную послеобеденным солнцем, которая называлась «его студия». Большой мольберт с трёхаршинным картоном: «Пир в садах Гамилькара». На стуле большой плоский ящик с пастельными карандашами, уложенными в шелковистую вату, как недоношенные младенцы.
 
      Гости смотрели на картину в кулак. Лариса Германовна тоже смотрела на картину в кулак. Все восхищались Димой. Но, кажется, Лариса Германовна чувствовала неловкость. Всё-таки это была детская работа мальчика-реалистика, прочитавшего «Саламбо».
      Она представлялась императрицей Екатериной Второй. Даже в её сенной лихорадке, заставлявшей пухнуть и розоветь нос и слезиться глаза, было нечто августейшее.
      Но с какой скоротечностью всё это разрушилось!
      Теперь её движения на фоне кирпичной стены водопроводной станции были беспомощно порывисты. Кошёлка с тускло блестевшими помидорами нищенски болталась в руке.
      Она смотрела не узнавая. А потом вдруг узнала. Её лицо исказилось.
      — Вообрази! — сказала она, рыдая.
      Нетрудно было вообразить, как она сначала побежала в тюрьму, где у неё не приняли передачу, сказав «не числится». Значит, он ещё «там».
 
      Она хрустнула пальцами без колец и побежала прочь, торопясь предпринять неизвестно что для спасения сына.
 
      Нас несло по раскалённым улицам, но её невозможно было догнать, и она всё время уменьшалась и уменьшалась в перспективах неузнаваемо переменившегося города, как бы составленного из домов, ещё не разрушенных землетрясением, но уже лишённых привычных вывесок.
      Она превратилась в пятнышко, еле различимое в безвоздушном пространстве, а кровообращение сна уносило спящего в обратную сторону, неумолимо удаляя от неясной цели и в то же время чем дальше, тем ближе к полуциркульному залу бывшего иллюзиона Островского, а ныне общественной столовой, где за квадратными столиками, покрытыми вместо скатертей газетным срывом, обедали по карточкам так называемые совслужащие и работники Изогита, среди которых можно было узнать — хоть и не без труда — Диму, непохожего на себя, так как он был коротко острижен под машинку и вместо гимнастёрки на нём была надета сшитая из палатки толстовка — универсальная одежда того времени.
 
      Или, если хотите, той легендарной эпохи, даже эры.
 
      Нежная шея скорее девушки, чем молодого мужчины, бывшего юнкера-артиллериста.
 
      Когда они, Дима и его сотрапезница, заканчивали обед, состоящий из плитки спрессованной ячной каши с каплей зелёного машинного масла, к ним сзади подошли двое. Один в сатиновой рубахе с расстёгнутым воротом, в круглой кубанке, другой в галифе, кожаной куртке, чёрнокурчавый, как овца.
      У одного наган, у другого маузер. Они даже не спросили его имени, а только с неистребимым ростовским акцентом велели не оборачиваться, выйти без шума на улицу и идти вниз по Греческой, но не по тротуару, а посередине мостовой.
      Его деревянные сандалии щёлкали по гранитной брусчатке. Редкие прохожие испытывали, глядя на него, не сочувствие, а скорее ужас.
      Одна старушка с мучительно знакомым лицом доброй няньки выглянула из-за угла и перекрестилась.
      Ах, да. Это была Димина нянька, умершая ещё до революции. Она провожала его печальным взглядом.
 
      Но почему же взяли его, а не взяли ту, с которой он обедал?
 
      Она бросала в рот последние крошки пайкового хлеба, собранные со стола в горсть. На её верхней губе виднелся небольшой белый шрам, который не портил её грубоватого, но красивого лица.
 
      В столовой было полно обедающих, художников и поэтов Изогита, товарищей Димы по работе, однако ни один из них как бы ничего не заметил.
 
      Дима просто исчез.
 
      Теперь сновидение несло вниз по Греческой вслед за Димой по заржавленным рельсам давно уже бездействующего электрического трамвая. Рельсы, вделанные в брусчатку и засыпанные сухими опавшими цветами белой акации, как бы уводили его вниз, в тот невообразимый мир, который прятался где-то по правую руку от массивных Сабанских казарм.
 
      Там возле проходной будки стоял часовой-китаец в чёрных обмотках на худых ногах.
 
      Чем быстрее спускались вниз по улице, тем быстрее деформировалось сознание Димы. Ещё совсем недавно это было сознание свободного и свободно мыслящего человека, сына, возлюбленного, гражданина, художника…
      …Даже — мужа.
      Ну да. Он был уже мужем, потому что накануне женился на этой женщине, что оказалось до странности несложно: они зашли в бывший табачный магазин Асвадурова, где ещё не выветрился запах турецких и сухумских табаков, и вышли оттуда мужем и женой.
      Районное отделение записи актов гражданского состояния.
      Документов не требовалось, да их и не было, кроме служебных мандатов. Они только поставили свои подписи. Она несколько замялась и, прикусив губу, аккуратным византийским почерком вывела своё имя и новую фамилию. Имя её оказалось Надежда, Надя. Но она тут же пожелала воспользоваться случаем и переменила его сначала на Гильотину, но раздумала и остановилась на имени Инга. Теперь она была Инга, что казалось романтичным и в духе времени.
 
      Для него всё это было так ново, и так прекрасно, и так пугающе рискованно! Ведь он толком не знал, откуда она взялась и кто она такая.
      Ставши мужем и женой, они даже не поцеловались. Это было не в духе эпохи. Они вышли на пламенную Дерибасовскую, где в те ушедшие навсегда годы стоял единственный громадный пирамидальный тополь, может быть, ещё времён Пушкина, сверху донизу облитый тугоплавким стеклом полудня. Столетний тополь как бы возглавил улицу.
      Дима шёл вниз по Греческой запинающейся походкой, как будто торопясь к своему концу. Те двое шли сзади. Он обонял запах их жарких немытых тел, запах наплечных ремней, оружейного масла, которым был смазан маузер.
 
      Запах швейной машинки.
 
      Жизнь разделилась на до и после. До — его мысль была свободна, она беспрепятственно плавала во времени и пространстве. Теперь она была прикована к одной точке. Он видел вокруг себя мир, но не замечал его красок. Ещё совсем недавно его мысль то улетала в прошлое, то возвращалась в настоящее. Теперь она стала неподвижной: он замечал лишь то, что приближало его к развязке.
      В давно немытой витрине бывшего мехового магазина всё ещё виднелось траченное молью чучело уссурийского тигра с обломанными усами, и оно приближало его к развязке, так же как и выгоревший на солнце флаг над мраморным входом в бывшую банкирскую контору, где теперь разместился горсовет.
 
      Красногубый, обагрённые кровью руки, скрюченные пальцы.
      Это видение изнуряло сознание Димы в бесконечную ночь сыпного тифа, и неустранимый свет висящей над ним электрической лампочки обливал палату магическим заревом ледяного полярного сияния. А в дверях палаты стояла его мама, Лариса Германовна, с муфтой в руках, и на её лице Митя читал отчаяние.
 
      (Но всё-таки почему вместе с ним не взяли Ингу?)
 
      Теперь он приближался к развязке, и это уже не был сыпнотифозный бред, а скучная действительность, не оставлявшая надежды на чудо.
      Но, может быть, они не знают об его участии, а только предполагают? Нет материала. Нет доказательств. В таком случае ещё есть надежда. Надо быть начеку. Язык за зубами. Ухо востро! Ни одного лишнего слова.
      Всё-таки откуда они могли узнать? Всё было так надёжно скрыто. Да, собственно, в чём его вина? Ну, положим, он действительно передал письмо! Но ведь он мог не знать его содержания. Одно-единственное письмо. В собраниях на маяке он не участвовал. Только присутствовал, но не участвовал. И то один лишь раз. Случайно. Так что можно считать — совсем не участвовал. Во всяком случае, откуда они могли узнать? Вообще он не сочувствовал этой затее, которую могут теперь посчитать заговором.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.