Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Открытая книга

ModernLib.Net / Классическая проза / Каверин Вениамин Александрович / Открытая книга - Чтение (стр. 31)
Автор: Каверин Вениамин Александрович
Жанр: Классическая проза

 

 


– Не думайте, что я оправдываюсь, Татьяна. Я виноват больше, чем вы. Во-первых, я стал сомневаться слишком поздно. Во-вторых, я долго не понимал, что весь институт на ложном пути, не понимал, потому что дело все-таки шло. А шло оно потому, что у нас много способных людей, работающих не только в вашей лаборатории, но и у Крупенского, Догадова, Бельской; шло, потому что факты остаются фактами вопреки ложному направлению.

Снова позвонил телефон, Петр Николаевич сказал: «Слушаю. Да, у нас», – и передал мне трубку.

– Это вы, Татьяна Петровна? Вам телеграмма.

Это был Илья Терентьич.

– Прочтите, пожалуйста.

– Сейчас. «Встреча отменяется. Сообщите Малышеву. Шестьдесят восемь. Андрей».

– Ничего не понимаю, – сказала я. – Когда отправлена телеграмма?

– Четырнадцатого, в час дня.

– Как вы сказали: "Встреча отменяется… "

Илья Терентьич прочел телеграмму снова.

– Что случилось? – с беспокойством спросил Рубакин, когда я положила трубку.

– Какая-то странная телеграмма от Андрея. – Я повторила текст. – Что это значит?

– Ничего особенного. Просит, чтобы его встречал Малышев, а не вы.

– Почему? И что такое шестьдесят восемь?

– Очевидно, номер поезда?

– Нет, шестьдесят три. А почему нет номера вагона? С ним что-то случилось.

– Полно, Татьяна.

– Петр Николаевич, с ним что-то случилось. И что это за «сообщите»? Почему на «вы»?

– Да разве так еще иногда путают на телеграфе? А вы позвоните Малышеву. Может быть, он что-нибудь знает?

– Да, да!

Лена пришла, когда я звонила Малышеву в Наркомздрав, где мне сказали, что он поехал домой, потом – домой, где мне ответили, что он еще в Наркомздраве.

– Знаешь что, запишем текст, – сказала Лена, – и посмотрим, как он выглядит на бумаге.

Но текст не стал яснее после того, как она записала его на бумаге.

– Так или иначе, он жив и здоров, в этом нет никаких сомнений. И едет домой – чего же тебе еще надо?

– Да, да.

Я снова принялась звонить.

– Еще не вернулся… Подождите минуту. Сейчас подойдет.

– Татьяна Петровна, я вас ищу, – услышала я голос Малышева, сдержанный, как всегда, но с оттенком недоумения. – Я получил от Андрея Дмитрича странную телеграмму. Она у меня с собой. Сейчас прочитаю. «Признаки на десятый день, не сообщайте домой шестьдесят три, вагон восемь». Судя по дате, он завтра должен быть здесь. Но почему не сообщать домой? И что это за признаки? Вы от него ничего не получали?

<p>ВСТРЕЧАЮ АНДРЕЯ</p>

Ничего особенного не было в том, что поезд немного опоздал, но мне подумалось, что и это чем-то связано с непонятными телеграммами от Андрея. «Стало дурно, сняли на какой-нибудь маленькой станции», – представилось мне, и Малышев, который научился, кажется, читать мои мысли, укоризненно покачал головой.

Восьмой вагон оказался в конце поезда. Пока мы добежали, Андрей уже вышел, и я издалека увидела его среди шумной, разговаривающей, идущей по перрону толпы.

– Вот он!

Я обернулась к Малышеву, который не поспевал за мной, и по его всегда сдержанному, а в это мгновение просветлевшему лицу поняла, что у него так же, как у меня, отлегло от сердца.

Андрей нес в руках два чемодана, – один свой, а другой незнакомый, с медными шляпками, старинного вида. Кепка была откинута со лба, плащ переброшен через плечо. Лицо было румяное, глаза блестели. С первого взгляда мне показалось даже, что он загорел, посвежел…

– Андрей!

Как будто это было совершенно невероятно, – то, что мы приехали, чтобы встретить его, – с таким радостным, удивленным выражением он остановился, поставив на перрон чемоданы.

– Ох, да что же вы это? Вот молодцы! – весело говорил он, обняв меня и разглядывая, как всегда после разлуки. – А ты что-то похудела. Как Павлик? Здравствуй, Михаил Алексеевич.

– Павлик здоров. Похудеешь тут! Что за нелепые телеграммы мы от тебя получили?

Он немного нахмурился.

– Почему нелепые? Впрочем, у меня вчера голова побаливала, может быть, я что-нибудь и напутал. Зато телеграфистка попалась такая славная. «Зачем я буду сдачу себе оставлять, безразлично, хотя бы и десять копеек? Разве я не понимаю, что нахожусь на государственной службе?»

Он засмеялся. Я взглянула на Малышева, и он ответил тревожным, недоумевающим взглядом.

– Андрей, что с тобой? Ты болен?

– Я? Нет. А что? Вчера голова немного побаливала, а сегодня прошла. Я с армянами ехал, один инженер-электрик, а другой – хозяйственник. Чудесные парни! Черт возьми, да я же, кажется, с ними не попрощался! Михаил Алексеевич, постой! – крикнул он Малышеву, который, оставив нас на лестнице, отправился было разыскивать свою машину, стоявшую среди других перед вокзалом. – Я с армянами ехал, нужно проститься!

Малышев вернулся.

– Теперь уже поздно, не найдешь, – медленно сказал он. – Пошли, Андрей Дмитрич.

– Да, пошли. О чем это я должен был сказать тебе, Таня? Не помню! И ведь всю дорогу повторял в уме, даже узелок завязал на память. И вот поди ж ты, забыл! Ну, не беда! Ведь это не беда, Таня?

– Разумеется, не беда. – Я старалась говорить спокойно. – Сейчас мы приедем домой, а ты ляжешь, отдохнешь. Должно быть, ты простудился в дороге.

– Простудился? Ничуть! О чем это мы говорили! Ах да! Об армянах. Что за народ! Таня, почему бы нам с тобой не поехать куда-нибудь вместе? Вот они, например, приглашали меня в Ереван, не летом, разумеется, а осенью, когда не так жарко. А у вас тут давно такая жара?

Никакой жары не было. День был хотя и солнечный, но прохладный. Андрей нетерпеливо перекинул плащ на другое плечо. У него пылали щеки, и не поправился он, как мне показалось с первого взгляда, а, напротив, осунулся, похудел. Мы подошли к машине. Малышев помог мне и украдкой подбадривающе пожал мою руку.

– Ты чем так расстроена, Таня? А про Павлика и не рассказала. Я, между прочим, хотел ему персиков привезти, а Капустин отсоветовал – «половину выбросите в дороге». Ну и выбросил бы, черт побери! Осторожно, там материалы, – быстро сказал Андрей шоферу, который поставил нам в ноги незнакомый кожаный чемодан. – Ты не поверишь, как я скучал без него! Ведь мы с ним собирались в цирк на прошлой неделе. Вот, оказывается, без кого я жить не могу. Без тебя тоже не могу, но как-то совсем по-другому.

Я взяла его за руку, приложила губы ко лбу.

– Здоров, здоров! Почему домой? В Наркомздрав! – Он услышал, как Малышев, сидевший рядом с шофером, сказал ему адрес.

– Хорошо, – отозвался Малышев и снова что-то шепнул шоферу.

– …Ох, и хороша же Москва! – говорил Андрей, поглядывая вокруг себя веселыми, лихорадочными глазами. Мы выехали на площадь Дзержинского. – Водитель, это что за машина? Новая марка?.. Постой, но все-таки надо же вспомнить, что я хотел сказать тебе, Таня.

– Ты не думай. Вспомнишь потом.

– Нет, брат, надо сейчас. Это важно. Черт побери! Ведь я же узелок завязал на память.

Он замолчал и больше до самого дома не произнес ни слова. Лицо его побледнело, глаза погасли. Из машины он вышел с трудом. Мы поддержали его, поднялись по лестнице, уложили в постель. Малышев поехал за врачом.

Лишь ночью Андрей пришел в себя и вспомнил то, о чем думал, по его словам, всю дорогу.

– Я был у твоего отца, – сказал он. – Он еще совсем молодец, здоров, заведует складом и надеется сыграть заметную роль в художественной литературе. Но вот что самое любопытное. Ведь ему удалось все-таки разыскать Раевского. Я записал адрес: где-то под Москвой, на станции Востряково.

Андрей был в Средней Азии по малярийным делам и, встретив среди пограничников несколько нехарактерных случаев этой болезни, заподозрил клещевой возвратный тиф, который часто путают с малярией. Однако это была, по-видимому, какая-то особая форма возвратного тифа.

Можно было проверить догадку, заразив кровью больного белых мышей. Но белых мышей не удалось достать на заставе, да и не было уверенности в том, что они окажутся восприимчивыми к этой форме болезни. Оставалось только одно: заразить себя и таким образом увезти «особую форму» с собой; Андрей уверял меня, что это единственный выход.

Инкубационный (скрытый) период возвратного тифа продолжается около десяти суток, и Андрей, у которого были дела в Ташкенте, рассчитал, что первый приступ начнется на другой день после возвращения домой. Он ошибся, впрочем немного. Температура поднялась в дороге, за тридцать шесть часов до Москвы.

Возвратный тиф протекает остро, с внезапными приступами, с ознобом, с мучительными головными болями. Андрей всегда плохо переносил высокую температуру и знал, что будет болеть тяжело. Не два и не три, а семь приступов перенес он, и каждый раз терял сознание, бредил, умолял меня не уходить, хотя я дежурила у него днем и ночью, жаловался, что доктора не позволяют ему наблюдать за течением болезни, и требовал, чтобы в Среднюю Азию для борьбы против песчанок была немедленно направлена крупная воинская часть, располагающая всеми средствами современного вооружения.

<p>ИСЧЕЗНУВШИЙ МИР</p>

Хорошенькая собачка с торчащими ушками злобно лает, едва я приоткрываю калитку, куры взволнованно лопочут, гусь бросается на меня, растопырив крылья, сердито вытянув шею, – нельзя сказать, что в этом доме приветливо встречают гостей. Одутловатый человек, с набрякшим лицом, спускается с крыльца маленькой веранды.

– Вам кого?

Собачка лает, он грубо отбрасывает ее ногой.

– Здесь живет Раевский?

– Это я. А в чем дело?

Как будто живые портреты один за другим быстро сменяются передо мной в эту минуту: вот толстый гимназист в распахнутой шубе стоит перед дверью гадалки, и под бобровой шапкой видно его потное, взволнованное лицо. Вот наглый мрачно-иронический субъект уговаривает меня украсть у Павла Петровича письма знаменитой актрисы. Вот сытый, самодовольный нэпман-делец ведет под руку красавицу по ресторанному залу. Портреты расплываются, тают. Обрюзгший, опустившийся человек с висящими под подбородком восковыми складками кожи, с грязным кадыком, торчащим из воротника синей засаленной куртки, всматривается в мое лицо тревожно моргающими глазами.

– Вы меня не узнаете?

– Нет.

– Моя фамилия – Власенкова. Мы встречались… Мне нужно поговорить с вами.

Он медлит. Потом бормочет нехотя:

– Заходите.

Маленькая, грязная веранда. Некрашеный стол, на котором лежат огромные, желтые, перезревшие огурцы, тыква, репа. Рамы, составленные из обломков стекол, грубо скрепленных замазкой. Низкое, ободранное сиденье из автомобиля, на которое я не решаюсь сесть и на которое, вынимая из кармана кисет, садится хозяин.

– Где же мы встречались?

Он странно обрывает последнее слово, а потом слышится невнятный шум, бормотанье – словно за него договаривает кто-то другой.

– Я лопахинская, как и вы. Однажды – много лет назад – вы были у нас в Лопахине. Тогда я еще училась в школе, жила с отцом. Но вы приходили не к отцу, а ко мне. С одной просьбой… Вы вспоминаете?

– Нет.

– Эта просьба касалась доктора Павла Петровича Лебедева. Его знал весь город – и вы, разумеется, тоже.

Он вынимает кисет и молча насыпает махорку на клочок газетной бумаги.

– Ну, знал. И что же?

– Через несколько лет… Это было в Ленинграде… я пришла к вам с Дмитрием Дмитриевичем Львовым. Он требовал тогда, чтобы вы вернули ему записки покойного Павла Петровича, которые, по его сведениям – и по моим, – должны были храниться у вас.

– Какие записки? Не помню.

– Да как же вы не помните? Вы напечатали письма актрисы Кречетовой… Вам отдал их мой отец. Но, кроме этих писем, среди бумаг Павла Петровича были его записки. Дмитрий Дмитрич требовал их у вас. Вы отказались. Потом, когда вы уехали из Ленинграда, я пыталась узнать, где находятся эти записки. Была у прокурора, писала в угрозыск.

Он сворачивает самокрутку, завязывает кисет.

– Ага! Вот теперь вспомнил! Так это из-за вас они ко мне приставали?

– Кто они?

– Те, кому вы писали. А зачем вам эти записки?

Снова обрывает последнее слово – и шум, бормотанье, точно договаривает кто-то другой.

– Во-первых, это научный труд, имеющий большое значение. Во-вторых, он принадлежит человеку, который был мне близок и дорог.

Раевский курит, молчит. Кажется, он только теперь узнает меня. Движение интереса пробегает по тяжелому лицу с темными, длинными мешочками под глазами.

– Н-да, а вы тоже порядочно изменились. Врач, вы сказали?

– Да.

– Преподаете?

– Нет, занимаюсь наукой.

– А как вы узнали мой адрес? У Глафиры?

– Нет. У отца. Кто-то из земляков сообщил ему, где вы живете.

Самокрутка гаснет. Он шарит по карманам, заходит в комнату. Дверь остается полуоткрытой: деревянный лежак, подушка без наволочки, сенник, прикрытый изорванным одеялом. Овощи на окне, на полу – огородник? Пустое, пропахшее табаком жилье одинокого, одичавшего человека. Возвращается. Снова садится.

– Когда вы с Митькой были у меня в Ленинграде, он мне сказал, что только специалист может оценить эти записки. Так?

– Да.

– Ну, вот я их специалисту и отдал.

– Кто же этот специалист?

– Жулик один.

– Как жулик?

– Очень просто. А как же еще называется человек, который берет у вас вещь, обещает заплатить, а потом и вещь не отдает и денег не платит?

Шум, бормотанье – словно договаривает кто-то другой.

– Это микробиолог?

– Ну да.

– Как его фамилия?

Курит, молчит.

– А зачем вам его фамилия? Вы пойдете к нему?

– Непременно. Он живет в Москве?

– Да, в Москве… Не выйдет у вас ничего.

– Вы думаете? Посмотрим. После смерти автора – это я точно знаю – научный труд принадлежит государству. Этот человек либо утаил его, либо использовал – в обоих случаях будет отвечать по закону.

Раевский встает. Мешочки под глазами темнеют. Тяжелое лицо наливается кровью.

– Вот это хорошо, – медленно говорит он. – Это хорошо. Его фамилия – Крамов.

История, которую он мне рассказал, оказалась настолько простой, что, может быть, именно поэтому не приходила мне в голову прежде. Вместе с письмами Кречетовой отец отдал Раевскому все бумаги из чемодана Павла Петровича и в том числе рукопись, находившуюся в отдельной папке, на которой было написано – это помнил Раевский: «Защитные силы. Том первый. Микробы и ткани».

Осенью 1927 года владелец издательства «Время» серьезно опасался за свое будущее, и в тот день, когда мы с Митей явились к нему, был занят разбором издательских документов. Рукопись Павла Петровича лежала у него на столе и, если бы мы пришли двумя часами позже, вместе с другими ненужными рукописями была бы брошена в мусорный ящик. Мысль о том, что она представляет собой научную ценность, была подсказана Раевскому Митей, а может быть, до некоторой степени и Митиной палкой.

Издать или продать рукопись – вот вопрос, который представился Раевскому, когда мы ушли. Но издавать было уже поздно – частные издательства закрывались одно за другим. Стало быть – продать! Найти почтенного покупателя, который не особенно заинтересовался бы, так сказать, юридической стороной дела, и продать! Такой покупатель нашелся, и привела его Глафира Сергеевна.

…Разумеется, я не стала расспрашивать о том, что за отношения были тогда между Раевским и Глафирой Сергеевной – очевидно, дружеские, иначе она не приняла бы такого близкого участия в деле. Отношения были прочные, продолжавшиеся годами…

Так или иначе, знакомство состоялось, рукопись была вручена, и Крамов, казалось, заинтересовался ею. «Об авторе я слышал, – сказал он, – и даже читал одну его работу». И он увез рукопись в Москву, пообещав сообщить свое мнение.

О том, что произошло вскоре после этого разговора, Раевский рассказал мне нехотя, сквозь зубы. За «комбинации» с предметами искусства его выслали из Ленинграда, и где-то на севере он провел несколько лет. Глафира Сергеевна время от времени помогала ему.

«Вы ее не знаете. Она добрая, – вспомнилось мне. – Она годами посылает деньги бедному родственнику, которому трудно живется».

В 1934 году Раевский вернулся – не в Ленинград, а под Москву, где знакомый директор продовольственного магазина обещал устроить его агентом по снабжению. Не удалось – и вот тут-то, в трудных обстоятельствах, намереваясь заняться скромной деятельностью огородника, он вспомнил о Глафире Сергеевне. На что же он мог рассчитывать теперь, когда она стала женой известного ученого? Я подумала, что именно это могло вдохновить Раевского – и ошиблась. Он надеялся на старую дружбу.

– У мадам ко мне слабость, – откровенно усмехнувшись, сказал он.

Но «слабость» на этот раз действовала недолго. Раза два Раевскому удалось пополнить свой капитал. Но потом Глафира Сергеевна, по-видимому, стала бояться, что подобное знакомство может подорвать ее доброе имя. И Крамов погрозил вызвать милицию, если Раевский посмеет явиться снова. Я была случайной свидетельницей этой сцены…

Раевский был подавлен, зол, ему нечего было терять. Вот почему я почти не сомневалась в том, что услышала правду. Невероятно было только одно: все эти годы Валентин Сергеевич держал рукопись у себя и никогда не упомянул о ней ни единым словом! Утаил и воспользовался? Непохоже! Да и трудно в наше время, когда каждая мысль опирается на десятки опытов, связанных с техническим уровнем науки, воспользоваться старой работой – разве только ее теоретической стороной. Незаметно и это. Но тогда зачем же Крамов хранит ее у себя?

Я поблагодарила Раевского за откровенный рассказ, простилась и ушла.

<p>СТАРАЯ РУКОПИСЬ</p>

Мне открыла Глафира Сергеевна, располневшая, бледная, в халате. В последний раз я видела ее на новогоднем вечере в Доме ученых и удивилась тому, как она постарела за полгода.

– Заходите, очень рада, – сказала она просто. – Валентин Сергеевич спит, сейчас я его разбужу.

– Не нужно, пускай спит.

– Нет, уже пора. Шестой час. У нас ведь все по часам.

Это было сказано с иронией – или мне показалось?

Мы прошли в столовую, просторную, светлую, но холодную – в стеклянной горке холодно сверкала посуда, свет хрустальной люстры отражался в паркете.

– Садитесь, Татьяна Петровна. Я знаю, вы не верите, что я вам рада. А я и вправду рада.

– Спасибо.

Что еще я могла ответить?

– Я всегда чувствовала, что вы меня не очень-то жалуете. Вы меня из-за Мити не любили. Но ведь это давно прошло! Как он? Что с ним? – спросила она с порозовевшим лицом. – Как ему живется в Ростове?

Всегда в ней было что-то невысказанное, какая-то расчетливая задняя мысль, которую она старательно прятала и которая была все-таки видна в каждом слове. Теперь у нее не было никакого расчета. Полная сорокалетняя женщина в расшитом драконами японском халате сидела передо мной, скучающая, с тяжелым подбородком, на котором прорезалась глубокая морщина.

Я рассказала о Мите, который недавно приезжал в Москву и провел у нас несколько дней. Она выслушала и вздохнула.

– Книгу привозил?

– Да.

– Это, должно быть, та, которую он еще при мне начинал. Тогда дело не шло. А теперь, значит, кончил. Слава богу! Я ему добра желаю.

«Еще бы, – подумалось мне. – Еще бы!»

– Как он выглядит? Поседел?

– Немного.

– Не женился еще?

– Нет.

– Что же так?

Я пожала плечами.

– Вы думаете, я довольна, что он до сих пор не женился? – глядя в сторону, сказала Глафира Сергеевна. – Ничуть. Может быть, я не так и виновата, как кажется. Он от меня мало требовал, а от меня нужно требовать много. – Она помолчала, потом посмотрела на часы, и в глазах мелькнуло и скрылось осторожное, мрачное чувство. – Пора Валентина Сергеевича будить, – сказала она, невесело усмехнувшись.

Она пошла к двери и обернулась:

– Мите станете писать, передайте привет.

Я кивнула и подумала: «Как бы не так!»

Как-то трудно было сразу сказать, что я пришла, чтобы поговорить о старой рукописи, не имевшей ни малейшего отношения к тому, что произошло в институте, и мое молчание было, по-видимому, оценено как тонкий маневр.

– Как хорошо, что вы пришли, – извинившись, что заставил ждать, сказал Крамов. – В институте мы знай себе воюем, а оглянуться, подумать друг о друге… Куда там! Времени нет. Вот мне, например, давно хотелось сказать вам, что меня глубоко огорчила эта нелепая история с диссертацией Мерзлякова. Я знаю, вы убеждены в том, что его провалили, так сказать, с заранее обдуманным намерением. И что сделано это было с благословения – будем откровенны – вашего покорного слуги. Не так ли?

Он сделал паузу. Уж не ждал Ли, что я стану уверять его в обратном?

– А между тем знаете ли вы истинную подоплеку этого провала? Она проста, и чтобы понять ее, нет необходимости изучать теорию иммунитета. Ему завидуют – и завидуют страстно! Вы спросите меня, как можно завидовать юноше, который ничего не требует, никому не мешает, не стремится к высокому положению и вообще занят только наукой? Вот этому-то и завидуют.

Была крупица правды в том, что он говорил, но только крупица.

– Мерзляков талантлив. Он уже теперь, в двадцать шесть лет, знает и понимает в науке больше, чем какой-нибудь заслуженный ученый, о котором помнят только одно – что лет сорок тому назад он выступил с блестящим докладом на Пироговском съезде.

Это был намек на Дилигентова – многозначительный, если вспомнить, что Дилигентов, научное значение которого было ничтожно, считался тем не менее одним из видных сторонников крамовского направления.

– И нет нужды далеко ходить за примером. Я сам позавидовал ему на защите. Молодость, чистота и вместе с тем какая зрелая, глубокая любовь к своему делу! Разумеется, это чувство не могло заставить меня положить черный шар. – Крамов засмеялся негромко, но от души. – Однако кое-кто из наших коллег, столь же начитанных, сколько бездарных, в этот день отомстил бедному юноше за талант. Можете мне поверить!

Снова намек – теперь на Догадова. И я продолжала мысленно комментировать все, что он говорил, подобно тому как шахматист, изучивший не одну партию своего противника, сопровождает каждый его ход своей объясняющей мыслью.

– Так или иначе, нельзя допустить, чтобы Мерзляков пострадал от этой явной несправедливости. Я звонил Лазареву…

Это был заведующий отделом аспирантуры Наркомздрава.

– Он полагает, что повторять защиту у нас неудобно. Но где-нибудь на периферии…

– В этом нет нужды, Валентин Сергеевич. Никольский предложил Мерзлякову защитить диссертацию в институте Академии наук. Разумеется, если ВАК разрешит повторную защиту.

– А после защиты он вернется в наш институт?

– Не знаю.

– Жаль, если нет. – Он помолчал, потом взглянул на меня, улыбаясь. – Эх, Татьяна Петровна! Вот говорят – школа Крамова. А ведь с не меньшим правом вашу лабораторию можно было бы назвать научной школой. У вас ясный взгляд на вещи, Татьяна Петровна! Вы сами не догадываетесь, что уже вышли со своей группой на широкую дорогу. Ваша лаборатория фактически уже почти стала самостоятельным институтом.

Нужно было запутаться в собственных расчетах, чтобы сделать этот грубый, несвойственный Крамову ход. Он и сам, по-видимому, почувствовал это. Щечки порозовели. Он снял и нервно протер пенсне. Но отступать было, видимо, поздно.

– Немного организационной смелости, да? В самом деле – почему бы не совершиться этому превращению?

Не знаю, как передать это ощущение, но впервые в разговоре с Крамовым я почувствовала себя увереннее, спокойнее, сильнее, чем он. Я засмеялась, сказала: «Вы шутите», – и минута, когда, немного растерянный, он ждал моего ответа, прошла.

– Валентин Сергеевич, я пришла к вам по делу, которое может показаться вам странным. Однажды вы показали мне вашу коллекцию старинных медицинских рукописей и книг.

Он ответил не сразу.

– Помню.

– Нет ли среди них рукописи доктора Лебедева «Защитные силы»?

Теперь пришла его очередь искать в моих словах скрытый смысл. Брови поднялись, глаза взглянули поверх пенсне с настороженным недоумением.

– Весьма вероятно. А почему вас интересует эта рукопись, Татьяна Петровна?

– Причина простая. Ее написал человек, который мне очень дорог. Один старый провинциальный врач… Когда-то я училась у него. Но он интересует меня и как научный труд. Разумеется, я сужу по детским воспоминаниям.

Крамов слушал, любезно склонив голову набок. Он не верил мне. «Но если это только предлог, почему она уклонилась от серьезного разговора? Я намекнул, что готов пожертвовать некоторыми сотрудниками, – она не приняла намека. Почему обошла вопрос о Мерзлякове? Неужели она действительно явилась ко мне с единственной целью – заглянуть в никому не нужную рукопись какого-то старого врача?»

Я не сомневалась в том, что верно прочла его мысли.

– Сейчас посмотрю, Татьяна Петровна, – спокойно сказал он. – Каталога у меня нет, все не соберусь составить, но что-то помнится… Как вы сказали?

Я повторила название. Он вышел в кабинет – мы разговаривали в столовой – и вернулся.

– Есть.

– Есть? – переспросила я радостно. – Валентин Сергеевич, я вас очень прошу, разрешите взять ее хоть на несколько дней. Наверное, вы не хотите расстаться с ней совсем. Идя к вам, я думала об этом. Но, может быть…

Он все еще не верил мне: «А что, если это ловушка?»

– Почему не захочу? Правда, как всякий коллекционер, я не очень-то люблю выпускать из рук… Но тут особенные обстоятельства. Можно, например, снять с нее копию. Хотите?

– Конечно, спасибо.

– Беда только в том, что я отдал ее переплетчику, вместе с другими рукописями. Но это было месяца два тому назад.

Он при мне позвонил переплетчику и, узнав, что рукопись готова, обещал прислать ее мне.

Он исполнил обещание и через несколько дней прислал мне рукопись Павла Петровича. «Защитные силы» – было аккуратно выведено старческим почерком на первой странице. «Том первый. Микробы и ткани».

С непостижимым чувством возвращения в прошлое, казалось бы ушедшее навсегда, развернула я эту рукопись, с которой в жизни было связано так много. Как живой, появился перед моими глазами Павел Петрович – под цветущим каштаном, розовым от заходящего солнца. Вот, закончив лекцию, он возвращается к себе, я провожаю его – и что за удивительный мир открывается на пороге его комнаты, сколько загадок!

И другое вспомнилось мне: наш последний разговор, когда у меня сердце томилось от невозможности помочь ему, утешить его, а он говорил и думал – не о себе! – о судьбах науки. Распечатанный конверт лежал на столе – отзыв о статье, которую он посылал знаменитому Т., – холодный, грубо иронический, уничтожающий отзыв. Но не отчаяние заставило его задуматься в эту, быть может, самую грустную минуту жизни. «Два противоположных закона борются в мире, – сказал он тогда, – закон смерти, ежедневно придумывающий новые средства убийства и разрушений, и закон мира и жизни, стремящийся освободить человека от преследующих его бедствий. И я счастлив, потому что вижу, какое место заняла в этой битве Россия».

<p>СПОР</p>

Конференц-зал полон. Сидят на окнах, стоят в проходах. Двери открыты – и в коридоре полно.

– …Без подходящей теории невозможен организационный захват – вот в чем сущность вопроса! Теория Крамова создается на наших глазах, но не потому, что она является живой, насущной потребностью науки. Нет, она подбирается, составляется, придумывается. Она опирается на факты, но только одной своей стороной, и, может быть, наименее важной. Она выковывается как оружие, но не науки, не познания природы, а собственного благополучия и славы.

Душно. Накануне «Вечерняя Москва» предсказала двадцать три градуса в тени и ошиблась: около тридцати. Я с тревогой смотрю на Лену – от духоты ей иногда становится дурно. Да, очень бледна, синеватые губы. Она понимающе прищуривает один глаз и улыбается мне через силу. Рубакин – за кафедрой, Крамов – за столом президиума, в двух шагах от него, и я ловлю себя на мысли, что бросить это оскорбительное «собрать теорию» ему прямо в лицо для меня было бы все-таки трудно. Но Рубакину, очевидно, не трудно.

– За последние годы я внимательно прочел работы многих ученых, примыкающих к этому направлению. Мало общего – вот что бросается в глаза! Очень мало! Среди них есть несколько серьезных ученых, которые искренне уверены, что крамовская теория двигает советскую медицину вперед, – это еще не школа! Есть ловкие люди, которым выгодно принадлежать к определенному научному направлению, которые подтасовывают факты и получают за это степени и звания. Это еще не школа! Есть метод «взаимного оплодотворения» – теория собирает под свои знамена сторонников, а сторонники добывают факты, подтверждающие теорию. И это не школа! А между тем существует, действует, превозносит себя эта мнимая школа! Куда ни посмотришь – в Ростове и Саратове, в Киеве и Казани. Не говорю уже о Москве, где она пытается утвердить свое значение в комитетах и комиссиях, в редакциях и ученых советах. Вот она, магия, – не подберу другого слова! Магия имени, повторенного в печати тысячи раз. Магия долголетняя – потому, что все это продолжается годами. И вдруг какой-то мальчик, аспирант, у которого нет ни одной печатной работы, осмеливается коснуться непогрешимой теории…

Я оборачиваюсь и смотрю на притихший, внимательный, взволнованный зал. Где Виктор? Вот он! Сидит в третьем ряду подле Кати Димант на краешке стула и, широко открыв глаза, слушает Рубакина с удивлением, с восторгом.

Коломнин сидит подле него, положив ногу на ногу, сгорбившись, подняв узкие плечи. О чем он думает, этот человек с дурным характером? Щурится, иронически опускает углы тонкого рта, очевидно, доволен.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48