Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дни, как сегодня

ModernLib.Net / Керет Этгар / Дни, как сегодня - Чтение (стр. 5)
Автор: Керет Этгар
Жанр:

 

 


      Я посмотрел, например, на Каценштайна. Всю свою жизнь я смотрю, например, на Каценштайна. Я пошел принимать душ, но не было горячей воды. Нагреватель испортился. Я мылся под холодной водой. У Каценштайна наверняка установлен солнечный бойлер.
      В средней школе меня не приняли в специализированный класс. Мама из этого сделала целую историю. Все время плакала и говорила, что из меня ничего не выйдет. Я пытался объяснить ей, что трудно поступить в специализированный класс, что только десять процентов прошли, самые головастые.
      — Сегодня в магазине я встретила Мирьям Каценштайн, — проговорила мама сквозь слезы, — ее сын поступил. Сын Мирьям Каценштайн умнее моего сына? Да ни в жизнь. Он только больше старается. А ты как будто специально так делаешь. Вгоняешь меня в такое отчаяние.
      Куда бы я ни шел, он всегда был там, чтобы нас могли сравнивать, — в школе, во дворе, на спортивной площадке, на работе — везде. Каценштайн, Каценштайн, Каценштайн, Каценштайн. Не то, чтобы он был какой-то гений, нет. Обычный парень, звезд с неба не хватал, далеко не атлет и не такой уж сообразительный. В точности — как я, но только чуть-чуть более везучий. Чуть-чуть и еще чуть-чуть, и еще… Просто кошмар.
      Я по собственной инициативе уволился с работы. Это стоило мне скандала с женой, но в конце концов она примирилась с этим. Мы переехали в другой город, далеко. Я работал там страховым агентом. Дела шли неплохо. Я не видел его где-то семь лет. Мне было хорошо, у нас родился ребенок. Тем временем в Швейцарии умер мой дед и оставил мне большое наследство. Возвращаясь назад из Базеля, в самолете я увидел Каценштайна, сидящего в первом классе. Когда я убедился, что это он, было слишком поздно. Самолет уже начал разбег по взлетной полосе. Я понял, что мне предстоят очень долгие пять с половиной часов.
      Рядом со мной сидел какой-то раввин, который говорил, не закрывая рта. Но я не слышал ни слова. Все пять часов я просидел, уставившись в затылок Каценштайна.
      — Посмотри на свою грустную жизнь. Ты пустой, лишенный ценностей человек, — нудел мне рав и постоянно приводил цитаты.
      Я выпил апельсинового сока, а Каценштайн заказал «Джек Даниэлз».
      — Посмотри, например… — сказал рав.
      Не хочу. Я поднялся со своего кресла и бросился по проходу в конец салона. Стюардесса попросила, чтобы я вернулся на свое место. Я отказался.
      — Вернитесь на свое место и застегните ремень безопасности, как… — Хотя она и закончила словами «как остальные пассажиры», в ее глазах я прочитал «как Каценштайн».
      Я повернул рычаг на двери самолета и с силой толкнул ее плечом. Потоком воздуха меня вытащило наружу; наконец-то весь этот ад остался позади.
      В потустороннем мире самоубийство все еще считается серьезным грехом, и никакие мольбы не помогли мне. Когда меня волокли в преисподнюю, я успел увидеть Каценштайна и остальных пассажиров самолета, приветственно махавших мне руками из окон экскурсионного автобуса, который вез их в рай. Оказалось, что четверть часа спустя после того, как я выпрыгнул, самолет разбился во время посадки, — какая-то редкая неисправность, один случай на миллион. Если бы только мне хватило капельки терпения высидеть на месте еще несколько минут, как все остальные пассажиры, как Каценштайн.

Трубы

      Когда я перешел в седьмой класс, к нам в школу пришел психолог и устроил нам тест на уровень развития. Он показал мне одну за другой двадцать разных картинок и спросил, что на них не так. Мне все картинки показались совершенно нормальными, но психолог заупрямился и снова показал мне первую картинку с ребенком.
      — Что на ней не в порядке? — спросил он устало. Я ответил, что картинка в полном порядке. Психолог страшно разозлился и говорит: «Ты что, не видишь, что у ребенка на картинке нет ушей?» По правде говоря, когда я еще раз всмотрелся в картинку, то действительно увидел, что у ребенка нет ушей. Но картинка по-прежнему казалась мне в полном порядке.
      Этот психолог определил меня как «страдающего от серьезных расстройств восприятия» и направил на курсы плотников. Там выяснилось, что у меня аллергия на опилки, и меня перевели к сварщикам. Дело у меня шло неплохо, но профессия мне не нравилась. Честно говоря, мне вообще ничего особенно не нравилось.
      После окончания курсов я начал работать на заводе, который производил трубы. Директором был инженер, который окончил Технион. Башковитый мужик. Если бы ему показали картинку с ребенком без ушей или что-нибудь в этом роде, уж он бы в два счета просек.
      После окончания рабочего дня я обычно оставался в цеху, делал себе такие изогнутые трубы, походившие на извивавшихся змей, и пускал по ним стеклянные шарики. Я знаю, что это звучит по-идиотски, мне это даже и не нравилось, но тем не менее я продолжал. Однажды вечером я сделал такую запутанную трубу с множеством изгибов и колен, что, когда пустил в нее шарик, он не выкатился из противоположного отверстия. Сначала я думал, что он застрял где-то там в середине, но после того, как закатил в нее еще около двадцати шариков, я понял, что они просто исчезли.
      Я понимаю, что все, что я рассказываю, звучит немного нелепо, и все знают, что шарики просто так не исчезают. Однако, когда я смотрел, как они вкатываются в одно отверстие трубы и не появляются из противоположного, мне это совсем не показалось странным, наоборот — совершенно нормальным. И тогда я решил, что построю себе большую трубу, точно такую же, и буду ползти по ней до тех пор, пока не исчезну.
      Когда я думал об этой идее, то так обрадовался, что начал смеяться, я думаю — первый раз в жизни. С того дня я начал делать огромную трубу. Каждый вечер я занимался ею, а по утрам прятал части на складе. Работа заняла у меня двадцать дней, а в последнюю ночь я пять часов потратил на то, чтобы собрать трубу, и она растянулась приблизительно на половину цеха.
      Когда я смотрел на нее готовую, ждущую меня, я вспомнил свою учительницу социологии, которая сказала мне однажды, что тот человек, который первым использовал палку, не был самым умным или самым сильным в своем племени. Таким палки не были нужны. Просто тот, первый, нуждался в палке для того, чтобы скрыть свою слабость и выжить. Я не думаю, что на свете был человек, который хотел бы исчезнуть более, чем я, вот поэтому-то я и изобрел эту трубу. Именно я, а не тот гениальный инженер с дипломом Техниона, который руководит нашим заводом.
      И вот я пополз по трубе, не зная, что будет ждать меня у другого выхода, — может, там будут дети без ушей, которые сидят на кучах моих шариков, может быть.
      Не знаю, что точно произошло после того, как я миновал определенное место в трубе, я только знаю, что теперь — я здесь. Думаю, сейчас я ангел — у меня есть крылья и такой овал над головой; здесь сотни таких, как я. Когда я сюда добрался, они сидели и играли в шарики, которые я пускал по трубе за несколько недель до этого.
      Я всегда думал, что рай — это место для людей, которые всю свою жизнь вели себя хорошо, но это не так. Бог слишком милостив и милосерден, чтобы принять такое решение. Рай это просто место для тех, кому в земной жизни не удалось быть счастливым по-настоящему. Здесь мне объяснили, что самоубийцы возвращаются на землю, чтобы заново прожить свою жизнь — не удалось с первого раза, так удастся со второго! Но те, кто действительно не нашли себя в жизни, приходят сюда, и у каждого из них свой путь в рай.
      Тут есть летчики, которые, чтобы попасть сюда, сделали мертвую петлю в определенной точке бермудского треугольника. Тут находятся домохозяйки, которые добрались сюда, выбравшись через заднюю стенку своего посудного шкафа. Математики, которые обнаружили топологические искажения в пространстве и через них проникли сюда. Так что, если ты действительно несчастлив там, на земле, и всякие типы говорят тебе, что ты страдаешь от «серьезных расстройств восприятия», поищи свою дорогу сюда. А как найдешь, захвати с собой колоду карт, потому что нам уже здорово надоело играть в шарики…

Сумасшедший клей

      — Не трогай это, — говорит она мне.
      — А что это? — спрашиваю я.
      — Это клей, особый клей, супер-клей.
      — Для чего ты его купила?
      — Мне нужно, — был ответ, — мне нужно многое склеить.
      — Нет у нас ничего, что нужно склеивать, — я рассердился, — не понимаю, для чего ты покупаешь всякую чепуху.
      — По той же причине, что ты женился на мне, — ответила она, злясь, — чтобы только убить время.
      Я не хотел ссориться, поэтому промолчал. И она замолчала.
      — Он хоть хороший, этот клей? — спросил я.
      Она показала мне рисунок на упаковке, на котором был изображен человек, висевший вниз головой, — подошвы его ботинок, смазанные этим клеем, прилипли к потолку.
      — Никакой клей не сможет удержать человека в таком положении, — сказал я, — его сфотографировали наоборот — на самом деле он стоит на полу. Они просто вертикально закрепили щетку, чтобы казалось, что она свисаете потолка. Посмотри, как изображено окно на рисунке — фиксатор жалюзи стоит наоборот, видишь? — показал я на упаковку; она не посмотрела.
      — Ну, уже восемь, — сказал я, — мне пора бежать. Я взял свой портфель и поцеловал ее в шеку. — Я сегодня вернусь поздно, потому что…
      — Я знаю, — она прервала меня, — дополнительная работа.
      Я позвонил Михаль с работы: «Я не смогу прийти сегодня, нужно вернуться домой пораньше».
      — Почему? — спросила Михаль, — что-нибудь случилось? — Нет. Хотя… да. Я думаю, что она догадывается.
      Наступила долгая пауза, я мог слышать дыхание Михаль на другом конце линии.
      — Я не понимаю, почему ты продолжаешь жить с ней, — прошептала она наконец, — вы же ничего не делаете вместе, уже даже и не ссоритесь. Я не в состоянии понять, что удерживает вас вместе. Я не понимаю этого, — сказала она еще раз, — просто не понимаю… — И заплакала.
      — Не плачь, Михаль. Послушай, — я решил соврать, — кто-то вошел, я должен прервать разговор. Я приду завтра, обещаю. Тогда и поговорим.
      Я вернулся домой рано. Войдя, сказал «Привет», но мне никто не ответил. Я прошел из комнаты в комнату — ее нигде не было. На столе в кухне я обнаружил совершенно пустой тюбик из под клея. Я хотел подвинуть к себе стул, чтобы сесть, — он не стронулся с места. Я потянул его еще раз — не тут-то было — она приклеила его к полу! Холодильник тоже не открывался — она приклеила дверь. Я не понимаю, почему она занялась этими глупостями, она ведь всегда была нормальной, не знаю, что с ней случилось.
      Я подошел к телефону в гостиной, может, она пошла к своей матери. Трубку нельзя было поднять, она и ее приклеила. Я со злостью пнул телефонный столик — чуть ногу не вывихнул, — а он даже не сдвинулся.
      И тут я услышал, как она смеется. Смех раздавался где-то надо мной. Я поднял голову и увидел ее — она висела вниз головой, ее босые ступни были приклеены к высокому потолку в гостиной.
      Пораженный, я уставился на нее: «Скажи, ты что — свихнулась?» Она не ответила, только улыбнулась. Когда она висела там, вверх ногами, ее улыбка была такой естественной, как будто губы раздвигаются лишь под действием силы тяжести, без усилия.
      — Не волнуйся, сейчас я тебя сниму, — сказал я и взял с полки книги. Я сложил несколько томов энциклопедии один на один и взобрался на них. «Может, будет немного больно», — сказал я ей, пытаясь удержать равновесие на книжной пирамиде.
      Она продолжала улыбаться. Я потянул ее со всей силой, но ничего не произошло. Я осторожно спустился.
      — Не бойся, — сказал я ей, — я пойду позвоню от соседей, вызову кого-нибудь на помощь.
      Она рассмеялась: «Ладно, я никуда не уйду». Тут и я рассмеялся. Она была такая красивая и совсем нелогичная, там, под потолком, вверх ногами. Ее длинные волосы свисали вниз, ее груди под белой трикотажной блузкой приняли форму двух капель воды. Такая красивая…
      Я опять взобрался на стопку книг и поцеловал ее. Ее язык прикоснулся к моему, и… тут книги у меня под ногами рассыпались, и я почувствовал, что парю в воздухе, касаясь ее лишь губами.

Из сборника «Моя тоска по Киссинджеру» Тель-Авив, 1994 г.

Фокус с цилиндром

      В конце выступления я достаю зайца из цилиндра. Я всегда делаю это в конце, потому что дети очень любят животных. По крайней мере, я любил, когда был ребенком. Кульминационный момент: я передаю зайца детям, и они могут его погладить, угостить чем-нибудь. Когда-то так оно и было; сегодня же дети менее чувствительны, но, тем не менее, я оставляю зайца на конец выступления. Это фокус, который я люблю более всего, вернее, любил более всего.
      Не отрывая глаз от публики, я опускаю руку глубоко в цилиндр и нащупываю там уши Казама — моего зайца. И тогда — «Вот вам — наш Казам!» — я извлекаю его наружу. Каждый раз это поражает, и не столько публику, сколько меня самого. Каждый раз, когда моя рука нащупывает в цилиндре эти смешные уши, я ощущаю себя волшебником. И даже несмотря на то, что я знаю, как это делается (под цилиндром в столе скрытая полость — вот и все), тем не менее, это словно настоящее чудо.
      Вот и в прошлую субботу (30-го числа) я припас фокус с цилиндром напоследок. Дети на том дне рождения были совсем квелые. Некоторые из них сидели ко мне спиной и смотрели по кабельному TV какой-то фильм со Шварценеггером. Виновник торжества вообще был в другой комнате, играл в новую видеоигру, которую только что получил в подарок. Моя публика состояла из четырех детей.
      Был исключительно жаркий день, я весь взмок в своем фраке, хотел поскорее закончить и отправиться домой. Я даже пропустил три фокуса с веревками и приступил к финалу. Я глубоко запустил руку в цилиндр, а сам уставился на маленькую толстушку в очках…
      Заскочу на минутку в кабинет отца именинника и слиняю отсюда с чеком на триста шекелей…
      Прикосновение к ушам Казама как всегда приятно удивило: «И вот вам — наш Казам!» Я потянул его за уши и почувствовал что-то странное — он был более легким. Я как всегда поднял руку в воздух, не отрывая взгляда от аудитории. И тогда я почувствовал какую-то влагу на пальцах, а толстенькая девочка в очках вдруг начала визжать — в правой руке я держал за длинные уши голову Казама с выпученными глазами. Только голову, тела не было. Голова и много-много крови. Толстушка продолжала визжать. Дети, которые сидели ко мне спиной, отвернулись от телевизора и начали мне аплодировать. Из соседней комнаты пришел мальчик со своей новой видеоигрой. Увидев оторванную голову, он начал восторженно свистеть. Я почувствовал, что съеденный обед сейчас выйдет обратно. Меня вырвало прямо в магический цилиндр, и тошнота прекратилась. Дети вокруг меня сходили с ума от восторга.
      Ночью после выступления я не заснул. Я двадцать раз проверил реквизит, но так и не смог найти объяснение тому, что случилось. Я также не смог найти и трупик Казама.
      Утром я отправился в магазин для фокусников. Там мне тоже ничего не смогли объяснить. Я купил зайца. Продавец пытался убедить меня взять черепаху. «Зайцы — это вчерашний день, — сказал он. — Сегодня детишки тащатся только от черепах. Скажите им, что это черпашка-ниндзя, и они со стульев попадают». И все-таки я купил зайца и его тоже назвал Казам.
      Дома на автоответчике меня ждали пять сообщений, все — приглашения выступить. Все — от детей, которые были на том представлении. Один ребенок даже настаивал на том, чтобы я оставил ему оторванную голову, как я это сделал на вечеринке 30-го числа.
      Только тогда я вспомнил, что не забрал оттуда голову Казама.
      Мое следующее выступление было в среду. Это был день рождения десятилетнего мальчика из района Рамат-Авив-гимел. Я очень нервничал все представление, не мог сконцентрироваться. Фокус с картами у меня не получился. Все время я думал только о цилиндре. И, наконец: «И вот вам — наш Казам!» Пристальный взгляд в аудиторию, рука — в цилиндре. Я не смог нащупать уши, но вес был нормальный, тело гладкое. И опять — визг, визг и также аплодисменты — в моей руке был не заяц, а тельце мертвого младенца…
      Я не могу больше показывать этот фокус. Когда-то я любил его, но сегодня, стоит мне только подумать о нем, у меня дрожат руки. Я продолжаю представлять себе жуткие вещи, которые ждут меня в цилиндре и которые я вытащу из него. Вчера мне приснилось, что я запускаю руку в цилиндр, а в нее вонзаются клыки чудовища. Мне трудно поверить, что когда-то у меня хватало мужества засунуть руку в это темное отверстие, что у меня когда-то хватало мужества закрыть глаза и заснуть.
      Я уже вообще не выступаю, но это меня совершенно не трогает. Я не зарабатываю, но и это не страшно. Иногда я еще надеваю фрак, просто так, дома, или ощупываю скрытую полость в столе под цилиндром, — но это все. Кроме этого я не прикасаюсь к фокусам и вообще ничего не делаю. Только лежу на кровати и думаю о голове зайца и трупике младенца. Будто это какие-то намеки в загадке, будто кто-то пытался мне что-то сказать. Например, что сейчас не самое удачное время для зайцев, а также для младенцев. Что это не самое лучшее время для фокусников.

Властелин мира

      В честь пятидесятилетия я подарил отцу позолоченную щеточку для пупка, на ручке которой было написано «Человеку, которому ничего не нужно». Я долго раздумывал, что купить — эту прочищалку или «Таммуз в огне».
      Отец был в хорошем настроении весь вечер, просто клоун. Он показывал всем, как он чистит свой пупок новой щеточкой и издавал звуки довольного слона. А мама говорила ему: «Ну, Менахем, прекрати уже». А он не прекращал.
      В честь пятидесятилетия жилец, который живет в квартире внизу, решил, что не будет съезжать, хотя его договор закончился.
      — Смотрите, господин Фульман, — говорил он моему отцу, в позе мясника склонившись над разобранным усилителем «Маранц». — В феврале я еду в Нью-Йорк открывать вместе со своим шурином радиомастерскую. Я и не подумаю перевозить все свои вещи отсюда на какую-то другую квартиру только из-за двух месяцев.
      А когда мой отец сказал ему, что договор закончился в декабре, то Шломо-электроника продолжал себе работать, как ни в чем не бывало, и проговорил тоном человека, который отгоняет назойливого сборщика пожертвований: «Договор-шмоговор, я остаюсь. Вам не нравится? Так подайте на меня в суд». И точным движением запустил свою отвертку в глубь внутренностей усилителя.
      В честь пятидесятилетия я отправился со своим отцом к адвокату, и адвокат сказал ему, что ничего нельзя поделать.
      — Договоритесь с ним о компромиссе, — предложил он, роясь в ящиках стола в безнадежных поисках чего-то. — Постарайтесь вытянуть из него еще три-четыре сотни, и всем привет. Суд просто будет стоить вам испорченного настроения и здоровья, и я совсем не уверен, что после двух лет тяжбы вы сумеете получить больше.
      В честь пятидесятилетия я предложил своему отцу, чтобы ночью мы спустились в квартиру Шломо-электроники, сменили личинку замка и выкинули все его барахло во двор. А мой отец говорит, что это незаконно и чтобы я не смел этого делать. Я спросил его — это потому, что он боится, а он ответил — нет, он просто реалист.
      — Ради чего? — спросил он и почесал лысину. — Ты мне скажи. Ради чего? Ради оплаты за три месяца? Брось, это не стоит того.
      В честь пятидесятилетия я вспомнил, каким был мой отец когда-то, когда я был еще ребенком. Такой высокий и работал в Тель-Авиве. Он обычно брал меня на прогулку или клал меня себе на спину, как мешок с мукой. Я кричал ему «Но! Пошел!», и он бегал со мной по лестнице вверх и вниз, как сумасшедший. Тогда он еще не был реалистом, он был властелином мира.
      В честь пятидесятилетия я стоял на лестничной плошадке и смотрел на него: лысый, с небольшим брюшком, ненавидит свою жену — мою мать. Люди все время вытирали о него ноги, а он повторял себе, что не стоит связываться.
      Я подумал об этом гребаном жильце снизу, который сидит в квартире моего покойного деда, копается в усилителях, и просто уверен, что мой отец ничего не сделает, потому что он усталый и вообще слабак. И что даже его сын, которому всего двадцать три, тоже ничего не сделает.
      В честь пятидесятилетия я на минутку задумался о жизни. О том, как она дрючит нас и в хвост, и в гриву. О том, что мы всегда уступаем всяким засранцам из-за того, что «не стоит связываться». Я думал о себе, о своей подруге Тали, которую я не очень-то и люблю, о лысинке, которая уже пробивается у меня. Я думал о том, что же меня останавливает сказать незнакомой девушке в автобусе, что она очень красивая, выйти вместе с ней на остановке и купить ей цветы.
      Мой отец уже вернулся в квартиру, и я остался на плошадке один. Свет выключился, а я стоял и все не зажигал его. У меня перехватило горло, я почувствовал себя таким забитым. Я подумал о своих детях, которые через тридцать лет тоже будут растерянно толкаться у прилавков в торговом центре, как мыши в лабиринте, а потом явятся ко мне с чем-нибудь типа «Таммуз в огне».
      В честь пятидесятилетия я врезал жильцу своего отца по роже кулаком с зажатым в нем тяжелым ключом.
      — Ты мне нос сломал, ты сломал мне нос, — выл Шломо, скорчившись на полу.
      — Нос-шмос, — я взял отвертку «Филипс» с его рабочего стола. — Не нравится тебе? Так подай на меня в суд.
      Я подумал о своем отце, который наверняка сейчас сидит в спальне и чистит себе пупок щеточкой с позолоченной ручкой. Это меня разозлило, страшно разозлило. Я положил отвертку на место и врезал Шломо еще раз ногой по башке.

Мой брат в тоске

      Это совсем не то, когда какой-то человек улице рассказывает вам, что он подавлен. Это — мой брат, и он хочет покончить с собой. И изо всех людей он пришел именно ко мне, чтобы сказать это. Потому что меня он любит больше всех, а я — его, но у него проблема. Да еще какая.
      Я и мой младший брат стоим в саду на Шенкина, и моя собака, Хендрикс, изо всех сил тянет поводок, пытаясь укусить за лицо какого-то ребенка в комбинезончике. Я одной рукой сражаюсь с Хендриксом, а другой ищу в карманах зажигалку.
      — Не делай этого, — говорю я своему брату.
      Зажигалки нет ни в одном из карманов.
      — Почему — нет? — спрашивает мой младший брат. — Моя девушка бросила меня ради пожарного. Я ненавижу учебу в университете. И мои родители — самые жалкие люди на свете. На, возьми зажигалку.
      Он бросает мне свой Cricket. Я ловлю. Хендрикс вырывается. Он набрасывается на малыша в комбинезоне, валит его на траву и смыкает свои страшные челюсти, в точности, как у ротвейлера, на лице ребенка. Я и мой брат пытаемся оторвать Хендрикса от малыша, но пес упорствует. Мать комбинезончика визжит. Сам ребенок подозрительно тих. Я со всей силы пинаю Хендрикса ногой, но он даже не реагирует. Мой брат находит в траве металлический прут и бьет им Хендрикса по башке. Раздается противный хруст, и Хендрикс валится на землю. Мамаша жутко кричит — Хендрикс откусил ее ребенку нос, напрочь.
      Теперь Хендрикс мертв. Мой брат убил его. И кроме того, он еще хочет покончить с собой, так как то, что его подруга изменила ему с пожарным, кажется ему самым унизительным на свете. Мне профессия пожарного кажется почетной — спасать людей и все такое. Но брат считает, что было бы лучше, если бы она трахалась с кем-нибудь другим.
      Теперь мать ребенка набрасывается на меня. Она пытается выцарапать мне глаза своими длинными ногтями, которые покрыты отвратительным белым лаком. Мой брат высоко поднимает железяку и дает и этой по башке. Ему можно, он — в тоске.

Взведен и на предохранителе

      Его лицо закутано куфией, он стоит посреди переулка, где-то в двадцати метрах от меня. «Голани — пидор», — кричит он мне с тяжелым арабским акцентом и делает рукой оскорбительный жест, как бы приглашая.
      — Как дела, Голани? Ваш рыжий сержант вчера клево оттрахал тебя в задницу? Что, уже нет сил пробежаться?
      Он расстегивает штаны и достает член: «Ну, что, Голани? Мой член недостаточно хорош для тебя? А для твоей сестры он был хорош? А для матери? А вот для твоего друга Абутбуля он был хорош. Как он бежал за мной!.. Пол-улицы пробежал, придурок, и что? Трах — и его башка раскололась, как арбуз. Как у него дела? Лучше чувствует себя, несчастный? Я видел, прилетал вертолет, чтобы забрать его».
      Я вскидываю «Галиль » к плечу, беру его на мушку.
      — Стреляй, пидор, — смеясь, кричит он, распахивает рубашку и показывает на сердце. — Стреляй точно сюда.
      Я снимаю с предохранителя и задерживаю дыхание… Он стоит и ждет так около минуты, руки на бедрах, безразличный. Сердце его там, под кожей и плотью, точно у меня на прицеле.
      — Ты ни в жизнь не выстрелишь, трус. Может, если выстрелишь, твой рыжий сержант уже не будет трахать тебя в задницу?
      Я опускаю винтовку, а он делает оскорбительный жест.
      — Ладно, я пошел, пидор. Встретимся завтра. Когда твоя смена? С десяти до двух? Я приду.
      Он пошел было по одному из переулков, но вдруг останавливается и улыбается: «Передай Абутбулю привет от ХАМАСа, а? Скажи, что мы сожалеем, что сбросили ему каменный блок на голову».
      Я быстро прицеливаюсь — рубашку он застегнул, но его сердце все еще доступно мне… И вдруг кто-то толкает меня сзади. Я падаю на песок и вижу над собой нашего сержанта Эли.
      — Ты что, Крамер, рехнулся, — кричит он. — Ты что мне стоишь тут с винтовкой навскидку, словно ковбой?! Здесь что — дикий Запад, что ты можешь палить в кого хочешь?
      — Да ладно, Эли, я бы не выстрелил в него, хотел только попугать, — говорю я и отвожу глаза.
      — Хочешь попугать его? — кричит Эли и встряхивает меня за ремень бронежилета. — Так расскажи ему сказку про привидения, а ты направляешь на него винт, да еще снимаешь с предохранителя! — Он отвешивает мне оплеуху.
      — Эй, пидор, — кричит мне араб, — похоже, что рыжий не будет трахать тебя сегодня. Молодец, рыжий. Влепи ему еще разок от меня.
      — Ты должен научиться не обращать на них внимания, — говорит мне Эли, тяжело дыша. — Ты слышишь, Крамер, — он переходит на угрожающий шепот. — Ты должен научиться относиться к этому спокойно, потому что, если я еще раз увижу, что ты вытворяешь нечто подобное, я лично позабочусь, чтобы ты попал под суд.
      Ночью позвонил кто-то из «Тель а-шомер » и сказал, что операция прошла не очень удачно, и Джеки Абутбуль, судя по всему, останется полностью парализованным.
      — Главное — научиться не обращать на них внимания, — напомнил я Эли, — так и будем продолжать. И в конце концов вообще не будем их замечать, как Джеки…
      — К чему ты клонишь, Крамер? — вскочил Эли. — Ты думаешь, мне безразлично, что произошло с Абутбулем? Он такой же мой товарищ, как и твой. Ты думаешь, мне сейчас не хочется взять джип и прочесать дом за домом, вытащить их на улицу и влепить каждому пулю в башку? Но, если я сделаю это, я буду точно, как они. Ты этого не понимаешь? Ничего-то ты не понимаешь.
      Но я как раз начал вдруг понимать, причем гораздо лучше, чем он…
 
      Араб стоит посреди переулка, приблизительно в двадцати метрах от меня, его лицо закутано куфией.
      — Доброе утро, пидор, — кричит он мне.
      — Утро просто отличное, — шепчу я.
      — Как дела у Абутбуля, пидор? Ты передал ему привет от ХАМАСа?
      Я стягиваю с себя пуленепробиваемый жилет, бросаю его на землю, потом снимаю каску.
      — Что за дела, пидор? — кричит он мне. — У тебя что, совсем крыша поехала, так тебя затрахал рыжий?
      Я разрываю обертку индивидуального перевязочного пакета и обматываю бинтом все лицо, оставляя только щели для глаз. Беру винтовку. Передергиваю затвор. Проверяю, что она на предохранителе. Беру двумя руками за ствол. Раскручиваю над головой и неожиданно бросаю. Винтовка летит, падает на землю, немного скользит и останавливается почти посередине между нами. Теперь я в точности, как он. Теперь и у меня есть шанс победить.
      — Это тебе, придурок, — кричу я ему. Секунду он растерянно смотрит на меня, но потом бежит к винтовке. Он бежит к винтовке, а я — к нему. Он бежит быстрее меня и успевает к винтовке раньше. Но верх будет мой, потому что сейчас я — как он, а он — с винтовкой в руках — будет в точности, как я. Пусть его мать и сестра трахаются с евреями, пусть его друзья лежат в больнице парализованные, а он будет стоять с винтовкой напротив меня, как пидор, и не сможет ничего сделать. Как я вообще могу проиграть?
      Он поднимает «Галиль», когда я меньше, чем в пяти метрах от него, снимает с предохранителя, прицеливается с колена и нажимает на курок. И тут он обнаруживает то, что я обнаружил в последний месяц в этом аду: эта винтовка — дерьмо. Три с половиной килограмма ненужного железа. Она не стреляет… Я подбегаю к нему раньше, чем он успевает подняться, и бью его ногой в морду. Когда он падает на землю, я поднимаю его за волосы и срываю с него куфию. Его лицо напротив моего. Тогда я беру его и изо всей силы бью мордой о бетонный столб — раз, второй, третий. Посмотрим, какой рыжий теперь трахнет его в задницу.

Подруга Корби

      Корби был арс, такой, как все прочие арсы. То есть ты не знаешь, чего в нем больше — тупости или мерзости. И, как и у всех арсов, у него тоже была красивая девушка, и никто не мог понять, что она в нем нашла. Она была высокая шатенка, выше его, и ее звали Марина. И всегда, когда я проходил мимо них по улице со своим старшим братом, Мироном, мне нравилось смотреть, как Мирон сокрушенно качает головой из стороны в сторону, глядя на них, будто бы говоря про себя «Ну что ж ты в нем нашла?»
      Очевидно, что и подруге Корби понравилось смотреть, как Мирон качает головой, так как всегда, когда мы проходили по улице, она улыбалась моему брату. А с некоторых пор она начала не только улыбаться, но и приходить к нам домой, и мой брат стал выставлять меня из комнаты.
      Поначалу она приходила ненадолго, только в полдень. Затем уже оставалась часами, и все в квартале начали понимать, для чего. Все, кроме Корби и его дебильного кореша Кроточинского. Целые дни они просиживали на пустых ящиках возле магазинчика перса, играя в нарды и потягивая сок. Будто помимо двух этих занятий в жизни больше уже ничего нет. Выигрывая и проигрывая, они могли сидеть за доской часами и считать тысячи очков, которые никого кроме них не интересовали. Когда проходишь мимо них, то всегда кажется, что, если бы перс не закрывал магазинчик вечером или не приходила бы Марина, они бы оставались там, как приклеенные, всегда. Кроме Марины или перса, который вытаскивал ящик из-под задницы у Корби, ничто не могло заставить их подняться.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8