Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Открытая книга

ModernLib.Net / Классическая проза / Каверин Вениамин Александрович / Открытая книга - Чтение (стр. 24)
Автор: Каверин Вениамин Александрович
Жанр: Классическая проза

 

 


– А вот и бабочка, – шепотом сказал он, как будто только и ждал эту ночную бабочку, которая замелькала в прозрачном конусе света, лившемся из окошечка аппарата на полотно. Я взглянула на Андрея. Он не смотрел на экран. Видно было, что все это – кино под открытым небом, люди, сидящие на траве с напряженными лицами, и то, что в полях жгут стерню, – интересовало его больше, чем картина.

Вдруг он обернулся ко мне.

– Что, Андрей?

– Таня… – Он назвал меня одними губами. – Я не могу жить без тебя.

– Мы скоро увидимся снова.

– Скоро! Через тысячу лет! Ох, как мне не хочется расставаться с тобой!

Глава вторая

НЕСКОЛЬКО ЛЕТ

<p>ПЕРВЫЙ ДЕНЬ</p>

Гардеробщик сказал, что Николай Васильевич Заозерский никогда не бывает раньше двенадцати, но раз уже назначил мне без четверти десять, так к одиннадцати непременно придет. Я сняла пальто и боты. Шапочку мне не хотелось снимать, так как для того, чтобы ее надеть, было затрачено много усилий, но гардеробщик спросил: «А головной убор?» – и пришлось снять.

– Может быть, пройдете в красный уголок? Там есть литература.

Я ответила, что посижу в вестибюле. Впрочем, это был даже не вестибюль, а маленький зал с внутренней лестницы, – однажды я видела такой зал в санатории ученых в Старом Петергофе. Но в Институте биохимии микробов он был уютнее. На лестнице лежала дорожка, на стенах висели портреты Мечникова и Баха.

Я сидела, думала и волновалась. Что будет? Но стоило подумать о том, что было, по меньшей мере о том, что произошло за последние дни.

Во-первых, я в Москве! Это было событие, которое входило решительно во все другие большие и маленькие события, так что думать о нем отдельно было трудно или даже почти невозможно.

Во-вторых, я выступила на одной из секций Всесоюзной конференции микробиологов с докладом о светящихся вибрионах, и, кажется, удачно.

В-третьих, Митя познакомил меня с академиком Никольским, который любезно сказал, останавливаясь после каждого слова:

– А я уже чуть было не спросил, что это за школьница так аккуратно посещает наши скучные заседания?

В-четвертых, Андрей переезжает в Москву! Мы увидимся скоро и надолго – не так, как в декабре, когда он провел со мной только несколько дней и уехал обратно в Москву, где решался вопрос о его переводе.

Дверь хлопала ежеминутно. Сотрудники института входили замерзшие, красные, говорили: «Ну и мороз!» – и топали ногами у порога. Они были уверенные, спокойные, «московские», а я за три года отвыкла от большого города и чувствовала себя настороженно и стесненно. Самая лучшая портниха в Сальске уговорила меня сшить платье с большими воланами, которые еще никто не носил, и этот дар предвидения положительно отравил мою жизнь. Одна из сотрудниц, хорошенькая, с пышными волосами, подошла к зеркалу, стоявшему в вестибюле, и, разговаривая с другой, небрежно подкрасила губы. Это было глупо, конечно, но когда она ушла, я тоже подошла к зеркалу и увидела… Но кого же я могла увидеть, если не самую обыкновенную женщину среднего роста, смуглую, в неуклюжем платье, и загорелыми, хотя была уже середина зимы, руками и с обветренным, взволнованным от ожидания лицом?

Наконец мне надоело ждать. Я поднялась по лестнице и остановилась в галерее, которая шла вдоль площадки второго этажа. Куда пойти: направо или налево? Я выбрала – налево, потому что навстречу шел какой-то почтенный человек, в пенсне и в белом халате.

– Простите… Я доктор Власенкова. Николай Васильевич назначил мне прийти в десять часов. Его еще нет. Могу я посмотреть институт? Разумеется, если это возможно.

– Пожалуйста, доктор.

Я думала, что он сейчас познакомит меня с каким-нибудь младшим сотрудником, который покажет мне институт, но он пошел сам. Мы заглянули в нарядный кабинет директора института Валентина Сергеевича Крамова, потом в одну из лабораторий, и Илья Терентьич – так звали моего нового знакомого – в общих чертах рассказал о работе этой лаборатории. Потом нам стали встречаться сотрудники, и тут я окончательно убедилась в том, что мне повезло: редкий из них не останавливался, чтобы справиться у Ильи Терентьича о его делах и здоровье. Но и он, по-видимому, относился к ним с таким же вниманием. В одной лаборатории он заботливо взял со стола пепельницу и вытряхнул в урну, стоявшую в коридоре. В другой, кряхтя, вытер тряпкой стеклянную дверцу шкафа, забрызганную чем-то белым.

Мы вернулись на галерею, и я уже собралась попрощаться и поблагодарить Илью Терентьича, когда внизу хлопнула дверь и вошел Заозерский – в распахнутой шубе, с палкой в одной руке, с портфелем в другой. Шуба была тяжелая, хорьковая, с хвостами. Сделав несколько шагов, он остановился, шумно вздохнул и стал снимать шубу. И вдруг – я не поверила глазам – мой спутник со всех ног побежал вниз по лестнице, взял из рук Николая Васильевича шубу и отнес ее в гардероб.

– Спасибо, Терентьич! Вот бисова шуба! Ей-богу завтра же поеду на базар и продам. А, Таня. Здравствуйте, Таня.

Мы прошли в кабинет к Николаю Васильевичу, и через несколько минут я, как будто невзначай, спросила, в каком отделе работает Илья Терентьич.

– Терентьич? Это служитель наш. Замечательный человек, вы его еще узнаете!

Николай Васильевич считал меня – с полным основанием – своей ученицей и надеялся, что я пойду работать в Институт эпидемиологии, которым он руководил последние годы. Но недаром же по меньшей мере три месяца таскала я в сумочке вырезку из газеты «Известия»: «Институту биохимии микробов требуется опытный бактериолог». Все, чем я интересовалась в науке, вело меня именно в этот институт, или, вернее, в эту область знания, потому что институт открылся только два или три года тому назад. Вот почему в ответ на письмо Николая Васильевича, в котором он сообщил, что мой доклад поставлен в программу конференции, я послала ему эту вырезку и попросила рекомендацию – на вакантную должность был объявлен конкурс.

Андрею показался странным этот поступок, на который я решилась после долгих сомнений. "Ты бросаешь своего руководителя и у него же просишь, поддержки, переходя к другому? – написал он. Но я знала душевную широту Николая Васильевича и была почти уверена, что он не рассердится на меня. Так и вышло. Дело облегчилось тем, что Николай Васильевич был консультантом Института биохимии микробов и обещал присматривать за моей работой.

– Ну что, пошли к директору, Таня? – усмехаясь и теребя бородку, спросил он. – Страшно, а?

– Нет. Я не из пугливых.

– Да и я не из пугливых! А как увижу его пресветлые очи, ей-богу, так и тянет сказать: «С нами крестная сила!»

И, приняв серьезный, озабоченный вид, он повел меня к директору института, который – это сообщил нам тот же Илья Терентьич – только что прошел в свой кабинет.

Несколько дней тому назад я видела Крамова на конференции. Но то была мимолетная встреча, когда он сказал мне несколько любезных слов и ушел. Совсем другое было сейчас, когда, пожимая мою руку своей маленькой, со слабыми пальцами, почти детской рукой, Крамов внимательно всматривался в меня… Совсем другое!

– Приветствую вас, Татьяна Петровна! Как говорится, в добрый час, в добрый час! Николай Васильевич, вы еще не познакомили Татьяну Петровну с Лавровым?

– Нет.

– О, тогда это сделаю я. Но сперва мы поговорим, не правда ли?

– Да, вы поговорите, а я пойду, – сказал Николай Васильевич.

– Уже? А я полагал, что вы поможете мне, так сказать, войти в научную биографию Татьяны Петровны.

– Да какая там особенная биография, – вдруг с досадой сказал Николай Васильевич. – Способный человек, вот и все!

Он помрачнел, едва мы вошли, и так по-детски насупился, что как я ни была взволнована, но едва удержалась от улыбки.

Крамов проводил его и вернулся.

– Я читал ваши рекомендации, Татьяна Петровна, – начал он, предложив мне сесть и сам садясь в удобное, красивое кресло. – Доклад ваш на съезде я тоже слышал и, должен сознаться, был поражен…

Это была его манера – оборвать на полуслове, а потом кончить фразу совершенно иначе, чем ждет собеседник. Тогда я не знала этой манеры и наивно решила, что Крамов поражен значением моего открытия для советской науки.

– …тем, что вам удалось сделать такую тонкую работу на сельском участке.

Я ответила, что в этом нет ничего особенного, поскольку зерносовхоз, в котором я работала, располагает хорошей лабораторией. Это было верно только наполовину! Но удивление Крамова по поводу сельского участка не понравилось мне.

– Мне кажется, что у вас благодарная тема. А вы не думаете, Татьяна Петровна, что причина реакции, которую вы получили…

И Крамов в две минуты набросал план серии опытов, которыми можно было проверить его мысль. Я попросила разрешения записать – все это было для меня совершенно ново. Он любезно протянул мне карандаш и бумагу.

– Ведь вы, кажется, занимались у Николая Васильевича еще в Ленинграде?

– Да.

Я рассказала – очень кратко – о своей работе над дифтерийной палочкой, упомянув, что одновременно со мной на кафедре работал Рубакин.

– А, Петр Николаевич? – живо сказал Крамов. – Так вы знакомы?

– Со студенческих лет.

– Вы знаете, он теперь работает в нашем институте!

– Да. Я искала его на конференции, но мне сказали, что он заболел.

– У него был грипп. Но сегодня он уже вернулся к работе.

Это было сказано с удивившим меня оттенком значительности.

– Вы еще не виделись с ним?

– Нет.

– Непременно зайдите.

Право, можно было подумать, что лохматый, добродушный Петя Рубакин, которого в Ленинграде можно было ночью поднять с постели, чтобы узнать, чем истинная дифтерийная палочка отличается от ложной, в глазах Крамова представлял собой нечто совершенно другое и гораздо большее, чем в моих!

Разговаривая, мы спустились в первый этаж, который был не в пример скромнее второго, и по узкому цементированному коридору прошли в небольшую лабораторию. За столом, горбясь над микроскопом, сидел высокий человек лет сорока пяти, крепкий, костлявый, с лысой, чистой, как слоновая кость, головой.

Крамов поздоровался с ним очень вежливо, но с тем неуловимым оттенком пренебрежения, который не только не мешал этой вежливости, но как бы подчеркивал ее, – это тоже было его манерой.

– Вот, Татьяна Петровна, познакомьтесь: Василий Федорович Лавров.

Он ушел, закинув голову, блестя пенсне, крепко ставя ножки, и я осталась с Лавровым, который, кажется, смутился больше, чем я.

Я не помню подробностей нашего разговора, продолжавшегося, должно быть, не меньше часа, но помню – и очень ясно – то впечатление жадного внимания, с которым Лавров расспрашивал и слушал меня. Мы говорили не о науке – «еще успеется», сказал он с доброй улыбкой, – а начали с моей работы в зерносовхозе, потом пошли назад, к институтским годам. Я упомянула о Павле Петровиче, внушившем мне интерес к микробиологии, и Лавров сказал, что он не только слышал о докторе Лебедеве, но помнит его брошюру «Защитные силы организма», вышедшую в 1922 году.

– Но это была какая-то философия микробиологии? – вопросительно сказал он.

Мне показалось сперва немного странным, что этот внимательный человек с белыми узкими руками экспериментатора, запоминавшимися с первого взгляда, так подробно расспрашивает меня об организации медпункта в зерносовхозе, и не только расспрашивает, но от души удивляется тому, что кажется мне таким обыкновенным! Потом мне стало ясно, что для Лаврова я была не только новым человеком в институте, но отчасти представительницей того необозримого нового, что происходило в жизни страны.

Лавров задумчиво уставился на меня.

– Я думал о ваших вибрионах, – сказал он. – В каком же направлении вы намерены продолжать работу?

– Хочу выяснить причину свечения. А если не выйдет…

По дороге из Ростова в Москву я познакомилась с одним инженером, который интересно рассказывал о производстве электрических лампочек, и мне пришла в голову мысль, что при выкачивании воздуха из этих ламп мои вибрионы могли бы послужить недурным показателем: отсутствие кислорода заставляло бы их гаснуть. Я рассказала об этом Лаврову. Он с сомнением покачал головой.

– Не думаю, что Валентин Сергеевич одобрит подобную мысль, – сказал он. – Он не сторонник утилитарного направления. Ну-с, а сейчас я покажу вам нашу лабораторию, Татьяна Петровна. Оборудование не бог весть какое. Но все впереди.

Оборудование было действительно среднее, в особенности если сравнивать его с теми лабораториями на втором этаже, которые показал мне Илья Терентьич. Однако после совхозных установок, в которых почти все было сделано моими руками, лаборатория Лаврова показалась мне, можно сказать, дворцом науки.

Совершенно такой же – румяный, круглолицый, лохматый, каким он был, когда мы расстались в Ленинграде, – Петя Рубакин сидел за столом и, глядя в микроскоп, быстро левой рукой – он был левша – рисовал что-то на лежавшем перед ним листе бумаги. Я поздоровалась с его сотрудниками – он не шелохнулся. Я откашлялась – и он тоже, но не передразнивая меня, а машинально. Наконец один из сотрудников сказал громко:

– Петр Николаевич, вас ждут.

И, еще щуря левый глаз, Рубакин поднял голову и увидел меня.

– Таня! – сказал он удивленно. – К нам?

– К вам, Петр Николаевич, ответила я, чувствуя, как быстро тает при звуках этого знакомого, насмешливого голоса то холодное напряжение, с которым я думала, говорила и даже двигалась в этот день. – И надолго. Не прогоните?

– Ладно уж! Потеснимся! А ведь вы подросли, доктор! Времени не потеряли.

Я засмеялась.

– Так это вы и есть «девушка из совхоза»? Я лежу больной, приходит Лавров, скучный такой, и говорит: «Прошла по конкурсу девушка из совхоза». Я спрашиваю: «Вас не устраивает, что из совхоза?» А он отвечает: «Не устраивает, что девушка. Я бы предпочел мужчину».

– Кстати, я замужем.

– Ну? – Петр Николаевич с уважением посмотрел на меня. – Черт его знает, как это у людей получается, – с искренним огорчением сказал он. – Женятся, выходят замуж. Многие даже имеют детей. Мне все это кажется дьявольски сложным.

Забыла сказать, что Рубакин познакомил меня со своими сотрудниками, и один из них, высокий белокурый юноша, негромко засмеялся, услышав это признание.

– Нечего смеяться, Виктор, – назидательно сказал Рубакин. – Вы еще студент и не доросли до понимания подобных вещей. Уйдем от сих неразумных, Таня! Вот здесь, как видите, – он открыл дверь в соседнюю, очень маленькую комнату, добрую половину которой занимал большой белый шкаф, – мой кабинет, пожалуйста, не шутите. Садитесь и рассказывайте. В конце концов мы действительно не виделись четыре года.

– Три. Да что там рассказывать! Работала – вот и все! А Николай Васильевич редко бывает в институте?

– Николай Васильевич? Очень редко. У него на руках другой институт.

– Еще один вопрос: что за человек Крамов?

Лицо Рубакина стало серьезным.

– Ну, это длинный разговор, – сказал он, накручивая на палец прядь волос и подергивая ее с каким-то задумчиво-сердитым выражением. – Впрочем, нам вообще есть о чем потолковать. Где вы живете?

– Пока еще нигде. Заведующий Сальским горздравом дал мне письмо к своей сестре, чтобы она меня приютила. У нее две комнаты на Арбате.

– У нас уже оформились?

– Пока нет. Николай Васильевич познакомил меня с директором, а директор – с Лавровым.

– Ну, а теперь я познакомлю вас с Кочергиным, заведующим нашей хозяйственной частью. Он скажет, чтобы вас оформили. Пошли, да?

<p>ПЕРВЫЕ ШАГИ</p>

Первый год в Москве был для нас очень трудным, беспокойным, хлопотливым годом. Мы переехали от сестры доктора Дроздова, сняли комнату на Арбате, кое-как наладили жизнь, но именно кое-как, потому что комната была маленькая, тесная и дорогая. Последнее обстоятельство в ту пору было очень важным для нас. Агния Петровна переехала к нам. Это тоже было поводом для волнений. Мне все казалось, что первые годы семейной жизни лучше жить без «предков», как выразился однажды Андрей, очевидно подразумевая под этим словом свою мать, так как, кроме нее да моего отца, от которого уже много лет я не получала известий, у нас не было других «предков». В первое время я немного побаивалась Агнии Петровны – и напрасно. Это была уже не та решительная, дельная, хотя и легко приходящая в отчаяние хозяйка дома, умевшая в трудных обстоятельствах держаться уверенно и спокойно. Теперь в гордом выражении ее постаревшего лица, в поднятых прямых плечах, даже в пенсне, вдруг повисавшем на старомодном шелковом шнурке, мелькало что-то жалкое, появившееся с тех пор, как, переехав в Москву, она перестала работать. О том, как ей жилось у Мити, она не говорила ни слова. Нельзя сказать, что и у нас она полностью одобряла все происходящее в доме. Невесткой она, по-видимому, была не очень довольна. Между нами всегда было какое-то расстояние, которое я не могла перешагнуть и которое осталось от тех далеких времен, когда я была маленькой оборванной девчонкой из посада, а Агния Петровна – хозяйкой поразившего меня «депо проката».

Не только дома – и на работе тревог и волнений с каждым днем становилось все больше. Самый переход от совхоза к научно-исследовательскому институту был труден для меня по многим причинам. Я была участковым врачом, который утром принимал больных в медпункте, днем, захватив в портфель соответствующую литературу, читал в МТС лекцию по сангигиене, а вечера чаще всего проводил в подшефном колхозе, проверяя работу яслей, наставляя сандружинниц или снова принимая больных. Я была нужна ежедневно и ежечасно, и сознание полезности моей работы согревало и воодушевляло меня.

В Институте биохимии микробов все было другим: и работа, перед которой я остановилась в каком-то недоумении, и люди, между которыми были сложные, неясные для меня отношения.

Институт помещался в небольшом сером здании на Ленинградском шоссе, в глубине залитого цементом двора, за высокой чугунной решеткой. Он состоял всего из девяти лабораторий. По мысли Крамова, таким и должен был быть институт, ставящий перед собой чисто теоретические задачи.

Его твердая рука чувствовалась во всем: в точности, с которой начиналась и заканчивалась работа, в аккуратности, с которой сотрудники выступали на ежемесячных научных конференциях, в субординации, которая подчеркнуто соблюдалась.

После первой же научной конференции, на которой с поразившим меня блеском выступил доцент Догадов, я решила, что мой жалкий опыт научной работы просто не дает мне права находиться среди этих высокообразованных людей, ссылающихся в своих речах на десятки иностранных фамилий. Было чудом, что мне удалось попасть в Институт биохимии микробов. И лучше бы не произошло это чудо, думалось мне, потому что не пройдет двух-трех месяцев, как мое невежество откроется перед всеми.

С чувством подавленности ушла я в декретный отпуск, решив после возвращения начать с азбуки лабораторного дела.

…Давно пора было разбудить Андрея, но я еще держалась, хотя время от времени приходилось крепко стискивать зубы. Главное было определить: регулярно ли возобновляется эта боль, с которой я тихонько разговаривала, умоляя ее подождать до утра. Но боль не соглашалась, и пришлось встать и заняться своим туалетом. Я оделась, умылась, подумала, взять ли часы, и решила не брать. Потом подошла к Андрею, наклонилась над ним, позвала – и все прошло, как не бывало.

Я снова легла, а утром мы с Андреем пошли гулять, и он вел меня так осторожно, показывая, куда ступать, а куда не ступать, что я наконец стала смеяться.

Мы вернулись, вскоре пришла докторша из консультации и прочла мне целую лекцию о том, что роды – трудовой процесс и что при родах не нужно и даже вредно кричать, а нужно все время думать, что участвуешь в трудовом процессе. Мимоходом она кольнула писателей, которые изображают этот трудовой процесс как нечто мучительное, внушая женщинам вредную мысль, что от родов можно даже и умереть.

Сперва я слушала ее с интересом, а потом с беспокойством, потому что у Андрея сердито загорелись глаза, и я испугалась, что он вспылит и скажет докторше, что он думает о родах как о трудовом процессе.

Потом докторша ушла, и день пошел своим чередом – обыкновенный, утомительный день очень толстой женщины, не знающей, куда себя девать, и думающей с тоской: «Ох, хоть бы поскорее!»

– Андрей, знаешь, что я придумала: сходим в кино, а? Честное слово! Мне тебя жалко.

Но вместо кино мы через полчаса отправляемся на машине в клинику Медицинского института.

Очень странно, но нас встречают, как будто ничего не случилось. Позевывая, приходит врач, никуда не торопящийся, добродушный, носатый, и на добрых полчаса заводит речь о бирюзовом колечке, которое я забыла снять, – у его жены есть, оказывается, точно такое колечко. Потом еще на полчаса начинается совещание: куда меня положить – в палату или родилку?

Докторша, похожая на подтаявшую снежную бабу, узнав, что я тоже докторша, сочувственно поджимает губы. Женщины-врачи, оказывается, рожают неумело, с неожиданными отклонениями, не предусмотренными наукой. И хорошо еще, что я не кандидат. С кандидатами просто беда, иная такое загнет, что не знаешь, как и выйти из положения. Но со мной все будет хорошо, это видно с первого взгляда. «Кого вы хотите? Конечно, муж – сына, а вы – дочку!»

С чувством облегчения вздыхаю я, когда кончается этот разговор, напомнивший мне другой, не менее интересный, когда в незапамятные времена я сидела на банке, усыпляя тараканов и одновременно рассказывая Андрею о том, что Глашенька Рыбакова убежала с Раевским.

…На твердом, высоком, белом столе я лежу час, другой, третий. Мне впрыскивают синэстрол. Увы! Ни новейшие средства, ни другие, старые как мир, не производят на меня никакого действия, и еще через час я ловлю себя на мысли, раз уже женщины-врачи не умеют рожать, действительно было бы лучше, если бы я получила не медицинское, а какое-нибудь другое образование.

И только утром, когда врачи уходят на пятиминутку, которая продолжается, как водится, добрых двадцать минут, «трудовой процесс» разыгрывается вовсю и я начинаю тихонько стонать. Нянечка приносит записку от Андрея, и у меня еще хватает силы написать ему несколько слов: «Не беспокойся, все хорошо».

И все действительно было бы хорошо, если бы мне не казалось ежеминутно, что сейчас я умру от невыносимой боли. Неужели это я кричу так грубо, так громко, так бесстыдно? Неужели это я упрекаю врачей, которые ничего не делают, решительно ничего, и только сидят и смотрят на меня ничего не выражающими глазами?

Это продолжается так бесконечно долго, что невозможно даже вспомнить, когда началась эта новая страшная жизнь на высоком белом столе. Утро? Но откуда возник надо мной круглый, жемчужно-белый шар, точно взлетевший в воздух? Вечер? Но почему сестра поднимает штору и матовая полоса окна проступает под слабым утренним светом?

Все смешалось – день и ночь, утро и вечер, все потонуло в бешенстве боли, которую невозможно терпеть! Носатый добродушный врач склоняется надо мной с тревожным лицом, – ага, ты больше не спрашиваешь меня о бирюзовом колечке! Снежная баба испуганно считает мой пульс, – ага, ты боишься, что я умираю? Кто-то мучительно знакомый в белом халате появляется среди других обступивших меня белых халатов и смотрит издалека, точно боясь подойти, и борется – я это вижу – с дрожью, пробегающей по его знакомым, милым, твердым губам. Митя? Его пустили ко мне? Нет, это Андрей. Он пришел, чтобы проститься со мной?

Все снова тонет в зверином, убивающем меня бессмысленном крике, убивающем, потому что я больше не в силах кричать. Не заставляйте меня, я больше не в силах! Не трогайте меня, все равно я умру! Спаси меня, Андрей! Ты – Андрей?

И вдруг все кончается в один невероятный, благословенный, фантастический миг. Все кончается, – я жива. Поразительная, необъяснимая, режущая слух тишина возникает в родилке. И в этой тишине, в этой закипевшей вокруг меня суматохе раздается слабенький скрип – оборвавшийся, грустный. Как будто в соседней комнате кто-то взял в руки скрипку и чуть слышно провел по струнам смычком.

Я чуть не умерла, – об этом нетрудно было догадаться по весьма прозрачным намекам сестер, которым, по-видимому, было запрещено рассказывать мне о том, какие у меня были трудные роды. Вопрос о кесаревом сечении был уже почти решен, – почти, потому что врачи боялись убить не только ребенка. Словом, это было чудо, что я осталась жива и что мальчик, которого мы заранее решили назвать Павлом, в честь старого доктора, родился здоровый и крепкий.

Его показали мне вскоре после родов, и я солгала бы, сказав, что почувствовала к нему хоть маленькую нежность. У него были губки бантиком, и он прежде всего показал мне язык. На ручке был номер – «103» и второй – на кроватке, в которой его ко мне привозили. Он был милый, и нянечка тетешкала его и любовалась. А мне было не до него и хотелось только одного – уснуть на чем-нибудь мягком, потому что теперь, когда кончилась боль, оказалось, что от твердых досок стола ломит все тело.

Это было в первый день после родов, когда Андрей через каждые полчаса присылал мне записочки, – все спрашивал: как Павлик, на кого он похож? – день, когда я ничего не чувствовала, кроме счастья отсутствия боли, удивляясь в глубине души, что до сих пор и не ценила этого счастья. Потом быстро пошли другие дни, когда уже невозможно было вообразить, что еще совсем недавно у нас с Андреем не было этого мальчика, мгновенно вцеплявшегося в меня так, что я начинала кричать, и нисколько не похожего на кусок мяса, как почему-то говорят обидно о новорожденных детях.

…С четырех часов утра нам не давали спать – то кормили, то мерили температуру, то осматривали, – причем врачи почему-то были разные и разговор всякий раз начинался снова. То облучали кварцем и делали уколы. То являлись тетки с кастрюлями – сцеживать молоко, то мы сами с муками кормили детей. Спать хотелось все десять дней, которые я провела в клинике, и потом еще полгода, пока Павлика не стали прикармливать.

Павлику было три месяца, и я еще не могла уйти из дому надолго. Но пропустить заседание московского Общества любителей естествознания, на котором было решено дать бой Коровину и «коровницам», было невозможно. Это был тот самый Коровин, который некогда прислал старому доктору высокомерный иронический отзыв. Теперь он с такой же озлобленной иронией не пропускал докладов молодых ученых.

После бурной дискуссии, во время которой Агния Петровна тонко намекнула, что в ее время «мать была матерью» и что «если не кормить, так нечего и рожать», решено было, что к десяти часам я вернусь, накормлю Павлика и уеду.

Мы пошли пешком: с Арбата до Моховой, где в аудитории анатомического института должно было состояться заседание, было недалеко. После оттепели подморозило, тонкий лед звенел на лужах под ногами, и Андрей подсмеивался, что я надела шубу не потому, что холодно, а потому, что раз уж купила – ничего не поделаешь, надо носить! Он сам был «тугой на холод», как однажды сказала о нем сестра доктора Дроздова, и зимой ходил в кепке, без шарфа, в осеннем пальто.

– Тугой-то тугой, однако нос покраснел!

Он засмеялся и быстро поцеловал меня в щеку.

– На Арбате!

– Ну и что же! Никто не видел.

– Милиционер засмеялся…

– Наплевать!

Несколько очередей выстроилось в раздевалке, и, куда ни взглянешь, с пальто в руках стояли знакомые: у меня было уже много знакомых в Москве. Студент, работавший в рубакинской лаборатории, – его звали Виктором Мерзляковым, поздоровался со мной и совсем по-мальчишески зажмурил один глаз – очевидно, дал понять, что от него-то «коровинцам», во всяком случае, нечего ждать пощады. Потом подошел и сам Рубакин – румяный, как ребенок, в новом костюме, который делал его еще короче. Он спросил о Павлике. Он очень интересовался им и все говорил, что присматривается к нашей семейной жизни с «целью выяснить, как она развивается в естественнонаучных условиях».

Догадов из нашего института стоял в параллельной очереди, я кивнула ему и отвела глаза – мы были мало знакомы. Но что-то заставило меня снова взглянуть на него, на чьи-то очень знакомые волосы и лоб, мелькнувшие за его плечами…

– Лена!

– Таня! Ты в Москве?

С калошами в одной руке, с шубой в другой я бросилась к Лене Быстровой.

– Давно. А ты?

– Скоро полгода.

– Где работаешь?

– В боткинской. А ты?

На нас оглядывались, смеялись, но отойти в сторону было невозможно, потому что, разговаривая, мы двигались к гардеробу.

– А кто еще из институтских в Москве?

– Да многие! Машка.

– И Машка?

– Чего ты смеешься? – спросила Лена и сама засмеялась. Должно быть, и ей показалось смешным, что хорошенькая Машка Коломейцева, которая мечтала лишь о счастливом замужестве, тоже оказалась в Москве.

– А где Оля Тропинина?

– Недавно приезжала. Эх, знали бы мы, что ты здесь!

Андрей крикнул: «Таня, очередь!» Я отдала ему калоши и шубу и вернулась к Лене.

– Муж?

– Да.

– Кажется, симпатичный, – сказала Лена со своей беспечной улыбкой, вдруг осветившей ее бледное лицо с широко расставленными глазами.

– А ты?

– А я – старая дева.

Я засмеялась. Это было так знакомо, то, что Лена отвечала, не задумываясь, и с особенным лихим видом поглядывала вокруг.

– Как я рада, Леночка, родная! Когда мы увидимся?

– А вот подожди, сдам пальто, сядем рядом и договоримся.

Андрей подошел, я познакомила его с Леной, и он сказал, что отлично знает ее по моим рассказам.

– Но я представлял вас другой.

– Красавицей, наверно?

– Старше.

– Нет, я такая. Не старше.

Все время, пока профессор Зебоде – унылый, длинный, причесанный на прямой пробор мужчина, у которого была странная манера без всякой причины внезапно и с ужасом открывать глаза, – читал свой доклад, мы с Леной разговаривали. Я сказала, что к десяти часам непременно должна ненадолго вернуться домой.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48