Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Остров Ионы

ModernLib.Net / Отечественная проза / Ким Анатолий / Остров Ионы - Чтение (стр. 7)
Автор: Ким Анатолий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Она начала с того, что закрыла свой дом на замок, словно банкир стальной сейф, а сама вместе с ребенком и козой Катькой перебралась на еврейское подворье, поселилась в маленьком садовом домике и принялась ухаживать за больной Ревеккой. Соседям попросту объяснила, что та уговорила и наняла ее пожить вместе, и люди ей поверили, потому что видели, как в день похорон старой хозяйки Шура единственная вошла в дом, остальные испугались вида истерзанной девушки, словно привидение появившейся в окне, и смылись со двора. И вот вскоре вдова стала пробегать по нему туда и сюда, припадая на свою убогую коротенькую ногу, хлопотать по хозяйству, сходила на рынок, купила говядины. Причем своего ребенка, двухгодовалую Вальку, возила за собой в расписной детской тележечке с деревянными колесиками, с точеными балясинками на бортах, каковая нашлась в хозяйском сарае. Это была коляска для маленькой Ревекки, единственной дочери торговца маслом, который приходился - сам не зная об этом - далеким потомком пророка Ионы, проглоченного китом. (Впрочем, уже рассказывалось, что это было ошибочное представление древних писателей, не знавших физиологии китов.)
      Иона, сын Амафина, до шестидесяти одного года был обычным филистимским обывателем, не очень праведным, многогрешным даже, многодетным, озабоченным мирскими корыстными делами, в особенности накоплением золота, которое Иона любил больше всего на свете... Пока однажды не прозвучало в его ушах слово Господне: стать ему проповедником в далекой Ниневии. И вот через несколько тысяч лет отпрыск первоявленного Ионы-пророка оказался в Сибири и там принял мученическую смерть, оставив сиротой свою единственную дочь. Она свалилась в нервной горячке, но, покусанная тифозной вошью, которая переползла к ней от какого-то из казаков, насиловавших ее, заболела тифом и стала медленно сгорать, приближаться к уготованной ей смерти. Исход сей тифозный сопровождался страшной температурой молодого тела, которое таким образом, поджаривая на себе гнид, пыталось бороться с бешено размножавшимися вшами. Но постепенно душа ее, измученная всеми унижениями и страданиями тела, стала выходить из нее и удаляться, сначала на небольшое расстояние, туманно повисая у потолка комнаты, затем отлетая все далее за пределы и дома, и сада яблоневого, и унылого захолустного городка.
      Когда тифозная сыпь пошла по всему ее телу, ухаживавшая за нею Шура поняла, что это такое, испугалась и сбежала в деревню к родственникам, таща в детской коляске с точеными балясинами свою дочурку. Но оказалось, что по всей округе тиф ходит уже давно, родственники и на порог не пустили Шуру с ребенком, и тогда, помолясь Богу, Шура вернулась обратно в городок, в свой дом, раскалила в бане докрасна печку, чуть ли не сажень дров сожгла, побросала на полок всю носильную одежду, какая только у нее была, и прожарила ее, плотно закрыв низенькую дверь парилки. Сама же она, голая, держа голого плачущего ребенка на руках, провела ночь в душном предбаннике.
      Дело было летнее, рано утречком Шура открыла парилку и достала оттуда горячую еще одежду, оделась, перенесла уснувшую дочь в дом, а сама пошла к еврейке. Ревекка с растрескавшимися, кровоточащими губами, распухшим неузнаваемым лицом уже и не бредила, не металась в постели, лишь со свистом выдыхала горячий, как кипяток, воздух и тихо стонала. Шура стала поить ее из ложечки водою из целебного святого источника, который находился вблизи ее родной деревни, где она была накануне.
      Шура не знала, со страхом и жалостью глядя на неузнаваемую в жестоко обглоданном болезнью существе богатую молодую еврейку, что ее более нет перед нею, что покрытое зловещей сыпью существо с закрытыми глазами и роскошными вьющимися гнедыми волосами вовсе не Ревекка, а что-то уже отдельное от нее, и, не зная об этом, Шура с холодком страха и омерзения в руках откромсала ножницами эти волосы под самый корень, отнесла их в сад и сожгла на костре вместе со стянутым с больной завшивленным бельем. После этого Шура вымыла руки карболкой и опять понеслась к себе домой - топить баню и до полуобморока париться в ней.
      Ревекка тем временем побывала уже в Онлирии, в том высоком эфирном мире, куда человек, облаченный в свою душу, попадает сразу после того, как покидает останки своего умирающего тела, которое уже и двигаться перестает, потеряв всю управляющую жизненную энергию. Но молодая еврейка ничего этого еще не осознала, в первое мгновение свободы никаких страданий из недавнего прошлого не помнила и, озирая подступающие окрестности тонкого мира с привычной высоты своего женского роста, только почувствовала какое-то величайшее, блаженнейшее облегчение и телесную свободу. Привычно видела она и части своего тела: руки, ноги, колени, живот и выпуклую грудь под любимой розовой батистовой кофточкой, - все это выглядело так, как раз и навсегда запечатлелось в ее независимой от тела душевной памяти.
      Она шла куда-то, и устремление ее было радостным, полным детского веселья, которое на земле появляется только у тех, кто никогда еще не знал боли или совершенно позабыл о ней, пусть даже в прошлом испытав неимоверные страдания. Телесную боль запоминает память тела, разумеется, и поэтому для Ревекки, только что освободившейся от своего физического плена, было совершенно необъяснимым ее собственные ликование и легкость. Последнее ощущение оказалось настолько подстрекательным и сильным, что девушка не выдержала и, разбежавшись по долине, которою шла, вдруг легко и непринужденно вспорхнула над землей. По-прежнему она видела свои привычные руки, ноги, а по земле, по зеленой траве-мураве, скользила совмещенно с ее полетом удлиненная тень девушки, падавшая от света солнца. И когда она, внезапно выпрямившись, ногами к земле, решила приостановиться и свечой встать в воздухе, то вначале слегка провалилась вниз, и длинная муслиновая юбка взвилась вихрем вокруг ее ног. Ревекка тотчас спохватилась, на ней ли ее панталончики, она быстро проверила руками, настороженно оглядываясь в воздухе, и успокоилась, лишь убедившись, что штанишки на месте.
      Со стороны казалось, что взлетевшая над равниной девушка совершает в воздухе изящные балетные пируэты под слышимую ею одной музыку, - и тот, кто наблюдал за нею с вершины небольшого холма, опираясь на длинный дорожный посох, тщетно старался угадать, в уме считывая ее танцевальные пассажи и ритмы, какая же все-таки звучит для балерины музыка, из какого известного ему балета... Этот молодой человек, божественно красивый (впрочем, как и все в Онлирии), был когда-то изрядный меломан и петербургский балетоман, звали его в жизни Андреем Цветовым, теперь же он захотел называться Октавием.
      Он решил ходить по просторам сибирской Онлирии пешком, торопиться не хотел, потому что черновая предыдущая жизнь на земле прошла у него в лихорадочной угарной спешке, закончилась на Гражданской войне расстрелом. И в его памяти отпечаталось величайшее сожаление по этому поводу, а теперь он тысячу лет желал бы прожить не спеша, старательно следуя скорости движения солнца по небу - в ритме установленных Творцом суточных перемен дня и ночи.
      И вот они встретились - Ревекка плавно приземлилась к нему на вершину холма, придерживая обеими руками - на коленях и под коленями - свою развевавшуюся юбку, не желая перелетать через мужчину поверх его головы. Так они впервые встретились, оба не зная еще, где они находятся. Октавий (так будем называть молодого человека в Онлирии) недавно был расстрелян и брошен незакопанным в яму на опушке леса, Ревекку тифозная температура, поднимавшаяся к сорока двум градусам, беспощадно изгнала из собственного ее тела. Для обоих окончательный разрыв с физической жизнью через смерть оставался вопросом формальным, ожидаемым разрешения с минуты на минуту. И лишь их крепкие молодые тела, брошенные без какого-либо постороннего внимания, отдельно от душ бились и трепыхались из последних внутренних сил, взыскуя преображения и все никак не желая переходить в состояние трупа с его властно устанавливаемым холодным и тяжким порядком.
      Вот и гуляли себе два вольноотпущенника жизни, вернее, два самовольщика из армии одной исторической эпохи по вполне ясной, видимой Сибирской Онлирии, выглядевшей точно так же, как и прекрасный земной мир тяжеловесного и сочного бытия вещей. Только не было от новомирских вещей никакой боли тебе или, наоборот, приятных касаний - когда в порыве радости Ревекка хотела обнять встретившегося ей красивого человека, ее руки лишь совершили взмахи по воздуху, но ничего не обрели в свое объятие. Она хотела положить эти руки ему на плечи, но напрасно - ладони упали, прошлись в нем, в его прекрасном мускулистом теле, как по воздуху. Он же хотел потрогать - пригладить ее буйные волосы, но они даже не шевельнулись, когда его смуглая жилистая офицерская рука целиком погрузилась в них.
      Однако они быстро освоились с этими новыми закономерностями нового мира, в котором встретились, и вскоре для них видеть должно было стать вполне самодостаточным началом, не менее важным, чем в прежнем бытии - брать, давать, нести, касаться, овладевать, присваивать, употреблять. Совершенно лишенный плотной вещественности, новый мир был гораздо милосердней к своим существам, и любовь здесь освобождалась от жестокой необходимости понуждать любящих к соперничеству в наслаждении друг другом. И здесь ничто не наносило боли вполне видимой телесности, и весь трепет допрежнего существования переводился - от постоянного дрожания за жизнь - к бесстрашному веселью и отважному ликованию безсмертной любви. Она здесь полностью освобождалась от власти и угрозы смерти и наконец-то могла быть сама собой. Все то, что вынуждено было глубоко укрываться в сокровеннейших недрах души в мире жестокой телесности, здесь свободно и красочно выходило наружу. Лишь на мгновение заглянув друг другу в глаза, Ревекка и Октавий обрели то поистине чудесное, что в пределах прошлой жизни было почти никому из людей недоступно, а если и выпадало такое счастье любовникам, то непременно кому-нибудь одному из них, второй же мог - в лучшем случае - лишь позволить любить себя.
      А здесь с первой встречи, с первого же взгляда Ревекка очаровалась чем-то совершенно неизведанным в голубых мужских глазах, и все женское существо ее сладко и радостно потянулось к этому неизвестному, бесконечно влекущему и такому же теплому и надежному, как хороший солнечный день лета. Ревекке сразу захотелось обнять его и поцеловать, но когда это у нее не получилось, молодая женщина поняла, что и без подобных заученных символических акций то, чем она восхитилась в Октавии, ничуть в нем не убыло, и летнее тепло его надежности по-прежнему оставалось дышать для нее, окутывало всю ее - и без объятий и нежных прижиманий любимого к груди, без поцелуев с раскрытыми губами его смугло-румяного чистого рта.
      И все же она была несколько растеряна оттого, что не знала, как ей теперь быть со своей любовью, потому что для этой внезапной любви, ворвавшейся в ее душу, подобно подземной реке, должен был найтись какой-то выход. Невозможно было, чтобы река не истекла куда-нибудь наружу.
      - Ну и что теперь будем делать мы с тобой? - с улыбкой тихого веселья в глазах молвила она.
      - Разговаривать, - ответил он. - Идти рядом и разговаривать.
      - А летать? - спросила она. - Можем мы позволить себе иногда полетать вместе?
      - Конечно, можем, родненькая моя. Милая, милая моя. Дружочек ты мой ненаглядный. Где ты раньше была там, когда мы еще жили? Почему мы никогда не встречались?
      - Вот и я говорю... Так обидно... Что нам теперь делать?
      - Сколько лет тебе исполнилось там?..
      - Классических осьмнадцать. А тебе?
      - Мне двадцать пять. Тоже классические для молодого русского дворянина... Послушай, а что с тобой произошло?
      - Не знаю точно. Столько ужасов навалилось под конец... Отца бросили в огонь. Мать раздели донага и на моих глазах, совсем рядом... Впрочем, не хочу обо всем этом говорить. Хочу теперь ничего не помнить... Вот и ничего не помню! Может, была, а может, ее вовсе и не было - но какая-то хромая женщина подходила ко мне и трогала за руку... Потом было очень и очень жарко и нехорошо, я, кажется, ушла куда-то... И вдруг увидела тебя! Чудо настоящее. А с тобой что было раньше?
      - Меня повели на расстрел двое. Я только помню, что шагал перед солдатами со связанными на спине руками и думал о том, что вот люди, которых никогда раньше не знал, не встречал. И они меня тоже. Однако почему-то ведут меня убивать, хотя ни я им, ни они мне, в сущности, ничего плохого не сделали. Вот такие у меня были совершенно отчетливые мысли по дороге к лесу. И тут я увидел в стороне, на холме, стоявшего с длинной палкой человека. Он опирался правой рукой на посох, а левой прикрыл, как козырьком, глаза и смотрел на наш расстрельный конвой. Наверное, это был местный пастух. Этот пастух в брезентовом выгоревшем плаще и был последним человеком, кого я запомнил. Он стоял на холме вот с этой самой палкой, которая впоследствии почему-то оказалась у меня. И я не помню, как меня убивали, может быть, конвоиры стреляли мне в спину, - но с этой палкой в руке я оказался стоящим на том зеленом холме... И вдруг я увидел тебя, летящую по небу, - настоящее чудо, как ты сказала... Действительно чудо.
      - Но нам и в самом деле надо все-таки что-то делать, - заговорила, перебивая Октавия, Ревекка. - Что-то надо делать. Давай полетим хотя бы?
      - Ради тебя, - отвечал Октавий улыбаясь. - А так мне больше нравится ходить по земле пешком.
      И они полетели рядом, почти касаясь друг друга - почти, потому что прикоснуться даже кончиками пальцев им никак не удавалось. И, не в силах преодолеть в себе желание быть как можно ближе к нему, Ревекка попыталась на лету слиться с ним, однако и тут ничего не получалось - девушка зависала то слева, то справа от летящего Октавия, оказывалась то чуть выше его, то под ним на пядь расстояния ближе к земле. Нет, слияния не получалось, и прикосновения, и волнующего чуда поцелуя тоже - можно было только смотреть и видеть милого друга. И поначалу Ревекка едва ли не страдала, как прежде, по-земному, по-девичьи от невозможности любить человека прикосновением, объятиями, поцелуем. Но что-то происходило - то, наверное, время шло, облака рождались, детские сны витали над землей, вспорхнув с улыбчивых губ младенцев, они чудесны в синем небе Онлирии. И безысходное находило выход, и взамен любви-прикосновения незаметно приходила любовь неощутимого светового сияния, и хотелось видеть любимого человека столь же страстно, как и обнимать, и целовать, - и не наглядеться было никак, и это властно требовало исхода, как в земной юдоли любовь искала и находила выход через содрогающееся телесное наслаждение.
      Они летели и сверху смотрели на землю, которая в Сибирской Онлирии была такая же, что и в сырой, теплой жизни Сибири, - такая же, наверное, хотя никто из них двоих не мог коснуться ее руками или губами так плотно, чтобы стало больно и сладко и слезы бы полились от какой-то непомерной радости и бесконечной печали, потому что для того, кто приходил на землю человеком, прикосновение к жесткой и колючей дороге земной родины было самым сладостным, нежным ощущением его бытия.
      Должно быть, в те же мгновения, которые проходили для нашей парочки в Онлирии, на земле в том же самом месте кто-то действительно прижимался лицом к жесткой дороге и тихо плакал, радуясь, что еще жив и чувствует ее под щекою, но пролетающие над ним Ревекка и Октавий никого под собою не видели. Мир, доброжелательно и роскошно распахнувшийся перед ними, проступил без всяких следов тяжко усложненной ноосферы, был для них безлюден, невинен, беспечален и прекрасен. Тоненький слой мрачных людских страданий, от которых человеческие народы хотели спастись с помощью машинного созидания вещей или силового их отъятия друг у друга, - слой ноосферной цивилизации стал для запредельных беглецов далеким и невидимым.
      Но он был там же, мир земной, на тех же холмах и просторах Западной Сибири, над которыми они теперь вдвоем пролетали, и сквозь прозрачные фильтры инобытия все же пробивались в Онлирию ужасающие и жалобные звуки происходящих на земле недобрых событий: кто-то кого-то ненавидел, поэтому азартно мучил его, кто-то кого-то мучительно убивал, мучимый же кричал и жаловался столь громко, что его обезумевший голос достигал пределов параллельных миров.
      - Что они с тобою сделали, перед тем как расстрелять? - спрашивала Ревекка, прислушиваясь к этим невнятным звукам и на лету медленно, в горизонтальном направлении, вытягивая перед собою руки и что-то рассматривая на них. - У меня, например, с пальцев посрывали кольца, одно никак не снималось, палец ушибленный распух, так они содрали кольцо щипцами вместе с мясом.
      - Что, память возвращается к девушке? - улыбнувшись, произнес Октавий. Ты же ничего не хотела вспоминать... О, меня тоже хорошо разделали на допросе. Но я также не хочу это вспоминать и желаю все, подобное этому, забыть навсегда, так что воспоминания некоторые отменяются, дорогая. Лучше я тебе расскажу о том, что, когда меня сшибли на пол и голову мою прижали к доскам пола ногой, обутой в сапог, я скосил глаза и, перед тем как потерять сознание, увидел под широкой деревенской лавкой, на которой сидели мои мучители, в самом углу избы затаившуюся в сору и комках паутины маленькую мышку. Она, представляешь, оцепенела, сгорбившись, и вдруг глаза наши встретились. У нее был такой забавный испуганный взгляд, что я не выдержал, улыбнулся, губы же мои были окровавленными, вдавленными в грязный пол, и я подмигнул ей, только потом отключилось мое сознание.
      - Мышка? Откуда мышке там быть, ты выдумываешь?
      - Зачем? Правду говорю. Она, видать, не успела убежать в нору, а проскочить открытое место, по которому топталось столько громадных ног в сапогах и ботинках, мышка никак не решалась.
      - И что же с нею было?
      - Говорю же, что я сознание потерял. Очнулся, когда на голову мне хлестанули воды из ведра, вода потекла по полу как раз в тот угол, где раньше сидела мышка и где теперь ее не было.
      - Ага, значит, убежала мышка! Молодчина.
      - Да, скорее всего убежала, решилась-таки.
      И тут Ревекка увидела, близко пролетая над вершиной небольшого леса, смешанного - темная зелень елей и более яркая от лиственных деревьев, увидела на одной из верхних веток разлапистой ели ползущую крошечную серую зверушку. Девушка вначале подумала, что это, должно быть, белка, бельчонок, но, приглядевшись внимательнее, увидела, что это серая лесная мышь. И такое совпадение - только что прозвучавшего рассказа с явлением на дереве маленькой мышки - очень позабавило Ревекку, она тоже, встретившись взглядом с мышью, подмигнула ей одним глазом. И ей показалось, что крохотная зверушка в ответ также подморгнула блестящим, как бусинка, черным глазом.
      - Но что мы с тобой о всяких пустяках говорим, Ревекка, ведь вот какая выпала возможность - быть совершенно СВОБОДНЫМИ и встретиться, - а мы о каких-то мышах лепечем...
      - Да, Октавий, все же надо что-то сделать... Зачем нужно было нам встретиться? Не пойму я...
      - Но разве ты не любишь меня?
      - Как мне любить, если я даже не могу коснуться тебя?
      - Зато видишь. Любить - это значит видеть. Свет - это и есть любовь, Ревекка моя, ты ведь теперь знаешь об этом.
      - Я теперь знаю одно: мне никогда не обнимать тебя, не целовать, не радоваться тому, что ты твердым и мужественным входишь в меня и я рвусь навстречу, вся радостно распахиваюсь и приемлю тебя.
      - А это нужно тебе?
      - Не знаю я, чего мне нужно. Мы летим, а летим ли мы? Если летим, то куда, милый? И мы с тобой - мы ли это или кем-то придуманные фантомы, призраки призраков, которых нет нигде и, главное, никогда не будет и не может быть никогда. Вот так-то, милый. Вот поэтому мне нужно в моей любви прикосновение. Вот поэтому-то мне нужно, чтобы ты мужественным и твердым входил в меня, глубоко входил, так, чтобы я почувствовала всем основанием своего женского существа нежное начало твоего твердого мужского существа. Так, чтобы ты понял, что уж дальше тебе нет ходу, а я бы поняла, что отступать некуда и надо мне покоряться.
      - Все это, Ревекка, могло иметь место только там...
      - Я знаю...
      - А здесь нам это совершенно не нужно. Я вот смотрю на тебя, и мне от радости видеть твое лицо, твою одежду, вот эту розовую блузку и даже маленький носовой платочек твой, что торчит вон из того тесного рукава, - от великой, величайшей, сладкой, сумасшедшей, пронзительной, горячей, жгучей, потрясающей, неимоверной, высокой, высочайшей радости делается в тысячу раз лучше и сильнее быть на свете - о каком бы свете ни шла речь, моя хорошая. И я призываю тебя забыть все, что делало нас счастливыми на бренном, веселом, животном уровне земной жизни...
      - Нет, Октавий, - прозвучал ответ, - нет, такое я забывать не хочу. Я хочу любить, как животные.
      - Но ведь ты так и любишь! - воскликнул летевший рядом с нею милый друг. И я так люблю! Нам же и это дано мысленно испытывать. В чем дело? Мы же теперь во всем СВОБОДНЫ! Мне конвоиры велели идти вперед, к яме, и я пошел, а дальше я ничего не помню... Очевидно, пожалев меня, кто-то из двоих, вида которых, их человеческих лиц я не разглядел, неожиданно выстрелил мне в спину. И вот теперь я встретил тебя - и как славно, как все хорошо кругом, и ничто, ничто не мешает мне смотреть на тебя, быть с тобой рядом...
      - Нет, Октавий, нет... Мне что-то мешает все-таки.
      - Так что же тебе мешает, дорогая?
      - Ах, точно не знаю... Может быть, деньги?..
      - Какие еще деньги? Забудь о них, Ревекка! Обо всех деньгах на свете забудь - они остались там, за границей... О каких таких глупых и ничтожных деньгах здесь может идти речь?
      - Не здесь, миленький мой, а там, за границей... Деньги большие, не глупые. Наследственный капитал, собранный многими поколениями моего древнего рода, сведенный в ассигнации русских банков. Из уважения к нему я не могу бросить деньги на кого попало. Они зовут меня.
      - Но, Ревекка, какое тебе дело теперь до всей этой заграницы? Пусть там расстрелы, ассигнации, насилие и тому подобное - а нам-то здесь зачем все это? Даже вспоминать такие слова?..
      - Дорогой мой... Любимый мой... Я должна все же вернуться туда. Что-то намного сильнее моей радости видеть тебя, быть с тобой призывает меня вернуться. Ты остановись здесь, замри на месте и жди, а я полечу обратно. Но я обязательно вернусь. Мы должны снова увидеться, я этого хочу, и я вернусь...
      - Нет, расставаться с тобой я больше не намерен. С меня достаточно и того, что жизнь на земле я умудрился прожить без тебя. Я тоже вернусь с тобою туда.
      То ли вода из святого родничка помогла, то ли судьба была такая, но молодую еврейку, в некий час ее тифозных страстей показавшуюся уже умершей, лежавшей беззвучно и бездвижно с заострившимся белым носом, уставленным высокой горбиной к потолку, с выпуклыми голубоватыми полукружиями закрытых век - уже мертвую, считай, которую нужно закапывать в землю, вдруг пробил легкий и трепетный дух жизни. Ресницы ее вздрогнули, и Ревекка распахнула глаза, которые несколько дней были плотно закрыты и лишь безжизненно обозначены мохнатыми ресницами, словно засохшее озеро камышами. Шура заметила движение глаз в самую последнюю минуту перед тем, как выходить ей из дома, - решила вызвать из городской управы специальную похоронную фуру, вывозившую тифозно сгоревших людей за мост, на специальное кладбище.
      Деньги в большущей ивовой корзине, колоснике, томившиеся от безделья у нее на печке, внушили ее простенькому сознанию, что это Бог дал их, и если девушка умрет, то деньги станут ее, Шурины; но если она хоть на палец поспособствует той умереть, то выйдет грех, и тогда она, Шура, будет страшно наказана, к примеру, тоже заболеет тифом или ребенок ее умрет. Так что надо будет до конца и как можно лучше ухаживать за больной, может, она и выздоровеет, а может, и нет, - во всяком случае, ее ждет смиренная награда, а не грех похищения чужих денег и к тому же откровенное пособничество лютой болезни в ее убийстве молодой девушки.
      Словом, деньгам удалось заставить простую христианскую душу послужить им, вступившим с опасной болезнью, да и, пожалуй, с самой историей - с ее революциями и гражданскими войнами - в отчаянную борьбу за свое выживание. Ибо стадо денег, как и стадо скотов, не может быть без пастыря, они тоже подвержены гибели и погибают без хозяйской заботы... Их смерть почти такая же, как и у всякой живой твари, - если они лежат на одном месте, не двигаются, не растут, а потихоньку истлевают, значит, деньги мертвы. Желая жить долго и благополучно и наращиваться, денежные массы всегда ищут хорошего хозяина, а в данном случае они почувствовали - когда их бросили в старую корзину, пропахшую луком, и задвинули в дальний угол на печной лежанке, на голые кирпичи, - что такой новый "хозяин" для них не подходит. И они принялись действовать...
      Шура достала пачку бумажек из корзины, сходила на рынок и купила много хорошей говядины, которая шла по немыслимой цене, однако вдова денег не пожалела.
      А когда ее заботами подопечная Ревекка быстро пошла на поправку и коротко обрезанные волосы ее стали также быстро отрастать и начали уже курчавиться, однажды в августовском саду, райски изукрашенном густым плодовием созревающих яблок, слив и груш, в самом уголку сада под старой раскидистой полузасохшей яблоней, - однажды утром Шура увидела лежавшего без памяти раненого человека. Это был Андрей, белый офицер, расстрелянный красными армейцами под уездным городком, где проживала Ревекка. Что его зовут Андрей, она узнала от него же самого много времени спустя, когда он пришел в себя, - но то, каким образом попал в ее сад после своего расстрела, этого он не мог поведать.
      Шура безропотно принялась ухаживать за двумя больными, перетащив в дом раненого офицера на волокуше из рогожного мешка, в котором раньше перевозили древесный уголь и который был брошен посреди двора теми, что увозили казненную старую хозяйку. И вот офицер вскоре начал приходить в себя и выздоравливать вопреки тому, что он должен был умереть со сквозной раной в спине и груди, которой Шура и перевязывать даже не стала, будучи уверенной, что она смертельна, - женщина лишь промывала ее водой из святого родника.
      Хроменькой вдове было явлено видение, когда она однажды поутру, часов в десять, уже накормив и подмыв Ревекку, похожую после болезни на бледный скелетик, перешла в соседнюю комнату и закончила также возиться с беспамятным раненым офицером, пошла к двери с кувшином и мокрым полотенцем в руках. Что-то ее заставило обернуться назад, словно окликнуло. Она увидела, как над человеком, который был подобран в саду одетым в простреленную офицерскую форму и потому лежал теперь в постели на правом боку совершенно голым, ибо всю его окровавленную одежду Шура стянула с него и кинула в стирку, - над обнаженным человеком с двумя ранами, в груди и спине, повисла в воздухе ее подопечная девушка. Но это был не тот бледный и стриженный наголо скелетик, который она ворочала одной левой рукою, а барышня с пышными темно-рыжими волосами, одетая в длинную зеленую юбку и розовую блузку с тесными рукавчиками. В тихой полутемной комнате с занавешенными окнами, где под невысоким потолком простору было не так уж много, эта плававшая в воздухе фигура в длинной юбке умудрялась как-то еще и кружиться, и реять над лежавшим на кровати человеком, словно большая волшебная рыба, неспешно рассматривающая под собою на дне примеченную ею добычу. Тончайший легкий газовый шарфик, перекинутый через ее плечо, вился вслед за девушкой и воздушными своими изгибами отмечал прихотливый полет своей владычицы. Простодушная вдова и не обомлела, и не заорала со страху - она лишь вновь отвернулась к двери и, больше не оглядываясь, тихо удалилась из комнаты.
      Она поняла значение того, что привиделось ей в той, соседней со спальней девушки, комнате, куда положила Шура раненого. И теперь своего покойного Володю хромая вдова ясно представила не утраченным навсегда, но вечно присутствующим где-то рядом, и он тоже, может быть, вился над нею и вокруг нее, как тот еврейкин шелковый шарфик, потому что любил ее и жалел сильно, и смерть ничего не могла поделать с этим. Она, оказывается, только разводит на какое-то время тех, которые любят, а сами они после смерти уже совершенно не зависят от нее и могут свободно летать друг к другу. Шура поняла, что к молодой еврейке в сад был кем-то подброшен ее жених, а она, будучи еще слабой после тифа и неспособной даже встать с постели и выйти из спальни в соседнюю комнату, навещает его, передвигаясь по воздуху в том состоянии, в каком и ее Володя частенько является к ней во снах. Значит, девушка благодаря болезни оказалась способной превращаться в свой собственный сон и свободно разгуливать в тонком теле, а в это время ее плотное тело валялось, как мертвое, на своей постели, и Шура долго стояла над ним, дивясь тому, как хорошо, по-доброму да справедливому устроены дела жизни и смерти, любви и сновидений. Ненарушим был порядок дней и ночей, и никогда не кончался их срок. Послетифозная бледная девушка, плотно обтянутая кожей, с подсохшими губами, из-под которых во время сна обнажались мокрые белые зубы, лишь по видимости представала недвижимой, мертвой со своим торчащим к потолку горбатым носиком и выпуклыми, как яйца, веками закрытых глаз. А в подлинной сущности вещей она тихо и бесшумно летала сейчас в соседней комнате, где на полосатом матраце лежал на боку голый мужчина с простреленной грудью, ее жених, очевидно.
      И однажды, придя с рынка, Шура увидела их вместе, вставшая с одра болезни хозяйка дома перешла в смежную комнату и там сидела на краю кровати, глядя на лежавшего мужчину, а тот глядел на нее. Он был укрыт одеялом, однако сделала это не поднявшаяся после тифа Ревекка, а сама Шура, накануне принеся его из своего дома. Дом же еврейский был основательно подграблен революционно-воюющими сторонами, а также нейтральными обывателями города, так что добра в нем почти не оставалось, и ограбленный вид пустых комнат и его обитателей был довольно мрачен и жалок. В длинном балахоне грубой полотняной рубахи, босиком, стриженая девушка с огромными глазами на бледном лице о чем-то рассказывала раненому, который тоже пришел в себя и вопреки своей недавней уверенной смерти продолжал оставаться живым. А через три месяца, глубокой осенью, Ревекка попросила Шуру достать лошадь под седлом, и, когда просьба ее была исполнена, молодая хозяйка, приглаживая одной рукою еще короткие, но уже буйно вьющиеся волосы, объявила своей покровительнице и спасительнице, что уходит вместе с Андреем. Так звали раненого офицера, которого кто-то перекинул в яблоневый сад торговца Масленкина.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15