Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пора волков

ModernLib.Net / Классическая проза / Клавель Бернар / Пора волков - Чтение (Весь текст)
Автор: Клавель Бернар
Жанр: Классическая проза

 

 


Бернар Клавель

Пора волков

Роберу Буайе, дружески -

Бернар Клавель

***

Действие романа разворачивается во Франш-Конте, в 1639 году, то есть во время так называемой Десятилетней войны, которая длилась девять лет (1635 – 1644); французские историки предпочитают о ней умалчивать или упоминают ее лишь как один из незначительных эпизодов Тридцатилетней войны. В январе 1629 года Ришелье уведомил Людовика XIII, что он может рассматривать Наварру и Франш-Конте как свои владения, «…граничащие с Францией, – уточнял Ришелье, – и легко покоряемые во всякое время, когда только мы сочтем нужным».

Покорение Франш-Конте сопровождалось кровопролитными битвами. Против французов, чья армия была подкреплена отрядами жителей Бюжи («серых»), немецких, шведских, швейцарских и других наемников, выступили регулярные войска испанской провинции Конте и партизаны (секанезцы – сокращенно – «канезцы»[1]), предводительствуемые зачастую неграмотными командирами, самым знаменитым из которых был Пьер Прост, по прозвищу Лакюзон (что на местном диалекте означает «забота»).

Франш-Конте всегда стремилось к независимости, которую и обеспечивали ему договоры о нейтралитете; но договоры эти то и дело нарушались королями.

Роман ни в коей мере не претендует на историческую достоверность; его можно рассматривать скорее как один из эпизодов известного в истории преступления, содеянного королем Франции и его министром, а главным образом как рассказ о человеческих злоключениях, актуальный, увы! на все времена.


Бернар Клавель

Часть первая

ВОЗЧИК ИЗ ЭГЛЬПЬЕРА

1

Рассвет чуть брезжил. Матье Гийон вгляделся в серую мешанину туч, душивших слабый болезненный свет. Вершины гор тонули в их взбугренной ветром массе. Матье подумал, что такой рассвет предвещает ненастье. Вдалеке, за пустырем, позади уже окутанных мглою домов, в зареве огромного костра, который жгли у Браконских ворот, вырисовывались остроконечные крыши. Ветер прибивал к земле дым, и едкий его запах временами доносился даже сюда. Матье принюхался.

– Небось кончается можжевельник-то, – пробурчал он, – вот они и взялись теперь за ель.

Холодный ветер, налетевший на город, казалось, принесла с собой Фюрьез. Порывы ветра обдавали голый, блестящий от пота торс Матье.

– Ох, уж эти речные ветры, – проворчал он, – сырость одна. Кожей чувствую… Они-то как раз болезнь и приносят. Целую ночь волочатся по дну долины, собирают заразу… Ничего хорошего там внизу и быть не может. Мать недаром говаривала: «Ни добрые ветры, ни добрые люди там не родятся».

– Чего ты там опять бурчишь, Гийон? Вечно тебе все не так!

Пронзительный голос солевара доносился откуда-то сверху, где мгла была чуть тронута желтоватым светом, который пробивался сквозь волны пара, вырывавшегося из узкого окошка. Матье с трудом различил силуэт старика Доме, тот, высунувшись, наблюдал за ним. Сверху Матье был хорошо виден – он ведь стоял перед дверью и его освещало пламя печи.

– А тебе только бы за мной глядеть, – крикнул Матье. – Будто ты хозяин и вся выручка за соль идет тебе в карман.

Вырывавшийся наружу пар тут же подхватывало и прижимало ветром к крыше, и он смешивался с дымом, что поднимался из трубы, вместе с целым снопом искр.

– Я и должен глядеть за топкой, это моя работа. Так чего там у тебя не ладится?

– Все ладится. Я только говорю, что ветер этот недобрый. Он дует с верховьев реки. Холоднющий как лед. До самых костей пробирает. Такие ветры только болезнь и разносят.

– А ты возьмись за тележку, тогда и забудешь про ветер. А глядеть за тобой я должен, слышишь, должен. Понятно? И поддай-ка огня, сегодня совсем нет жару!

– Все этот пакостный ветер задувает.

– Не болтай ерунду! Хватит. Делом занимайся, лодырь! Умелому истопнику никогда еще этот ветер не мешал.

Голова солевара исчезла, и проем окошечка сразу заполнился неожиданно белыми клубами пара. С минуту Матье послушал, как Доме орудует деревянным скребком, погружая его в раствор и выбирая соль, потом принялся наваливать на тележку буковые поленья. По мере того как он укладывал их между прутьями ветхой решетки, тележка все больше оседала на два расхлябанных колеса. Стоило Матье взяться за оглобли, весь остов тележки затрещал, колеса заскрипели и смолкли, лишь когда тележка остановилась перед печью. На сей раз солевар высунулся из лаза, куда вела шаткая винтовая лестница.

– Ну и здоровяк же ты, Гийон. Только говорил я тебе, что тележка-то послабей тебя будет. Ежели тебе лень делать две ездки вместо одной, долго она не протянет. Смотри, сломаешь тележку.

– Возьму другую – от соседней печи. И в накладе никто не останется – кроме нас, ведь на солеварнях никого нет.

– И ты решил, что так и будет! Другие печи со дня на день снова разожгут. Запрещено оттуда брать инструмент, ясно тебе? Делай, как говорят, грузи меньше, а не то в два счета отсюда вылетишь.

Даже не потрудившись ответить, Матье принялся кидать поленья в печь, где ворчал огонь, подстегиваемый ветром, который злобно выхватывал языки пламени и швырял их прямо в лицо Матье, вынуждая его отступать, обжигал лицо, осыпал обнаженный торс каскадом искр, опаляя волосы, оставляя на коже крапинки ожогов. Клубы дыма не проходили в трубу и расползались по тесному помещению, куда ток воздуха шел лишь через низкую дверь. И лишь только ветер вновь набирал силу, сноп дыма, пламени и искр с грозным ворчанием несся обратно к печи, и казалось, будто по комнате течет поток, несущий отблески звезд.

Матье работал и работал. То и дело он крыл ветер, дым, искры, которые падали на его плисовые штаны и которые он гасил прямо ладонью. Окрики старого ворчуна-солевара мало его трогали. Неторопливо, без суеты, он сгружал дрова и наполнял ими печь. И каждый раз, когда он шел грузить тележку, день на его глазах выхватывал из тьмы еще несколько домов или склон холма. Но день этот поскупился на свет, и, наверно, к вечеру еще соберется дождь. В тележке оставалось всего несколько поленьев, когда Матье услышал крик, донесшийся с пустыря.

– Эге-гей! Есть кто на этой печи?

Наверху смолкли скрежетание скребка и стук сабо солевара. Матье собрался было подойти к двери и ответить, но старик Доме сверху уже прокричал:

– У кого глаза на месте, издалека увидит, что одна наша здесь дымит!

– Гийон Матье здесь или нет? – помолчав, спросил пришелец.

Матье услышал, как над его головой простучали сабо солевара, который крикнул из окошка:

– А что вам от него надо, от Гийона?

– Поговорить с ним.

– Он там, внизу, у печи. Да только не отрывайте его от дела, он и так не больно старается.

Матье стоял в нерешительности. Поначалу он шагнул было к двери, но внезапно остановился, охваченный мучительной тревогой. Раз его требуют в такую рань, значит пришли не с доброй вестью. Наверняка человека этого принесло дурным ветром.

Матье, не торопясь, бросил в печь последние поленья и лишь потом вышел, катя перед собой пустую тележку.

Светлее уже не станет. Это чувствовалось по той синеватой дымке, что окутывала город и ближние склоны, окрашивая и стены, и крыши, и леса в одинаковые холодно-пепельные тона, от которых так и веяло зимой. Но не от холода пробрало его дрожью, – он увидел красно-синий мундир городского стражника, стоявшего в десятке шагов от него со шпагой на боку и мушкетом к ноге. Рядом с ним, запахнувшись в черный плащ, полы которого раздувал ветер, стоял иезуит, держа в руках большую сумку желтой кожи с блестящим замком.

– Ты будешь Гийон Матье, из Эгльпьера, возчик по профессии, а в настоящее время… истопник на солеварне? – спросил стражник.

– Само собой – я.

– Тогда бросай работу и следуй за нами.

– А чего от меня хотят?

– Мэр все тебе скажет.

Сверху, из окошка, донесся вопль старого солевара:

– Что? Вы забираете у меня истопника? Да куда ты лезешь, стражник? Видать, совсем рехнулся. Обычно мы втроем у одной печи возимся – и то тяжело. Не могу же я тут один за всех управляться!

– Заменим кем-нибудь другим, – откликнулся стражник.

– А от него-то чего тебе надо? Он славный малый. Надежный такой. Мы с ним прекрасно ладили.

– У меня приказ.

– Чей это приказ? Ты не имеешь права его уводить, не сказавши за что – так в законе писано.

– В законе ничего такого не писано.

– Нет, писано.

– Неправда. Я закон лучше тебя знаю.

Теперь они уже почти кричали. Иезуит выступил вперед и поднял руку, призывая спорящих к молчанию. Как только установилась тишина, ровным, спокойным тоном, столь непохожим на крикливые голоса двух других, он произнес:

– Гийон, вас определили вместе со мной в бараки за Белиной. Там умер могильщик, и вы замените его.

Наступившее молчание казалось нескончаемым. Реву ветра вторил рев огня. Едва уловимый шум огромного насоса, что качал солевой раствор где-то глубоко под их ногами, был подобен приглушенному биению сердца. Справившись с мгновенным оцепенением, Матье бросил оглобли, тележка упала, и сухие поленья посыпались из нее с грохотом, который разнесся далеко за пределы пустыря. Отзвучало эхо, и опять наступила тишина, нарушаемая лишь биением сердца в глуби земли, – Матье различал его так явственно, как если бы приложил ухо к груди больного. Он уже собрался было заговорить, но солевар, опередив его, взревел:

– Да вы все там свихнулись в вашем городе! Тут наверняка ошибка: ведь Гийон-то сам из Эгльпьера. Он даже не из Салена. Так какого же черта ему делать в ваших бараках?

– А ты, – закричал стражник, – не суй нос не в свое дело. Будет ему замена, так что за соль не волнуйся!

Сабо старика застучали наверху, потом по ступенькам лестницы, потом по выложенному плитами полу нижнего этажа. Гийон не обернулся. Пока старик спускался к ним, Матье стоял не шевелясь, точно окаменев под взглядом прозрачных глаз иезуита, который, не отрываясь, смотрел прямо на него. Стук сабо казался удивительно громким в этой тишине, наполненной лишь ветром да глухими ударами, что поднимались из недр.

– Ты-то здесь ни при чем, – сказал старик, подойдя к ним. – И святой отец, конечно, тоже; но хотел бы я знать, как они там кидали жребий и кто из советников при этом был.

Прежде чем ответить, стражник вопросительно посмотрел на иезуита.

– Никто жребия и не кидал; Гийона назначили могильщиком, потому как он пришел в город сразу после смерти жены, а она от чумы умерла.

Гийон шагнул было к пришедшим, но стражник жестом остановил его.

– Не подходи близко, ты наверняка заразный.

– Я!.. Да моя жена умерла от грудной болезни, а вовсе не от чумы! Она уже два года харкала кровью. Можешь спросить у цирюльника, который ее лечил. Когда жена умерла, в Эгльпьере еще и чумы-то не было.

– Если б парень был заразный, – проговорил старик солевар, сжав голую руку Матье, – я бы сам подхватил болезнь. Да и он не мог бы работать.

– Не дотрагивайся до него, – закричал стражник. – А не то отправишься в бараки вместе с ним.

Старик неприятно, скрипуче рассмеялся. По его изможденному, бледному лицу пробежала зыбь мелких морщинок, высохшее, сгорбленное тело затряслось под коричневой рубашкой, которая болталась на нем, как балахон.

– Да мы уж больше месяца работаем вместе, – произнес он. – И сколько раз я до него дотрагивался! Мы и хлеб делили, и все. И пили из одной фляги. Прямо смешно тебя слушать. Попотей тут с мое и смерти не побоишься.

Он смачно сплюнул в сторону стражника и, словно разделавшись со своим гневом, повернулся к Матье, взял его за плечи и расцеловал.

– Ничем я не могу тебе помочь, бедный мой мальчик. – Голос старика звучал теперь мягче и слегка дрожал. – Частенько я бранил тебя, но ты же знаешь, это я так, не со зла. У нас, солеваров, в привычку вошло бранить тех, кто у топки. Чтоб не так тоскливо было, понимаешь… Ты еще вернешься… Точно знаю: вернешься, ты – парень крепкий… Уж поверь мне, вернешься…

Голос старика прервался. Он хлопнул Матье по голой спине и исчез в нижнем помещении. Сабо отстучали три или четыре перекладины лестницы, когда вновь, уже тверже, зазвучал его голос:

– Ты славный малый. Да… Славный малый – и сын у меня был такой же… И его я тоже бранил… И хотел бы еще побранить… Так бы хотел, о господи…

Матье, который всегда считал, что солевар его ненавидит, не в силах был что-либо сказать. Какой-то комок стоял у него в горле и не давал вымолвить ни слова. Он повернулся, направился к дому и вошел туда как раз тогда, когда мокрые сабо старика исчезли, мелькнув последний раз на верху лестницы.

Яростный жар печи, который он всегда так клял, теперь манил его. Жгучий свет пламени завораживал. Он напряженно прислушивался к скрежету скребка по дну чана и завидовал старику солевару, который сейчас гнул спину над раствором, откуда поднимался солевой пар, разъедающий легкие.

Возможно, Матье и бросился бы к лестнице, но в эту минуту к нему подошел иезуит и молча стал перед ним.

Это был человек почти одного с Матье роста, но уже в плечах; лицо его круглилось под черной шляпой, из-под которой выбивались каштановые жестковатые волосы. Матье отметил белизну рук священника, а когда он поднял глаза, прозрачный взгляд нечеловеческой силы пригвоздил его к месту.

– Я – отец Буасси, – произнес священник голосом твердым и теплым, без малейшей жесткой нотки. – Вы меня, конечно, не знаете, я из Доля. Мы с вами вместе пойдем к больным. Увидите, это не так страшно, как говорят. Когда человек так здоров и силен, как вы, ему все нипочем. Я пережил уже две эпидемии, и пострашнее теперешней. И, как видите, я здесь. Значит, господь бог наш рассудил, что я еще могу принести пользу. И если вы тоже сумеете приносить пользу, если вы сумеете любить тех, кому мы станем оказывать помощь, господь бог сохранит вам жизнь.

Говорил он удивительно просто – точно звал Матье на увеселительную прогулку. Он положил прохладную ладонь на плечо возницы и сказал:

– Оденьтесь, Гийон. Вы вспотели. Вот так и заболевают.

– Но моя жена умерла вовсе не от чумы, а от грудной болезни. Цирюльник, который ее лечил, вам это подтвердит. Она два года харкала кровью.

– Я верю вам, но это ничего не меняет. Мы помолимся за упокой ее души. И бессмысленно пререкаться, – они назначили вас, и вам придется идти… Надевайте же рубашку.

У Матье были наготове слова, которые он мог бы сказать в свою защиту, слова возмущения против столь явной несправедливости. Ведь он не из этого города. И нечего ему делать там, на Белине, где каждый день мрут больные и те, кого посылают за ними ухаживать, кормить их и хоронить. Наброситься бы на стражника, а потом скрыться, не пришлось бы соглашаться с тем, что равносильно смертному приговору. Так-то оно так, – и, однако же, Матье натянул рубашку и набросил на плечи толстую накидку. И если разумные доводы застряли у него в глотке, то вовсе не от того, что сказал иезуит, – нет, Матье околдовал этот прозрачный, дружелюбный и в то же время властный взгляд. Он ничего не понимал. Все в нем клокотало, все возмущалось, и вдруг этот взгляд – он связал Матье по рукам и ногам, подчинил его чужой воле, так что он и думать забыл о побеге. В глазах священника не было и тени жестокости, но столько в них было странной силы, что Матье не мог ей противиться.

Какое-то мгновение они стояли неподвижно, лицом к лицу, скрестив взгляды, и Матье почувствовал, что сила эта сломила его. И уже не существовало ничего вокруг – ни ворчания печи, ни скрежета скребка солевара, ни даже обжигающего пламени.

Священник шагнул к двери, потом, внезапно обернувшись, указал на раскаленную пасть печи, где полуобгорелые поленья корчились в вихре искр.

– Не пытайтесь убеждать меня в том, что вам жаль уходить из этого пекла! Здесь, я думаю, пожарче, чем в аду. Я бы не выдержал и часа. Бросьте, Гийон, ведь топить печь – совсем не ваше дело. Вы привыкли к дорогам, к просторам. Поверьте мне, там, наверху, дышится намного легче, чем в этой дыре, похожей на преддверие царства сатаны.

Один за другим они переступили порог, потом Матье, широко шагнув, поравнялся с иезуитом и спросил:

– Вы пойдете со мной и останетесь в бараках?

– Разумеется. Я иду не только ради удовольствия совершить прогулку в вашем обществе.

– Вы сами из Доля, а они все же вас определили!

– Нет, никто меня не определял, просто все наши братья из Салена умерли. Нельзя же оставлять больных без помощи божьей.

Стражник пропустил их на несколько шагов вперед и пошел следом, сохраняя дистанцию. Отец Буасси обернулся, взглянул на него и, не понижая голоса, сказал:

– Не правда ли, Гийон, забавно видеть, как стражник боится к нам приблизиться? Хорош бы он был, если бы ему пришлось надеть на вас наручники!

Смех отца Буасси, такой же светлый, как взгляд, вызвал ответный смех Матье, который почувствовал, как начали разжиматься тиски, сдавливавшие ему грудь.

Они дошли почти до середины пустыря, заваленного кучами дров, когда из слухового окошка на них обрушился дребезжащий, надтреснутый голос солевара:

– Ежели солеварня станет, Конте, почитай, пропало. Так и передайте и мэру и советникам. Это я вам говорю. А мне шестьдесят три года. Слышите, почитай, пропало! Соль – это вам не пустяки. Им, видать, невдомек, только это не пустяки!

Матье обернулся, но старика видно не было. Голос его угас, словно задушенный вырвавшимся из окошка белым облаком, которое ветер тут же смешал с дымом печи, где догорали последние поленья.

Перед дверью в нижнее помещение, где жил еще яркий красноватый огонь, стояла тележка, похожая на иссохшее, нетвердо держащееся на ногах насекомое.

2

Иезуит шел быстро, и Матье подумал: «Хорошо шагает человек. Для кюре очень даже хорошо шагает. Видать, не из тех сонных мух, которые всю жизнь знай молитвы бормочут». Он посмотрел на тяжелые, подкованные башмаки священника, и ему захотелось спросить, не пешком ли тот пришел из Доля, но только решился он задать вопрос, как иезуит снова заговорил:

– А знаете, старик солевар прав. Конте без соли – это не Конте. Я бывал в других краях, но такого богатства нигде не видел. Горные леса, камень, мясо, молоко, сыры, мед, уголь, зерно, вино, да еще соль в придачу – это немало! Земля эта может сама себя прокормить. Потому жители Конте и хотят остаться независимыми. Все богатства у них есть. Все, что господь бог сотворил лучшего на земле, он дал этому краю. А вдобавок дал быстрые реки и горные потоки, чтобы все эти богатства не пропадали втуне. И как грустно видеть такой край в нищете, потому что людьми овладело безумие!

Некоторое время они шли молча. Шаги их звенели по мостовой, и грохот сапог стражника, который шел следом, не слишком верно вторил им.

– Больно долго это тянется. Конте прежним уже не бывать, – сказал Матье.

– Не говорите так. Я, знаете ли, пережил осаду Доля. В тридцать шестом году ужас что творилось. Бывали минуты, когда никто уже не надеялся дождаться конца. Но господь посылает нам такие испытания для того лишь, чтобы мы научились их преодолевать. Возможно, жизнь в этом краю слишком легкая, вот люди и изнежились. Поверьте мне, Гийон, из этих испытаний мы выйдем только крепче и чище.

Матье захотелось рассказать ему о своей жизни, о жене и о других – о тех, кто умер у него на глазах, потому что кормить их было нечем и ухаживать за ними некому. Вот спросить бы сейчас у священника, чем прогневали господа бога те, что погибли ужасной смертью в горящих деревнях, но он не решился. Он ведь был только возчик. И куда больше привык к лошадям, чем к людям. Он легко нашел бы слова, если б говорил с лошадьми, но беседовать со священником – совсем другое дело. А тем более с таким, который до того красно рассказывает про страну, про людей, про их жизнь, прямо заслушаешься.

А иезуит все говорил и говорил о Конте, каким оно было когда-то, – о Конте, простиравшемся от Монбельяра до земель епископа Базельского, от Невшателя до кантона Во, рассуждал то про Савойю, то про Бургундию, так что вознице вдруг захотелось спросить – уж не на крыльях ли он летает. Сам-то Матье Гийон в мирные времена исколесил вдоль и поперек этот край, но при лошадях, запряженных в огромные, доверху груженные повозки. Час за часом, ценою тяжких усилий поглощал он дорожные версты. И никогда не видел землю Конте такой, какой она открывалась этому священнику, который будто смотрел на нее с высоты птичьего полета, когда дороги, деревни, реки, мосты, возделанные поля и леса сливаются воедино и начинают походить на человеческое лицо, на котором читаются все горести людские.

Матье понимал не все из того, что говорил священник, но слушать его было приятно. И речи эти настолько увлекли возницу, что он забыл, куда идет.

Улицы все еще были почти пусты; пока они шли через город к площади мэрии, им встретились лишь двое-трое горожан да столько же солдат и ополченцев.

В прежние счастливые времена в такой час на этой широкой площади жизнь била ключом. Повозки, всадники и пешие, торговцы, работники и ремесленники – все шли и ехали сюда, едва займется рассвет. В это же утро здесь не было никого, кроме них троих, и шаги их звонко отдавались в безлюдной пустоте. Солдат, неподвижно стоявший у входа в мэрию, казался в рассветных сумерках каменным истуканом. Справа, у стены, дожидалась кого-то огромная, четырехколесная повозка с поднятыми оглоблями. Ни дуги, ни боковых решеток у нее не было, а под вылинявшей, плохо натянутой парусиной угадывался груз бочек и мешков.

Отец Буасси, указав на повозку, заметил:

– Похоже, эту повозку нам придется взять с собой.

Стражник исчез под сводами мэрии и почти тут же вернулся с высоким сухопарым стариком в черном, наглухо застегнутом плаще и рыжих кожаных сапогах. Повернувшись к Матье, который никогда прежде его не видел, человек этот резким голосом произнес:

– Тебе повезло, Гийон. В другом городе тебя бы повесили или пристрелили. Ты ведь пришел к нам в Сален, не сказав, от чего умерла твоя жена.

– Но она же не от…

Иезуит крепко сжал запястье Матье и сказал старику:

– Господин советник, не столь уж это важно, от чего умерла его жена. Мы с Гийоном настроены одинаково. Он по доброй воле готов идти в бараки и помочь там.

Тонкие губы советника раздвинулись, приоткрыв желтоватые зубы. Он усмехнулся и, дернув подбородком в сторону стражника, сказал:

– По доброй воле и в сопровождении солдата!

– Гийон не знал, что наверху нужны люди. Но как только услышал, что там ждут могильщика, тут же сказал, что может выполнять эту работу. Спросите у него.

Отец Буасси повернулся и посмотрел на стражника.

Тот, поколебавшись секунду, подтвердил:

– Так и есть, господин советник.

– Тогда стражник может не идти с вами. Оно и к лучшему, потому что у меня здесь не так уж много здоровых людей.

– Как бы то ни было, я отвечаю перед вами за Гийона, – заверил его иезуит.

– Благодарю вас, отец мой, – сказал советник. – Пусть Гийон запрягает. А я тем временем изготовлю вам пропускной лист.

– Да хранит господь ваш город.

– Благодарю, отец мой. Я сообщу вашему настоятелю, что вы пошли в наши бараки.

Советник ушел в сопровождении стражника, а Гийон направился в конюшню. Там стояла одна-единственная кобыла, которая прежде, видимо, была вполне крепкой, но теперь явно ослабела от недоедания. Матье отвязал ее и подвел к повозке, где отец Буасси укладывал под парусину свою дорожную сумку.

– Ежели весь этот воз должна тащить вот эта животина, мы не скоро наверху будем.

Отец Буасси усмехнулся и потрепал кобылу по холке.

– Ну вот, вам уже не терпится поскорее туда добраться, – сказал он. – Если бы советник вас слышал, он бы окончательно успокоился.

Вернулся стражник и протянул священнику бумагу.

– Кроме этой животины, ничего у вас нет? – спросил Гийон.

– Скажи спасибо, что тебя самого не запрягли, – ухмыльнулся стражник.

Гийон пожал плечами, подтянул подпругу, а когда обернулся, стражника уже не было. Видя, что Матье ищет глазами стражника, отец Буасси со смехом заметил:

– Решил не задерживаться… Он уверен, понимаете ли, что в вас сидит зараза.

– Господи боже мой, да на этой кляче мы ни в жизнь не доедем.

– Не поминайте имя господа всуе и трогайтесь в путь.

– А вы не сядете, святой отец?

– Нет, сейчас я предпочитаю идти пешком. Ну, двинулись. Мне не терпится выйти из этого города.

Возница внимательно посмотрел на священника, но взор того был по-прежнему ясен и невозмутим. И все же Гийон решил, что неспроста это – поначалу иезуит солгал, чтобы избавиться от охраны, а теперь торопится выйти из города. Он взял кнут, заткнутый за передок повозки, щелкнул им, а левой рукой сгреб вожжи, чтоб сподручней было править кобылой. Стук ее копыт и грохот железных ободьев заполнили всю улицу.

– Ну что, приятно снова заниматься своим делом? – заметил отец Буасси.

– А вы прямо мысли мои читаете. Ведь как щелкнул кнут и завертелись колеса, я как раз об этом подумал.

– Иначе и быть не могло. Вы – возница. И сейчас вновь вернулись к привычному занятию… Но я просил уже вас не поминать имя господа всуе.

Свернув налево, на Гальвозскую дорогу, они сразу опознали городские ворота по густым клубам серого дыма, поднимавшегося от костра, который жгли стражники, чтобы не подпустить к себе болезнь. Указав на дым, что стлался над городом и наискось перерезал долину, священник сказал:

– Только что ветер дул с востока, а теперь подул с севера. Сейчас середина ноября, и, если этот ветер удержится, начнутся холода. А с холодами и эпидемии придет конец. Давно замечено, что зима без труда расправляется с эпидемиями.

Дорога полого спускалась под откос, и кобыла шла резво. Путники добрались до заставы, где два стражника, стоя возле костра, разведенного в основании редута, швыряли время от времени в огонь еловые и можжевеловые ветки. Они потрескивали; ветер же выкручивал дым, точно мокрое белье, а потом расстилал его по крышам и садам.

Гийон остановил повозку, и один из стражников, приблизившись, спросил:

– Куда едете?

– В новые бараки, что за Белиной, – ответил отец Буасси. – Вот пропускной лист.

Он достал из нагрудного кармана бумагу и протянул стражнику. Тот прочел и вернул ее.

– Проезжайте, – сказал он. – Но только на этой кляче не скоро вы будете наверху.

– А мы не спешим.

Стражник вытянул длинный шест, лежавший на двух рогатинах, что стояли по обе стороны дороги, и Гийон щелкнул кнутом.

Не прошли они и сотни шагов, как священник спросил:

– Вы умеете читать?

– Только цифры знаю. В моем ремесле надо знать цифры и считать.

Священник рассмеялся:

– Жаль, что вы не знаете букв. Но вы не один такой. Стражник у заставы тоже не умеет читать.

Смех его был таким же ясным, как взгляд; лицо так и искрилось весельем.

– Понимаете, – продолжал он, – вы могли бы выйти из города без всякого сопровождения, представив любой клочок бумаги. Я показал ему письмо одного из наших братьев, а вовсе не пропускной лист.

Тут и Гийон рассмеялся.

– Но ведь это ложь, отец мой, – помолчав, сказал он. – А вы как-никак священник.

– Можно иногда и позабавиться. Не для того создатель послал нас на землю, чтобы мы всю жизнь только плакали. Он хочет, чтоб мы жили в радости. А на свете и так много горя. Поэтому, если ложь пустяковая, – поверьте, за нее отвечать не придется.

Он умолк. Дорога мало-помалу пошла в гору, а главное, становилась все уже, зажатая между зарослями кустарника, с одной стороны, и лесом. Ветер время от времени кидал в путников пригоршни холодных капель, колючих, как песок. Они ускорили шаг и обогнали кобылу, чтоб идти посередине дороги, где ноги не так вязли.

– Неужели вы бы предпочли, чтобы кто-нибудь из стражи провожал нас до бараков?

– Нет, – ответил возница. – Но что, ежели бы тот, который приходил за мной, сказал советнику: мол, врет Гийон все, не хотел он идти к больным?

– Конечно, тот субъект не очень умен, это сразу видно. Но все же в нем есть проблески разума. И я почувствовал, что ему вовсе неохота лезть с нами наверх. Слишком он боится заразы.

Судорожный порыв ветра с дождем заставил их пригнуть голову. Иезуит взялся рукой за шляпу. В молчании дошли они до поворота, где было не так ветрено. Оба выпрямились, и священник, взглянув на Гийона, сказал:

– Момент был удобный.

– Удобный?

– Да, когда я шел, опустив голову. Достаточно было ударить рукояткой кнута пониже затылка.

Возница почувствовал, как у него вспыхнуло лицо. Он хотел возмутиться, но сумел лишь пробормотать:

– Ах, святой отец… Что же вы…

– Остановимся на минутку. Лошади нужно передохнуть, да и мне тоже.

Гийон остановил упряжку и пустил кобылу пощипать кустарник. А отец Буасси вошел под прикрытие ближайших деревьев и сел на пенек. Шум ветра в верхних ветвях, шуршанье редких капель по ржавым листьям, еще висевшим на буках и дубах, создавали впечатление, будто рядом течет река. Гийон опустился на толстое корневище напротив иезуита – тот молча, внимательно глядел на него. Возница чувствовал, как этот взгляд пронизывает его насквозь, и все же не в силах был отвернуться.

– Вы, верно, неплохой парень, – сказал отец Буасси, – но боюсь, иногда вам недостает храбрости. Поначалу вы хотели предложить мне бежать. Добраться до Савойи или до Во, как делают многие. Потом вы сказали себе: «Если этот дуралей сам напросился в бараки, вряд ли он меня послушает; я посильней его, при первой же возможности оглушу его и удеру вместе с кобылой».

Матье открыл было рот, пытаясь что-то сказать, но священник перебил его:

– Нет, Гийон, я еще не кончил. Мы с вами пустились в путь, навстречу случаю, который может оказаться для нас гибельным. Я не лгу, говоря, что наступление холодов вселяет в меня надежду, но мы должны приготовиться к худшему. К тяжким страданиям, а быть может, и к смерти. К смерти мучительной. Я соборовал великое множество больных чумой. Поверьте, это далеко не весело. Так что, Матье Гийон, выслушайте внимательно то, что я вам скажу.

Он замолчал и, приподнявшись с пенька и переступив ногами, вытянул левую перед собой. Взгляд его как будто смягчился, и на секунду вознице показалось, что сейчас иезуит заглядывает себе в душу. Но глаза священника почти тотчас загорелись прежним огнем, и Матье снова почувствовал себя их пленником. Спокойный, размеренный голос отогнал в лесную чащу капризные завывания ветра.

– Поймите меня правильно, сын мой. Если бы вы нашли смерть, ухаживая за больными не по доброй воле, а лишь по принуждению советников, назначивших именно вас выполнять эту миссию, страдания ваши были бы ужасны. Ибо чума редко поражает сразу. Она дает вам время увидеть приближение смерти, к телесным мукам зачастую прибавляются терзания душевные, и они бывают поистине невыносимы. Вы стали бы думать о тех, кто вас назначил, и покинули бы этот мир в ненависти. Вы почувствовали бы себя жертвой несправедливости. И, возможно, последним усилием разума прокляли бы советников. И это было бы страшно, Гийон. По-настоящему страшно. Я же – я был бы виновен в том, что не попытался уберечь вас от подобного конца… Я не хочу так рисковать… Поэтому я вот что вам предлагаю: продолжаем подниматься. Когда мы подойдем к баракам настолько близко, чтобы я мог один довести лошадь с повозкой, вы уйдете, если захотите. Я скажу, что вы сбежали, а я не сумел вам помешать.

Возница хотел было запротестовать, но монах вновь поднял руку в знак того, что еще не кончил.

– Нет-нет, – сказал он. – Сейчас не говорите мне ничего. Вы должны подумать. Я хочу, чтобы вы приняли решение сами и в согласии со своими истинными желаниями.

Он поднялся. Гийон последовал его примеру, и они оказались лицом к лицу, почти вплотную друг к другу. Иезуит снял шляпу, и ветер тотчас растрепал примятые ею волосы. Лицо его не выказывало и тени волнения. Казалось, он весь был исполнен прекрасной спокойной силы, точно могучее дерево, у которого лишь самые тонкие ветки колышатся на ветру.

– Вы должны подумать, – еще раз повторил отец Буасси. – Если вы сами решите туда пойти, все будет иначе. Вы увидите, как на ваших глазах изменится облик мира. Избрав такой удел, вы подниметесь неизмеримо выше тех, кто вас туда назначил. Их решение потеряет свой смысл. У вас будет право сказать: «Эти подлецы выбрали меня, чтобы уберечь жителя своего города. Если бы меня не оказалось под рукой, им пришлось бы кидать жребий. Они солгали мне, они смошенничали, но это не имеет значения, ибо я добровольно принимаю на себя миссию, которая дает мне прекрасную возможность посвятить себя ближнему».

И он направился к дороге, где, нетерпеливо дергая поводья, их дожидалась лошадь, но вдруг обернулся, взял Матье за плечи и долго смотрел ему в глаза. Теперь он не был уже могучим деревом, противостоящим всем ветрам. Он был сама нежность, раскрывшаяся навстречу Матье. Словно бездонное зеркало, которому невозможно солгать. Увидев его таким, возница почувствовал, как все в нем всколыхнулось.

– Вы добрый христианин, – сказал священник, – Вы веруете… Искренне веруете…

В тоне его не слышалось вопроса, и все же Матье трижды утвердительно кивнул.

– Так вот, Гийон, раз вы верите в бога, значит, знаете, что смерть – это лишь начало. Начало другой жизни. Дверь, ведущая в мир света и радости… Если, конечно, человек достоин занять место в том вечном мире.

3

Они долго шли молча. Иезуит срезал ветку орешника и сделал себе палку. Он шагал и шагал, размеренно и спокойно; кобыла же то замедляла шаг, то вовсе останавливалась, и Гийон вскоре далеко отстал от черного плаща, в который, как временами чудилось ему, облачился ветер. Священник редко опирался на палку, – он вертел ею, перекладывал из руки в руку, как делают мальчишки-пастухи, чтобы убить время.

Возницу поражал этот монах, который лгал, смеялся по любому поводу и так спокойно шел в обитель чумных. И вот, пережив минутную радость, когда в руках у него, Матье, вновь оказались вожжи, хотя это и было совсем не то, что править шестеркой лошадей, как ему доводилось раньше, насладившись возможностью шагать широко, пощелкивая кнутом, он смотрел теперь на маячивший впереди черный силуэт священника, который предоставил ему выбор между жизнью и смертью, а сам беззаботно размахивал палкой.

На первый взгляд выбор казался таким простым. Надо быть сумасшедшим, чтобы согласиться на смерть. Матье-то знал, что такое чума! Он видел ее и в Сен-Клоде, и в Клерво, и в Сусья. Тогда в Сен-Клоде он чуть было не сложил кости. Люди до сих пор помнили тот, 1630-й, год. Не так уж много времени прошло с тех пор. Рассказывали, что в первый же день все монахи бежали в Сен-Люписен. Остаться отважились лишь настоятель и один из послушников. Советников и то оставалось лишь трое. Все словно с ума посходили. Если кто-то заболевал чумой, стражники заколачивали этот дом, а люди все равно пытались оттуда бежать. Из аркебуз расстреливали всех подряд – больных, и подозреваемых, и тех, кто выносил трупы, а как-то убили даже врача. В прошлом году люди все это и вспомнили, страшась, что резня может повториться. Матье как раз проезжал через город с грузом балок и поторопился убраться с постоялого двора, где он остановился поесть супу в компании двух возчиков. Один – тот, что из Гранво, – шел с грузом в гору, навстречу Матье и еще посмеялся тогда такой его прыти. Он объявил, что останется тут на ночь, потому как лошади устали, а хороший возчик не станет гнать лошадей день и ночь просто так, без причины. Несколько недель спустя Матье узнал, что уроженец Гранво из города-то выехал, да только вперед ногами, на телеге с трупами, которая довезла его до кладбища чумных, хотя на самом деле бедняга умер вовсе не от чумы, а от мушкетного выстрела. Решили, что это он занес чуму в город, раз пришел откуда-то из другого места. Лошадей его разогнали кнутом, а телеги со всем зерном сожгли. Страх перед чумой оказался сильнее голода, от которого у всех тогда сводило брюхо.

На бараки Матье тоже насмотрелся, но издали – их всегда выносили за городские стены. И обходили стороной, ибо каждый знал, как редко оттуда выходят живыми.

Напрасно иезуит твердит, что зима убьет заразу – никто ни в чем не может быть уверен. Правда, человек он ученый. Стоит только послушать его речи – сразу ясно. Может, поэтому у него все так просто и получается. Про чуму никто ничего не знает – ни откуда она берется, ни что она такое есть. Прошлым летом мор начался среди оборванцев – солдат герцога Лотарингского, стоявших под Везулем. С резвостью доброго скакуна добралась она до Безансона, Грея, Доля, Салена и множества других городов.

Нет, больно уж хорошо он зубы заговаривает, этот иезуит. Остерегаться надо его речей, а заодно и взгляда, – так душу тебе и выворачивает.

А история насчет того, что-де здорово взять верх над мэром Салена да над советниками, – все это одни красивые слова. Пусть даже возчик окажется выше советников – какая ему с того радость в могиле? Спору нет, Матье верит в бога, но неужто из-за этого он должен безропотно подыхать? И так кругом всякие напасти – и чума, и голод, и война.

Войну он видел близко, как. и чуму, и тоже в прошлом году. Дело было в Полиньи, в середине июня, когда его заставили везти в Шамоль порох и вино. Хорошо съездили, нечего сказать! Закончилось все тем, что, забившись в угол погреба, заткнув уши руками и дрожа мелкой дрожью, он пролежал на земле целый день и всю ночь, а каменные стены дома над ним беспрестанно сотрясались от пушечных ударов.

Когда же Матье вылез из погреба, он узнал, что в битве погибло более трех тысяч человек, зато бургундцы Карла Лотарингского заставили отступить французскую армию под командованием герцога де Лонгвиля. Гийон выпил вместе со всеми; его хотели было затащить обратно в Полиньи, чтобы как следует отпраздновать победу, к которой вроде бы и он был причастен, раз привез им вспомоществование. Но он, Матье Гийон, он был возчик, и в Эгльпьере его ждала работа.

Вот он и уцелел, потому что был хорошим возчиком. Ведь Лонгвиль-то вернулся и осадил Полиньи. И стал убивать, жечь и грабить. В городе остались тогда лишь обгорелые развалины да смердящие трупы, которые некому было хоронить.

Жена Матье в ту пору уже слегла от грудной болезни; узнав о событиях в Полиньи, она велела ему вознести благодарственную молитву. Он поставил три свечи в церкви Эгльпьера, благодаря господа и пресвятую деву.

Но сейчас, если он согласится идти в бараки, станет ли святой Рох – покровитель чумных – оберегать его?

В конце-то концов монах ведь не говорил ему, что он погубит свою душу, если решит уйти.

Позади него из последних сил тащилась кобыла, теперь Матье приходилось тянуть ее под уздцы всякий раз, как склон становился круче или толстые корни пересекали дорогу. Лошадь тяжело дышала, то и дело спотыкалась, с морды ее хлопьями падала пена.

– Эй, – крикнул Матье. – Надо остановиться. Кобыла должна передохнуть.

Священник вернулся.

– Нам еще далеко? – спросил он.

– Самое малое – еще три раза по столько.

– Значит, до наступления темноты нам не дойти. А у меня на ходу разыгрывается аппетит.

Монах достал из-под парусины сумку, отстегнул блестящую металлическую пряжку, вытащил сверток, завернутый в белую тряпицу, и, положив его на передок, стал закрывать сумку. А Матье распряг кобылу и повел ее на спускавшийся под откос лужок, где трава была еще зеленая.

– Тут в овражке есть вода, – сказал он. – Чистый родник. Она сама его найдет.

Дождь совсем перестал, и северный ветер несся высоко, казалось, под самыми облаками, которые он нещадно терзал, трепал, нанизывал на увенчанные деревьями, а кое-где острыми каменистыми пиками вершины гор. Ливень так размочил землю, что путникам пришлось устроиться на передке повозки. Отец Буасси развернул тряпицу и достал большой кусок черного хлеба и нож с роговой рукоятью. Он отрезал ломоть вознице, другой – себе и аккуратно завернул остаток хлеба и нож. Матье поблагодарил, и они принялись медленно жевать подсохшую мякоть, которая во рту становилась вязкой. Не переставая жевать, возница наблюдал за священником, но тот смотрел то на горы, то на лес, то на кобылу, на дорогу, на свои башмаки, на хлеб. Словом, он смотрел на что угодно – только не на Матье. И ничего не говорил. Не обращал к нему ни слова, ни взгляда. Вознице стало не по себе. Он понимал, что священник надумал, верно, не делать и не говорить ничего, что могло бы повлиять на его решение. Оттого-то молчание, воцарившееся между ними, и было столь тягостно.

Перед глазами Матье стояли бараки Сен-Клода и груды трупов в Шамоле и в Полиньи. А не попадет ли он, спасаясь от чумной заразы, прямиком в пекло войны? Разве французы, а также шведы и немцы, нанятые кардиналом, не зверствуют и поныне?

Сам не зная почему – возможно, потому лишь, что молчание становилось очень уж гнетущим, – Матье спросил:

– Отец мой, а вы слыхали про Лакюзона?

– Разумеется, только глухой мог не слышать о нем.

Снова повисло молчание, и поскольку Матье не проронил больше ни слова, отец Буасси спросил:

– Вы хотите отыскать его? Хотите пойти к нему в «лесные братья»?

– Может, это не меньше пользы принесет, чем закапывать мертвых.

– Закапывая мертвых, часто спасают от болезни живых… Разумеется, если бы вы отправились воевать вместе с Лакюзоном, вы не были бы сегодня здесь. Однако, если вы меня бросите, мне безразлично, сделаете вы это из желания сражаться с французами или для того, чтобы где-нибудь отсидеться. Это меня не касается. Я не единственный, кому по горло надоела эта война, – вот все, что я могу вам сказать. Один из наших братьев рассказывал мне, что творилось в мае, когда войска Ла Мот-Уданкура спалили Монтепиль и Сетмонсель. Якобы сразу после этого капуцины из Сен-Клода попытались через вальдейцев добиться мира любой ценой. И нашлись люди, которые их за это упрекают. Как будто предназначение служителей божиих не в том, чтобы спасать людям жизнь!

Матье ничего такого не слышал, – его куда больше занимала мысль о выборе, который он должен сделать между чумой и войной.

– Ежели пойти к аббатству Сен-Клод, – сказал он, – наверняка встретишь людей, которые скажут, где он.

– Кто – он?

– Лакюзон.

Отец Буасси посмотрел на Матье. Лицо священника смягчилось, на губах появилась улыбка, блеснула в глазах, и наконец он рассмеялся.

– А я-то гадаю, почему вы передо мной так стараетесь, – сказал он. – Я ведь все сделал, чтобы вы не стеснялись меня. Я ничего не хочу знать. Поймите меня правильно: важно не то, что я буду думать о вас, а то, что подумаете о себе вы сами.

Возница смешался. Он поглядел туда, где в низине, на лужке, среди высокого тростника, паслась кобыла.

– Так я и знал, что она найдет воду.

– Мне тоже хочется пить, – отозвался священник.

Они встали и медленно спустились к тому месту, где из леса вытекал родник. Там из земли торчал камень чуть выше человеческого роста, на котором лежал желоб из елового дерева. Оттуда вытекала тугая струя прозрачной воды, и они могли поочередно напиться. С мокрым еще подбородком, улыбаясь, священник сказал:

– Вот видите, как небо хорошо все устраивает: у меня есть хлеб, а вы знаете, где найти воду; все говорит за то, что мы должны путешествовать вместе.

Матье подошел к лошади, взял ее под уздцы, и они медленно вышли на дорогу. Начав было запрягать, возница вдруг остановился, выпрямился и встретился глазами со священником, который за ним наблюдал. Матье затылком почувствовал этот взгляд еще тогда, когда, нагнувшись, прилаживал подпругу.

Прошло мгновение, показавшееся вознице мучительно долгим, и когда наконец отец Буасси поинтересовался, чего же он ждет, Матье смущенно спросил:

– А там, в бараках, вы что будете делать?

– Я уже говорил вам: это дело для меня не ново. Мой долг – облегчать людям кончину, соборовать их. Стараться, чтобы у них не возникало чувства, будто они уходят в неведомое. Ну и поскольку всегда недостает народу ухаживать за больными, я, естественно, буду делать все, что придется.

Священник повернулся к лесу, точно намеревался туда отправиться, но так и остался стоять, всматриваясь сквозь стволы в даль. Как только Матье кончил запрягать, отец Буасси обернулся и мягко добавил:

– Облегчать больным смерть – вот наша задача. Но я куда больше радуюсь, если могу хоть кому-нибудь облегчить жизнь!

Он взял свою ореховую палку, воткнутую в рыхлый бугорок, и, как и утром, двинулся вперед шагом, за которым кобыла не могла поспеть.

Матье, держа в руках поводья, шагал следом, не спуская глаз с черной фигуры, уходившей все дальше и дальше. Священник шел легким пляшущим шагом, точно радовался прогулке. И вид его плаща на фоне серого, терзаемого ветром неба скрашивал для Матье унылый пейзаж – будто теплый луч света пробился там, возле горных вершин, где все еще кипело противоборство туч.

Внезапно черная фигура исчезла за поворотом, и Матье словно очутился на дне холодной темной пропасти. Непроизвольно он щелкнул кнутом и крикнул:

– Н-но, разрази тебя… Н-но, н-но, дохлятина ты этакая!

Прибавив шаг, он потянул лошадь за уздечку. Вконец обессиленная кобыла тяжело задышала – мундштук больно резал ей рот, из глубины горла вырвался сдавленный хрип.

За поворотом Матье снова увидел – только гораздо выше – наполовину скрытую кустами черную фигуру, которая шла, приплясывая, поигрывая палкой. Возиица вздохнул с облегчением, перестал дергать кобылу и громко крикнул:

– Святой отец! Подождите!

Священник остановился, обернулся, и шляпа его исчезла за кустами. Матье понял, что он присел на склоне, и пошел своим обычным шагом.

Нагнав священника, который поднялся ему навстречу, Матье остановил упряжку. Он тяжело дышал, на лбу его бусинами выступил пот:

– Вы совсем как это несчастное животное, – рассмеявшись, заметил иезуит, – еле дышите, весь в поту. Зачем, скажите на милость, вы так несетесь? Вы же тянете и лошадь, и повозку. В жизни не встречал еще такого возницу!

Здесь ветер словно придвинулся к ним. Он скатывался с горных вершин, прерывисто грохоча, точно водопад. Внезапный порыв ветра, пронесшийся по кустам и пыльным столбом закрутившийся на дороге, вынудил иезуита прижать рукой чуть было не улетевшую шляпу, – тот в последнюю минуту схватил ее и кое-как, косо нахлобучил. Матье расхохотался.

– Забавляетесь, значит, – заметил монах. – Разумеется, у меня ведь нет такой шапки, как у вас, возниц. Мне бы не мешало завязать свою под подбородком, чтоб не улетела!

Матье проводил взглядом вихрь, скатившийся по склону до родника, который остался теперь далеко внизу. Ветер крупной рысью пересек луг, топча камыши, и заворчал в лесной чаще, растрепав по дороге струйку родниковой воды.

Медленно Матье перевел взгляд на покрасневшее от ходьбы лицо священника. Прочистив горло и стараясь, чтобы голос звучал потверже, он сказал:

– Вы не думайте, отец мой, я совсем не такой плохой возчик. У меня нет привычки загонять скотину… Ежели я ее чуток потянул, так это потому, что она и сама может идти пошибче.

– Да я не упрекаю вас, Гийон. Я шучу. К тому же я ничего не смыслю ни в лошадях, ни в вашем ремесле. Так что не мне вас судить. Но раз уж есть у нас время, расскажите мне немного о вашем деле. У меня никогда не было друга-возницы, и все, что связано с этим, составляет изрядный пробел в моих познаниях. Я очень люблю, когда люди рассказывают мне о своей работе.

Матье удивился. Впервые человек не из простых интересовался тем, что он делает. Нет, этот не как все. Только уж больно много говорит. Вот и сейчас своими расспросами насчет ремесла прервал Матье в ту самую минуту, когда тот собирался сказать ему нечто важное. А Матье и так было нелегко. Наступило молчание – только пели кусты живой изгороди, все неистовей бесновавшиеся на ветру.

– Я привык так ходить, – снова заговорил священник. – Но если я иду слишком быстро, это не значит, что нужно загонять нашу добрую кобылку. Я-то ведь не тяну повозку.

Священник помолчал немного, но возница так и не успел вставить слово.

– Кстати, о ремеслах, – продолжал иезуит, – я не очень понял, как работают печи на солеварне?

Гийон медлил. Он не привык что-либо объяснять, и монаху пришлось помочь ему.

– Что касается вас, все понятно, – сказал он, – вы находились внизу и кидали дрова в печь; а вот что происходит наверху?

– Там стоит здоровый бак, в него льется вода из соляного колодца. Ежели ее нагреть, она выходит паром, и солевары выгребают потом соль.

– А каким образом вода из колодца попадает наверх?

– Так ведь под землей есть насос, а при нем – колесо в три человечьих роста; оно двигает деревянный рычаг, большущий, как дерево. А колесо крутит вода из Фюрьез, – она туда идет по каналу. Дело нешуточное – все это глубоко под землей. Там такая пещера – Арбуазская церковь поместится! Ежели тихо, насос аж наверху слыхать.

Священник кивал с видом явно заинтересованным, но на сей раз возница не дал ему времени задать следующий вопрос. Торопливо, боясь снова потерять с таким трудом найденные слова, Матье сказал:

– Я хотел нагнать вас, чтобы вам сказать… чтоб сказать…

– Да, чтобы мне сказать, мой мальчик?

– Чтоб сказать, что я иду с вами.

Священник улыбнулся.

– Ну что ж, тем лучше, – вздохнув, произнес он. – Вы сняли с меня тяжкий груз. Ибо я очень люблю лошадей, но, как уже говорил, ничего в них не смыслю. И пройти одному с упряжкой даже самый короткий путь, право же, не очень мне улыбалось.

Когда путники и вконец обессиленная кобыла добрались до гребня холма, ночь, медленно сочась из глубины ущелий, растекалась уже по лесам.

После того как Матье сообщил о свом решении, иезуит не стремился больше оставлять его одного. Но возница, который в глубине души надеялся, что священник отнесется к его поступку иначе, был разочарован. Правда, очень скоро он почувствовал, как рад этому монах. Они беседовали об извозе, о дальних поездках через всю страну и говорили об этом беззаботно, точно сейчас отправлялись как раз в такую поездку былых мирных времен.

Потом они замолчали. Возможно, потому, что подъем был крутой, а скорее всего – приближение ночи и места, где стояли бараки, наполняло сердца их тоской.

Менее чем в сотне шагов за гребнем холма показались бараки. Они встали перед ними за обрамленным кустарником поворотом дороги. Издали, в копоти сумерек, эти дощатые, крытые еловой дранкой, строения выделялись неправдоподобно светлым пятном. И на фоне этого пятна мигало четыре или пять оранжевых огоньков.

– Каково бы ни было то место, куда ты направляешься, – сказал иезуит, – если с наступлением ночи там зажигают лампу, она всегда видится путнику как дружеский привет.

Матье же, глядя на бараки, подумал, что они напоминают ему обычную деревню, только слишком уж новую, слишком ровно вытянувшуюся по обе стороны дороги, что уходит к горизонту.

Отец Буасси остановился, и возница крикнул:

– Тпру!

Кобыла остановилась, а крик все звучал, гонимый ветром дальше и дальше, в дальнюю даль. Священник огляделся.

– Ну что ж, если я еще не разучился ориентироваться, мы сделали длиннейший крюк и очутились в конце концов чуть выше города.

– С упряжкой иначе не пройдешь. Есть путь много короче, но он почти весь уступами.

Позади бараков угадывалось убегавшее вдаль плоскогорье, которое как будто обламывалось у края обрыва, над погруженным во тьму городом. А вдали справа к земле прижималась какая-то темная масса.

– Это старые бараки, – пояснил Матье. – Они совсем рядом с крепостью, которую строят. Потому здесь и поставили новые. Каменщики не хотели строить крепость, даже когда в тех бараках никого уж и не было. Они говорили, что болезнь все равно там сидит. Пришлось спалить бараки, и тут началась эпидемия, а теперь и каменщиков-то больше нет.

Матье расхохотался, и священник спросил, что его так развеселило.

– Да хозяин мой всегда говорил: «Самое время строить укрепления, когда враг уже у нас на закорках».

– Тут нет ничего смешного, Гийон. И ваш хозяин не слишком удачно острил. Конте – мирная страна. В мае тридцать пятого, когда Людовик Тринадцатый объявил войну испанскому королю, звон шпаг здесь никого не взволновал. Вы, видимо, забыли, что наше Конте хоть и зависит от испанской короны, однако же, согласно договору, всегда соблюдало нейтралитет. Я знаю, конечно, что в тысяча пятьсот девяносто пятом году Генрих Четвертый уже нарушил этот договор и все же в тысяча шестьсот одиннадцатом он был возобновлен. И мне известен текст. Он весьма конкретен. Там точно сказано, что в случае конфликта между Французским и Австрийским домами ни герцогство Бургундия, ни Бургундское графство не будут вовлечены в военные действия. Ну, а теперь вы видите, чего стоит слово королей! Мы, правда, не знаем всех скрытых политических пружин. Сколько людей могут погибнуть лишь потому, что какой-нибудь принц вступил в брак, который не нравится тому или иному министру!

– Все это, – сказал Матье, – чересчур для меня мудрено. Одно я вижу: нужда всегда при нас.

– Ну-ну, вам-то грех жаловаться. Салену еще повезло: он не пережил ужасов осады. В Доле тоже была чума. И поверьте, то, что происходило на наших глазах, когда они осадили город, было не слишком весело.

Отец Буасси насупился и умолк. А возница не посмел расспрашивать его дальше. Казалось, воспоминания о том, что он пережил, и о чем Матье уже слышал от потрясенных очевидцев, приносят этому человеку глубочайшие страдания

Становилось холодно. Ветер, не встречая на пути иных преград, кроме жалких безлистых кустов, дул здесь куда яростней, чем в ложбине. Он вылетал из одного леса и мчался к другому. Небо все больше прижималось к земле, и сумерки хрипели где-то на голых лугах, точно загнанная лошадь

– Надо бы идти, – сказал возница. – Кобыла вся жаркая, потная, ежели ее надолго так оставить, она враз и простынет.

– Ну что ж, – откликнулся монах, – идемте, я готов.

Они снова тронулись в путь, и Матье захотелось поговорить еще о кобыле, чтобы прогнать из памяти невеселый разговор с иезуитом.

– Не по ее это силенкам – тянуть такой груз, да еще на крутизну, – заговорил Матье. – Но она молодчина, здорово шла. А телега-то страсть какая тяжелая. Они там, в городе, и знать не знают, что это такое. Нет у них уважения к рабочей скотине. Хорошо бы нашлось в бараках местечко, где укрыть ее от холода. Ежели не хочешь лошадь потерять, нельзя обращаться с ней невесть как.

– Правильно, – подтвердил священник. – Я вижу, вы хороший возница.

Для Матье естественно было говорить о лошади, он привык заботиться о своей скотине куда больше, чем о себе самом. Это сидело в нем – ведь он же как-никак возница. И все же, по мере того как они приближались к кучке строений и освещенные окна ширились и росли, Матье чувствовал, как его снова забирает страх. Спазма стиснула ему горло, и он не мог вымолвить ни слова – лишь молча слушал священника, а тот говорил:

– Я еще ни разу не видел, чтобы бараки были так ладно построены. Мне кажется, здесь нам будет лучше, чем в городе. И потом нас тут хотя бы война не затронет. Ни кардинальские «серые», ни «лесные братья» не станут совать сюда нос… А что же вы молчите, вы ведь собирались идти к Лакюзону, не так ли? Вас не удивляет, что я почти в равной степени остерегаюсь как тех, так и других?.. Знаете, я лично всегда отношусь с опаской к военным. Они живут на казенных харчах – и живут в свое удовольствие. Делают что хотят. А тот, кто вздумает порицать их, рискует получить шальную пулю в лоб. Так что, по-моему, лучше уж быть среди чумных, чем среди солдат. Опасности меньше.

Иезуит говорил, время от времени поворачивая голову и бросая взгляд на Матье, но тот помалкивал – шагал себе и шагал, напряженный, прямой, и тянул за уздечку кобылу, которая опять начала дышать хрипло и прерывисто.

Между тем Матье думал: «Вот и неправда, Гийон. Плохой ты возчик. Кобылу совсем заморил. Не может она без передыху дойти до бараков. Они только кажутся близко, потому как огни горят и стены у них светлые, а на самом-то деле – до них еще идти да идти».

Подъем прекратился, но дорога была испорчена глубокими, заполненными грязью рытвинами. Колеса от тяжести увязали чуть не по ступицу, и кобыле приходилось крепко упираться копытами в землю, чтобы повозка не застряла.

Надо бы остановиться. Дать лошади хоть немного передохнуть, а уж потом добираться до бараков, чьи белые стены и светящиеся огоньки словно бы пощадила ночь. До этих бараков, что отступали и отступали, по мере того как повозка продвигалась вперед. Матье чутьем угадывал места посуше, плоские камни или бугры, где можно было бы остановиться и потом без труда снова двинуться в путь. Но всякий раз он решал, что остановится у следующего бугра, а сам твердил про себя:

«Надо было остановиться, Гийон. Ты не останавливаешься, потому что боишься. Боишься, что страх одолеет тебя. Заставит сбежать».

Священник рядом с ним продолжал говорить, но Матье не слушал его. Порой он представлял себе, как останавливает лошадь. И слышал свой голос:

«Отец мой, я надумал. Пойду к Лакюзону. Вы ведь уж почитай дошли. Возьмите в руки узду, а кобыла сама пойдет за вами».

Нет, так не годится. Ничего не надо говорить. И останавливаться тоже. Бросить уздечку и кнут – и бегом. Быстро, быстро, заткнув уши, чтобы не слышать, что будет говорить этот кюре, который наверняка колдун.

Матье знал, что не пойдет искать бургундских «лесных братьев». Если он сбежит, то прямиком направится в кантон Во. Ему известны такие проходы в горах, куда солдаты никогда не захаживают. И зачем только его понесло в Сален! Надо было убираться из этого проклятого края сразу, как умерла жена и стало трудно с работой. Он сам бросился волку в пасть, нанявшись на солеварню. И теперь волк тянет его за собой. А волк и есть этот самый иезуит, который, верно, больше связан с дьяволом, чем с господом богом. С самого утра он только и делает, что угадывает мысли Матье. Сколько уж раз одним своим взглядом он заставлял Матье поступать против воли.

Вот и сейчас он все говорит и говорит мягким, размеренным голосом. Говорит без устали, может, лишь для того, чтобы звучала эта музыка слов, которая парализует Матье, мешает ему задать стрекача, пока они еще не дошли до бараков. Наверняка в этом человеке есть что-то от колдуна. И в ту самую минуту, когда Матье подумал о кантоне Во, священник возьми да скажи:

– Собственно, никто ведь не знает, что происходит с теми, кто уходит за границу. Я всегда задаюсь вопросом, каково им там приходится. Изгнание, мне кажется, никогда не бывает лучшим выходом из положения. Или же надо знать кого-то, кто готов тебя принять. Я, например, не уехал бы, хоть меня озолоти. Но я прекрасно понимаю, почему это делают другие. И считаю несправедливым, когда людей винят за то, что они покинули страну, которую вот уже шесть лет опустошают война и чума. Ведь ни дома у них нет, ни работы, иной раз нет и семьи, что же им делать здесь, беднягам? Ничто их не удерживает. К тому же когда-нибудь это кончится. И тогда они смогут вернуться. Место для них будет!

Мало-помалу в груди Матье страх уступал место ярости. Казалось, иезуит делал все, чтобы склонить его к бегству, и в то же время своей необъяснимой властью удерживал его. На этом голом плоскогорье, под косо летящим ветром, под мрачным небом, где ночь соперничала с последними отблесками дня, цеплявшегося за мчащиеся тучи, на размытой дороге, где тут и там в колеях металлически поблескивали лужи, Матье чувствовал себя так, будто он уже совсем не властен над собой. Впервые в жизни он не волен был в своих поступках. Со звериной жестокостью тянул он за уздечку обессиленную кобылу, а на самом-то деле это повозка всей своей тяжестью толкала его к тем белым баракам, где он наверняка найдет свою смерть.

Может, вовсе и не повозка, а священник подталкивал его потоком слов, гонимых недобрым ветром по плоскогорью. Разве не призывал монах этот ледяной ветер, предсказывая, что он убьет заразу? А может, он призывал не ветер, может, это сам дьявол дует.

Теперь Матье слышались голоса стариков из далекого детства; сидя у камелька, они рассказывали ему, бывало, разные истории, от которых его пробирала дрожь. В их рассказах царил такой же сумеречный свет, завывали зимние ветры и проносились черные фигуры, похожие на силуэт иезуита. Были там и лошади, тянувшие тяжелые повозки по бескрайним плоскогорьям. Повозки, где под парусиной наверняка прячется смерть, и возница всюду возит ее с собой.

Ведь утром Матье даже и не взглянул, чем она нагружена, его повозка. И что это – ветер или смерть приподнимает парусину и оглушительно ею хлопает? А если там смерть, разве не может она выскочить оттуда и схватить его за горло?

– Мы уже недалеко, Гийон, – прервал его размышления иезуит, – но дорога трудная. Не следует ли дать лошади немного передохнуть?

Матье почувствовал, что почва под его подкованными башмаками стала более плотной.

– Тпру! – крикнул он.

Кобыла остановилась. Священник умолк. А ветер снова набрал силу, и Матье показалось, будто крик его, безобразный, оглушительный, достиг пределов черной ночи, глубин лесных чащоб, самого края плоскогорья и скатился на город, притаившийся на дне долины. По спине его пробежала ледяная дрожь. Зубы стучали, он чувствовал, как сжимаются у него кулаки и дергается все тело. И тогда руки его поднялись – он ничего не мог с ними поделать – и кулаки сгребли в охапку плащ на груди священника. Руки тряхнули иезуита, и Гийон услышал свой вопль:

– Но ты же дьявол! Кюре! Ты сам дьявол. Замолчи… Замолчи… Говорят тебе, замолчи!

Священник не останавливал его. Было уже совсем темно, и возница не видел выражения светлых глаз. Все смолкло. Смолкли люди – лишь хриплое дыхание кобылы мешалось с порывистым дыханием ветра. Все смолкло – лишь хлопала парусина да где-то далеко позади завыл волк.

Три раза, четыре прозвучал этот томительный вой, похожий на стон умирающего. И снова тишина.

И только тогда, по-прежнему спокойно, не пытаясь высвободиться, отец Буасси заговорил:

– Вы правы, Гийон, нужно было замолчать, иначе мы не услышали бы волка.

Трясущиеся руки Матье разжались и упали вдоль тела. Священник повернул голову в том направлении, откуда донесся вой, точно надеялся что-то разглядеть в темноте, которая сгущалась с каждой минутой.

– В нынешние времена, – сказал он, – волки не опасны. Война и эпидемия дают им сколько угодно поживы. Но все же сегодня ночью я не пошел бы гулять в лес.

Возница был совершенно сбит с толку. Только что он тряс за грудки этого человека, обвинял его в сношениях с дьяволом, а иезуит в ответ признается, что боится волков.

Матье стоял, свесив трясущиеся руки, раздираемый между жаждой бежать и желанием извиниться. Но ноги отказывались ему повиноваться, а слова застревали в горле. Пустота. Пустота в нем была такая же, как на плоскогорье, которое ночь скрыла от глаз, но которое угадывалось по бесшабашному полету ветра. И на этот раз опять заговорил иезуит.

– Вам, наверное, приходилось встречаться с волками во время ваших странствий? – спросил он.

– Конечно, – прошептал Матье. Больше он не мог ничего из себя выдавить.

А ведь в нем жили воспоминания о ночевках под открытым небом вместе с лошадьми – и на плоскогорьях, и в низинах, где гремели ручьи, и в черной сердцевине огромных лесов – прибежище ветра и тьмы. Чего греха таить, бывало ему иной раз и страшно, но сейчас он испытывал совсем другое чувство. Этот холод, который, казалось, одновременно исходил и от неба, и от земли, эта тьма, которую ледяной ветер нес из-за невидимых гор, не дозволяющая проникнуть взглядом дальше двух-трех шагов, чувство потерянности среди этих бескрайних просторов, – нет, никогда еще Матье не ощущал в душе такого холода и такой тревоги. Теперь не видно было даже новых дощатых стен бараков – лишь огненные пятнышки окон, за которыми дрожали свечи, еще продолжали жить.

И тогда Матье вдруг почувствовал, что место это, к которому он так боялся приблизиться, неодолимо притягивает его. Все на этой земле сделалось ему враждебным, все, кроме маленьких мерцающих глаз, приветливо смотревших на него. И бараки, где сотнями умирали люди, где, быть может, он встретит и свою смерть, внезапно показались ему единственным спасением от владевшего им страха. С минуту он молча глядел на них, потом, повернувшись к священнику, сказал:

– Теперь пора идти. Кобыла отдохнула. А то еще простынет.

4

До первых строений им оставалось не меньше сотни шагов, когда, перекрывая неумолчный свист ветра и скрип повозки, послышались вопли. Матье перекинул поводья через плечо, натянул их и остановился, забыв проверить, не засосет ли колеса грязь. Он шагнул в сторону, отстраняясь от шумного дыхания кобылы, и весь напрягся. Священник, ушедший немного вперед, вернулся и, взяв Матье за локоть, мягко произнес:

– Я знаю. Когда слышишь это впервые, не можешь в себя прийти. Но потом привыкаешь – и быстро. Сами увидите… А кроме того, днем-то вас здесь не будет. Кладбище наверняка далеко от бараков… Нужно быть сильным, Гийон. Я не хочу, чтобы вы так дрожали. – Он помолчал и, подойдя еще ближе, понизив голос, прибавил: – Послушайте меня, сын мой. Если вам действительно страшно, время еще есть. Нас здесь никто не видел. Вы можете уйти. Что же до меня, даже если мне и случалось колебаться, сомневаться в том, действительно ли мы им нужны, сейчас, услышав их, я уже больше не сомневаюсь. Болезнь заставляет их так стенать и кричать. А я иду, чтобы помочь им победить болезнь. Болезнь и одиночество, когда каждый чувствует себя одиноким, хоть их здесь и много.

И он умолк, давая звучать ночи, в которой и завывания ветра, и хлопанье парусины заглушались доносившимися из бараков стонами. Звук, что долетал оттуда, где мигали редкие глазки света, был подобен дыханию ветра, – того ветра смерти, какой Матье слышал в Салене, когда по улицам проезжали повозки с прикрепленным к верхней перекладине колоколом, – на них сваливали чумных вместе с мертвецами.

Колокол все слышали, но повозки никто не видел, ибо каждый хоронился в своем доме из страха заразиться или быть причисленным к заразным, – тогда его могли силой увезти в бараки.

Священник выпустил руку Матье, снял шляпу, сунул ее под мышку, перекрестился, сложил ладони вместе и сказал:

– Сейчас вы помолитесь вместе со мной, Гийон.

И возница, в свою очередь, обнажил голову, перекрестился и стал повторять следом за священником слова, которые тот произносил своим обычным, ровным голосом.

– Господи, благослови этих несчастных и даруй им исцеление. Господи, благослови также тех, кого ты не исцелишь, и отвори им двери в царствие небесное. Господи, дай мне силы любить их, как ты их любишь, ибо они суть творения твои. Господи, благослови раба твоего Матье Гийона, который научится их любить и служить им.

Иезуит прибавил еще несколько слов по-латыни, которых возница не понял, потом, еще раз перекрестившись, сказал:

– Идемте!.. Через эту обитель страданий проходит путь, что приведет нас в царствие небесное.

Он двинулся вперед, и возница, мучась страхом, но не смея поступить иначе, дернул поводья и щелкнул кнутом. Ветер, кружившийся вокруг Матье, показался ему еще холоднее, потому что лицо и спина у него взмокли от пота.

Когда они подошли к первым строениям, в одном из бараков отворилась дверь, и оттуда вышли двое мужчин; один из них держал в руке фонарь. Это был стражник. Того, кто шел за ним, освещал свет, падавший из дома, – по красному колпаку в нем нетрудно было узнать цирюльника.

– Новый могильщик приехал? – сипло осведомился стражник.

– Да, – ответил священник. – И исповедник тоже.

Стражник подошел, ворча:

– Без исповедника и обойтись можно. А вот у могильщика, черт его дери, работенки хватит!

Он хохотнул, закашлялся и смачно сплюнул.

– Вход здесь, – сказал цирюльник. – Входите, отец мой.

Священник подошел к ним, а Матье остался возле кобылы.

– А этот? – заорал стражник. – Он не идет, что ли?

– Мне б узнать, куда поставить лошадь.

– Сейчас тебе покажут загон, – ответил цирюльник. – Проводите же его.

Снова раздался хриплый смех, и стражник заявил:

– А это не моя забота. Загон ему пусть показывает который больных возит, да только он сейчас в стельку. И не родился еще тот, кто сумеет его разбудить.

Цирюльник пропустил иезуита в дом, предупредив, что сейчас вернется, оттолкнул стражника и, вырвав у него фонарь, обозвал свиньей и пьяницей. Тот снова захлебнулся смехом вперемежку с ругательствами, а цирюльник тем временем подошел к Матье.

– Идем, – сказал он. – Тут совсем близко. Я покажу тебе. От этого пьянчуги толку не дождешься. У нас тут был стражником чудесный парень, но он умер. И с тех пор, как этот остался один, у нас почитай что пет стражи. Только и знает, что сквернословить да пить. Всего спокойнее, когда он пьян в доску. А то так и жди – кого-нибудь пристрелит. Всюду ему чудятся беглецы. Точно у несчастных, которые попали сюда, есть на это силы!

Матье распряг кобылу, и они обогнули первый барак; позади него находился небольшой загон, где они увидели еще одну лошадь; она подбежала к ним и остановилась в нескольких шагах от фонаря, глаз ее светился под фонарем, как тлеющий уголек.

– Мне б обтереть ее чуток, кобылу-то.

– Давай, – откликнулся цирюльник, – я оставлю тебе свет. Сухую солому найдешь вон там, под чурками, слева от входа.

Он ушел, и Матье остался один в темноте, откуда тусклый свет фонаря с каждым шагом выхватывал все новые предметы незнакомого ему, враждебного мира.

В ушах Матье по-прежнему звучали стоны и вопли больных, к ним примешивались раскаты смеха и хриплый голос стражника. Возница прошел вдоль деревянной ограды и обнаружил несколько вязанок соломы – ему пришлось перекидать несколько штук, прежде чем он отыскал хоть одну сухую.

– Господи боже мой, солома валяется прямо на улице, скотине укрыться негде, – нечего сказать, хорошо здесь дело поставлено.

Пока Матье растирал кобылу, он не думал о больных. Подошла вторая лошадь и несколько раз ткнулась в ладони Матье, пытаясь вырвать несколько соломинок. Матье постоял с ними, приласкал животных, поговорил. Здесь он был среди друзей. Интересно, где его поместят, – подумал он и решил, что если б тут была конюшня, он стал бы спать со скотиной. Как всегда, лучше всего он чувствовал себя с лошадьми. В лошадях была вся его жизнь, и он по-настоящему страдал в тот день, когда хозяин сказал, что солдаты угнали шесть великолепных лошадей, которых он всегда водил. На солеварне он тоже куда больше тосковал по лошадям, чем страдал от жары.

Матье вышел из загона, притворил дощатую дверцу и направился к бараку, куда вошел иезуит.

Из других бараков неслась нескончаемая симфония стонов. Женские голоса и вопли детей раздавались где-то совсем близко – возможно, они долетали из барака, который находился всего в двадцати шагах от Матье. Возница мгновение постоял в нерешительности, потом, точно загипнотизированный светом, падавшим из узкого оконца, пошел прямо на него, прикрыв плащом фонарь. От страха он снова весь покрылся потом, но все же продолжал продвигаться вперед. Ничто не вынуждало Матье идти к этому бараку, – его толкала туда какая-то сила, похожая на ту, что помешала ему бежать, когда священник предлагал ему это сделать.

Ступив в полосу света, проникавшего сквозь четыре стеклянных квадратика, Матье помедлил, вглядываясь в густую тьму вокруг, и только потом шагнул к окну. Он едва не упал: вдоль дощатой стены барака шла довольно глубокая канава с вязким, илистым дном. Пытаясь удержаться на ногах, возница так сильно ударил фонарем о доски, что фонарь потух, а шум наверняка услышали в доме. Сердце Матье бешено колотилось. Ему даже показалось, что стоны затихли, – но нет, они стали еще явственнее. Должно быть, прямо тут, у стены, плакал ребенок, и женский голос прерывисто, со вздохами, тихонько напевал незатейливую колыбельную. Женщина пела без слов, но слова сами всплыли в памяти Матье, где они дремали еще со времен детства:


Спи, малыш,

Не слушай ветра,

Ночь тебя укроет,

Мама успокоит,

Спи, хороший,

Спи, пригожий.


Какую-то минуту Матье слушал лишь этот голос, и перед ним возник некий образ, похожий и на жену его, и на мать.

– Были бы они обе живы да было б у меня дите, может, и все они находились бы сейчас там, в этой темнице за дощатыми стенами, – прошептал он.

Стоя на дне канавы, Матье поднялся на носки, чтобы заглянуть в окно. Он осторожно подтянулся, стараясь не ударить еще раз фонарем о стену; поставить его в грязь он не решался. Когда нижний край окна оказался на уровне его глаз, он инстинктивно отпрянул и зажмурился, но тут же разжал веки.

Две масляные лампы, висевшие на крюках, вбитых в столбы из еловых бревен, что подпирали крышу, освещали десятка два тел, распростертых или скрюченных на двух дощатых нарах, где было набросано немного соломы. Больных, наверное, было больше, но Матье не мог видеть ни тех, кто лежал в глубине барака, ни тех, чье хриплое дыхание он слышал совсем рядом, по другую сторону стены. Всмотревшись повнимательнее, Матье обнаружил, что здесь только женщины и дети.

Сначала взгляд его остановился на старухе, которая сидела прямо под лампой, прислонившись к столбу, и держала на коленях голову мальчика лет десяти, чье худенькое тельце извивалось в муках. Колени у него раздулись точно шары, на изуродованные кисти рук с вывернутыми, опухшими и при этом костлявыми пальцами страшно было смотреть. Эти жуткие пальцы судорожно вцепились в живот и рвали, рвали и без того разодранную грязную рубашку. Из приоткрытого рта его текла пена. Старуха не шевелилась. Страшный взгляд ее был устремлен куда-то в бесконечность.

Чуть подальше женщина, должно быть, еще молодая, корчилась в конвульсиях, упираясь в нары затылком и пятками. Вся дрожа, она выгибалась дугой, потом тяжело падала на доски. Изо рта у нее тоже текла пена. Она то и дело хваталась за живот, – рубашка внизу у нее была мокрая от смеси крови, гноя и мочи. Как только ветер переставал дуть в спину Матье, он ощущал страшный смрад, проникавший сквозь плохо пригнанные доски.

Возница долго смотрел на эту женщину – взмокшие растрепанные пряди ее каштановых волос прилипли к голым доскам, с которых съехала разбросанная ее конвульсивными движениями солома.

Другие больные лежали неподвижно. Многие скрючились, прижав колени к груди, уронив голову. И почти у всех изо рта шла пена.

Матье уже хотел было уйти, но вдруг услышал, как хлопнула дверь. Он инстинктивно отшатнулся от окна, потом опять заглянул внутрь. По проходу между двумя рядами нар медленно, вразвалку, продвигалась толстуха на коротких, невообразимо распухших ногах. В руке она держала ведро, из которого торчал половник.

– Кому воды? – крикнула она.

Многие из тех, кто лежал скрючившись, приподнялись, кривясь от боли, и к толстухе потянулись миски, куда она плескала воду. Старуха, державшая меж колен голову мальчика, очнулась и тоже протянула кружку.

– Хотите, я помогу вам его напоить, мамаша? – спросила толстуха.

Старуха кивнула.

– Лучше вам попить до него, не то сами свалитесь, – посоветовала разносчица воды.

Голос у нее был, как у мужчины, грубый, с хрипотцой, а движения на редкость мягкие. Она долго пыталась напоить мальчика, но зубы у того, верно, были стиснуты, и вода текла по подбородку и по груди. Под конец она отступилась, и голова ребенка снова упала на тощие старухины колени. Разносчица воды вытерла фартуком край кружки, снова наполнила его и протянула старухе; та стала пить сама, большими глотками, а разносчица воды двинулась дальше.

Матье подождал, пока она выйдет из барака, и лишь тогда отошел от окна. Он выбрался из канавы и постоял спиной к свету, давая глазам немного привыкнуть к темноте. Он был весь в поту, сердце колотилось, и он с наслаждением вдыхал холодный ветер, порывами налетавший на него.

Покуда он шел вдоль загона, лошади сопровождали его. Он погладил их, с удовольствием ощутив под рукой теплую шкуру. До сторожевого барака он добрался не скоро, пойдя напрямик через участок перерытой земли, где приходилось то и дело перешагивать через разные препятствия и где несколько раз он чуть не упал, спотыкаясь о разбросанные поленья и колья.

Вокруг по-прежнему звучали стоны, а из сторожевого барака доносились хохот и брань пьяницы-стражника.

5

Войдя в сторожевой барак, Матье чуть не задохнулся от жары, тяжелой жары, насыщенной непередаваемой смесью запахов вина, дыма и пота. Отец Буасси сидел у большого стола и ел из миски суп. Напротив него, верхом на скамье, сидел цирюльник, поставив локоть на стол и подперев рукою голову в красном колпаке. В обеих концах комнаты, за невысокой загородкой, были сооружены деревянные топчаны, наподобие тех, что Матье видел у больных, только короче. Слева растянулся стражник, прислонясь плечами и затылком к засаленной загородке. Едва завидев вошедшего Матье, стражник вскочил, сграбастал лежавший в углу ворох одежды того же цвета, что колпак цирюльника, шагнул к вознице и швырнул тряпье ему в лицо.

– А ну, натягивай, раз ты новый могильщик, – заорал он. – Это одёжа того, заместо которого ты приехал. Его еще не закопали. Так что придется тебе этим заняться. А плащ мы с него все же сняли.

Матье с лету поймал плащ и швырнул его на землю. Стражник, закончивший свою речь раскатом хриплого смеха, так и остолбенел. Выпрямившись во весь свой рост, – а он на целых две головы был выше Матье, – стражник двинулся на него.

– Подыми плащ и надень! – взревел он. – Ты – могильщик, значит и носить тебе одежду могильщика!

– Оставь его в покое, – крикнул цирюльник, – он наденет плащ завтра. Еще успеет – наносится.

– Нет, – вопил пьяница, – он сейчас его наденет. Я хочу его видеть в нем.

Увидев, что стражник рассвирепел, Матье отступил и схватился за кнут, который повесил было себе на шею.

Стражник секунду поколебался, положив руку па эфес шпаги, и пошел на возницу; тот обогнул стол и ждал, держа кнут за тонкий конец рукоятки.

– Оставь его в покое, Вадо! – крикнул цирюльник.

– Нет. Он у меня будет слушаться!

– Не ты здесь командуешь!

– Над больными – ты. А прислуга подчиняется мне. Приказ мэра!

Отец Буасси медленно поднялся и стал между стражником и возницей.

– Нет, – сказал он, – отныне я отвечаю здесь за все.

У стражника забулькало в горле, – не то он засмеялся, не то закашлялся; потом он сплюнул и проговорил:

– Ты, кюре, занимайся своим господом богом. И лучше отойди отсюда, дай мне проучить эту гниду.

– Отойдите, отец мой! – крикнул возница. Стражник вытянул ручищу и, отодвинув священника, прижал его к дощатой стене, а сам пошел на Матье, который таким образом оказался загнанным в угол барака. Но возница был быстрым и ловким. Отяжелевший от вина стражник не сумел избежать удара. Кнут хлестнул его по плечу, и он взвыл, как раненый зверь. В вытянутой руке блеснула шпага. Матье увернулся от клинка, вскочив на скамью, но Вадо ринулся на него. Тогда священник, стоявший сзади, поднял буковое полено и ударил стражника. Могучее тело пошатнулось, ноги подкосились, и стражник съежился и осел, точно пустой мешок.

– Ни к чему вы это, отец мой, – проговорил Матье. – Я ведь и сам бы справился.

– Не сомневаюсь. Однако лучше было это сделать мне. Если бы проучили его вы, он бы вам так или иначе отомстил. А для таких скотов одним выстрелом из аркебузы больше, одним меньше – не имеет значения.

– Вы правильно сделали, – сказал цирюльник. – Мне уже столько раз хотелось его пристукнуть. Но я человек старый – куда мне… Надеюсь только, что вы его не убили.

Цирюльник встал и перевернул стражника; тот что-то заворчал, попытался было сесть, но тут же свалился, бормоча ругательства.

– Сейчас вылью на него горшок воды, – сказал цирюльник, – живо придет в чувство. Только уж яриться будет – не дай бог.

– Погодите, – прервал его иезуит. – А это животное умеет читать?

– Говорит, что умеет. Правда, я не верю.

– Я тоже сомневаюсь. Все они одинаковы. Тогда, – продолжал отец Буасси, подмигнув Матье, – если хотите, чтоб он оставил нас в покое, сразим его письменным приказом. – И, достав из кармана бумагу, он протянул ее цирюльнику и добавил: – Взгляните, это – пропускной лист, который выдал нам мэр, чтобы мы могли выехать из города. Когда забулдыга придет в себя, вы сделаете вид, будто читаете бумагу. И скажете ему, что это моя верительная грамота, которая дает мне здесь неограниченную власть. А потом предложите ему самому ознакомиться с бумагой.

Цирюльник колебался. Он пробежал глазами пропускной лист, потом прочел еще раз – уже внимательнее. Его согбенное высохшее тело, казалось, с трудом держало на плечах слишком большую голову, которую колпак делал еще больше и будто оттягивал вперед. Маленькие серые глазки глядели опасливо и то и дело перебегали с бумаги на стражника, наконец они остановились на священнике.

Заметив, что цирюльник не отводит взгляда, позволяя отцу Буасси смотреть ему прямо в глаза, Матье подумал:

«Вот и ты на приколе, старина. Этого кюре я только нынче утром увидел, а уже знаю: ежели хочешь от него отделаться, не давай ему впиваться в тебя этими своими глазищами. Вот так-то. Я все думал, что мне напоминают его глаза. И понял наконец: родник в горах. Небольшой ручеек, но такой чистый, будто небесная синева».

Теперь в бараке было тихо; только из-за загородки слева от входа, с помещавшихся там нар, доносился храп. Матье подошел и, перегнувшись через загородку, увидел человека, с головой накрытого козьей шкурой и чем-то вроде перины, обтянутой коричневой тканью.

– Это Юффель, он привозит больных, – пояснил цирюльник, предваряя вопрос Матье. – Колен Юффель, из Альеза. Здесь он с августа, когда французы сожгли его деревню. Ему удалось от них удрать, потому что в лесу он как рыба в воде, но с тех пор он малость не в себе. Да он сам вам все расскажет. Только об этом и говорит. Первое время он держался молодцом. Все больше молчал, но работал не покладая рук. А как появился стражник, они стали пить вместе, и как напьются, так лезут в драку… Клянусь вам, радости мне с ними мало, да и обеим женщинам, которые здесь работают, тоже.

Казалось, он потерял мысль и с минуту лишь моргал маленькими серыми глазками, потом посмотрел на священника и добавил:

– Очень я рад, что вы теперь тут будете, право. И если вы думаете, что сумеете держать их в узде, даю слово… – И он кивнул на бумагу, которую положил на стол. Потом бросил взгляд на стражника – тот так и лежал на полу, только теперь храпел – и добавил: – Да, а если он умеет читать?

– Тогда решим, – спокойно ответил иезуит. – Но это, надо сказать, было бы удивительно.

– Можно оставить его тут спать, но если ночью он проснется, то еще чего доброго накинется на вас. Он ненавидит священников. Прежнего исповедника он постоянно оскорблял, тот его даже побаивался.

Отец Буасси сделал знак цирюльнику, чтобы тот сел за стол, за которым лежал пропускной лист, и, снова взяв в руки буковое полено, встал над стражником.

– Гийон, – сказал он, – плесните ему в лицо водой и станьте по другую сторону стола… Что до меня, то я не позволю этому скоту меня оскорблять.

Матье взял глиняный горшок, наполнил его водой из ведра, которое стояло рядом с дверью, и одним махом вылил стражнику на макушку. Тот издал дикий вопль, сел рывком и принялся тереть себе лицо и затылок. Часто моргая, он огляделся вокруг и схватился за пояс. Но шпаги не было.

– Сволочи! – завопил он. – Подонки!.. Вы мне за это заплатите!

Священник преспокойно поднял над головой полено и сказал:

– Потише, это я осадил вас, чтоб вы не наделали глупостей. А когда протрете глаза, будьте добры ознакомиться с бумагой, которую читает сейчас мэтр Гривель.

Ухватившись обеими руками за край стола, пьянчуга с трудом поднялся и тут же рухнул на лавку рядом с цирюльником. Потом провел рукой по затылку и проворчал:

– Клянусь богом, ты поставил мне здоровую шишку… Да еще сзади, сволочь ты этакая!

– Прошу вас быть повежливее и не богохульствовать. А для начала потрудитесь не называть меня на «ты», – повысил голос священник. И уже обычным тоном добавил: – Все ясно, мэтр Гривель?

– Все, – тихо ответил цирюльник. – Вы отвечаете здесь за порядок и…

И умолк, скосив глаза на стражника, который сидел, положив локти на стол, сжав обеими руками голову.

– И стражник, – продолжал священник, – представляющий здесь городские власти, и могильщик, и перевозчик больных обязаны подчиняться правилам, которые я установлю.

– Именно так.

– Покажите бумагу стражнику, чтоб и он знал, о чем там речь.

Цирюльник медленно пододвинул пьянчуге бумагу, но тот резко оттолкнул ее.

– Чего читать-то, раз ты все уже сказал, болван! – огрызнулся он. – А вообще-то я не удивляюсь. В этой проклятущей стране всем заправляют кюре. Они и солдатами тут командуют. Кажись, и к Лакюзону один приклеился, они его даже в лейтенанты произвели. Видали?.. И эти болваны еще под французами ходить не ходят… А у французов-то кардинал командует – всякому ясно… Эх, я б этих кюре…

Священник со всего маху хватил поленом по столу. Все даже привскочили.

– Хватит, – отрезал он. – В таком состоянии вам лучше лечь. Завтра утром мы постараемся во всем этом разобраться.

Стражник расхохотался.

– Это мне-то лечь, – выговорил наконец он, после того как откашлялся и сплюнул. – А сторожить кто будет?

– Что сторожить?

– А то, что я здесь поставлен нести караул. Взялись командовать, а сами не знаете…

– Замолчи, наконец, – сказал цирюльник. – Ты же прекрасно знаешь, что с тех пор, как ты остался один, караул больше никто не несет.

Стражник поднялся, постоял в нерешительности и нетвердым шагом поплелся к нарам, где храпел Колен Юффель.

Цирюльник заметил, что сторожить одному девять бараков – это просто смешно. Кто угодно может войти и выйти под прикрытием темноты, да только идти сюда ни одной живой душе неохота. А удрать отсюда почти ни у кого из больных сил нет. Да и потом они слишком легко одеты, не могут же они пуститься в путь босиком, в одной рубашке. Кроме того, они все из Салена, и если бы им взбрело на ум вернуться в город, часовые, что стоят у ворот, обязаны были бы тут же их расстрелять.

– Тогда кому нужен этот болван? – спросил священник.

– Поначалу было четыре стражника. И они действительно несли караул. Тогда это было необходимо: ведь у нас тут держали людей, которые сами-то не были больны, а только возле больных находились. Эти с радостью сбежали бы. Как и прислуга – тогда ее тоже было куда больше. Это теперь – кругом чума и война – куда же бежать?

Продолжая говорить, цирюльник указал Матье на миску и суп в обливном горшке, под которым чуть тлел слабый огонь. Матье налил себе похлебки из пшеничных и ячменных зерен и, хлебая это пресное, но согревающее варево, чувствовал, как погружается в блаженство.

Тем временем цирюльник покончил с рассказом о том, как устроена жизнь в бараках, и, встав из-за стола, указал на лежанку в углу, противоположном тому, где спали пьянчуги.

– Вы, отец мой, – сказал он, – можете спать там. А мы с Гийоном пойдем к тем двоим.

Последние слова он произнес медленно и точно с сожалением.

– Нет, – сказал иезуит. – Оставьте пьяниц в покое, мы вполне можем устроиться втроем на этой стороне.

Цирюльник улыбнулся, и серые глазки его засветились.

– Спасибо, отец мой, – проговорил он. – Знаете, мне бы это дорого стоило – спать с ними. Хватит и того, что приходится терпеть их весь день.

6

Все трое готовились ко сну, когда вошла толстуха – разносчица воды, которую видел Матье. Заметив иезуита, она перекрестилась и сказала:

– Там один больной вот-вот преставится.

– Сейчас иду, – откликнулся монах. – Вы обмываете покойников?

– Нет, эта женщина стряпает, – ответил за нее цирюльник. – Ее зовут Эрсилия Макло. Она из Салена. Три недели назад у нее умер муж, и с тех пор она кормит у нас больных. Совсем одна – никто ей не помогает, а это не так легко.

Женщина слушала, переминаясь с ноги на ногу, и улыбалась. У нее были большие навыкате глаза и лоснящееся, точно смазанное жиром лицо.

Отец Буасси вынул из сумки небольшое распятие из белого металла, молитвенник и скромную епитрахиль, которую он развернул и надел на шею. Кроме того, он взял две небольшие, накрытые крышками, металлические чаши со святым причастием.

– Пойдемте, – сказал он.

Они вышли вслед за цирюльником, который нес зажженный фонарь. Ночь показалась Матье еще чернее и холоднее прежнего. Ветер мяукал, цепляясь за крыши бараков, где уже погасили огни. Однако стоны и вопли звучали по-прежнему, – правда, не так громко, как в момент их прибытия.

– Вы предупредили Антуанетту Брено? – спросил цирюльник.

– Да, – ответила Эрсилия Макло. – Она уже там.

– Я ведь говорил вам: не надо, чтоб умирающие видели, как приходит женщина, которая будет класть их в гроб.

– Но они же видят ее теперь целыми днями. Она помогает мне варить суп и раздавать еду – другого-то никого нет.

– И все же, – не уступал цирюльник, – не в такой поздний час.

– А вы сами скажите ей, цирюльник. Я, к примеру, считаю, что она права. Когда у человека агония, ему легче, ежели кто есть рядом – лучше уж она, чем вообще никого не будет.

Матье шел последним, видя между спинами лишь свет фонаря, выхватывавшего из темноты рытвины и грязные лужи. В небе, где продолжал водить хороводы ветер, не оставалось уже ни единого просвета. Матье не раз вздрагивал. Ему казалось, что эта ночь вот-вот навалится на них и обовьет гигантским влажным ледяным саваном. И снова его охватило желание бежать, – однако стоило хоть на миг погрузиться взглядом в эту темноту, как становилось ясно, что лучшей стражи, чем она, быть не может. А ведь как часто темной ночью ему приходилось идти или спать в лесу, на голой земле; сегодня же он чувствовал себя пленником тьмы, точно эта ночь была отлична от тех, которые он пережил раньше. Здесь, в обиталище самой страшной из болезней, он чувствовал себя будто в совсем незнакомом мире, где со всех сторон в зловещей темноте подстерегают его ловушки. И ему казалось, что жалкие остатки жизни, еще сохранившиеся на земле, собраны тут, в этих бараках, где существа, подобные ему, цепляются за свою боль.

И мир, быть может, угаснет вместе с ними. До сих пор ему, вознице, у которого не осталось ни дома, ни семьи, удавалось выскользнуть из всех ловушек, что расставляла ему смерть, но, придя сюда, он попал в западню, откуда нет выхода. Его послали сюда, в бараки, и хотя нашелся человек, который разрешил ему бежать, он все-таки пришел сюда. И ему придется теперь своими руками касаться смерти, которую умирающие и умершие передают живым, чтобы увлечь их вслед за собой, как если бы они страшились отправиться одни в этот путь.

Священник и его спутники увидели освещенное окно, и цирюльник сказал:

– Ну вот, опять в последнем бараке. Уже четвертый за сегодняшний день.

– И наверняка будут еще, – добавила толстуха.

Цирюльник отворил дверь и вошел первым. Вопли и стоны сразу усилились.

В глубине комнаты горела единственная лампа, но фонарь, который нес цирюльник, выхватывал из полутьмы ввалившиеся лица мужчин с отросшими бородами. Сверкали глаза, тянулись костлявые, изуродованные руки. Сначала Матье показалось, что его сейчас вырвет – до того тошнотворный стоял здесь запах. Возница на секунду задержал дыхание, остановился, но выйти не отважился. Приложив к носу влажную ладонь, еще хранившую запах лошадей, он старался дышать как можно реже.

Он пошел вслед за остальными и увидел довольно красивую смуглую женщину лет тридцати; она стояла, скрестив на груди руки, возле неподвижного тела, накрытого с ногами и головой серой дерюгой.

Матье понял, что эта женщина обмывает покойников, и подивился, как она, такая молодая и красивая, может заниматься этим делом.

Она посмотрела на них своими черными глазами и спокойно сказала, обращаясь к священнику:

– Вы пришли слишком поздно, отец мой, он только что преставился.

Священник перекрестился и прочел заупокойную молитву. На мгновение наступила тишина, потом по комнате точно пробежал ветерок. Это больные шепотом повторяли молитву. Еще раз перекрестившись, монах отвернулся от покойника.

– Надо его вынести, – сказал цирюльник.

И тогда человек двадцать слабеющими голосами принялись звать священника:

– Отец мой, подойдите ко мне.

– Господин кюре… Господин кюре…

Священник широким жестом поднял руки, призывая к спокойствию.

– Да, да, я здесь, со всеми вами. Не волнуйтесь, я подойду по очереди к каждому.

Призывы и даже стоны стихли. Воцарилось тяжелое молчание, прерываемое лишь хрипами да время от времени – икотой. А священник уже сидел на краю нар рядом с больным, держа в ладонях его изуродованную руку.

– А ну, – сказал цирюльник, – помогите-ка мне… Ты – парень крепкий, подхватывай под плечи.

Матье без труда превозмог отвращение. Он больше ни о чем не думал. Словно разум его отделился от тела, которое повиновалось приказам цирюльника. Вот он просунул руки под теплые еще плечи покойника. Дерюга оказалась мокрой и липкой, но возница не отдернул рук. Цирюльник взялся за ноги, а толстуха и молодая женщина с двух сторон подхватили тело, чтобы оно не провисало. Подняв покойника, они медленно направились к двери. Какой-то больной крикнул им вслед:

– Вымойте побыстрей его нары. Я хочу перейти туда. А то я у двери.

– Я сейчас вернусь, – сказала молодая женщина. – Переложим вас завтра утром.

– Нет, нынче вечером… Не могу я спать у самой двери.

Они вышли и положили тело в нескольких шагах от барака.

– Завтра у нас дела хватит, – сказала молодая женщина, дотрагиваясь до плеча возницы. – Значит, закапывать ты будешь?

– Да, – ответил он, – я.

– Стало быть, оба здесь спину погнем.

Женщина обернулась к цирюльнику, который сходил в барак за фонарем и, возвращаясь, теперь прикрывал за собой дверь.

– Я посчитала, – сказала она, – с этим будет девятнадцать. Придется рыть большую могилу. Колен сумеет помочь?

– А как же, – ответил цирюльник. – Ежели только кто оторвет его от бутылки!

Цирюльник хохотнул и сказал:

– Есть надежда, что с приездом отца Буасси многое изменится.

– Кабы не стражник, с Коленом можно бы справиться, – продолжала молодая женщина. – Он – парень неплохой. А вот у того точно бес внутри сидит.

– Ну ладно, – сказал цирюльник. – Пошли! А вы, Антуанетта, останьтесь, чтоб проводить отца Буасси. У него нет фонаря. Еще заблудится.

Женщины вернулись в барак, а Гийон пошел следом за цирюльником. С самого утра он не расставался с иезуитом – отлучился только почистить кобылу, – и теперь, когда тот остался с больными, у Гийона возникло странное чувство. Какое-то время они шли молча, потом цирюльник вдруг завернул влево и направился к месту, где сочился родник. Фонарь высветил продолговатое углубление в камне, наполовину скрытое пузатой замшелой стеной, кое-где поросшей плющом, трепетавшим на ветру. Вода тонкой струйкой текла по водостоку, вытесанному из камня.

Цирюльник поставил фонарь на край этой чаши.

– Если хочешь, делай, как я, – сказал он.

Они вымыли руки, и цирюльник пояснил, что новые бараки построили здесь из-за источника, который никогда не высыхает. Ведь это так удобно: не надо возить воду издалека и есть где стирать белье.

Войдя в сторожевой барак, они увидели крупного кряжистого мужчину с тяжелым лицом, заросшим рыжей бородой и низко спускавшимися на лоб курчавыми волосами; он сидел за столом и ел суп.

– Вот, значит, когда ты просыпаешься, – проворчал цирюльник.

– Так никого же не было, – ответил рыжий детина тоненьким голоском, никак не сочетавшимся с его широченными плечами. – Я и надумал: возьму-ка я поем.

Он смотрел на Матье без тени удивления.

– Это Матье Гийон, – сказал цирюльник. – Он из Эгльпьера. Будет вместо нашего могильщика. Завтра поможешь ему вырыть яму.

– А мне надо за больными ехать.

– Поедешь потом.

Человек взглянул в сторону стражника, который храпел, широко раскрыв рот и свесив со скамьи руку.

– И на этого, – проговорил цирюльник, – тоже нашлась управа. Больше ему уж не покомандовать. Да и тебе советую держать ухо востро. К нам приехал отец иезуит, он будет тут начальником, и похоже, умеет он за себя постоять.

Рыжий кивнул. Казалось, ничто не способно вывести его из себя. Матье сел напротив, вполоборота к нему, налил себе полный стакан воды и стал медленно, не отрываясь, пить. Колен Юффель посмотрел на него, и в его карих глазах вспыхнула искорка удивления.

– Не надо пить здешнюю воду, – сказал он. – Ведь чуму-то разносят источники. Это всякий знает.

Он опять принялся за еду, потом, опустошив тарелку, отодвинул ее, несколько раз провел тыльной стороной руки по пухлым губам, наполовину скрытой бородой и усами, оперся локтями о стол, посмотрел на Матье и спросил:

– Из какой ты стороны-то, я запамятовал?

– Из Эгльпьера.

– Это где ж?

– Полтора лье от Салена, дальше по долине.

– А-аа… Недалеко от Оржеле, что ли?

– Да нет, – ответил Матье. – Но и Оржеле, и даже Альез я знаю. Я ведь возчик, так что, сам понимаешь, сколько дорог перехожено.

– А я коров пас.

Он замолчал и, казалось, о чем-то задумался – глаза его затуманились, глубокая складка пролегла между двумя буграми низкого лба, как бы придавленного нависшей над ним шевелюрой.

– В ваши-то края французы приходили? – спросил он.

– Да. И все с собой унесли. А люди сбежали в Сален. Так что деревня теперь пустая.

Юффель медленно покачал головой, потом прочистил горло и сказал:

– К нам они пришли в августе. Двадцать четвертого это было. До конца жизни не забуду.

Цирюльник, стеливший на нарах постель, перебил его:

– Оставь ты это, Колен. Завтра ему расскажешь. Он же спать хочет.

Бывший пастух точно ничего не слышал и ровным голосом продолжал:

– Я как раз собирался гнать скотину на пастбище. Четырнадцать коров пас. Ладно, слышу вдруг – шум возле церкви. Отправился я посмотреть. Вижу, наши тащат четырех солдат-французов – на воровстве попались. Отобрали у них мушкеты и тянут к кюре, чтоб он их исповедовал перед смертью. Ну вот, гляжу, вводят их в церковь, всех четверых, и те, которые их взяли, за ними входят. Я и думаю: надо бы поглядеть. А хозяин говорит: «Угоняй скотину. Это дело может плохо кончиться. А я скотину терять не хочу…» Ой беда, ежели б он только скотину потерял!

Говорил пастух спокойно, не повышая голоса, не нарушая монотонного ритма своего рассказа, который тек неторопливо, словно густая струя. Цирюльник лег.

– Когда будете ложиться, не тушите лампу, – сказал он, – отец Буасси еще должен вернуться.

Матье кивнул: слышу, мол. Его интересовал рассказ пастуха.

– Ладно, погнал я скотину. Но подыматься на общинные пастбища не стал, а повернул на гору, которая над деревней стоит. И вот вижу: выводят наши из церкви троих французов и ставят спиной к водоему – сейчас начнут расстреливать в упор. А тут как раз прибегает в деревню парнишка. Со стороны донской дороги. Ну и началось. Слышу: выстрелили в церкви, гляжу – выезжают с дороги конные. Никак не меньше пятидесяти. И вот те крест, тянулось все не долго. Покуда я добрался до опушки леса, на площади человек тридцать уже лежали мертвыми… И пошло. А там и амбары занялись – дым валом валит. Бог ты мой, вся деревня там и осталась! Вся, чувствуешь? Кто пробовал бежать, тех конные настигали и – бац! – копьем их или пулей. Я своими глазами видел, как они вытащили из дома отца и мать. Крыша тогда уже загорелась. Они прикончили их выстрелом из аркебузы и бросили в огонь. А я стоял и смотрел. И ничего сделать не мог. Ни туда бежать, ни в другую сторону. Ноги у меня отнялись. Вот как есть отнялись. И хозяин тоже на моих глазах помер. И жену его они убили, и обоих малышей. Прямо перед церковью. А кюре, который солдат их исповедовал, они взяли и раздели. Совсем догола, чувствуешь. Крупный такой мужчина, видать, ему лет шестьдесят было. Уж они и хлестали его, и в живот горящими головнями и горящей соломой тыкали. Даже мне было слышно, как он криком кричал. А те – знай себе потешаются. Под конец окунули его в водоем, а после бросили в горящий амбар. А перед тем еще лодыжки ему связали цепью, какой коз привязывают… Тут-то они и увидели моих коров. И двое конных понеслись напролом наверх – прямо через изгороди. Ну, что я мог поделать? Ничего. Знал я одну нору в лесу. Там и схоронился до ночи. Даже дышать боялся. Носом в землю уткнулся, да так и лежал, как зверь.

Он сидел, согнувшись, обхватив себя руками. В глазах застыло какое-то трагическое, молящее выражение.

Так он и сидел, когда вслед за толстухой, которая несла фонарь, вошел отец Буасси. Он поблагодарил и отпустил женщину, а потом подсел к столу выпить воды. Указав на Колена Юффеля, Матье сказал, что это – бывший пастух и он как раз рассказывает о себе. Пастух закивал и тут же принялся повторять священнику свой рассказ. Матье услышал все сначала – слово в слово, без каких-либо изменений, вплоть до малейшей интонации, до самой незначительной паузы. Точь-в-точь ручей в низине – в любое время года он течет себе и течет, размеренно и монотонно.

Священник слушал, не произнося ни слова, и когда пастух описал, как он шел день за днем, обходя дороги и деревни, питаясь одними ягодами, и как под конец забрел сюда, где его пригрел капуцин, – когда он все это рассказал, священник проговорил:

– Если хочешь, мы помолимся за души тех, кто погиб в тот день.

Все трое встали и долго молились. Потом священник сказал:

– Но есть живые, за которыми нужно ухаживать, и есть другие усопшие, что ждут своего погребения. Завтра нам предстоит потрудиться. А потому давайте спать.

Рыжий какое-то время молча смотрел на него, потом вернулся на свое место и лег рядом со стражником.

«Ну вот, – подумал Матье, – вот и ты увидел эти глаза, чистые как родник. Я буду не я, если завтра ты не сделаешь всего, что от тебя потребуется».

Возница подождал, покуда ляжет священник, затушил лампу и вытянулся рядом с отцом Буасси. Храп стражника казался оглушительным среди воцарившейся в комнате тишины. Под окнами завывала ночь. Время от времени плохо пригнанная дверь вздрагивала.

– Ты не очень жалеешь, что пришел? – тихо спросил священник.

Матье только собрался было ответить, что нет, как вдруг со двора донесся протяжный вой, потом жалобное потявкиванье – и он вздрогнул.

– О господи! – пробормотал Колен Юффель. – Опять лисы пришли. А теперь, видать, и волки с ними.

– Должно быть, они к трупам подобрались, – сказал священник, – надо пойти туда.

Они поднялись, но пастух остановил их:

– Не ходите, а главное – света не зажигайте. Я сам туда пойду. Вообще-то это дело стражника, только пока его добудишься, да он еще начнет орать, – уж лучше я сам пойду.

Опять послышалось рычание и лай – на этот раз, казалось, совсем близко.

– Берегитесь, – сказал священник. – Эти твари хорошо видят в темноте.

– Не лучше меня, – пробурчал Колен.

Они почти не слышали, как он приоткрыл дверь и выскользнул наружу. Под порывами ледяного ветра затрещали дощатые стены, потом снова наступила тишина, нарушаемая лишь надсадным храпом пьяницы. Томительно тянулись минуты, потом в ночи разорвался выстрел. Проснулся цирюльник.

– Что случилось? – вскрикнул он.

– Пришли лисы и волки. Юффель взял аркебузу стражника и вышел их пугнуть.

Потявкиванье донеслось уже издали, а из загона послышался топот и ржанье лошадей. Вскоре отворилась дверь, и в темноте появился Юффель.

– С таким стражем нам нечего бояться. Даже выстрел его не разбудил.

– Кого ты там убил? – спросил Матье.

– Да никого, но сегодня они уже сюда не сунутся.

Он пошел было к себе, но, не сделав и двух шагов, остановился и сказал:

– Они подобрались к бедняге Жароссо. Он и надрывался-то от зари до зари из-за этих тварей – спешил поскорей закопать покойников, а сам от волков не ушел. И я ведь его нарочно оставил у самой двери, но эти сволочи, когда голодные, и в дом залезают, чтоб тебя сожрать.

– Молодец, Колен, – сказал цирюльник, – а теперь ложись спать.

Еще какое-то время они слышали, как пастух клянет волков и тихонько поругивает стражника, а потом все снова заглушили ночные звуки, к которым Матье мало-помалу начинал привыкать.

И все же он еще долго не мог уснуть, терзаемый неясными видениями: ему все чудился могильщик, которого он заменил и чье тело лежало теперь в нескольких шагах от него, в ледяном мраке, где рыщут голодные хищники. Он представлял себе, как они бродят вокруг бараков, выжидая, часа, когда смерть унесет всех живых и распахнет перед ними двери, чтобы они могли вволю попировать.

Сон уже окутал Матье, когда ему снова послышался волчий вой, но где-то очень далеко, точно сквозь завесу густого тумана.

Часть вторая

ЖИВОТВОРНОЕ РАСТЕНИЕ

7

День не появился еще из-за края земли, когда отец Буасси разбудил их. Он зажег две лампы, разворошил тлеющие угли и бросил на них охапку веток. Во всем бараке только очаг был сделан не из дерева. Он был выложен плитами, какими обкладывают выгребные ямы и покрывают иногда крыши. Наверху, там, где крыша образовывала угол, была дыра, и под ней – навес из плохо пригнанных досок, укрепленный на двух столбах из закопченного дуба.

Все молча поднялись. Один стражник продолжал лежать.

– Какого черта мы там будем делать впотьмах? – буркнул он.

Иезуит подошел, поглядел на него с минуту и презрительно проговорил:

– Что касается вас, то, конечно, ничего стоящего, если предоставить вас вашему пороку. Только я не намерен так поступать. Вы немедленно встанете, как все, и поможете вывезти покойников.

Стражник резко повернулся к нему и прижал руки к груди, как бы намереваясь сказать: «Это я-то – да вы смеетесь!» Но так и застыл с полуоткрытым ртом. Матье, наблюдавший за ним, увидел, как под взглядом иезуита стало меняться выражение его глаз. Вначале насмешка уступила в них место ярости, потом страданию, а потом они словно потухли. А когда он опустил веки и колючих черных глаз его вовсе не стало видно, Матье подумал:

«Вот и тебя тоже скрутили. И ты – пройдоха и горлопан – вместе со всеми у кюре в руках. Веришь ли ты в дьявола или в господа бога, а эти ясные, как родник, глаза и тебя околдовали, точно последнего простофилю».

Здоровенный детина разогнулся, потянулся, почесал затылок и пробормотал:

– Треснуть человека сзади, да еще поленом – это все же…

Священник рассмеялся и хлопнул его по плечу.

– Ничего ведь с вами не случилось, – сказал он. – А значит вы молодец хоть куда. Когда вы рядом, кажется, будто нас охраняет гарнизон из тридцати солдат.

Стражник уже выпятил было грудь и развернул широченные плечи, но отец Буасси тут добавил:

– Если, конечно, вы не спите. Ибо сон у вас крепкий. Вы ничего сегодня ночью не слышали?

Тот пожал плечами.

– Ежели вы думаете, что не слыхал, как вы судачите, точно кумушки…

Все расхохотались.

– А выстрел из аркебузы, – спросил цирюльник, – ты, случайно, не слыхал?

Глаза стражника наполнились страхом. Лицо его исказилось. Секунду он в растерянности озирался и, отыскав наконец свое оружие – аркебуза стояла у стены, за дверью, – поспешно схватил его и проверил заряд. Тяжелым, испытующим взглядом, в котором уже начала сгущаться ярость, он обвел лица присутствующих.

– Кто стрелял? Признавайтесь. Никто не имеет права. Никто…

– Если солдат не выполняет своего долга, – спокойно проговорил священник, – кому-то приходится это делать за него. Волки выли под самой дверью. Я и выстрелил. А вы были настолько пьяны, что ничего не слышали.

– Враки. Вы меня оглоушили.

– Потому что вы были пьяны! Вы даже стражником хорошим быть не можете.

Стражник всем телом подался вперед. Рука его уже поднимала аркебузу. Но священник не шелохнулся. В полной неподвижности развернулось молчаливое сражение. Схватка взглядов продолжалась, наверное, с минуту, по истечении которой стражник опустил глаза и поставил аркебузу на прежнее место.

– Чего с вами спорить, – буркнул он. – Все они тут за вас… А вообще-то я ведь здесь не для того, чтоб волков пугать.

– Ну вот что, – по-прежнему спокойно сказал священник, – давайте поедим супа – тут и рассветет.

Колен Юффель сходил за котелком ячменной похлебки; ее подогрели на огне, и каждый съел по миске. Когда с завтраком было покончено, священник приоткрыл дверь и сказал:

– Достаточно светло – можно идти разгружать повозку.

Они вышли. Ветер утих – тишину нарушали лишь бараки, откуда неслись уже не вопли, а хрипы и стопы, точно ночь, пролетая над миром, утишила боль или унесла с собой последние силы умирающих.

Низко висело все еще затянутое тучами небо, но с востока начинал сочиться мутный водянистый свет, который медленно охватывал землю, минуя леса, еще погруженные в тусклую зеленоватую мглу. Правда, листва уже покрылась ржавчиной. Над полями, вдоль которых ползли каменные изгороди, с притулившимися возле них неясными пятнами кустов, поднималась такая же серая, как небо, дымка. Матье разглядел теперь, что бараки стоят не на плоскогорье, как ему показалось вчера, а в узкой неглубокой котловине. И он никогда раньше не бывал в этих краях лишь потому, что тут не проходит ни одна дорога. Та, по которой они ехали вчера, была знакома ему в первом своем отрезке, – он проезжал по ней, когда направлялся в Клюси и дальше, в лес Амбуссо, но никогда не сворачивал он влево, на ту ее часть, что ведет только на Белину. Матье встревоженно озирался вокруг, точно открывая для себя далекий континент, лежащий в чуждом людям мире. Он отошел на несколько шагов, и стоило ему обогнуть барак, как он увидел двух лошадей, забившихся в дальний угол загона. Матье подошел, погладил обеих, поговорил с ними немного. Потом, обнаружив справа небольшую копну сена, взял несколько охапок и перекинул через изгородь. Этот привычный жест, тепло и запах животных согрели его и точно вдохнули в него жизнь.

Вернувшись, он увидел, что все прочие, а с ними и обе женщины, стоят в двадцати шагах от барака. Матье подошел к ним. Все смотрели на покойника, завернутого в рваную простыню. Из дыр торчали обрывки одежды и окровавленные клочки тела. Лицо было обглодано до костей.

Антуанетта Брено и цирюльник кое-как прикрыли останки, натянув простыню, а отец Буасси, прочтя молитву, сказал:

– Чтобы этого больше не было. Покойников будем хоронить каждый день. А тех, кто умрет к ночи, придется класть в какой-нибудь сарай, куда зверье не сможет проникнуть.

– Такого сарая у нас нет, – сказал цирюльник.

– Ну так построим. Большим он быть не должен. А леса вокруг хватает.

И он показал на вынырнувший из тумана лесистый холм.

Они сняли с повозки десять мешков муки, два мешка ячменя, два бочонка вина и сложили все это в маленькую пристройку, прилепившуюся к сторожевому бараку.

– Кто отвечает за припасы? – спросил священник.

– Я, – отозвалась Эрсилия Макло. Священник взглянул на стражника.

– Нужно сделать тут дверь с хорошим замком, – сказал он. – Если бы речь шла только о съестном, сошло бы и так, а вот вино – другое дело. А пока я попрошу Гийона и Юффеля ночевать тут. Так оно будет спокойнее.

Матье заметил, что стражник избегает смотреть на священника. Он помог разгрузить повозку и теперь стоял, прислонившись к стене барака, скрестив руки на груди и опустив голову. Отец Буасси спросил цирюльника, нет ли у него каких-либо срочных дел.

– Я должен обойти больных, – ответил тот, – и сделать все от меня зависящее.

Священник, казалось, что-то прикинул и объявил:

– Я не хочу, чтобы покойники оставались здесь пусть даже ненадолго. Это нехорошо как для них, так и для живых. Давайте сейчас же погрузим их на какую-нибудь повозку. Гийон и Юффель поедут с нею и начнут копать. Я подойду перед самым погребением. А пока я хотел бы посетить больных.

Матье и Рыжий Колен сходили за лошадью и запрягли ее в похоронные дроги с высокими деревянными дугами, на которые была натянута тяжелая черная парусина, целиком скрывавшая то, что находилось под ней. Над сидением кучера с перекладины свешивался небольшой колокол, но язык его был обернут холстом.

– Это мы решили так сделать со священником, который до вас тут был, – сказал цирюльник, обращаясь к отцу Буасси. – Совсем снять колокол мы побоялись, потому что по правилам он должен висеть на повозке с умершими от чумы, но здесь он совсем ни к чему. Ведь эта повозка никого на своем пути не встретит. А колокол только еще больше пугает больных.

– Вы правильно сделали, – сказал священник.

Прежде всего они погрузили тело могильщика Жароссо. Антуанетта Брено влезла под парусину, и когда мужчины подняли тело на высоту повозки, она втащила его за ноги внутрь. Матье был поражен, откуда у этой тоненькой женщины столько силы. Пока перетаскивали Жароссо, простыня снова сползла с него, и показалось обглоданное лицо, облепленное жирными мухами. Между черными тельцами насекомых странно белели кости.

– Ужасно, что еще так много мух, – сказал иезуит.

– Чего ж удивляться, – заметила Эрсилия Макло. – Морозов-то не было.

Молодая женщина, оттащив тело в глубь повозки, снова натянула простыню и, размахивая руками, согнала мух. Под парусиной слышалось непрерывное жужжание. Матье смотрел на эту женщину со смешанным чувством гадливости и восхищения. Видя, что Гийон стоит и не двигается, Колен сам взялся за узду, и повозка, подпрыгивая на рытвинах, пересекая лужи, добралась до другого конца барачного поселка, где между двумя бараками лежали покойники. На многих, как и на Жароссо, ночью напали хищники. Один, кого вынесли ночью и положили возле самой двери, пострадал больше всех. От савана почти ничего не осталось, лицо было изуродовано, и, когда его стали заворачивать в другую простыню, обнаружилось, что у него оторвана рука.

– Искать не стоит, – сказал цирюльник. – Они далеко ее утащили.

Стражник послушно помогал им.

– Вот видите, – сказал ему священник, – если бы у вас хватило духу их похоронить, этого не произошло бы.

– Я и схоронил двоих, когда Жароссо слег, но вообще-то это не мое дело.

– Вы, видимо, считаете, что – наше! – бросил священник, смерив Вадо суровым взглядом.

– Ну, с этим-то все равно так получилось бы, – заметил стражник, отводя глаза, – он-то помер нынче ночью.

– Правильно. Потому и нужно ставить сарай.

Когда все трупы были погружены, молодая женщина спросила:

– Мне с ними идти?

– Да, – ответил священник, – а я подойду позже.

Она уселась на задний край повозки, свесив ноги, спиной к покойникам.

– Вы не хотите сесть на козлы? – спросил Гийон.

Она, казалось, не замечала ни запаха, ни огромных синих мух, что вились вокруг нее, опускаясь ей иногда то на руки, то на лицо. Мужчины ушли вперед. Гийон привычным жестом взялся за уздечку – все-таки он был профессиональным возницей,– и они двинулись но той дороге, по какой пришли вчера.

– Далеко нам? – спросил Гийон.

– За лесом, сразу налево. И немного в сторону.

Они миновали ряды бараков и пошли по дороге.

– Эй! – вдруг крикнула Антуанетта Брено.

Матье остановил лошадь. Антуанетта соскочила на землю и подошла к ним.

– Пойду-ка я с вами, – сказала она, – небось покойнички не сбегут.

И они обогнали лошадь, предоставив ей шагать самой. Впереди шел Рыжий Колен – его коренастая фигура, точно маятник, раскачивалась из стороны в сторону. На нем была фетровая шляпа, когда-то, вероятно, серая, но теперь вылинявшая от пота и принявшая цвет болотной гнили. Шеи у него почти не было, поэтому шляпа, казалось, покоилась прямо на широких плечах. Женщина шла рядом с Гийоном – он время от времени прищелкивал языком, подбадривая лошадь.

– Я хочу тебя спросить, – сказала женщина. – Ты иезуита своего хорошо знаешь?

– Да не так уж. Мы вместе сюда пришли – вот и все.

С десяток шагов она шла молча – думала, потом сказала:

– Я тебя спрашиваю потому, что священник, который до него тут был, хоть человек вроде и не злой, а всюду видел колдовство. А мне моя мать – она разные болезни лечить умела – много секретов передала.

Антуанетта пошарила за корсажем и достала несколько высохших листиков, висевших на голубом шнурке у нее на шее.

– Это омела, – пояснила она. – Видишь, я ведь тут уже два месяца вожусь и с мертвыми и с больными. Я сорвала ее, когда сюда шла. Правда, тогда для омелы было рановато. Но все, кто пришел в одно время со мной, давно уже покойники. А мне бояться нечего.

Она опустила завядшие листья омелы на прежнее место и зашнуровала корсаж, под которым угадывалась белая крепкая грудь.

– Вот, – продолжала она. – Вот что может всех вылечить. Цирюльник только и знает: ланцет да лекарства… А нынче самое время рвать ее, омелу-то, ягоды как раз поспели.

– Эка трудность, – заметил Матье, глядя в сторону леса, где на некоторых деревьях висели огромные шары.

– Нет, – ответила она. – Самая лучшая омела – на яблонях. Возьми, к примеру, мою, – я ее срезала с яблони. И лучше всего срезать ее в полнолуние. Нам надо бы четыре-пять больших шаров. Чтоб повесить над дверьми во всех бараках. Она здорово отгоняет чумной яд.

– Так к чему ты ведешь?

– А к тому, что надо бы тебе сходить за ней с Коленом. Возле дороги на Бракон есть яблоневый сад, и там полным-полно омелы.

– Точно, знаю я его.

– Слышь, Колен! – крикнула она.

Рыжий Колен обернулся и с обычной своей невозмутимостью произнес:

– Слыхал я. Не глухой. Ежели он согласен пойти, я пойду с ним. Но еще раз говорю: один не пойду.

– Я ж обещала пойти с тобой, – бросила она.

– Знаю. Но ты – баба.

Она лишь пожала плечами и покрутила рукой у головы в знак того, что Рыжий не в своем уме. Потом подошла к Матье и тихо сказала:

– Хорошо бы, если б он пошел. Когда омелу срывает дурачок, это еще лучше.

– Надо будет поговорить с отцом Буасси…

Закончить Матье не успел. Антуанетта схватила его за руку и с досадой тряхнула как следует.

– Ты часом не спятил? – бросила она. – Поговорить с монахом! Да он тут же заорет: колдовство! Взбесится. Знаю я их породу; не так давно они послали на костер одну женщину из Лон-ле-Сонье. Это мне в точности известно: моя мать знавала ее. Ну, а мне не больно-то хочется кончать свои дни на куче хвороста. Нет-нет, наоборот: надо идти за омелой, чтоб никто ничего не знал и держать язык за зубами.

Возница на мгновение задумался. Раньше он частенько посмеивался над наивными верованиями крестьян – тех, кто не путешествовал, как он, не встречался с городскими, не мог узнавать у них разные разности. И еще перед ним до ужаса реально вставали глаза иезуита.

– Отец Буасси тут же заметит омелу, – сказал он, – ежели ты ее привесишь к дверям бараков.

У Антуанетты вырвался нервный смешок.

– Спору нет, – ответила она, – но омела действует быстро. Хватит и одного дня, только чтоб не узнали, кто принес. А когда твой монах увидит, что все больные выздоровели, он и сам будет рад. Ясное дело, кюре есть кюре, но этот не выглядит таким упрямым, как тот, до него, который и помер-то из-за своего упрямства. Понимаешь, ежели он поумней, он может закрыть кой на что глаза или хотя бы не разоряться про колдовство. Но спрашивать у него, – это уж слишком.

Матье молчал. Он вспомнил о своих односельчанах – они частенько говаривали про лекарства, запрещенные священниками. Во время первой чумы мать повесила ему на грудь сердце крота, завернутое в листья чистотела. Он хорошо помнил, как храбрая женщина пришла из сада с кротом, которого она вскрыла живьем на кухонном столе. На миг ему вспомнился самый запах крохотного сердечка, сгнившего на нем в своем лиственном коконе, и голос матери:

«Главное, не показывай его господину кюре. А то он еще скажет, что мы колдовством занимаемся».

Чем эта молодая женщина опаснее других? Она, должно быть, знает гораздо больше секретов, чем мать Матье – во всяком случае, говорит она обо всем этом совсем иначе.

Какое-то время они шли молча, старательно обходя широкие лужи в дорожных колдобинах; наконец возница решился спросить:

– Ты что, в бога не веришь? А я видел, как ты сейчас молилась вместе со всеми.

– Конечно, верю. Но одно к другому не относится. Моя мать тоже верила и все равно лечила все болезни. За ней приходили даже издалека – звали к больным, от которых доктора отказывались.

– А тебя она не выучила?

Молодая женщина посмотрела на него, лицо ее внезапно стало серьезным, глаза увлажнились; подумав, она опустила голову и прошептала:

– Она начала было, но за несколько дней этому не выучишься. Тут нужны годы… А весной рейтары герцога Саксен-Веймарского убили ее на дороге между Сернаном и Саленом.

Антуанетта замолчала и, явно колеблясь, взглянула на Рыжего Колена, который шел себе впереди, не обращая на них внимания. И вдруг, потянув Матье в сторону, задержала, чтобы отстать еще на несколько шагов. Укрывшись за передком повозки, она быстро, тихо заговорила:

– Ты – не дурак, это сразу видать. И ежели ты поклянешься ничего не говорить кюре, я скажу тебе что-то, чего никто не знает. Слышишь, никто.

Матье поклялся. Антуанетта еще помедлила в нерешительности и наконец спросила:

– Ты знаешь, отчего помер герцог Саксен-Веймарский?

– Да говорили, будто от чумы.

– Точно. А было это через несколько педель после смерти моей бедной матери.

Матье испугался: неужели он верно понял. Ему стало вдруг не по себе с этой женщиной. Стоило ей вспомнить про свою мать, как темные глаза ее заблестели точно бездонные омуты в лунном сиянии.

– Ну и что? – вырвалось у возницы.

– Когда я говорила этой святой женщине, что опасно ходить по дорогам в военные времена, она отвечала, что нельзя оставлять умирающих без помощи. И вот как-то она мне сказала: «Ежели какой солдат подымет на меня руку, знай, умрет нехорошей смертью, в страшных мучениях…» Чуешь? Герцог ведь приказал убить ее, так она перед смертью все же успела наслать на него ту самую болезнь, от которой лечить ходила.

Они прибавили шагу, обогнали лошадь и снова пошли по середине дороги, где им ничто не мешало. Наступило долгое молчание, нарушаемое только похрапыванием лошади позади да поскрипыванием телеги, которая беспрестанно заваливалась то на один бок, то на другой. Из-под парусины вылетали мухи и так и вились вокруг них. Хотя небо расчистилось, было не по-осеннему тепло и даже душно. Однако не из-за духоты Матье покрылся вдруг испариной.

Теперь он избегал встречаться взглядом с этой женщиной, стараясь представить себе глаза отца Буасси, которые он уже не мог вызвать в памяти столь отчетливо, как несколько минут назад.

Так шли они довольно долго, и когда Рыжий Колен, завернув, скрылся за деревьями, Антуанетта спросила:

– Так ты пойдешь за омелой?

Матье судорожно глотнул, сделал глубокий вдох и, не глядя на нее, пробурчал:

– Да, пойду.

8

Лишь только показался луг, где хоронили чумных, Рыжий Колен закричал:

– Ах ты богу в душу, и сюда зверье приходило!

Оставив лошадь, они бросились к куче свежеразрытой земли. Когда они почти поравнялись с ней, в воздух, оглушительно крича и хлопая крыльями, поднялось не меньше тридцати галок и ворон. Два тела были наполовину вытащены из земли и растерзаны.

– Это те, кого хоронил стражник, – сказала Антуанетта Брено. – Скотина, не мог яму поглубже вырыть. Не часто я встречала таких лодырей. Ночью сюда приходили волки, а проклятые птицы доделали остальное.

– Как же нам теперь быть? – спросил пастух.

– Положим их с теми, которых сейчас привезли, – ответила она. – Только яму придется большущую рыть. И поглубже, вот так-то!

Мужчины отмерили участок рядом со свежими холмиками и принялись копать. Почва была довольно рыхлая, но когда они сняли слой дерна, лопаты начали то и дело позвякивать, натыкаясь на камни. Антуанетта, опустившись на колени возле кучи земли, вытащила оттуда несколько корней. Матье подошел к ней.

– На кой тебе сдались корни чертополоха?

– Говоришь «чертополох» – ладно. Для тебя это чертополох. А мать моя звала его змеевик или драконов корень, понял? Она лечила им чуму, еще жгла дрок и мешала пепел с вином. Но за дроком надо идти много выше и брать его надо в цвету, так что тут ничего не выйдет.

– А я думал, ты считаешь, что с омелой тебе больше нечего бояться.

Антуанетта пристально и жестко посмотрела па него и, почти не разжимая узких губ, прошипела:

– Ее у меня покамест нет.

Возница вернулся к прерванному занятию, а Антуанетта к повозке, прятать свою добычу под сиденье.

Они копали уже часа два; утро было спокойное и серое, день медленно, незаметно прибывал, невидимо вползая на тут же таявших полосах тумана. Кругом застыл великий покой, нарушаемый лишь резким криком галок и угрюмым карканьем воронья. Далеко птицы не улетели. Рассевшись на деревьях, они то и дело возвращались, кружили над людьми, а иногда камнем падали вниз на могилы, точно проверяя, тут ли еще тела. Когда какая-нибудь из них, осмелев, садилась на повозку, Рыжий Колен поднимал ком земли и, ругаясь на чем свет стоит, швырял его на парусину. Всякий раз он повторял:

– Французы еще не ушли из моей деревни, а небо уже все как есть было черное. Эти сволочи чуют смерть за много-много лье.

К приходу священника яма была почти на две трети вырыта.

– Колен, – сказал он, – нужно ехать за больными. Мы с Гийоном закончим сами.

Пастух с удивлением посмотрел на отца Буасси.

– Вы будете копать? – спросил он.

– Да, – ответил священник, – а что в этом странного?

Тот не нашелся, что ответить. Он выбрался из ямы, вытер о штаны перепачканные землей руки и пошел своей подпрыгивающей походкой. Священник же соскочил в яму, где стоял Гийон, и взял в руки лопату. Гийон раскрыл было рот, но Антуанетта опередила его:

– Эта работа не для кюре.

– А разве обмывать мертвых – работа, подходящая для вас?

Она не ответила и, отойдя, принялась размахивать руками и кричать, чтобы прогнать птиц.

Священник не сказал ни слова, увидев два обезображенных трупа. Ничего он не сказал и тогда, когда нужно было опускать останки на дно рва. Втроем они вытащили покойников из повозки и положили в землю. Запах становился все сильнее, и мухи тысячами не умолкая жужжали вокруг них. Птицы, вероятно, тоже привлеченные запахом, который поднимался от трупов, пока их перетаскивали, во множестве кружили, спускаясь все ниже, и кричали настойчиво и оглушительно.

Антуанетта помогла мужчинам засыпать яму. За серой пеленой разгорался день. Горячий, душный свет залил землю, придавливая людей, утяжеляя их работу. По лицам струился пот. Они трудились в полном молчании, лишь кряхтя при каждом взмахе лопаты.

Отец Буасси подождал, покуда тела накроет достаточно плотный слой земли, затем надел епитрахиль и прочитал молитвы. Мухи, которые не могли уже добраться до мертвецов, напустились теперь на живых и облепили лошадь; она то и дело вздрагивала, храпела и била копытом. Пришлось распрячь ее, чтобы она не запуталась в упряжи, и пустить на луг, откуда она рысью понеслась к лесу.

В стаю галок ворвался ястреб и два сарыча, Разгорелась яростная драка – птицы ненадолго отлетели, но крупные хищники вскоре сдались, отступили перед многочисленным противником и ушли в светло-серые выси, а черные птицы вернулись, возбужденные пуще прежнего.

Женщина и двое мужчин закончили работу к середине дня и, обессиленные, уселись втроем на передке повозки, тесно прижатые друг к другу, обливаясь потом, мечтая хоть о капле воды.

Остаток дня показался Матье бесконечным: священник водил его с собой по всем баракам, где они вместе перекладывали больных, ухаживали за ними, обтирали. А больные, похоже, глазам своим не верили: надо же – человек, прибывший врачевать их души, заботится прежде всего о спасении жизней и облегчении страданий.

– Если бы больше думали о чистоте, – говорил священник, – я убежден: болезнь так бы не разыгралась.

Потом Гийон с Коленом отправились помогать толстухе Эрсилии чистить репу.

Юффель привез пять новых больных и, оказавшись с Матье наедине, поспешил сообщить:

– Я видал яблони. Брал больных неподалеку от того сада. Мне их привозят из Салена и передают как раз там. Я хорошо все рассмотрел: сорвать омелу – пара пустяков.

– И ты в нее веришь?

Колен оглянулся, проверяя, не слышит ли их кто, и принялся объяснять:

– В Альезе когда-то был один старик – кюре прогнал его из прихода. Сказал, что он – колдун. Старик жил в хижине, в самой чащобе Кротарского леса. Люди тайком приносили ему еду. А он все хвори лечил омелой. Называл ее животворным растением. Ну и я, сам понимаешь, мне бы хоть чуток этой омелы на шею повесить – все бы спокойней.

Больше они к этому не возвращались.

Вечером все поели вареной репы с хлебом да еще каждый получил по лепешке из ячменной муки с луком – Эрсилия долго над ними трудилась. Цирюльник утверждал, что лук прогоняет заразу и помогает сопротивляться болезни.

После ужина Рыжий Колен и Матье отправились в чулан, где хранились припасы, отнесли туда соломы и соорудили себе постель. Было по-прежнему безветренно, но вечер принес прохладу, она поползла над землей и добралась до их убежища. Матье слушал, как стонет ночь. Он знал, что Антуанетта придет за ними, и по мере того, как текло время, им все больше овладевал страх, но боялся он не опасностей, какие таило в себе ночное путешествие под самые городские стены. Да, он знал, что стражники несут караул совсем рядом с садом, знал, что другие стражники совершают обходы, выслеживая бродяг, которые грабят дома, опустошенные чумой, и все же боялся он не выстрела из аркебузы. Что-то необъяснимое настораживало его в Антуанетте: эта женщина, верно, знает много тайн; говорит, что верующая, а сама чурается иезуита, точно сатана.

Колен уже спал, и Матье на минуту позавидовал ему: живет себе, ни над чем не задумываясь, – прямо как ломовая лошадь. Потом он вспомнил о священнике. Ведь, сказать по правде, этот ясный, как родник, взгляд возникал перед его глазами, даже когда он пытался представить себе совсем других людей. Исполненный таинственных повелений, взгляд этот молчаливо присутствовал, одновременно успокаивая и тревожа Матье.

Прошло, наверно, не больше часа с тех пор, как они легли, когда послышались едва различимые шаги Антуанетты Брено. Небо, по-прежнему затянутое облаками, излучало не дающий тени тусклый свет, который, однако, явственно вычертил фигуру Антуанетты в проеме двери.

– Вы спите? – тихо спросила она.

– Погоди, – откликнулся Матье, – сейчас разбужу Колена.

Он растолкал бывшего пастуха, и тот приподнялся на локте.

– А, что такое?

– Тише ты, Антуанетта за нами пришла.

Колен некоторое время соображал, в чем дело. Тем не менее он встал, сунул ноги в сабо и вышел следом за Матье.

– В сабо ты не пойдешь, – сказала Антуанетта.

– Я-то? Да я сроду ни в чем другом не ходил…

– Я найду тебе туфли кого-нибудь из больных.

– Это еще зачем?

– Чтоб ты не так шумел и мог бежать, если придется.

– Не волнуйся. Ежели что, я их сниму. Но в другом ходить я не привычный.

Он снял сабо, взял их в руку, и, минуя дорогу, они направились прямиком к лесу.

Луна, должно быть, была в зените, скрытая огромной бесформенной тучей, светящимся шатром раскинувшейся от одного края земли до другого. Когда они отошли от бараков на достаточное расстояние, Матье спросил:

– По какой дороге пойдем?

– Ни по какой. Там сразу пулю заработаешь.

– А ежели где обрывы?

– Не бойся, они все по правую руку.

Она рассмеялась и добавила:

– Ты – возчик, ты само собой привык шагать по дорогам, а меня всю жизнь учили их обходить.

Матье не осмелился спросить, почему. Он боялся теперь узнавать что-либо новое об этой женщине. Он шел следом за ней, а Рыжий Колен, босиком, неслышно, словно птичья тень, скользил за ними. На ходу Матье разглядывал стройную фигуру Антуанетты, любовался ее легкой поступью, изящными бедрами и талией, и минутами ему казалось, что сейчас она вспорхнет и улетит далеко отсюда. Он вспоминал, как она управлялась с покойниками, и дивился, до чего просто она делает это, – будто шьет или прядет. Казалось, во владениях смерти она чувствовала себя так же естественно, как в мире живых.

Войдя под тень первых же деревьев, Колен надел сабо.

– Земля похолодала, – сказал он. – К снегу. Может, не завтра, но дня через два-три пойдет.

Лес этот, состоявший в основном из дубов и буковой поросли, все еще носил пышный рыжий убор, задерживавший свет. Расплывчатые тени тянулись, вздыбливались, подстраивали всевозможные ловушки. Но женщина шла быстро, без малейшего колебания.

Они достигли обрыва, и Антуанетта начала спускаться, забирая вкось, огибая нависавшую здесь скалу, под которой в лесу царила кромешная тьма. Дойдя до основания скалы, Антуанетта остановилась.

– Батюшки мои! – воскликнула она. – Французы-то опять в долине!

Матье обогнул скалу и сразу посмотрел вдаль – туда, где начиналась равнина. Там, очень далеко, он насчитал семь факелов, свет которых пробивался сквозь завесу тумана. И каждый этот огонек, дрожавший на невидимой равнине, должно быть, обозначал горящую деревню.

– Небось и Мушар горит, – сказала женщина.

– Ну нет, – возразил Матье, – быть этого не может. Там уж и гореть нечему, в Мушаре-то. Сама знаешь, два года там стоят одни развалины. Я был аккурат в Эгльпьере, когда французы его подожгли. Кажись, в последний раз грузили тогда уголь для солеварен. Я только было принялся его грузить. Сразу бросил повозку, распряг скотину, кинулись мы все в лес. Там, где мы прятались, слышны были выстрелы, пахло паленым. Мы там четыре дня отсиживались, нос в деревню боялись сунуть… Эти мерзавцы сожгли тогда больше сотни народу.

Матье попытался определить, где они находятся, но туман морем затопил подножия гор. Затянул все дороги, спутал расстояния.

– Может, это Паньоз, – сказал Матье. – Или Оней… Или Сертемери… А может, и Вилле-Фарлей, Экле, да и Моламбоз тоже…

По мере того как он перечислял названия деревень, они вставали перед его глазами, такие, какими он их знал, колеся по дорогам. Тут же вспомнились ему и имена, и лица людей, с которыми ему доводилось работать. Живы ли они еще, эти люди? Или как раз в эту минуту они истошно кричат, запертые в горящих домах? Сколько раз он проводил ночь со служанкой на постоялом дворе в Вилле-Фарлей. Такая крупная блондинка с красивой, чуть тяжеловатой грудью. Он представил себе ее обнаженную, в языках пламени, прикрывающую руками грудь, и этот образ настолько явственно предстал перед ним, что он пробормотал:

– Аннетта… господи боже мой, Аннетта.

– Ты чего? – спросила Антуанетта.

– Так, – ответил он. – Просто так. Думаю о тех людях. И все… И что мы стоим тут и смотрим, а сделать ничего не можем.

– Когда они убили мою мать, – сказала Антуанетта, – они тоже бросили ее тело в горящий дом!

Она всхлипнула, не сумев сдержаться, и они долго молчали, чуть ли не удивляясь тому, что не слышат потрескивания пламени и криков жертв.

Колен тоже смотрел на огни. Время от времени он издавал какой-то хриплый звук и бормотал сквозь зубы:

– Точно как у нас… Совсем так же… Совсем так же… Я-то знаю, как все бывает… Кто попробует спастись – бах! – тут же уложат!

Они прошли немного вправо, и в тумане, как раз под ними, появилось еще несколько огней.

– Глядите, – показал Рыжий Колен, – там внизу тоже горит.

– Нет, – сказала Антуанетта, – это ворота Салена. Стражники жгут там можжевельник, чтоб прогнать заразу.

Лицо Колена застыло от ужаса. Только губы дрожали. Капли пота застревали в густых бровях, потом падали на бороду, точно лунный жемчуг. Возможно, виной тому было освещение, но только в лоснящемся лице Колена появилось что-то нечеловеческое. Спутники, онемев, смотрели на него.

– Я… я не ходок с вами, – пробормотал он. – Вы их не знаете, французов-то… Я не ходок…

Голос прозвучал сдавленно, точно что-то душило его.

– Ты не уйдешь, – сказала Антуанетта. – Ты нам нужен.

– Плевать я хотел… Ты их не знаешь… Где тебе их знать… Пошли… Пошли… Не надо туда спускаться.

Антуанетта еще раз попробовала его успокоить.

– Ты же понимаешь, на Сален они не пойдут. Больно там крепкие стены… А потом, пойми ты: ежели они возьмут город, так и бараки тоже возьмут.

– Нет, бараки они никогда не трогают. Цирюльник говорил мне… Я из-за этого там и торчу. Меня-то ведь не назначали туда. Нет, к баракам они не пойдут. Они чумы боятся.

Казалось, он начал успокаиваться. Потом, мгновение поколебавшись, повернул и пошел назад, в гору. Антуанетта хотела было остановить его, но Матье взял ее за руку и удержал подле себя.

– Пусть идет, – сказал он. – Он так трясется – все может испортить.

И почувствовал, как напряженная рука Антуанетты обмякла под его ладонью. Он выпустил ее, но Антуанетта тотчас вцепилась ему в запястье и прошептала:

– Твоя правда… Не нужен он нам, этот бедолага. – Повернувшись, она крикнула вслед уходившему Колену. – Эй, попомни снять сабо, как будешь выходить из леса. Не то всех перебудишь!

– Попомню.

Они послушали, как затихает, удаляясь, звук его по-звериному шумного дыхания. И снова вернулась тишина, плотная, пронизанная холодом, который поднимался снизу, оттуда, где густеющий туман постепенно скрывал из виду зажженные войной пожары.

– Да, – сказала Антуанетта, – этот совсем как стражник: французов боится больше чумы!

9

По мере того как густел туман, молочный свет, в котором купалась ночь, казалось, все прибывал. И излучало его уже не небо, – он поднимался из затопленной туманом долины, просачивался между деревьями и медленно разливался по лесу. Антуанетта по-прежнему шла впереди, спускаясь зигзагами, обходя неустойчивые камни и время от времени останавливаясь, чтобы прислушаться.

Тишина. Светлая белизна обволакивала и точно закупоривала все кругом.

Наконец они достигли дороги, по которой Матье и священник поднимались на Белину, но прежде чем спуститься на нее с откоса, они долго стояли, пригнувшись, с бьющимся сердцем.

Туман здесь был значительно гуще и обладал другим запахом. Матье несколько раз вдохнул его, принюхался и прошептал:

– Видать, мы совсем недалеко от ворот. Пахнет можжевеловым дымом. Соображаешь, где мы?

– Еще бы. Не больше сотни шагов по дороге, и мы – в саду.

– А ежели пойдут караульные, мы их и не увидим.

– Нет, – прошептала она, почти касаясь губами уха Матье, – но зато услышим. Они ведь тоже в десяти шагах нас не разглядят… Давай, пошли. Лучшей погоды и желать нельзя.

Матье пошел за ней следом. Тепло ее дыхания у самой щеки, пока она говорила, взволновало его. Так же, как и прикосновение руки, которая сжала его локоть, и ему невольно подумалось – будто когти хищной птицы. Они шли вровень друг с другом, но чтобы не шуметь, ступали по траве, что росла по кромкам дороги, и поэтому дорога разделяла их всей своей шириной. Иногда Матье поворачивался влево и окидывал взглядом фигуру Антуанетты, преображенную призрачным освещением. Сама тишина, в которой они шли, доступный зрению кусочек пространства, двигавшийся вместе с ними и открывавший то один куст причудливых, пугающих очертаний, то другой, запах тумана, его едва заметное колыхание – все усугубляло таинственность и подстегивало страх.

И всякий раз, как Антуанетта, прислушиваясь, останавливалась и пригибалась к земле, Матье следовал ее примеру.

Мало-помалу в тишине стал нарастать шорох, нечто похожее на шум крыльев множества птиц. Сбитый было с толку, Матье, однако, довольно скоро сообразил, что это шум капель, падающих с деревьев и кустов на землю, покрытую опавшими листьями.

Вскоре Антуанетта знаком показала ему, что надо переходить дорогу. Он нагнал ее в два шага, и еле слышный скрежет его подкованных ботинок по камням дороги показался чудовищно громким. Они застыли на миг, но кругом было тихо, и они стали спускаться на раскинувшийся внизу луг, где корявые, кривые скелеты деревьев словно плыли в каком-то странном тягучем хороводе. Должно быть, где-то совсем неподалеку горел костер, потому что запах тумана стал более едким и порой до них доносилось потрескиванье пламени. Они приблизились к танцующим яблоням, с чьих рук и плечей свешивались огромные темные шары, из которых, чудилось Матье, вот-вот вылетят птицы смерти. Около первого дерева молодая женщина остановилась и, часто дыша, прошептала:

– Ежели сорвешь вон те два шара, и то на всех хватит.

Матье еще мгновенье вглядывался в белесый туман, потом подпрыгнул и зацепился за нижнюю ветку. Антуанетта поддержала ему ноги, помогая подтянуться. Матье перебрался на следующую ветвь, где он мог сесть, вытащил нож и вонзил его в основание шара – тот покачнулся, и на землю дождем полились звонкие капли. В тишине малейший звук отдавался так, что мороз по коже подирал. Матье удалось оторвать шар целиком. Он бросил его вниз, а молодая женщина бесшумно подобрала. Возница почувствовал, как пот струится у него по спине, и в то же время промозглая сырость пробирала до костей. Несколько раз он глубоко вздохнул, стараясь успокоиться, и, сидя верхом на ветке, стал подбираться к другому шару. Ему оставалось лишь достать нож и срезать омелу, как вдруг за спиной у него раздался треск, казалось, заполнивший всю долину, – словно пронесшись над городом, он разбился затем о скалы и дома. Ветка медленно осела, точно поддерживаемая туманом. Прежде чем она обломилась, Матье спрыгнул. Прокатился по земле, вскочил и прошептал:

– Бежим.

Антуанетта вцепилась ему в руку – в этот момент щелкнул мушкетный выстрел, за ним последовал другой. Эхо не успело еще обежать долину, как совсем рядом раздались крики:

– Стой! Стой!

Матье бросился было к дороге, но Антуанетта увлекла его в глубь сада и заставила лечь рядом с нею, прижавшись к изгороди. Теперь он слышал лишь биение крови в висках.

Раздалось еще несколько окриков, потом звук приближающихся по дороге шагов. Потом – испуганный вскрик и тяжелое хлопанье крыльев целой стаи птиц, поднявшихся, должно быть, из леса. Шаги и голоса звучали теперь с дороги, чуть выше тропинки, что вела к фруктовому саду.

И беглецы явственно услышали:

– Да ничего и не было, говорю тебе. Ровным счетом ничего. Тебе просто показалось.

Ответа они не расслышали, но шаги стали удаляться в сторону города. Они продолжали лежать неподвижно, и только тут возница заметил, что Антуанетта тесно прижалась к нему, а он левой рукой крепко ее обнимает.

– Пошли, – прошептала Антуанетта, коснувшись его губами. – Пока по этой стороне. Дорогу перейдем дальше.

Она медленно поднялась и, почувствовав, как рука Матье скользнула по ее телу, взяла эту руку, крепко сжала и уже больше не выпустила. Они сделали несколько шагов в сторону от дороги, затем Антуанетта вдруг опустилась на колени, просунула сквозь дыру в изгороди омелу, которую она все это время продолжала держать, и исчезла. Как только Матье нагнал ее, она снова взяла его за руку.

Они очутились на заболоченной, поросшей камышом пустоши. Земля была как губка, пропитанная водой. Вскоре, однако, поляна начала подниматься, и почва под ногами стала тверже. Камыш исчез, а из тумана постепенно выступили сначала кусты, потом деревья, с которых, шурша, падали капли.

Когда они вошли под защиту деревьев, Антуанетта остановилась.

– Здесь нам уже нечего бояться. А все же лучше чуток обождать, а уж после переходить. Вдруг они оставили кого-нибудь на дороге.

Матье хотел было сказать, что едва ли, но не смог. С той минуты, как он ощутил так близко теплое тело женщины, с ним произошло то же, что и вокруг – его тоже словно затопило призрачным, туманящим светом.

Антуанетта отдала ему шар омелы, и он нес его в правой руке, предоставив Антуанетте выбирать дорогу; левой же он сжимал руку молодой женщины, которая всякий раз, когда какая-нибудь капля шлепалась особенно громко, вонзала ногти ему в ладонь.

Несколько минут она шла так, будто перед ней была хорошо протоптанная тропинка, затем остановилась – внизу тянулась длинная осыпающаяся стена.

– Спускайся первый, – сказала молодая женщина, беря у него омелу.

Матье лег на камни и перебросил ноги. Спуститься оказалось совсем не трудно, так как стена была немногим выше него. Антуанетта, в свою очередь, села на край, и Матье, хоть она его об этом и не просила, встал перед ней и, приняв ее в объятия, не разжал их и после того, как она коснулась земли. А она и не пыталась высвободиться – закинула голову и подставила ему губы, в которые он жадно впился. Когда он наконец отпустил ее, она сказала:

– Пошли.

Она подняла омелу и повела Матье вдоль стены, возле которой они вскоре увидели пастушью хижину – ее каменный свод надежно укрывал от любой непогоды. Они нагнулись, прошли внутрь и легли на землю, покрытую толстым слоем сухих листьев. Торопливо, не говоря ни слова, Матье взял ее.

Никогда еще не обладал он таким нервным, таким ненасытным существом, как эта женщина. Все уже было кончено, а она не отпускала его. Он так и застыл надолго, без движения, потом он любил ее опять с неведомой дотоле страстью, которая принесла ему новое, глубокое наслаждение, в какие-то мгновенья почти болезненное, но наполнившее его ошеломляющим счастьем.

Они долго лежали, не разжимая объятий, слушая, как вокруг их пристанища стучит каплями ночь. Стоило одному слегка шевельнуться, – и потревоженные сухие листья отзывались громким шуршанием, которое в тесном помещении казалось оглушительным. Словно пожар – выбросит вверх огромный язык пламени и замрет, собираясь с силами, отыскивая себе новую жертву.

Матье чувствовал себя как объевшееся животное, которое, однако, готово есть еще и еще – из страха, что больше не будет. Рука его снова принялась ласкать Антуанетту, но та отстранилась.

– Нет, – прошептала она. – Надо идти… Хотя подожди-ка.

Она отломила веточку омелы, подошла ко входу, откуда проникал свет, и насадила ее на шнурок, который висел у нее на шее. Потом она вытащила из-за корсажа кусок тесемки и нанизала на него еще одну веточку.

– Пойди сюда, – позвала она. – Я надену ее тебе на шею.

Она повесила, поцеловала Матье и, впившись в него ногтями, проговорила так пылко, что Матье стало не по себе:

– Теперь чума тебе не страшна. Можешь не сомневаться. И меня ты уже не забудешь… Не забудешь… Никогда.

Она взяла шар омелы и уже без всяких предосторожностей побежала к дороге. Чувствуя, что у него отяжелели ноги и слегка гудит в голове, Матье пошел за ней в ночи, которая становилась все светлее по мере того, как они пробирались лесом все выше.

10

Две трети подъема были уже позади, когда туман вдруг кончился. Они вышли из него, точно из озера, подернутого легкой рябью, протянувшегося до края долины, где скалы и лесистые холмы принимали его в свои объятия. Небо было светлое, и луна стояла высоко в легком ореоле. Сквозь прозрачную дымку проглядывали крупные звезды. Сгустившийся в долине туман застил огни пожарищ. Великое спокойствие легло на мирно спящую страну.

Антуанетта и Матье остановились отдышаться. Взбираться по каменистому склону, продираясь сквозь затейливое переплетенье корней и колючего кустарника, было нелегко. Они задержались на минуту, залюбовавшись этим белым океаном, видневшимся сквозь деревья. Антуанетта прижалась к вознице, и он крепко обнял ее, положив руку ей на грудь и чувствуя, как под его ладонью устало бьется ее сердце. Она повернулась к нему и, глядя прямо в глаза, спросила:

– Ты как думаешь, сколько осталось времени до света?

– Не знаю… Часов пять.

– Ежели пять часов идти, мы будем уже далеко, когда они проснутся.

– Далеко?

Матье не был уверен, что правильно понял.

– Далеко отсюда… Ближе к Савойе или к кантону Во. Ты же – возчик. Небось знаешь все дороги наверху, в горах.

– Ты хочешь уйти?

Она не колебалась ни секунды.

– С тобой, – сказала она, – я б ушла.

Она сжала его запястье, впившись в него ногтями, и когда он заглянул ей в глаза, его вновь охватило уже знакомое тревожное чувство. Теперь, при лунном свете, в их черном омуте замелькали зеленоватые блики, похожие на те, что светятся в кошачьих глазах. Помолчав, Матье спросил:

– И ты думаешь, мы далеко уйдем – ведь мы тут же на солдат напоремся!

– Не могут же они быть всюду – французы и «серые»-то. Сам видел – они все внизу. А наверху одни только местные. Они уж нас никак не съедят, нет!

– Сейчас французы внизу, а завтра могут быть и в другом месте. И нежданно-негаданно нам на голову, глядишь, и свалятся.

– Боишься?

Он вздохнул и сказал:

– Да.

Она недобро ухмыльнулась, и Матье, чтобы не видеть ее глаз, пошел вперед. Перед ним сразу возникли ясные, как родник, глаза отца Буасси. И как будто даже дышать стало легче. Он взбирался первым, ловко и уверенно, несмотря на все каверзы неровного склона. Антуанетте, верно, нелегко было за ним поспевать. Она часто скользила, и камни, сыпавшиеся из-под ее ног, будили эхо по всей долине.

– Осторожней, – сказал возница, – шумишь, как сто чертей.

– Постой, уж больно быстро ты идешь.

Они вышли к редколесью, возле самого гребня. Здесь господствовали грабы и дубы, еще покрытые листьями; возница прошел несколько шагов по гребню и забрался на камень, откуда можно было поглядеть вниз. Его притягивало море тумана. Там, под ним, затаился город, атакуемый войной, чумой и голодом. Город, который завтра может быть осажден, отрезан от мира, сожжен. В ночной тишине в это трудно было поверить.

Антуанетта догнала Матье и села на камень рядом с ним. Провела рукой по его влажному лбу. Он взглянул на нее и почувствовал угрызения совести. Ему захотелось сказать ей что-нибудь нежное, но он не мог ничего придумать. Его удивляло, что он мог ее ненавидеть. Она испугала его, но вот она была здесь, рядом, бесконечно усталая и такая хрупкая, что Матье не понимал, чего же он так испугался, что в ней так насторожило его. После долгого молчания он ласково сказал:

– А я думал, ты не боишься чумы.

Она передернула плечами и, не поворачиваясь к нему, раздраженно заметила:

– Ничего ты не понимаешь… Край этот проклятый. Война, болезнь, есть нечего, работы нет. И хоть бы даже завтра все кончилось, годы пришлось бы ждать, пока жизнь наладится. Так чем здесь подыхать, лучше уж попробовать где в другом месте устроиться.

На этот раз глаза священника не возникли перед Матье, но он сам мысленно обратился к отцу Буасси с вопросом. И этот его ответ Матье швырнул в лицо Антуанетте:

– А больных, выходит, можно бросить!

Она вскочила рывком и направилась к лесу. Матье нагнал ее, не сомневаясь в том, что она решила без разговоров вернуться в бараки, но Антуанетта резко обернулась, заставив остановиться и его. Охваченная приступом ярости, дрожа всем телом, она вцепилась в него и принялась трясти.

– А мы, что же, не в счет? – выкрикнула она. – Сдохнуть хочешь? Жить тебе надоело? Не хочешь больше спать со мной или с другими?.. У меня тут ничего больше нет. И никого. И у тебя тоже. Так что же, жизнь свою класть на людей, которых ты даже не знаешь, и ведь они все равно умрут!.. Нет, чумы я не боюсь. Но здесь только она и есть… А ведь надо жить… В бараках – это не жизнь. И под аркебузными выстрелами – тоже!

Она выпустила Матье и отступила на шаг, наклонив голову, точно собираясь идти, потом передумала и с горящими ненавистью глазами опять устремилась к нему. Она уже не кричала, – она шипела сквозь зубы:

– Это все проклятущий кюре тебя опутал. Признайся, ты ведь его боишься! Думаешь, что ежели уйдешь от него, так он потом отправит тебя в ад… А я-то считала, ты – умный, да, видать, ошиблась. Мозгов у тебя не больше, чем у Колена или у стражника… Ну и подыхайте в своем дерьме. Вместе с вашим дерьмовым кюре и с его благословения!

Она резко захохотала, но смех тут же оборвался. Покачав головой, она еще несколько мгновений смотрела на Матье с презрением и жалостью и вошла под свод леса. Матье последовал за ней. Вся воздушность ее походки исчезла. Она ступала тяжело, шла чуть согнувшись, словно ее пригибала к земле тяжесть омелы, которую она забрала у Матье.

Поначалу возница шел, не отрывая взгляда от этого видения, но мало-помалу в нем опять стал просыпаться страх перед болезнью, к которому теперь примешивалась какая-то новая тревога: «Наверняка она – колдунья, – думал он. – Может, она уже меня скрутила этой своей омелой… А как же то, другое? То, чем мы занимались с ней? Как пить дать, она меня околдовала. Видать, она уже пробовала это с Коленом, а может, и со стражником. Свяжись с ней – тут тебе и крышка. И начнется чертовщина. А рано или поздно обоих схватят и сожгут».

Он просунул руку под рубаху и нащупал веточку омелы, висевшую у него на груди. Он уже сжал ее, собираясь сорвать, но тут рука его дрогнула.

– Как пить дать, – прошептал он, – околдовала она меня.

Он выпустил веточку и машинально трижды торопливо перекрестился. Но тут же у него возникло чувство, что он кощунствует. Вправе ли он креститься рукой, касавшейся омелы, которую надела ему на шею такая женщина? Может ли он осенять себя крестным знамением той самой рукой, у которой не достает силы сорвать и отшвырнуть подальше колдовское растение?

Да разве может он не открыться отцу Буасси, не рассказать ему, куда он отправлялся с этой женщиной?

Глаза отца Буасси опять возникли перед ним, но непривычно суровые, исполненные упрека.

Неужто правда, что этот человек его опутал, как говорила Антуанетта? Ведь когда отец Буасси предложил ему выбор между свободой и черной работой в бараках, разве не хитрил он, прекрасно сознавая власть своих ясных, как родник, глаз? Но если он и вправду посланец господень, воплощение чистоты и любви, само собой, в нем должна быть сила, способная наставлять людей на путь истинный.

Однако на Антуанетту отец Буасси тоже смотрел. И говорил с ней, – только, похоже, он не внушил ей того, что внушил Матье. Так значит Антуанетта сильнее священника?

От всех этих размышлений Матье вконец перепугался. Одно то, что в голове у него зародились такие вопросы, доказывало, что дьявол уже вошел в него. Острое, до боли, наслаждение, какое он познал с этой женщиной, тоже говорит о том, что тут не обошлось без колдовских сил.

Он дошел следом за Антуанеттой до лесной поляны. Там, прежде чем выйти на залитое луной открытое пространство, она остановилась оглядеться, и Матье нагнал ее. Он хотел заглянуть ей в лицо, но она отвернулась, и ему померещилось, что на щеках у нее блестят слезы.

Наконец они добрались до котловины, где стояли бараки, крытые еловой дранкой, которая блестела, словно рыбья чешуя. Здесь было совсем светло, почти как днем, и только слева, под самым откосом, понизу вилась лента тумана, не достигавшая даже кустов. Тени рисовались плотные, четкие. На расстоянии сотни шагов от первых строений они услышали стоны. Звук был глуше, чем днем, но он единственный нарушал безмятежный покой этой ночи, и стоило раз его услышать, как уже казалось, что отголоски его, точно морская зыбь, разносятся далеко-далеко, за грань видимого мира.

Антуанетта, не сказав ни слова, свернула к бараку, где находилась кухня и где она жила вместе с Эрсилией Макло. Матье смотрел, как она удалялась с шаром омелы в руках. Походка ее так и не обрела прежней легкости, но льдистый ночной свет, пустота огромного плоскогорья делали ее хрупкой и беззащитной.

И Матье почувствовал, как переполнявшие его страх и злость уступают место щемящей жалости. Ему захотелось броситься к ней, взять ее за руку и увести туда, в горы, где, как ей мнилось, ее ждет другая жизнь. Он на миг представил себе знакомые тропки, лежащие в стороне от больших дорог, по которым обычно движутся вражеские отряды. Даже прямиком, полями и лесами, Матье добрался бы до Фруадфонтена, а там у него есть знакомый торговец лошадьми, и он помог бы им; правда, в Салене говаривали, что все деревни в Валь-де-Мьеже обращены в пепел солдатами герцога Саксен-Веймарского. Тогда, пожалуй, надо идти в другую сторону, к примеру, через Шапель-д'Юин и попытаться перейти границу близ Сент-Круа. Он раза два-три возил туда грузы, хотя, конечно, те места он знает не так уж хорошо.

Все это мгновенно пролетело перед его мысленным взором, но он не мог и пошевелиться. Он видел, как молодая женщина исчезла в тени барака, и его тут же обступила пустота, яркий свет луны да неумолчные стоны. Эта неподвижность была ему тягостна. Он стоял, точно скованный, и все, казалось, замерло вокруг, – все, кроме страданий больных. Долго еще он видел перед собой ясные, как родник, глаза отца Буасси и глаза Антуанетты, недобрые, то искрящиеся огнем, то льдистые, доводящие до дрожи.

Так он стоял, покуда его не начал прохватывать холод. Он вздрогнул, тыльной стороной ладони отер лоб, на котором еще блестели капельки пота, и пошел в чулан, где храпел Колен. Стараясь не шуметь, возница растянулся рядом с ним. Поначалу он пытался заснуть, затем понял, что слишком взбудоражен, сел, прислонившись спиной к мешку с ячменем, и стал смотреть на блестящий от росы луг, протянувшийся до темной полосы леса.

Безлюдье и тишина царили здесь – лишь невидимые волны стонов то накатывали, то отступали, и все же через какое-то время Матье почудилось, будто перед ним возникла фигура Антуанетты; она шла, но не сдвигалась с места, тщетно пытаясь преодолеть страшную силу, удерживавшую ее.

Матье всхрапнул. Должно быть, задремал. И вспомнил об их разговоре на лесной опушке. Ну, разве не смешно считать Антуанетту дьяволицей? Да разве настоящая колдунья стала бы плакать? И разве может мужчина заниматься любовью с ведьмой и испытывать при этом такое наслаждение?

Конечно, была еще и омела, но кто может похвастать тем, что знает настоящие свойства растений?

Он снова вспомнил, как Антуанетта уходила, неся омелу словно непомерно тяжелое бремя, и подумал, что, быть может, сделал глупость, оттолкнув от себя женщину, которая одарила его вниманием и предложила идти вместе искать новую жизнь. Но, как всегда, когда Матье думал о побеге, взгляд священника вставал перед ним и побеждал.

Чем глубже становилась ночь, тем полнее воцарялся холод. Матье чувствовал, как холод обвивает его, точно гибкий змей; Матье зарылся в солому, и лишь только вытянулся и ощутил вокруг себя тепло, усталость наконец взяла свое и он погрузился в сон.

11

Спал Матье недолго. До рассвета было еще далеко, когда его разбудил Колен Юффель – он тормошил его, приговаривая:

– Гийон… Гийон… Мне плохо.

Матье сел, протер глаза и какую-то секунду соображал, что он тут делает. В проем двери он увидел на лугу белые клубы тумана и сразу вспомнил свое ночное путешествие. Доносились лишь редкие стоны из бараков, да слегка посвистывал ветерок.

– Гийон, позови цирюльника… Знаешь, плохо дело.

Голос Колена был прежним. Жаловался он тем же тоном, каким рассказывал о бедах, свалившихся на его деревню, но в паузах слышно было, как прерывисто он дышит и с каким усилием превозмогает страдания.

– Что у тебя болит-то? – спросил Матье.

– Живот. Внизу. Там уж все вздулось… Вчера голова болела, и озноб все время бил. Но я не хотел верить… И ничего не сказал.

Матье поднялся. Приложил руку ко лбу Рыжего Колена и ощутил под ладонью липкий холодный пот.

– Пойду разыщу его, – сказал он.

– Только сам-то возвращайся… Не оставляй меня одного, слышишь?

Матье успокоил его и вышел.

Луна висела низко над горизонтом, и из-за темной гряды леса, будто возносимый на гигантских ладонях, поднимался туман. Переполнив долину, он пополз прочь – туман стлался по земле, оставлял клочья на голых деревьях. Было холодно, и трава покрылась плотным слоем белого инея. Легкий ветерок донес слабый запах горящих дров, и Матье заметил свет в бараке, где жили две женщины. Не слишком отдавая себе отчет в том, чего он больше хочет – увидеть Антуанетту Брено или дать цирюльнику и священнику подольше поспать, Матье направился к светившемуся окну.

Женщины уже варили желтоцвет и готовили питье для больных – отвар из растений, принесенных цирюльником. Встретившись взглядом с Антуанеттой, Матье ощутил глубокое волнение. Если бы не Эрсилия Макло, он бросился бы, наверное, к ней, схватил ее в объятия и предложил бежать. Первой заговорила толстуха.

– Ага, ты, видать, тоже спал недолго, – усмехнулась она. – Одно скажу: задаст вам святой отец взбучку. Не понравятся ему эти ваши проделки с омелой.

Только тут Матье заметил, что на столе, где громоздились стопки мисок, лежит добрая четверть того, что они добыли во время своей ночной вылазки.

– Чего тебе надо? – довольно резко спросила Антуанетта.

– Колен свалился. Я шел за цирюльником, Да вот увидел у вас свет…

– Сейчас иду, – сказала Эрсилия. – Как раз питье поспело. Иду. Но все же надо и других разбудить… Ах ты, черт возьми, такой крепкий парень… Да чего болтать-то – все там будем. – Она взглянула на молодую женщину и язвительно добавила: – Хоть куда пихай свою омелу, жри ее, если хочешь, – ничего это не изменит, деточка. И шкуру свою тебе не спасти – все сложим косточки, и ты, как все, помяни мое слово!

Матье вышел и, проходя мимо бараков, заметил, что над каждой дверью на куске пеньковой веревки с края крыши свисает веточка омелы. Антуанетта, верно, полночи перетаскивала лестницу от барака к бараку – еще бы: ведь она трудилась одна. Когда же Матье увидел, что она тихонько, даже не разбудив их, прикрепила веточку и к двери чулана, который они делили с Коленом, он растрогался. Конечно, омела не помешала болезни обрушиться на беднягу Колена, но он говорил, что ему неможется со вчерашнего дня. А это значит, что болезнь вошла в него до того, как Антуанетта повесила омелу. Матье машинально поднес руку к груди, проверяя, там ли веточка, что дала ему Антуанетта. Обнаружив ее, он успокоился и в то же время слегка испугался, поняв, как много значит для него эта омела.

Около сторожевого барака Матье застыл в нерешительности. Здесь над дверью тоже висела омела, и он представил себе, как Антуанетта прикрепляла ее, тихонько, стараясь не шуметь. И если, падая от усталости, она все же проделала ночью такую работу, значит, она и вправду верит в таинственную силу омелы. А раз повесила ее и здесь, значит ей не безразличны те, кто тут живет и она хочет оградить их от болезни, пусть даже против их воли. Ибо стражник надеется только на свою силу, цирюльник – на свое искусство, а иезуит верит лишь в бога.

А смерти им Антуанетта желала просто в сердцах, душа-то у нее, верно, добрее, чем Матье поначалу думал.

Он вошел. Луна светила довольно ярко, и он мог не зажигать свечу. Он направился прямо к нарам, где священник и цирюльник спали бок о бок. Когда он был в двух шагах от них, священник шевельнулся и спросил:

– Это вы, Гийон, что вам надо?

– А вы не спите?

– Сплю. Но я почувствовал ваше присутствие. Что случилось?

– Колен Юффель заболел. Надо бы, чтоб пришел цирюльник.

Без всякого волнения священник сказал:

– Хорошо. Идите к нему. Мы сейчас вас догоним.

Выйдя из барака, Матье увидел обеих женщин. Антуанетта несла зажженный фонарь, а толстуха Эрсилия – горшок с отваром и глиняную кружку.

Колен лежал на левом боку, вцепившись руками в низ живота, и с каждым выдохом тихонько стонал. Он посмотрел на них своими добрыми глазами смирной собаки; от света фонаря в глазах его плясали рыжие огоньки.

– Пропал я… – проговорил он. – Слишком много я их возил – и живых, и мертвых, уж я-то знаю, как оно бывает… Пропал…

– Помолчи, – оборвала его Эрсилия. – Такой богатырь, как ты! Ну-ка, выпей… Конечно, это тебе не наливка, зато полезней. Коньяку я не пожалела. Настоящего. Моего, шестилетней выдержки. Такой не каждый день сыщешь.

Колен нашел в себе силы пошутить:

– Жалко, я его раньше не выпил, а то теперь только даром пропадет из-за дряни, что сидит во мне.

Эрсилия вытащила из кармана на животе фартука бутылочку и показала ему.

– Вот, гляди, – сказала она. – Выпьешь, как проглотишь все это.

Колен выпил, объявив, что это ничуть не лучше навозной жижи.

– Благодарю, – сказал цирюльник, переступая порог, – это мой рецепт. – Он взял кружку, принюхался и возвестил: – Мой-то мой, да только сильно улучшенный! Тебе повезло, Колен, – выдержанный коньячок Эрсилии! Неплохо тут к тебе, брат, относятся!

Цирюльник уложил Колена на спину, приоткрыл волосатый живот и осторожно его ощупал. Больной застонал громче.

– Да, вот тут… – подтвердил он. – То самое, а, тут ведь не ошибешься?

Цирюльник выпрямился, подумал с минуту и сказал:

– Ничего не понимаю. Тебя уже два дня должно было лихорадить и голова должна была болеть.

– А ему и было плохо, – сказал Матье. – Он мне сейчас признался.

– Но почему же вы никому об этом не сказали? – спросил священник.

Лицо Колена сморщилось. Он быстро-быстро заморгал, и две слезы скатились на его рыжую бороду. Сдавленным голосом, снова вцепившись руками в живот, он взмолился:

– Я хочу здесь остаться. Не хочу туда, к другим. Не хочу.

Эрсилия дала ему коньяку, и он залпом выпил его.

– Я сделаю тебе надрезы, – сказал цирюльник. – А там посмотрим. Сейчас схожу за инструментами.

Цирюльник вышел. Воцарилось молчание, лишь влажный ветерок, пахнув и чуть поколебав пелену тумана, неспешно полетел в сторону леса. Священник приблизился к больному, чтобы сесть на место, где сидел цирюльник, но тут Колен умоляюще посмотрел на Антуанетту и тихо спросил:

– Ты принесла мне?

В одно мгновение Антуанетта легко скользнула между Коленом и священником, нагнулась и, взяв ладонь больного, раскрыла и закрыла ее. Колен слабо улыбнулся и прошептал:

– Спасибо.

Священник подождал, пока Антуанетта выпрямилась, нагнулся, в свою очередь, и, даже не полюбопытствовав, что зажато в руке больного, предложил помолиться вместе. Матье и Антуанетта стояли чуть поодаль и тоже молились, лишь время от времени поглядывая друг на друга. Эрсилия, вышедшая вслед за цирюльником, теперь вернулась с ним вместе, неся таз с горячей водой.

– Освободите-ка нам место, – грубовато скомандовала она. – Потом вернетесь.

Все трое вышли, и Антуанетта направилась было к кухне, но отец Буасси окликнул ее:

– Подождите минутку!

Она вернулась, опустив голову и глядя исподлобья.

– Что вы вложили ему в руку? – спросил иезуит.

– Ничего.

– Зачем лгать, я же легко могу проверить. Вы ведете себя, как пятилетний ребенок.

– Ветку омелы. Это растение лечит все болезни.

– Да, кое-кто верит в это. Я знаю. И даже знаю, что срезать ее нужно с яблони и в полнолуние. – Он выждал немного, посмотрел на обоих и добавил: – Так вот куда вы ходили сегодня ночью. К самому городу… Значит, это в вас дважды стреляли. И все из-за нелепого суеверия.

Лишь к концу фразы он слегка повысил голос. Умолк, повернулся, точно намереваясь их оставить, но потом вроде переменил решение, вернулся и, вглядываясь в полумраке в их лица, сказал:

– Я не могу порицать вас за то, что вы совершили трудное и опасное путешествие, желая спасти наших больных. Но я хочу вразумить вас и напомнить, что христиане так не поступают. Уповая на бога…

Из чулана донесся хриплый вопль, и иезуит замолчал. Все трое смотрели на небольшое отверстие в стене, откуда теперь доносились приглушенные стоны Рыжего Колена и успокаивающий голос цирюльника. Но первый крик разнесся далеко, до самого леса. Туман не приглушал его, и эхо, возвращаясь, вобрало в себя новые вопли и стоны. Страдания Колена Юффеля словно усилили страдания всех других, тех самых больных, которых он так боялся и которые сейчас будто звали его к себе.

Священник так и не закончил своих слов. Из чулана вышла Эрсилия, выплеснула воду, и маленькое легкое облачко пара тут же смешалось с туманом.

– Можете войти, – сказала она. – А я пойду готовить еду.

Они вошли и тотчас услышали по-детски испуганный голос Колена:

– Оставьте меня тут… Не уносите… Уж больно худо мне.

– Ну-ну, – прервал его цирюльник, – надо же быть разумным. Останешься здесь, тебе станет еще хуже: тут ведь холодно. Мы найдем тебе хорошее место. И можешь не сомневаться, ухаживать за тобой будут, как надо.

Около стены стояли две пары деревянных носилок. Цирюльник опустил одни возле Колена и с помощью Матье и Антуанетты осторожно переложил на них больного, а тот сказал:

– Иди уж, Гийон, копай для меня. Нечего ждать, я не хочу. Не хочу, чтоб меня волки сожрали…

Как только Матье и священник взялись за носилки, Колен опять застонал:

– Оставьте меня тут… Умоляю вас, отец мой, не надо меня к другим… не надо к другим.

Священник шел первым. Когда они выбрались на улицу, он – вместо того, чтобы направиться к одному из бараков, где лежали больные, – повернул направо, к дому для охраны. Антуанетта поняла и побежала вперед отворять дверь; цирюльник же, который поотстал, собирая инструменты, бросился за ними с криком:

– Вы не сделаете этого, святой отец. Это против всех правил… Запрещено… Только не с нами… Я не хочу… Это невозможно.

Голос его перешел в визг и сорвался. Он загородил собою вход, но отец Буасси, не останавливаясь, спокойно приказал:

– Дайте нам пройти, мэтр Гривель, в противном случае я начну думать, что вы боитесь или что вам неведомо истинное милосердие.

12

Свет и шум разбудили стражника, и он спросил, что происходит. Священник в двух словах все ему объяснил, но цирюльник тут же вмешался:

– Так не делают. Больной есть больной. Нельзя такое допускать. Стражник тоже должен сказать свое слово.

Стражник, уже поднявшийся с нар, потянулся, зевнул и подошел к носилкам, на которых лежал Колен. Тот устремил на него умоляющий взгляд и сказал:

– Не хочу я быть с другими… Не хочу.

Цирюльник приблизился вплотную к стражнику и, глядя ему в рот, повторил:

– Ну, так скажи же свое слово!

Наступило гнетущее молчание. Даже Колен сдерживал стоны. Наконец, жирно расхохотавшись, стражник небрежно оттолкнул цирюльника и сказал:

– Цирюльник, меня тошнит от тебя. Ты среди нас самый паршивый трус. Мы в этих паскудных бараках все равно по уши увязли, так что здесь он будет или еще где, да начхать мне на это, лишь бы спать не мешал…

Цирюльник обвел всех своими серыми глазками, веки его часто заморгали, из-под них выкатились две слезы и потекли по ложбинам морщин. Грудь всколыхнулась от рыданья, он опустил голову и закрыл руками лицо.

– Простите меня… – срывающимся голосом произнес он. – Я – подлец… Сил у меня больше нет… Не должен я был… Господи, что из нас делает усталость!

Священник подошел к нему, взял за плечо, подвел к лавке и сел рядом с ним.

– Полноте, мэтр Гривель, – сказал он. – Все мы, бывает, поддаемся минутной слабости. Если бы каждый был таким мужественным, таким преданным делу, как вы, все было бы прекрасно. Всем ясно, что никакой вы не подлец, просто чума и война сказываются даже на тех, кого они пока пощадили. Вот прослушаете мессу да съедите добрую миску горячего супа, – жизнь сразу покажется вам куда лучше… Желание выжить – не преступление. Всегда нужно быть готовым к тому, чтобы предстать перед господом, но это вовсе не значит, что не нужно любить эту землю.

Отец Буасси встал, взял епитрахиль, распятие, молитвенник и разложил по краю стола для совершения евхаристии.

– Завтра воскресенье, – заметил он. – Если кто-нибудь из вас желает причаститься, сегодня вечером я улучу минуту, чтобы выслушать исповедь.

Едва отец Буасси успел закончить обряд, как Колен Юффель впал в беспамятство. Он принялся упрекать свою мать в том, что она занимается больше козами, чем им. Потом кликал по имени коров из своего стада и наконец с хохотом стал рассказывать, как французы заставили кюре плясать вокруг водоема.

– Голышом, как есть голышом. А живот большущий. Этакий мерзавец – взгрел меня, что я мессу пропустил. Они развели костер у него на брюхе. И принялись его коптить, что твою свинью.

Он умолк и посмотрел на всех так, будто видел впервые. В глазах его словно занялся огонь, и они стали такими же рыжими, как волосы и борода. Наконец взгляд больного остановился на Антуанетте. С минуту он смотрел на нее, не узнавая, точно потерянный, потом глаза его расширились, так что, казалось, вот-вот вылезут из орбит. Он приподнялся на локте и взревел:

– Это ты на меня болезнь наслала! Ты. Ты – ведьма. Я тебе отказал. Вот ты и отомстила. Наслала на меня смерть. Как на того немца. Но они сожгут тебя… Сожгут… Как пить дать, сожгут… А, святой отец, ведь правда – сожгут?

Голос его оборвался. Он зарыдал, сотрясаясь всем телом, так что заскрипели носилки.

– Пойдемте, – сказал священник, – оставим его. Ему нужно заснуть. А у нас много работы. Да и вообще нехорошо слушать вздор, который несет человек, когда у него жар… Идемте.

Все вышли следом за ним и направились в барак, отданный под кухню, есть варево из желтоцвета. Никто не произнес ни слова, и мягкая зыбь ветерка, гулявшего по плоскогорью, вливалась своей песней в мучительный стон бараков. Все вокруг было словно пропитано чем-то густым, тяжелым и липким – быть может, незримым присутствием смерти, неустанно подстерегавшей здесь очередную жертву.

Когда они снова оказались под открытым небом, в воздухе по-прежнему чувствовался легкий ветерок, который нес, однако, на своих крыльях плотный слой тумана, чуть подсвеченный слабым проблеском наступающего дня. Голубовато-зеленый свет сменил лунную яркость, но исходил он, казалось, скорее от тронутой морозом земли, чем от невидимого неба. Становилось все холоднее, трава похрустывала под ногами, и бараки проглядывали лишь изредка, когда разрывалось полотнище тумана.

Антуанетта осталась с Эрсилией на кухне, стражник с цирюльником вернулись в сторожку, а Матье задержал священник.

– Идите сейчас копать, – сказал отец Буасси. – У нас уже четыре покойника, и боюсь, как бы до полудня не прибавилось еще. Так что не возвращайтесь. Я приду вместе с Антуанеттой. Мы с ней и повозку пригоним. Нужно же как-то делить работу. А стражник отправится в город за больными.

Голос священника звучал глухо, и Матье показалось, что впервые он говорит как-то неуверенно. Во взгляде тоже не было прежней живости, да и все лицо, покрытое черной щетиной, выражало неизбывную усталость.

Матье остановился и сказал:

– Ежели мне вас там ждать, я, пожалуй что, возьму хлеба да какого-нибудь питья.

– Разумеется, – ответил священник. – При такой скудной еде мы скоро и вовсе без сил останемся. Но у нас сейчас столько всяких бед, что жаловаться на голод никому и в голову не приходит.

Они остановились на полпути между сторожкой и кухней, куда вознице предстояло вернуться.

Туман, все более плотный и медлительный, обтекал их, точно широкая река, глубь которой недоступна глазу. Невидимые вороны каркали где-то высоко-высоко, быть может, у самого солнца. Мужчины некоторое время смотрели друг на друга, потом священник спросил:

– Почему вы пошли с этой женщиной за омелой? Неужто вы верите в эти россказни про чудеса?

Матье смущенно опустил глаза.

– Может быть, дело в другом?

В голосе священника появился металл. Он выждал секунду, которая тянулась для Матье целую вечность, и, не получив в ответ ни слова, ни взгляда, сказал, прежде чем уйти:

– Сегодня вечером я жду вас на исповедь.

И тотчас исчез, поглощенный туманом, оставив за собой лишь серую тающую струю. Матье с минуту колебался, готовый догнать отца Буасси и попросить выслушать его прямо сейчас; потом все же передумал и, взволнованный словами священника, направился к кухне.

Женщины были заняты мытьем мисок, и Эрсилия велела Матье самому отрезать себе хлеба и налить полбутылки вина. Он взял положенное, посмотрел на них, хотел что-то сказать, да не нашел слов и вышел.

Не успел он сделать несколько шагов, как дверь распахнулась и с шумом захлопнулась. Антуанетта догнала его и преградила путь, глаза ее недобро блестели, узкие губы растянулись в подобии желчной улыбки.

– Ты еще пожалеешь, Гийон, что не захотел со мной уйти… Получил свое, а мне помочь не захотел. Ты еще пожалеешь. Думаешь, моя омела тебя защитит? Защитить-то защитит, да только ежели я захочу. Подумай хорошенько, Гийон. Коли туман не рассеется, завтрашней ночью еще сподручней будет бежать. Не забудь про Колена. Сам видишь: не захотел он пойти с нами за омелой, болезнь тут как тут и накинулась на него. Я, правда, дала ему ветку, да слишком поздно.

С минуту она молча смотрела на него. Взгляд ее буравчиком сверлил Матье, глубоко и больно. Видя, что она сейчас повернется и уйдет, Матье сказал:

– Уж больно ты злая.

– Нет, – возразила Антуанетта. – Никакая я не злая, просто я хочу отсюда уйти. И с тобой вместе. Я знаю, ты боишься святого отца. Но он же ничего не может. Ничегошеньки. А я… Мать не успела поделиться со мной всеми секретами врачевания. Но кое-что я знаю и умею наслать болезнь.

– Замолчи, – прервал ее Матье. – Ты богохульствуешь.

Она расхохоталась.

– Да ты не знаешь даже, что это такое.

У Матье перехватило горло. В мире, заполненном белизной, где доступное глазу пространство ограничивалось всего несколькими шагами, ему вдруг почудилось, что он – в тюрьме вместе с этой женщиной. Его будто принудили оставаться с ней, а в нем все больше крепла уверенность, что она совсем не такая, как другие.

Внезапно выражение черных глаз смягчилось, лицо молодой женщины разгладилось, и в голосе зазвучала бесконечная нежность. Она шагнула к Матье, подняла к нему улыбающееся лицо и спросила:

– Разве ты не был счастлив нынче ночью? Скажи, не был счастлив?

Она хотела поцеловать его, но какая-то сила, ему неподвластная, заставила Матье отпрянуть.

– Сгинь, – выкрикнул он… – Сгинь!

И бросился бежать сквозь сгущавшийся туман так быстро, как только мог, не оборачиваясь, не замечая, что старая холщовая сумка, куда он сунул бутылку и краюху хлеба, бьет его по боку.

13

Так мчался он до самого луга, где его ждали заступ и лопата. Туман к тому времени сгустился еще больше. Ветерок совсем стих, и мир, ограниченный видимым пространством, застыл в полной неподвижности. Пока Матье ступал по заиндевевшей траве, каждый шаг его сопровождался похрустыванием, но стоило ему остановиться, как его обступила гнетущая тишина. Только крики воронья да шум невидимых крыльев временами достигал его слуха. Даже лес, который Матье чувствовал где-то рядом, молчал, охваченный холодом, удерживавшим на тысячах ветвей мельчайшие капельки; обрастая инеем, они едва заметно тянули ветви вниз. Но хруста слышно больше не было, и вознице подумалось, что он, быть может, – единственное живое существо на сотни лье кругом. И, однако же, к нему придут живые и привезут повозку с мертвыми. И для этих мертвецов надо копать могилу.

Он снял куртку, повесил ее вместе с сумкой на крест, что поставил накануне, не спеша разметил ров, который надо вырыть, и принялся работать заступом. Холод не задубил еще влажную землю, и дело пойдет споро.

Голова при такой работе остается свободной, и перед мысленным взором Матье возникли глаза иезуита и Антуанетты. В нем словно происходило единоборство между ясными светлыми глазами и глазами женщины, то жестокими, то полными обещанья. Но теперь Матье равно боялся обоих. Разве отец Буасси простит ему грех с такой тварью? Неужто у этой женщины и вправду есть сверхчеловеческая власть вылечивать болезнь или насылать смерть? А может, надо было ему отказаться и не вешать на шею веточку омелы, – совсем как у его матери, которая носила образок с девой Марией? Но ежели теперь снять ее, – глядишь, чума враз и прихватит, как прихватила она беднягу Колена? А ну как ведьма следит за ним издали и, ежели узнает, что он сделал, мигом отомстит?

Здесь, несмотря на близость могил, где покоится столько людей, погребенных вместе со своей болезнью, Матье чувствовал себя далеко от чумы. Да и туман, отделявший его от мира, казалось, тоже был надежной защитой.

– Как холода постоят, тут и конец болезни. Это святой отец так сказал. А уж он-то знает.

Не прерывая работы, стремясь хоть немного рассеять тоскливое безмолвие, Матье заговорил вслух:

– Дело в другом. Если б святой отец знал… Неужто она и впрямь наслала на Колена болезнь в наказание? Что-то он еще расскажет, раз уж бредить начал?.. И что он откроет святому отцу?

И Матье принялся вспоминать истории о колдовстве и разных порчах, которые рассказывала ему мать. А святая женщина ничего не выдумывала. Правдивая, праведная это была душа, на ложь неспособная. Она своими глазами видела, как целые семьи вымирали только потому, что дурные люди их сглазили.

– И ничего тогда не помогает – ни святая вода, ни молитвы, ни даже крестный ход. Отец Буасси, само собой, свое дело знает. И, само собой, он – человек святой, на тяготы свои не жалуется и смерти не боится, но что он может для меня сделать? Да ничего. И ежели она решит наслать на меня болезнь, он никак ей не помешает!

Матье разогнулся, воткнул лопату между двумя комьями земли, чтобы не упала, и снова громко заговорил:

– А ежели я ему все расскажу, даже на исповеди, что он сделает? Священник есть священник. И ежели он узнает, что она в сродстве с дьяволом, он этого не потерпит. А тогда что?.. Ей-богу, отошлет он ее в Сален. А там ее будут судить и сожгут заживо… По нынешним временам они разводить канитель не станут.

Чем дольше он думал об этом, тем больше ощущал себя в ловушке. Либо врать на исповеди, либо послать на костер Антуанетту.

– Понятно, святой отец не станет выдавать тайну исповеди, но, как пить дать, заставит ее говорить. Колдовство тебе не шутки… Нет, так я не могу.

На долю секунды его охватило желание вернуться в бараки за Антуанеттой. В тумане никто бы не заметил его, а он бы подкараулил Антуанетту. В такую погоду даже днем их никто не найдет, стоит только войти в лес.

– И все же, мыслимое ли это дело – уйти с отродьем дьявола?.. Да она одна, может, опасней и чумы и войны. Пока мы с ней в ладу, все хорошо, а ну как поругаемся… А ведь такое всегда может случиться. Тем более с такой строптивой бабой. И тут в отместку она невесть чего со мной сделает… Да, как ни верти, а жить с ведьмой – ой как опасно. Положим, взбредет ей в голову заставить меня летать или людей убивать… Нет, с дьявольским отродьем это не годится…

Матье снова принялся копать, но медленно, точно собирая последние силы, точно с трудом продираясь сквозь липкую вату тумана. Мысль об уходе не покидала его, а стоило ему представить себе, чем еще он может заняться с этой женщиной, – его в жар бросало.

Внезапно мысль, что Антуанетта может и его сделать своим пособником, повергла Матье в ужас; он бросил заступ, вылез из ямы всего в аршин глубиной, огляделся, прислушался и вытер рукавом пот со лба. Все вокруг казалось ему враждебным, тревожным.

Матье поглядел в землю, разрытую у его ног, и ему вдруг почудилось, что она манит его, что туман вот-вот столкнет его в эту яму и некая неведомая сила сомкнет ее над ним. Чувство это было столь явственным, что на какое-то мгновение у него перехватило дух и ноги задрожали.

Он отошел на несколько шагов от ямы и, пытаясь успокоиться, стал вспоминать, как он был возчиком, как шагал по дорогам рядом с великолепными упряжками. Лошади, огромные повозки и дороги – в этом была его жизнь. Эту жизнь разбила сначала война, потом чума, и все же он еще надеялся когда-нибудь вновь обрести ее. Даже в такой туман, даже в еще более скверную погоду надо было идти. Вот он и шел, вместе с лошадьми, и с товарищами, и попутчиками. И шли они так до самого вечера. Ночевали под открытым небом, на постоялых дворах или в ригах, а то и прямо забравшись на повозки, под парусину. Так и катили. Скрип колес да цоканье копыт – в этом и была его жизнь.

Внезапно Матье насторожился и застыл на месте.

– Господи боже мой, – пробормотал он, – никак я рехнулся!

Он столько думал о своей упряжке, что даже услышал скрип колес.

Задержав дыхание, он стал вслушиваться внимательнее.

Нет, он не рехнулся. Где-то поблизости ехала упряжка. И это не лошадь из бараков, что возит мертвецов. Ошибиться Матье не мог: самое малое, три лошади и, верно, крупные, тянули две тяжелых повозки.

– Самое малое, – прошептал возница. – Самое малое, три лошади и две повозки… И совсем рядом.

Он послушал еще и медленно направился к нижнему краю луга, где пролегала дорога. Страх исчез, но какая-то тревога – быть может, порожденная туманом, – еще грызла душу возницы. Непонятная эта тревога не исчезала, точно став неотъемлемой частью той белесой пелены, что окутывала все кругом, временами делая мир нереальным, почти прозрачным. Деревья, покрытые инеем, усугубляли это впечатление нереальности.

Не его ли это упряжка приехала к нему? Не его ли мертвые лошади пришли за ним, чтоб увести его в небытие, откуда они сами явились?

Как хотелось бы ему удрать отсюда, найти край, где видно небо, где все залито светом и где есть жизнь. Как хотелось бы… И, однако же, он стоял не шевелясь на обочине дороги.

Живая изгородь, похожая под слоем инея на сугроб, почти сразу исчезла в плотной вате, откуда доносился шум упряжки. Он несся с этой дороги, не иначе. Матье подумал было, что это обоз с больными из другого города, но каждая городская управа сама занималась своими больными, а бараки Салена и так были переполнены.

Да и вправду, по дороге ли едет эта упряжка? Ведь если она из того, неведомого мира, то может двигаться и без всяких дорог. Шум нарастал – теперь он исходил, казалось, и от земли и от невидимых гор. Им полнилось все белое безмолвие.

– Господи боже, Матье, ты же возчик, чего ж ты упряжки-то испугался!

Он заставил себя рассмеяться, но смех прозвучал неестественно и тут же заглох. Возникшие перед ним неясные очертания вскоре обрели форму. Вот человек, вот передняя лошадь, вот еще лошади, а вон начинает вырисовываться и крытая парусиной повозка. И наконец потянуло запахом лошадей, горячим, живительным, родным, настоящим, без всякого подвоха. Добрым запахом жизни.

Матье пошел им навстречу и услышал окрик возницы:

– Эй! Э-ге-гей!

Перед ним появился молодой крепкий парень в лихо заломленной шапке. С хорошим открытым лицом.

– Привет! – сказал он, рассмеявшись. – А я уж было подумал, не в пустыню ли я попал! Эта дорога ведет в Сернан?

Смех и открытое лицо парня отогрели сердце Матье, и, рассмеявшись, он тоже пошутил в ответ, сказав:

– Само собой, да только ежели ехать по ней в другую сторону!

– Что тут стряслось?

Вдоль упряжки к ним шел другой мужчина. Этот был пониже ростом и посухощавей, чем его товарищ.

– А то, что мы не туда едем, – ответил парень. – Ты только не вылезай из фургона, не то снова кашлять начнешь.

– Хорошие у вас лошади, – заметил Матье. Подошедшему было, вероятно, лет за тридцать; он был худой, с неприметным лицом, на котором выделялись только лихорадочно блестевшие глаза.

– Так куда же мы едем? – спросил он.

Матье помедлил и сказал:

– Никуда. На Белину. Или в Сален, но тогда надо забирать влево и спускаться.

– Говорил я тебе, – сказал тот, что был постарше, – в таком тумане надо было спрашивать, еще когда Клюси проезжали.

– А ты кого-нибудь там видал?

– Надо было в дом постучать.

– Да не беда, – прервал его Матье, – вы ведь не больше лье крюк-то дали. Развернуться можете прямо здесь, на лугу. Тут не завязнете, это я точно знаю.

– Фургоны у нас больно тяжелые, – сказал парень. Матье бросил взгляд на повозки – вторая едва вырисовывалась в тумане.

– Знаю, – сказал он. – Это я еще издали понял. И, видать, не ошибся. Три лошади цугом да две повозки – одна за другой. Но ежели я говорю, что тут можно развернуться, значит можно. Я-то знаю, сам – возчик.

– Я тоже – возчик, – радостно подхватил парень. – Вожу лес для стеклодувных мастерских в Старом Лои. – Глаза его потемнели, и голос зазвучал жестче. – Возил, вернее сказать. Потому как «серые» сожгли и мастерские, и деревню.

Второй, казалось, начинал терять терпение.

– Пора двигаться, – прервал он молодого. – Мы уж вон сколько времени потеряли. А ежели ты – возчик, небось тут все дороги знаешь.

– Куда вы путь-то держите? – спросил Матье.

Те переглянулись, потом который постарше сказал:

– Да хотим попасть в Савойю через кантон Во. Сам понимаешь, кругом война, чума, смерть, чего ж тут ждать. Баба моя там, в фургоне, с двумя малышами… Нечего оставаться в этой проклятущей стране, смерти дожидаться.

Голос его зазвенел. Чувствовалось, что он с трудом сдерживает гнев.

– Что и говорить, – согласился Матье. – Прошлой ночью горело по всей долине.

– Мы заблудились, потому как приходится объезжать большие дороги, – сказал молодой, – не то мигом напорешься на солдат.

Матье объяснил, как им доехать до границы через лес Лажу, потом через Миньовилларские и Нуармонские леса.

– Так оно будет вернее, – сказал он. – Только наверху можете попасть в снегопад. А уж ежели попадете, вам оттуда не выбраться.

– Это точно, – заметил тот, что постарше. – Нечего терять время. Давай, Пьер, разворачивайся.

– Н-но, каурая! – крикнул парень, подбирая поводья.

– Смотри, осторожней, тут яма, – крикнул ему Матье.

Тот, что постарше, стоял с ним рядом, пока упряжка выезжала на луг.

– Какая яма? – спросил он.

– Да я тут копаю, – ответил Матье. – Меня назначили могильщиком в саленские бараки.

Тот отпрянул. Постояв минуту в оцепенении, он бросил на Матье недобрый взгляд и крепко сжал рукоятку кнута.

– Что, чумной могильщик?! – воскликнул он.

Матье кивнул, разведя руками и как бы в знак извинения.

– Ах ты, паскуда, – завопил тот. – И ты ничего не сказал. Убирайся… Убирайся… Подлец ты этакий… Ты нам смерть принесешь.

Он замахнулся кнутом. Матье в страхе бросился бежать вверх по лугу.

– Наддай, чтоб тебя, – кричал тот. – Наддай же, Пьер. Мы в самую чуму влезли. Давай, давай!

Послышалось хлопанье кнутов, лошади взяли резвее, но с двумя гружеными фургонами они не могли долго держать скорость, и Матье, остановившийся возле своей начатой ямы, услышал, как скрип колес и цоканье копыт входят потихоньку в прежний ритм.

Часть третья

ДОБРЯК БЕЗАНСОН

14

Матье долго стоял, не шевелясь, напряженно слушая, как удаляется шум обоза, принесшего в эту обитель смерти дыхание жизни. Угрозы незнакомца до дрожи напугали Матье. И не удар кнута был ему страшен – он не мог забыть ужаса, которым полны были глаза того человека. Теперь он опять был один. Мир живых отторг его, отбросил сюда, где безраздельно властвует самая страшная на свете болезнь. Никогда до этой минуты не испытывал Матье такого всепоглощающего чувства одиночества и отчаяния. Те повели свою упряжку навстречу жизни. Через кантон Во дойдут они до Савойи, где их ждет покой, счастье и работа. Точно море бурлило в душе Матье – ему то слышались угрозы незнакомца, то проклятия Антуанетты, то его охватывал страх от предстоящей встречи с иезуитом. Он был отринут не только теми, кто еще мог стремиться к спокойной жизни, – его захотят изгнать и из бараков, где благодаря священнику перед ним забрезжила было надежда. Теперь Матье уже не понимал, откуда бы ей возникнуть. Просто он не представлял себе, чем все может кончиться. Священник утверждал, что всегда есть надежда ускользнуть от чумы, но разве не говорил он при этом, что если, самоотверженно ухаживая за больными, Матье найдет там свою смерть, то уж наверняка попадет в царствие небесное?

И Матье, слушая его, – полоненный, чего греха таить, светлыми прозрачными глазами, – перестал бояться смерти.

Шагая рядом со священником, который сумел так подчинить его себе, Матье смутно чувствовал, что переход в небытие не будет трудным. Надо только покорно следовать за отцом Буасси, не отставать. И врата раскроются.

Теперь ничего этого уже нет – остались лишь воспоминания о чем-то почти не осязаемом, как мечта.

Опять он стоял на краю пропасти. И в безмолвии, вновь затопившем обитель усопших, Матье овладела какая-то щемящая дурнота.

Даже вороны покинули эти места – верно, слетелись к баракам и ждут там, когда вынесут трупы. А Матье должен копать еще и еще для новых мертвецов, пока не появится новый могильщик и не станет копать для него.

Разверстая яма повергла Матье в ужас. И тогда, еще сам не зная, что будет дальше, он изгнал из памяти взгляд священника и Антуанетту, перекинул через плечо сумку, надел плащ, снял с деревянной насадки заступ, швырнул железку на дно ямы и пошел, судорожно сжимая ясеневую рукоятку.

Он ощущал лишь глухую ярость. И инстинктивное стремление избежать угрозы смерти, что висит над этой жирной от трупов землей. Достаточно было ему увидеть полный ужаса взгляд незнакомца, чтобы понять, насколько причастен он уже болезни и смерти. Без колебаний пошел он по дороге, где под ледком, раздавленным лошадиными копытами и огромными колесами обоза, можно было различить красную землю и пожелтевшую траву.

Матье шел не останавливаясь, не замедляя шага. Бурлившее в нем море чуть успокоилось, но не до конца. Всецело поглощенный ходьбой, он ни о чем не думал. Шел, как вела его дорога, где ясно виднелись одинокие свежие следы. Так прошагал он около четверти лье и остановился. Клюси, верно, был уже где-то поблизости, и Матье стал различать шум обоза. Он замедлил шаг и, едва появилась в тумане приземистая масса первого строения, сошел с дороги, перелез через низкую каменную стену и очутился на лугу. Он решил обойти деревню стороной, зная, что снова выйдет на дорогу, если пойдет прямиком через лес Кот-Версан. Судя по запаху дыма и свежего навоза, жизнь в деревне продолжалась. Он поздравил себя с тем, что догадался свернуть, и невольно пошел быстрее, крепко зажав в правой руке рукоятку от заступа. Вскоре он вошел в густую рощицу. Комки инея с таким хрустом падали с ветвей в сухую листву всякий раз, как Матье задевал какую-нибудь ветку, что, казалось, звук этот разносился на всю округу. Матье частенько останавливался, прислушивался, потом шел дальше. В лесу не было ни следов, ни тропинок, но неровный рельеф позволял Матье идти уверенно, не боясь заблудиться. Срезая наискось, он поднялся на пригорок и очутился на лугу, который поначалу шел плоско, а потом стал спускаться к серевшей вдали стене деревьев. За деревьями звонко пел ручей, пробегая под дорогой в арке крепко сбитого моста. Вдоль дороги, как и вдоль ручья, тянулись кусты, среди которых попадался и терновник. Матье присел и затаился.

Те люди, должно быть, остановились попоить лошадей у родника в Клюси, потому что из деревни они вышли лишь через четверть часа. Один из них кашлял нехорошим грудным кашлем. Сквозь кашель он пытался что-то произнести, но его душила мокрота. Затем Матье различил голос молодого возницы, окриком останавливавшего лошадей. Скрип колес стих, и опять наступила тишина, нарушаемая лишь надрывным кашлем. Послышался женский голос, который произнес:

– Жоаннес, тебе нельзя идти – больно ты бухаешь. Залезай сюда. Под парусину. Это тебе от тумана так плохо.

Тот, должно быть, влез с трудом в повозку, ибо его тут же одолел новый приступ кашля. Женщина сказала:

– Так оно лучше будет. Пьер, давай трогай.

Щелкнул кнут, и опять послышался скрежет металлических ободьев по каменистой дороге.

Матье проводил глазами упряжку. Под парусиновым верхом переднего фургона мужчина по-прежнему захлебывался кашлем, и женщина что-то ласково говорила ему.

Дождавшись, чтобы повозки исчезли в тумане, Матье поднялся на дорогу и пошел следом за ними.

Лошади шли шагом. Тот, кто их вел, знал свое дело. Матье слышал, как он разговаривает с ними, а когда дорога стала круто спускаться к большаку, ведущему в Понтарлье, – большаку, которым так часто хаживал Матье, он оценил, как вовремя тот возница выпустил колесные башмаки. Металл визжал, лошади то и дело скользили, и тогда слышался голос:

– А ну, легче! Легче!

Матье объяснил вознице, что выбраться на плоскогорье можно только по большаку – надо доехать по нему до Сернана, но это – не больше четверти лье. Как завиднелся большак, возница, следуя совету Матье, остановился. Другой – тот, что в фургоне, – уже не кашлял; слышалась лишь болтовня двух малышей.

– Мари, вели-ка ребятам помолчать, а то не услышим, едет кто или нет, – раздался голос возницы.

Женщина сказала что-то и детишки умолкли; воцарилась плотная настороженная тишина – разве что обвалится вдруг где-нибудь в ветвях комок инея. Вот лошадь ударила копытом, а вот высоко в поднебесье, точно гонимые своим криком, пронеслись невидимые галки.

– Сдается мне, можно ехать, – проговорил парень. – Но будьте на стреме. Ежели только появятся «серые», тут лучше кидать фургоны и уносить ноги, благо туман такой.

Он обошел повозки, убрал колесные башмаки. Его шаги, лязг металла, стук дерева казались оглушительными в густой тишине. Вернувшись к передней повозке, возница крикнул, щелкнул кнутом. Дорога все еще шла под откос; воспользовавшись этим, парень пустил лошадей рысью – они бежали тяжело, но споро. Шум разрастался, ударяясь о скалу, которая угадывалась слева. Три добрые лошадки в мгновенье ока поглотили четверть лье, и обоз, съехав с большака, вскоре свернул вправо.

Матье, оставшийся далеко позади, хотел было тоже срезать, но он знал, что солдаты герцога Саксен-Веймарского сожгли деревню, и любопытство возобладало над страхом перед опасной встречей.

Здесь, в каких-нибудь двух лье от Салена, он частенько сворачивал на постоялый двор – давал напиться и передохнуть лошадям после слишком крутого подъема. Тогда это была пригожая деревенька в пятьдесят дворов, прилепившихся у подножья гор – там, где начинается плоскогорье. Дома из добротного камня, крытые дранкой, стояли вдоль большака и пересекавших его дорог на Ла-Марр, Жерезу и Л'Абержман. Далеко разносились звонкие удары кувалды и молота троих кузнецов. Прямо с главной дороги можно было поприветствовать сапожника, сидевшего в своей мастерской. Дымила труба сыроварни. В любой из трех харчевен служанки охотно угощали тебя винцом из самого Пюпиллена.

За короткое мгновенье перед глазами Матье промелькнули все эти знакомые лица. Он подходил к деревне и, еще не успев увидеть первый дом, почувствовал возрожденный сыростью запах пожарища. Прошло уже много месяцев с тех пор, как пожар потух, но головешки еще, наверное, тлели, затаившись под рухнувшими балками, под кучами сена и соломы.

Пламя не пощадило ничего. Между почерневшими стенами торчали остатки обуглившихся деревянных стропил, что рухнули, погребя под собой всю утварь и превратив ее в обломки. Ободья и оси колес обозначали места, где находились повозки; бесформенные куски железа торчали там, где была мастерская старого крикуна-тележника, который так хорошо умел отладить повозку, пока, бывало, пропустишь два-три кувшинчика вина. Матье с трудом узнал то место, где на перекрестке был постоялый двор. Уцелела одна лишь печь для хлеба – словно огромный зверь, разинув пасть и зевая, созерцал руины. Наверняка трупы еще лежат под развалинами, и, представив их себе, Матье на секунду как бы ощутил запах мертвецов возле саленских бараков. Но если не считать смрада пожарища, холод убил тут все прежние запахи – и запахи жизни, и запахи смерти, – и иней стирал мало-помалу следы бушевавшего тут огня.

15

Так шли они, пока не поднялся северный ветер. Матье слышал, как он подкрался сзади, – точно солома зашуршала по плоскогорью. Возница знал, что сейчас должно произойти; он свернул с дороги и пошел за черными кустами терновника, создававшими довольно высокую естественную изгородь. Туман поднялся волнистой пеленой, словно сохранившей неровную форму обнаженного теперь плоскогорья. Все вокруг сразу показалось грязным: и пятнистые – то зеленые, то светло-охристые луга, и серые скалы, торчавшие, будто горбыли, там и тут, и леса на холмах, где передние ели росли вперемежку с голыми деревьями и еще сохранившими осеннее убранство дубами. Время от времени сквозь просветы в изгороди Матье видел обоз и провожатого, шагавшего рядом с головной лошадью. Матье дал ему уйти подальше вперед и вышел на дорогу, лишь когда второй фургон перевалил за вершину холма. Плоскогорье было холмистым, и Матье так и шел – спускался с пригорка, лишь когда обоз нырнет за следующий холм.

Иногда после остановки Матье трудно было продолжать путь. Он шел не задумываясь, точно завороженный этой упряжкой, шумом колес, стуком копыт, но чем дальше отходил он от бараков, тем труднее было ему не вспоминать их. Сам того не желая, он представлял себе отца Буасси, стоящего перед недоконченным рвом. Слышал насмешки Антуанетты, брань стражника, его грубый смех. Матье не знал еще, будет ли он тайком следовать за незнакомцами до самой границы или в конце концов присоединится к ним. В общем-то, быть может, и удастся им объяснить, что никакой заразы он никому не передаст, ибо носит омелу, отгоняющую хворь. Туман еще держался, и Матье подумал, как было бы хорошо, если бы провожатый опять заблудился. В этой пустыне один только он, Матье, мог бы указать ему дорогу. Правда, теперь юный возница ничем не рискует, он не потеряется, даже если никогда тут не ездил. Надо только все время держать к вершинам. Так Матье шел вслед за ними, радуясь тому, что лошадям тут легко бежать, а вот ежели вдруг дорога ухудшится или пойдет снег, – тогда другое дело.

Туман приподнялся – ровно настолько, чтобы дать разгул пороше, которая, будто лезвие бритвы, заходила по земле. Этот несущийся на крыльях ветра туман и делал небо таким низким и тяжелым, темневшим с каждой минутой, таким непроглядно-серым всюду, куда ни посмотри.

– Не удивлюсь, ежели вот-вот снег повалит. А тогда уж наметет сугробы: снег с порошей – будет снег хороший. Так моя мать бывало говорила. И ведь правду говорила. Я сам видал, особливо тут, на плоскогорье.

Он заговорил вслух, быть может, чтобы отогнать от себя мысли о бараках, но и для того, чтобы не чувствовать одиночества да и просто по привычке. Обращался он к вьюге и к необъятной мертвой пустыне – совсем как если бы говорил с лошадьми. Он шел как обычно, когда шагал с обозом, и у него возникло радостное чувство, будто и сейчас он ведет обоз.

Однако время от времени он оборачивался и внимательно оглядывал дорогу позади себя и холмы справа и слева, которые он мог различить. Нет, места здесь не самые лучшие – сразу не спрячешься. Лишь кое-где торчали редкие купы деревьев, а до настоящего леса пришлось бы бежать несколько лье по открытой местности.

– Ежели какой конный отряд нагрянет сзади, я могу орать сколько влезет – обоз громыхает, они меня все равно не услышат. Так что придется еще терять время, чтоб побежать и предупредить их. Само собой, он, видно, тоже следит, но все же, на его месте, я посадил бы парнишку в хвостовую повозку, да повыше… Зеленый еще. Хороший возчик, а вот голова еще плохо варит.

Время словно застыло под тяжестью неба. Но Матье мог прикинуть по расстоянию. Он знал, что обоз проходит чуть больше одного лье в час, значит, теперь, должно быть, перевалило за полдень.

– Ежели они не побоятся ехать в темноте, то заночевать смогут в Кювье… Да только – как оно там сейчас, в Кювье? Небось то же, что и везде, – куча пепла. Я говорил им: с повозками лучше ночевать в лесу. Там всего безопасней… Правда, у меня-то повозки нет. – Он рассмеялся. – Хорош возчик – нечего сказать: без коня, без повозки. Вот и выкручивайся как знаешь, Гийон. Надо было оставаться в бараках. А тут у тебя и пучка соломы нет. Плащ на плечах – вот и все.

Но привычный размеренный шаг, запах свежего навоза, дымившегося посередине дороги, щелканье кнута, доносившееся до него, когда затихал ветер, очертания маячивших повозок – все это в конце концов отвлекло Матье от тревожных мыслей. Священник и Антуанетта продолжали жить где-то в его памяти, но терзать его они перестали. Неустанное продвижение вперед, заунывная песня ветра, всегда чуть опьяняющая путника, тоже помогали ему забыться, равно как и голод. И Матье шагал вперед, не думая больше о том, куда приведут его люди, за которыми он шел просто так – быть может, для того, чтобы прийти им на помощь, если понадобится, а быть может, только чтобы не чувствовать себя столь бесконечно одиноким на этой земле, покинутой не только людьми, но и всем живым.

Кроме обоза, единственными живыми существами тут были галки, крупные вороны и несколько сарычей, которые взлетали, хлопали в сером небе крыльями и снова падали на мертвую землю.

Молодой возница остановил лошадей, распряг их и дал сена, которое вытащил из второго фургона, а Матье, прислонившись к выступу высокой скалы, наблюдал за ним из своего укрытия и ел хлеб. Они проехали Л'Абержман – там Матье решил срезать через луг, по надежно укрытой ложбинке. Вынырнув из нее, он еще издали увидел, что эта деревня тоже вымерла, как и Сернан. Он знавал тут двух каменоломов, которые частенько отгружали ему прекрасный строительный камень, добытый в близлежащих карьерах. Что-то сталось с этими людьми и их семьями? Удалось ли им укрыться в лесу? А может, они погибли под обломками домов или убиты рейтарами герцога Саксен-Веймарского?

Возница вспоминал за скудной своей трапезой знакомые лица, мирные жилища этих людей, с которыми он так часто делил миску супа, или кусок свиного сала, или зайца, пойманного прямо у лесной опушки. Перед ним всплывали счастливые лица, слышался смех, детские голоса. А вот и площадь, где он так часто играл с деревенскими в кегли.

Упряжка тронулась дальше, к Лемюйю, и лишь только повозки исчезли из виду, Матье снова пустился в путь. Перед самой деревней дорога огибала довольно высокий холм. Матье решил пойти напрямик. Оттуда он увидит все плоскогорье и проверит, нет ли чего живого, представляющего опасность. Но у тех, в фургоне, возникла та же мысль. Еще издали Матье увидел темную фигуру, которая отделилась от повозок и двинулась пешком через луг. Он разглядел, что это – женщина. И спрыгнул в яму – очевидно, бывший карьер, – а там затаился, наблюдая за ней через стылую траву. Женщина несколько минут постояла наверху, осмотрелась и исчезла. Сейчас она спустится по противоположному склону и нагонит упряжку, которая продолжала свой путь к темневшим вдали передним елям леса Ла-Жу. Лемюй тоже спалили. Все было разрушено – и деревня, и часовня, и лепрозорий, где погибли десятки больных и из Салена, и из Верхнего Города.

По мере того как они поднимались к лесу, становилось все холоднее. Ветер сметал иней. Он прохватывал плоскогорье насквозь и несся дальше, едва успевая прильнуть мимоходом к холмам. Он наращивал голос – и теперь поднялся уже до нижнего слоя туч, кое-где разрывая их серую пелену. И небо, дотоле лишь изредка уступавшее ветру прозрачные клубы, которые он тут же уносил, небо в конце концов сдалось. И тогда вся плотная масса туч пришла в движение и в едином порыве, все быстрее и быстрее, устремилась к югу.

Матье чувствовал, как ветер леденит ему левый бок; время от времени он останавливался, поворачивался и подставлял его укусам правый. Молодой возница шел с правой стороны обоза, и Матье, рассмеявшись, подумал:

«В точности, как я – прячется за скотиной. Возчики все так делают. Правда, нынче я – возчик без воза».

Тяжелые тучи торопили наступление сумерек, и едва повозки достигли леса, линялая зелень парусины слилась с яркой зеленью елей, а затем густая тень поглотила обоз.

Матье ускорил шаг, точно его притягивало бормотанье деревьев, с которых первые же порывы ветра сорвали тяжелый льдистый убор. Сама земля очищалась на бугорках, ярко белея в укрытых ложбинах.

– Ежели при таком ветре заснежит, сугробы наметет здоровенные, – сказал Матье. – Не больно-то легко будет ехать!

Вскоре он достиг места, где дорога углублялась в лес и сразу стало почти как ночью. Свет исходил больше от земли, где местами во всю ширину дороги лежали пласты инея со следами ног, копыт и колес. Сквозь завывания ветра Матье теперь совсем не слышал скрипа повозок – приходилось держаться как можно ближе к ним. А если упряжка вдруг остановится, в такой тьме можно и наткнуться на нее. Поэтому он пошел по лесу, стараясь, однако, идти по самому склону. Ступать по земле, покрытой толстым слоем иголок, было приятно, но нижние ветви деревьев и терновник, не видные в темноте, сильно затрудняли путь.

Иногда Матье замирал, настороженно прислушиваясь, и во время одной такой остановки до него донесся кашель больного. Переходя от дерева к дереву, он подошел поближе и наконец разобрал, о чем там говорят. Женщина спросила:

– Значит, думаешь, нельзя нам костер разжечь? Совсем маленький, только чтоб воды для него нагреть. Я бросила б туда сосновую шишку. Ему и полегчало бы.

– Попробовать можно… Но только чтоб огонь был небольшой, – ответил ей парень.

Кашель прекратился, и больной хрипло проговорил:

– Нет… Не надо. Могут заприметить. Даже в лесу.

– Да кто сюда забредет в такое время? – сказала женщина.

– Надо б дальше ехать, – продолжал больной. – Ежели снег повалит, хороши мы будем!

– Ночью не повалит – ветер слишком сильный… Схожу-ка я поищу камней.

Весь внимание, Матье подошел ближе. В последних лучах света, проникавшего сквозь деревья, он разглядел, что молодой возница, заставляя пятиться лошадей, откатывает повозки на просеку. Так им не придется разворачиваться, чтоб ехать дальше, да и деревья на опушке надежно укроют их.

– Толковый малый этот возчик, – прошептал Матье. – Но ежели снег пойдет, боюсь, неправильно он сделал. Сразу видать, что из долины.

Матье подождал, пока паренек разжег костер. Пламя стлалось по земле, и каждый порыв ветра прижимал его к камням, и все же женщина по мере сил прикрывала огонь. Она поставила на камни медную кастрюлю, днище которой вспыхивало иногда, как раскаленные уголья. Какое-то время Матье с завистью смотрел на них. Все пятеро присели возле костра и грели над огнем руки. Матье обошел бивуак и стал с подветренной стороны для того лишь, чтобы вдохнуть несколько глотков дыма, точно они могли его согреть. Затем он снова вышел на дорогу и стал искать укрытие. Прямо на склоне лежало поваленное дерево, – дорога проходила как раз под ним.

– Тут, – сказал Матье, – мне будет неплохо. Ежели и не проснусь прежде них, все равно услышу, когда поедут.

Ногой он нашвырял к стволу побольше еловых иголок и устроил себе мягкую постель. Не спеша доел остатки хлеба, ощупью добирая последние крошки, потом лег на бок и, натянув поглубже шапку, положил на сумку голову.

«Что-то я завтра буду есть?» – подумал он.

Ветер яростно раскачивал деревья, но усталость всем грузом навалилась на него, и Матье было хорошо. В голове звенела пустота, и через несколько минут он погрузился в сон.

16

Проснулся он с ощущеньем удушья. Приподнявшись на локте, он почувствовал, как давившая на него тяжесть подалась и стала сползать. Шапка упала, и ветер тысячью иголок впился ему в шею и в лицо. По спине потек холодок, и Матье понял, что идет снег. Ночь была хоть глаз выколи. Он встал на колени, нащупал рукоятку от заступа и сумку, стряхнул снег, налипший на одежду, и выпрямился во весь рост.

– Видать, давно уж снег идет, – сказал он.

Лес глухо стонал.

– Господи, что ж делать-то?

Матье сверлил глазами темноту, но она не поддавалась. Тут он вспомнил, что поваленное дерево, возле которого он устроился, лежало над дорогой, и это помогло ему сориентироваться. Надо выйти на дорогу и идти. Он знал, что это путь на Кювье и Сансо, но снегу намело уже порядком, и Матье боялся, что, выйдя из леса, может сбиться с дороги и заблудиться в буране. А где-то здесь, совсем рядом, стояли крытые повозки. Матье представил себе внутри, под парусиновым верхом сухое тепло сена: ведь он сам видел, как тот возница доставал его из второго фургона. Если бы удалось бесшумно проскользнуть туда, можно было бы дождаться там рассвета и уйти, пока другие не проснутся. Матье затрясло в ознобе, и он решился. Медленно, ощупывая носком башмака землю и выставив вперед, точно слепой, рукоятку заступа, он двинулся в том направлении, где, как он знал, стояли повозки. Он настороженно прислушивался в надежде, что одна из лошадей вдруг тряхнет уздой. Матье видел, что парень привязал лошадей рядом со вторым фургоном так, чтобы он укрывал их от ветра, и знал, что лошади непременно будут стряхивать с себя снег. И в самом деле, не прошел он и двадцати шагов, как одна из лошадей встряхнулась, захрапела, забила копытом. Вскоре Матье различил и знакомый запах. Он достаточно знал лошадей и понимал, как опасно появиться неожиданно рядом с ними – еще начнут взбрыкивать и разбудят спящих. Матье только хотел было пощелкать языком, чтобы предупредить о своем приближении, как раздался кашель больного и голос женщины. Матье замер в нерешительности, но тут же подумал, что даже если кто-нибудь выйдет из фургона, в такой тьме его никак не разглядеть. Поэтому он продолжал идти вперед и, обойдя несколько елей, ветви которых уже сгибались под тяжестью снега, вскоре увидел тоненькую ниточку света, сочившегося сквозь плохо пригнанную парусину. Лошади явно заволновались. Они наверняка уже чуяли Матье. Теперь его появление не напугает, не застанет их врасплох.

Кашель больного звучал глуше – он захлебывался мокротой, и когда Матье подошел ближе, то расслышал между приступами кашля хриплое, прерывистое дыхание. Вероятно, из-за детей женщина и молодой возница говорили так тихо, что Матье ничего не мог разобрать. Он еще подождал, но холод пробирал все сильнее и в конце концов он направился ко второму фургону. Мимоходом он приласкал лошадей, и тепло их было живительно. Он приподнял парусину и как можно тише скользнул в фургон. Слева он наткнулся на доски и еще на что-то деревянное, круглое и гладкое. Должно быть, разобранный комод или шкаф. Справа была навалена солома и, конечно, – сено, еще сохранившее свой запах. Матье вырыл себе в нем углубление и улегся, свернувшись клубком, прижав к подбородку колени. Лес шумел, и Матье не слышал кашля больного, но лишь только он собрался заснуть, ему показалось, будто кто-то раздвигает парусину. Он замер, сжимая рукоятку заступа, весь напрягшись, как струна, готовый к защите и в то же время чувствуя себя вором.

Чем больше Матье старался погрузиться в сено и насладиться его живительным теплом, тем сильнее ему становилось не по себе. Весь день он был настолько поглощен необходимостью идти, прятаться, что в конце концов перестал думать. И вот он оказался рядом с людьми, которые прогнали его и за которыми он все же тайком шел. И в ночи снова возникли перед ним светлые глаза отца Буасси. Взгляд полный тепла, дружелюбия и укора.

Когда они пришли в бараки, отец Буасси поверил Матье, и теперь, по-прежнему занимаясь больными, святой отец, наверно, думает о нем и об его побеге. И возница, так часто и бестрепетно слушавший по ночам завывание бури, почувствовал, как великий страх наполняет его душу. Порывы ветра сотрясали повозку до основания, но ярость ветра была не так страшна, как светлый взгляд, пронзавший ночь. Матье услышал и голос священника. Он повторял слова, которые говорил ему отец Буасси, когда они поднимались на Белину, и еще фразу, произнесенную священником в тот день, когда Матье рассуждал с ним о тех, кто отказывает больным в помощи, кто, пользуясь своим богатством, запирается в замках вдали от городов и укрывается там от эпидемий: «Идите прочь от меня, презренные, и пусть поглотит вас вечный огонь, разожженный дьяволом и пособниками его».

Разве не стал он чем-то вроде пособника дьявола с той ночи, которую провел с Антуанеттой? И разве не предал он священника, и самого господа, сбежав вот так? Кто теперь будет копать могилы? Иезуит, цирюльник, может, даже стражник, которого Матье считал законченным мерзавцем. Теперь же, выходит, этот мерзавец лучше, чем он, Матье?

Чувство одиночества, овладевшее Матье рядом с этими враждебно настроенными людьми, показалось ему более полным и более тягостным, чем то, которое он испытал, копая могилы в густом тумане. Может, сегодняшняя ночь и буран и есть начало наказания, ниспосланного ему небом?

На несколько показавшихся бесконечными минут ясные прозрачные глаза заслонил горящий жестокостью взгляд Антуанетты. Антуанетта прокляла его. Да, власть этой женщины куда сильнее власти священника. И ничто теперь не избавит его, Матье, от злой судьбины, какую она ему предуготовила. Может, он прямо здесь и умрет. И смерть, от которой он хотел удрать, шла за ним весь день, скрываясь в тумане. Она выслеживала его, как сам он выслеживал беженцев. А тут, под покровом ночи, она приблизится к фургону, скользнет вслед за ним под парусину и схватит его. Может, она примет обличье Антуанетты? И сожмет в объятиях, прикрывшись личиной этой женщины, чтобы уж совсем погубить, прежде чем лишить жизни?

Смерть была рядом. Он чуял ее. Это ее огромная ледяная рука бьет по парусине. Это ее когтистая лапа терзает ночь и заставляет выть от боли.

Рука Матье нырнула под одежду и нащупала на груди веточку омелы. Найдя ее, он сжал пальцы, но сдернуть с шеи все-таки не решился. Что-то его останавливало – верно, власть той женщины, и перед этой властью он чувствовал себя безоружным.

Сзади, в другом фургоне, голоса зазвучали громче. Он сел, крепко сжал рукоятку заступа, а дальше все совершилось очень быстро. Сначала заволновались потревоженные лошади. Затем одна из них заржала, и Матье услышал, казалось, совсем рядом, мужской голос:

– Ну-ну. Спокойно. Рано еще.

Матье встал на колени и попятился, зарываясь в сено, но парусина тут поднялась, и его ослепил свет фонаря. Он замахнулся было палкой, луч света отступил и переместился чуть выше.

– Ты что тут делаешь? – вскрикнул мужчина, дрожащим от страха голосом.

Матье опустил руку и сказал:

– Ничего плохого… Я просто тут укрылся.

– Ты – тот могильщик из бараков?

– Да… Я шел за вами следом.

– Господи, да ты же нашлешь на нас смерть.

– Нет. Я не больной. Я знаю. У меня есть омела, она отпугивает чуму.

Наступило молчание, порывы ветра кружили снег в желтом луче фонаря. Мужчина, уже не так резко, произнес:

– В общем-то беда все равно напала на нас. Сдается мне, шурин мой вот-вот преставится… Ты бы не помог нам?

– Ежели смогу, – отчего ж, – сказал Матье.

– Хочу попробовать нагреть ему воды.

Матье подвинулся к краю повозки. Мужчина отвел фонарь, давая ему спуститься.

– Прихвати соломы, – сказал он.

В руке он держал медную кастрюлю.

– С кем ты говоришь? – крикнула женщина.

– С одним человеком, который нам поможет. Иди назад да прикрой парусину поплотней!

Они захватили лопату, и Матье разгреб снег в том месте, где был устроен небольшой очаг.

– Надо бы свежих еловых веток, – сказал Матье, – они дымят, зато тепла дают много.

Мужчина взял в фургоне кривой нож, срезал одну из нижних веток и стряхнул с нее снег. Потом он обстругал ее, Матье зажег от фонаря солому, и огонь, подхваченный ветром, скоро занялся между камнями, где таяли остатки снега. Ель горела, потрескивая. В двойном свете фонаря и очага неслись хлопья снега.

– Знаешь, – сказал парень, – чума – мне с ней тоже довелось столкнуться… Когда мой шурин заорал на тебя, я признаваться не стал, но мне довелось с ней столкнуться.

Он умолк, подыскивая слова. Лицо его, еще сохранившее что-то детское, светилось добротой и дружелюбием. Чувствовалось: он рад, что не один сидит у костра. Но так как он замолчал, Матье спросил:

– Где ж ты ее видал?

– В Доле. Я был там, когда она сызнова началась. В середине августа. Один из первых больных свалился как раз в той семье, куда я приезжал за мебелью, чтоб везти ее в Фушран.

– Ну и что?

– Ну я смылся, никому не сказавши. Город-то еще не был закрыт. Вернулся домой и там тоже ничего не сказал. А не то отослали бы меня в бараки… Так что сам понимаешь, мне тебя особо бояться нечего.

Матье не знал, что тут сказать. Он разворошил огонь мокрой веткой, и та, словно растревоженное животное, жалобно зашипела, лишь только Матье вытащил ее из углей.

– И знаешь, – сказал парень, – тут еще важно то, что ты – возчик… Мы ведь могли б встретиться где-нибудь в пути или на постоялом дворе. Правда, я никогда особливо далеко не ездил. Так только, по нашей округе, дня на два, не больше. – Он на мгновение задумался, потом покачал головой. – Да, нам бы лекаря сюда. Который согласился бы сюда добраться… Ты здешние места знаешь, может, найдешь кого?

– Все деревни в Валь-де-Мьеже пустые, – подумав, ответил Матье, – или сгорели. Никого тут не найдешь. Разве что в Нозруа удалось бы разыскать лекаря, да это не близко.

– А ты бы пошел?

– Засветло пошел бы. А сейчас – никак нельзя. Только к утру снегу наметет уйму, и лошади твои и одной-то повозки не потянут.

– Надо бы чтоб лекарь или цирюльник сюда пришел.

Матье усмехнулся.

– Об этом и не мечтай.

– Надо. У меня найдется, чем заплатить.

Вода в кастрюле запела, и парень бросил туда пригоршню еловых иголок.

– Больше нечего нам ему дать. Нет у нас ничего.

Они присели у огня, прикрывая его. Лица их горели, а спины обдувала метель.

– А ежели он уже преставился, вот страсть-то, – произнес парень.

В лице его и голосе чувствовалась бесконечная усталость. Поглядев на него с минуту, Матье спокойно сказал:

– Как чуток рассветет, я сразу пойду. Ежели лекаря не будет, найду цирюльника или лекарство какое.

17

В переднем фургоне фонарь выхватил из темноты молодую женщину, сидевшую на сундуке рядом с больным, который лежал на соломе, накрытый толстой пуховой периной.

– Что это за человек? – с беспокойством спросила женщина.

– Сейчас объясню. Он может нам помочь. Хорошо знает здешние места. И как рассветет, пойдет в Нозруа.

– Бедный мой Жоаннес не протянет до утра, – вздохнула она.

Ее бледное лицо обрамлял голубой шерстяной платок, из-под которого выбивалось несколько темных прядей. Карие глаза блестели, точно налитые слезами, но она не плакала, и Матье подумал, что у нее, верно, жар. Она казалась хрупкой. Под бесформенным платьем из серо-бежевой шерсти с высоким белым воротничком, который выделялся ярким пятном в тусклой полутьме, угадывалось тонкое стройное тело. Позади нее Матье разглядел на соломе прижавшихся друг к другу детишек. На секунду Матье вспомнил жену, но видение тут же исчезло.

Парень приподнял голову больного, и женщина попыталась его напоить, но тщетно. Он громко хрипел. Хрип, бульканье и клокотанье мокроты доносились из самой глубины груди.

– Оставь его, Мари. Оставь, отойди, – сказал парень. – Не то он опять начнет харкать кровью.

– Он уже харкал кровью? – спросил Матье.

Мари посмотрела на него, потом на брата.

– Да… – еле слышно проговорила она сквозь рыдания. – Говорю же вам, он долго не протянет. Надо запрягать… Надо… Пьер, заклинаю тебя, поехали.

Пьер явно растерялся. Лицо его стало встревоженным, и Матье прочел в его взгляде отчаянную мольбу. И тут же услышал голос священника, шептавшего: «Если ты не приходишь человеку на помощь, ты не вправе утверждать, будто любишь господа. Ибо частица Христа, конечно же, есть и в этом человеке. Никогда не забывай того, что он сказал: «Так как вы сделали это одному из сих братьев моих меньших, то сделали мне».

Матье внимательно посмотрел на брата и сестру и, указав на полотнище парусины, вздымаемое ветром, сказал:

– Можно, конечно, попробовать, да боюсь, снег нас быстро остановит.

– О да! – взмолилась Мари. – Попробуйте, умоляю вас. Я пойду пешком, чтоб облегчить фургон. Буду его толкать.

Матье улыбнулся.

– Не такая уж вы тяжелая, – сказал он, – оставайтесь лучше тут. Я ведь, знаете ли, возчик. Человек привычный. Только бы дорога позволила, уж я-то вас выведу. – Он взглянул на Пьера. – Тебе придется идти со мной и светить.

Они взяли фонарь и вышли, а женщина затянула за ними полотнище парусины, прикрепив его к колышкам. Пурга не унималась, в неверном свете фонаря густеющие хлопья снега почти сплошною массой летели вдоль дороги.

– Так или иначе, – лошадям твоим плохо от этого не будет, – сказал Матье. – Они небось совсем продрогли. И вот что: надо расчистить лопатой хороший кусок дороги, чтоб они пошли резвее.

– Думаешь? Но фургоны не такие уж тяжелые.

– Ясно, но ежели ты сейчас станешь погонять лошадей, они могут и заартачиться. Ты ведь из долины, у тебя нет привычки к такому снегу, и у скотины твоей тоже нет. Послушайся меня, я знаю, что такое снег, и знаю, что бывает от него с лошадьми.

Почувствовав в руках вожжи, Матье словно ожил. Он тут же принял на себя роль старшего и стал командовать. Парень светил, а Матье скоро раскидывал снег лопатой – от работы кровь быстрее побежала по жилам. Он разогрелся, и тепло растеклось по всему телу.

– Давай я тебя сменю, – предложил парень.

– Нет, нет… Мне так хорошо… Ты ведь меня сразу застукал – я только успел в сено зарыться… А перед тем спал прямо на земле… Так что теперь я хоть согреюсь.

Он еще не оправился от волнения, к тому же им двигала неосознанная потребность искупить свою вину, сделать что-то полезное. Он понимал, что чем быстрее они тронутся, тем больше у них шансов выбраться отсюда. Сейчас снег едва доходил им до колен, но слой его рос с каждым мгновеньем, а хлопья становились все крупнее.

– Покуда мы в лесу, – сказал Матье, – с пути мы не собьемся, знаешь, сдается мне, что впотьмах пробираться не стоит. Тут ямы глубокие, под снегом их не видать, как раз и перевернуться можно.

Покидав снег, Матье остановился.

– Надо бы, может, и дальше расчистить, но, думаю, на дорогу я их теперь выведу. А ты пойдешь вперед и будешь светить.

Пьер говорил «да» на все, что предлагал или приказывал Матье. Парень словно свалил с плеч тяжкую ношу ответственности. И пока они запрягали цугом троих лошадей, он сказал Матье:

– Не знаю, чего ради ты за нами пошел. Ежели бы я тебя днем увидал, я б точно подумал, что ты – сам дьявол, а теперь я скорей бы сказал, что ты – господь бог.

– Помолчал бы, – сказал возница. – Не говори о таких вещах, нечего зло кликать, оно и так завсегда тут как тут… Дай-ка мне кнут. И, главным делом, свети получше, чтоб не пришлось останавливаться.

Он щелкнул кнутом и с какой-то неуемной радостью в голосе крикнул:

– Пошли! Но-о!.. Н-но-о, красавицы!

Три лошади легко сдвинули оба фургона, и они покатились по просеке, которую уже начинало снова заметать. Так же, без заминки, вошли лошади в полосу более глубокого снега. Он приглушил стук копыт, но и заставил животных сбавить шаг, как только в него погрузились колеса фургонов.

– Пошли! Нн-о, красавицы!

Матье кричал, щелкая кнутом по воздуху.

Пьер шел впереди, высоко поднимая ноги и держа фонарь в вытянутой руке, чтобы освещать обе стороны дороги. Он шагал по самой середине, как велел ему Матье, которому оставалось лишь следить, чтобы лошади шли по следу. Не отпуская уздечки, возница продолжал щелкать кнутом и ободряюще покрикивать. Звуки эти словно заставляли отступать лес.

Однако же лес был здесь, – он стоял по обе стороны дороги, но был различим, лишь когда сноп света вырывал из темноты нижние, трепавшиеся на ветру ветви. Правда, куда больше ветер качал верхушки деревьев. Казалось, все небо безостановочно неслось им наперерез, все опрокидывая, швыряя пригоршни снега.

Они шагали, согнувшись, втянув голову в плечи, повернувшись всем телом направо, чтобы хоть немного укрыться от порывов ветра. Приглушенно стучали колеса, цокот копыт был едва слышен. А когда замолкал кнут, когда Матье уставал кричать, лишь скрипели бока повозок да хлопала парусина. И тогда чудилось, будто в вышине тоже несутся повозки, груженные сухим лесом, они подскакивают на каменистой дороге, а иногда странно, со свистом скользят. Безбрежная ночь открыла перед ними свои таинственные, ведомые только бурям пути.

Внезапно Пьер замедлил шаг, и Матье понял, что он наткнулся на яму. Бросив поводья, он щелкнул кнутом, чтобы лошади не останавливались, и кинулся вперед.

– Давай-ка сюда фонарь… – крикнул он. – А сам иди к лошадям. Держи… держи кнут-то. И смотри, чтоб они шли по моему следу.

Подмена совершилась мгновенно, и Матье немного ускорил шаг, чтобы оторваться от упряжки. Дорога сворачивала влево, и какое-то время метель била им в лицо. Несколько раз Матье приходилось прикрывать фонарь плащом, чтобы пламя не потухло. Правда, поворот этот не дал ему сбиться с дороги. Вскоре будет поворот направо, когда ветер – в спину, но немного дальше он снова задует прямо в морду лошадям, и дорога начнет подниматься. Подъем будет недолгий, зато довольно крутой. И если они сдюжат, считай, они почти у цели.

Снег падал все более густой, и слой его на земле становился все толще. В некоторых местах он достигал двух футов, так что идти было неимоверно трудно. Матье чувствовал, как по спине у него сбегают струйки пота, и думал о лошадях. Они, верно, тоже вспотели. Стоит им остановиться, ветер в секунду их прохватит.

– Берегись, – крикнул он, – сейчас пойдем в гору, держи хорошенько лошадей!

У подножия холма намело сугробы, и Матье с трудом протаптывал путь. Он понял, что лошади сейчас увязнут, но останавливать их было поздно, и тогда, повинуясь инстинкту, он закричал:

– Н-но! Но-но! С богом, милые! А ну, наддай! Наддай!

Постромки натянулись. Застонало железо и дерево, но лишь только головная лошадь почувствовала глубокий снег, она стала. Увидев, что Пьер тянет изо всех сил за уздечку и щелкает кнутом, Матье подошел к нему.

– Ни к чему это, парень… – сказал он. – Ни к чему.

Он потрепал лошадь по крупу, успокаивая ее, отдышался и добавил:

– Дальше не пройти. Так я и знал. Дрянные тут места… Лошади твои сделали что могли. Чего с них взять…

Из ноздрей животных вылетали легкие клубы пара, которые метель тут же испещряла снежными хлопьями и уносила.

– Что же нам теперь делать? – спросил Пьер.

– Да чего ж тут сделаешь, когда он так валит. Придется расчищать, чтоб пройти.

Матье с минуту подумал и очень спокойно добавил:

– Ну, ладно. Пройду дальше один, но только когда будет хоть чуток светлей.

18

Как только упряжка остановилась, оба они кинулись расчищать снег возле второго фургона и сгребать его в сторону, чтобы уберечь лошадей от ветра, а ноги их от сырости. Из снега образовалась стена, почти в рост лошадей. Матье срубил две молоденьких елочки, очистил их от ветвей и перекинул между снежной стеной и верхом фургона. На них он набросил старую парусину – получилась крыша. Коняг хорошенько растерли соломой – теперь они находились в укрытии.

– Бедный вы мой, – сказала Мари. – Вы наш добрый ангел.

И Матье, как только забрезжил серый свет и стало хоть что-то видно, расстался с ними и пошел.

Он шагал, с трудом прокладывая себе путь, сражаясь с ветром. По мере того как нарождался день, снег стал валить не так густо и мало-помалу совсем перестал падать. Теперь ветер нес лишь то, что ему удавалось сбросить с ветвей и рассыпать пылью. Время от времени он вырывался из леса и уносился в небо, и тогда там, в вышине, раздавался свист, словно воздух разрезали тонкие ремешки. А земля и деревья словно переводили дух. В такие минуты Матье выпрямлял спину, расслаблял сведенные мускулы плечей и затылка, дышал полной грудью, вглядываясь в небо. Похоже, оно вот-вот расчистится. В сероватой мгле уже вырисовывались пятна света, пока еще мутные, но предвещавшие ясную зарю.

И заря занялась в тот миг, когда Матье достиг опушки. Еще издали он понял, что свет ползет по неровностям плоскогорья. На секунду все замерло в ожидании. Даже ветер приостановился, залюбовавшись прогалиной света, которая ширилась на востоке, над самыми горами. Длинная золотая щель протянулась между густо-серыми, кое-где лиловыми тучами и тускло-синим, почти пепельным, заснеженным лесом на горизонте возле Валь-де-Мьежа, где еще дремали сумерки.

На опушке Матье остановился. Медленно, внимательно вглядывался он в каждую снежную складку. Но ничто не шевелилось. Ничто не жило, кроме света, который подступал шаг за шагом, не торопясь, проникая в каждый уголок, изгоняя отовсюду последние ночные тени. Матье снова двинулся в путь. Здесь вьюга царила полновластно: она неслась, задевая вершины холмов, торопясь поскорее наброситься на лес.

При виде первых домов Кювье возница остановился. Снег придавил деревню – оттуда не поднималось ни единой струйки дыма. Матье знал, что это селение, как и все деревни в Валь-де-Мьеже, было предано огню и мечу солдатами герцога Саксен-Веймарского, и все же он надеялся, что с тех пор кто-нибудь из жителей вернулся на старые места. Но нет, повсюду царили смерть и запустение.

В нескольких шагах от первых обгорелых развалин Матье вдруг подскочил. Кто-то бил молотом по наковальне. Укрывшись за сугробом, он сразу подумал: «Счастье еще, что я не послушался Пьера. Он предлагал взять лошадь. А как с ней спрячешься?»

Молотом били по металлу, лежавшему на чем-то деревянном. Матье долго колебался. В нем засел страх, хоть он и понимал, что бояться глупо.

«Ежели б я увидел дым из трубы, – говорил он себе, – я пошел бы прямиком в тот дом. А я услыхал шум и теперь боюсь подойти. Кто ж это может быть, как не погорелец, который дом свой отстраивает. Чего им здесь стучать, солдатам-то? Они давным-давно забрали все, что тут было».

Он выпрямился и, пройдя несколько шагов, заметил совсем свежий след, протянувшийся из леса, откуда он только что вышел. Только этот след резал поле напрямик, минуя дорогу. Матье пожалел, что не взял с собой рукоятки от заступа, но все же решил подойти.

Дом, откуда доносились удары молота, стоял без крыши – сохранилась только часть ее над одним из углов. Остальное рухнуло. Из снега торчали закопченные балки. Но добротные толстые каменные стены крупной кладки устояли. Матье сбоку подошел ко входу. Удары молота прекратились, но слышно было, как перетаскивают железо. Матье просунул внутрь голову. Высокий худощавый мужчина, стоявший к нему боком, трудился над ободом колеса, извлеченным из-под обломков. Матье подошел.

– Привет, друг, – сказал он.

Застигнутый врасплох, тот потянулся к молоту, лежавшему рядом.

– Я к тебе не со злом, – продолжал Матье. – А за помощью.

– Сюда за помощью? Здесь же пустыня.

– Но ты-то тут, значит, уже не пустыня.

– Я только что пришел. А две минуты назад ты никого не нашел бы.

У незнакомца было узкое лицо с длинным, крючковатым носом, похожим на орлиный клюв. Кожа у него была смуглая, из-под большого синего берета выбивались черные волосы. На мужчине была наглухо застегнутая куртка и толстые плисовые штаны, облегающие ногу и щиколотки.

– Ты – плотник, – сказал Матье.

Тот внес существенное дополнение:

– Да, подмастерье.

– А я – возчик… Из Эгльпьера… Ты что, вернулся отремонтировать этот дом?

Тот расхохотался.

– В нынешние-то времена, – сказал он, – что же я дурак, что ли. Мне просто нужен железный лом.

Матье в двух словах рассказал о своих злоключениях, не упомянув при этом ни про чуму, ни про бараки. Так, будто с самого начала ехал с теми, другими.

– Ну, тут ты не найдешь ни цирюльника, ни лекаря – нечего и время терять, – сказал плотник. – А в Нозруа ты просто не войдешь. Вот уж месяц, как он в осаде. Вокруг бродят и французы, и серые, и шведы. Не советую тебе туда соваться… А вот мы можем тебе помочь.

– Это кто ж вы-то?

Тот посмотрел на него, посмотрел на свои железки, на молот и, внезапно решившись, сказал:

– Если твоему другу так худо, нечего мешкать. Я тебе все по дороге объясню. Пошли… А молот я оставлю. В такую пору никто сюда за ним не явится!

По дороге он снял с дверной петли длинный коричневый плащ и накинул его на плечи.

Они двинулись в путь гуськом, шаг в шаг, по следам, оставленным возницей. Так шли они какое-то время, пока не добрались до пригорка, где слой снега, стесанный метелью, был тоньше; тогда новый знакомец сошел со следа и зашагал рядом с Матье.

– Меня зовут Лакруа, Дени Лакруа. Но в нашей артели меня прозвали Добряк Безансон. Потому как я из Безансона… Работал я и во Франции, и в Италии, и в кантоне Во… И вернулся в Конте весной тридцать шестого. Сам понимаешь, как раз вовремя! Когда началась осада Доля, я строил колокольню в Ереване. Нечего и говорить, засиживаться там я не стал. Я сказал себе: «Безансон, зайчик мой, пора возвращаться в кантон Во, там тебе будет спокойнее… Только отправился я в путь, как вдруг встречаю одного мастера, и он зовет меня в Шапуа – там нужно красивый дом выстроить. Знаешь, где это?

– Еще бы, я ж – возчик. И уж эти-то места знаю, как свои пять пальцев.

– Ну вот, – сказал он, – значит, мне и про то, что недалеко оттуда – Арбуа, а у хозяина, которому дом строить нужно, там виноградник в несколько десятин. Ни один порядочный подмастерье не откажется от такого предложения. Ну и вот, принялись мы за дело – условия были лучше некуда, поработали еще кое-где там поблизости, попривыкли уже к тем местам, как вдруг этого идиота Саксен-Веймарского подпалили в Сен-Шермене. Ну, и началась месть – а разве у этой скотины есть уважение к хорошей работе, где ж тут надеяться, что он пожалеет наши постройки и не сожжет вдобавок весь край?! Хорошо еще, что прежде, чем кинуться на нас, он надумал сжечь Гардебуа и Ле-Лардере. И вот, как почуяли мы, что пахнет жареным, всем миром бросились грузить повозки и – живо в Тройские леса.

Все это новый знакомец излагал в шутливом тоне, словно рассказывая об увеселительной прогулке; временами он как-то странно подхохатывал – точно кудахтал, отчего двигался его торчащий острый кадык. Живые глаза его искрились. Длинные руки то и дело приподнимали полы широкого плаща, что придавало ему сходство с цаплей. Походка у него была странная – твердая и в то же время подпрыгивающая, так что приходилось опасаться как бы он не упал. Тем не менее шли они быстро, и солнце, поднявшееся уже достаточно высоко за их спиной, вырисовывало на ослепительной белизне две их тени, изуродованные рельефом сугробов.

Когда они вошли в лес, Безансон остановился, пошарил в кармане, вытащил оттуда небольшую овальную флягу и протянул ее Матье.

– Держи, парень, – сказал он. – Это подкрепляет. Заложишь чуток за воротник, и жизнь сразу покажется куда лучше.

Напиток был крепкий, но очень душистый. Матье почувствовал, как желудок и все тело его охватывает теплом.

– Сливовая, – объяснил Безансон, подмигнув. – Гнали ее в лесу из чего бог послал, но, согласись, неплохая вышла штука!

Матье охотно согласился, и Безансон продолжил свой рассказ о том, как тридцать человек поселились в лесу; выходят они оттуда только ночью, небольшими группками, и отправляются в поля за едой или бродят вокруг ревермонских деревень, где война и чума продолжают пожинать свою жатву.

– Так что видишь, друг мой возчик, – рассмеявшись, заключил Безансон, – не скажу, чтобы наша жизнь была из легких, но что до меня – строю хижины, чиню повозки, словом, скучать не приходится. А иной раз мы и повеселиться можем.

Какое-то время они шли молча, друг за другом, по краю заваленного снегом оврага. Метель завывала по-прежнему, но, как и солнечным лучам, ей, казалось, легче стало скользить между деревьями и потому она теперь меньше их раскачивала.

Лишь только снегу поубавилось, Безансон поравнялся с Матье, взял его за руку и остановил.

– Ой-ой-ой, дай дух перевести, – произнес он, отдуваясь.

Они стояли, глядя друг на друга, в лучах света, струившегося меж колышущимися верхушками, и Безансон, переведя дыхание, сказал:

– Не в том, ясно, дело, но я подал им, этим крестьянам, хорошую мысль. Они все хотят пробраться в кантон Во или в Савойю, а идти по дорогам боятся: того и гляди напорешься на солдат. И они, конечно, правы: сотни бедолаг, которые пустились наутек, так вот и погибли – ни за что ни про что… Ну, а я-то похитрей буду, я им и говорю: «Доверьтесь нам, и мы – время и я – приведем вас в кантон Во безо всяких дорог».

Он умолк и победоносно поглядел на Матье, как бы говоря: «Ну что, лопух-возчик, ты небось тоже до этого бы не додумался». И спустя немного добавил:

– Потому ты и набрел на меня – я как раз рылся в железяках бедняги тележника, он-то наверняка не уберег своей шкуры. И ты ни в жизнь не догадаешься, что мне надо подковать, хоть ты и возчик.

– Лошадей, – выпалил Матье и сразу понял, что его обвели вокруг пальца.

Безансон разразился смехом, похожим на крик зеленого дятла. Смехом, который забирался высоко-высоко и оттуда спускался руладами до самых глухих низов.

– Конечно же, нет, – сказал он. – Лошади – они в лучшем виде. А мне надо подковать сани… Так-то, милок! Я переделываю повозки в сани. И теперь, когда снег уже вот он, переждем пару-другую дней, пока он затвердеет, и я отведу тебе всю братию в кантон Во, не проехав и лье по дороге… А потом при нынешних холодах солдаты куда как охотней сидят у камелька, чем несут караул на сельских дорогах. Нынче утром я как завидел снег, так безо всяких проволочек сам один и пошел копаться в железяках. Даже и думать нечего, сказал я себе, чтоб какой-нибудь француз или «серый» высунул нос на улицу… Так что ты, прямо скажем, застал меня врасплох. Ей же ей, врасплох застал, чертов ты возчик!

Безансон рассказал еще, как им пришлось из Тройских лесов перебраться в более обширный и густой лес Жу, когда герцог Саксен-Веймарский спалил замок и деревню Монмарлон. Рассказал он и про битвы, которые шли вокруг Нозруа все лето и осень.

– Аж в лесу слышно было, как ухает пушка. Да, там, в Нозруа, они навидались страху! И тянется это с февраля. Сначала город захватили французы. После их вышвырнули оттуда ребята Лакюзона. А там явились шведы, а после Вильруа. Вот когда канонада-то была! Раз ночью мы с двумя приятелями подошли к самой опушке. Все кругом полыхало… Попомни мое слово: когда война кончится, – если она когда-нибудь кончится, – вот будет работы каменщикам и плотникам!

Птичий смех Безансона каскадом рассыпался под сводами деревьев.

– Только я, – продолжал он, – я уж лучше переберусь через границу, от греха подальше. А как все кончится, там посмотрим… Я уже заприметил, где может быть неплохая работенка. Есть колокольни, которые надо будет подправлять. Вот это работа знатная… Ну, а как ты есть возчик, скажу тебе сразу, что и у тебя работенки хватит: и лес возить, и камень, и известь.

Матье было не по себе оттого, с какой легкостью Безансон говорил обо всех ужасах войны. Должно быть, тот это понял, ибо вдруг остановился, посмотрел на Матье, и лицо его стало серьезным. Во взгляде появился лед, огромные костистые руки сжались в кулаки, и он сказал сквозь стиснутые в гневе зубы:

– Знаешь, не надо все на веру принимать. Иной раз и посмеешься… Нельзя же все время плакать. Но я видел, как дети и женщины на коленях ползали перед французами… А у тех – никакой жалости… Они их саблей или пикой… Точно скотине пускали кровь. Точно скотине… Господи боже, бедное Конте, и это, и еще чума!..

Он отвернулся и зашагал вперед, смахнув украдкой заблестевшие на острых скулах две слезы.

Сделал несколько шагов, откашлялся и добавил:

– Война кого хочешь дикарем сделает. Я ведь их, французов, хорошо знаю. Я ведь ездил по всей стране и с французами работал. Иной раз и неприятности из-за этого случались, но потом все устраивалось. – Он немного помолчал, подумал и сказал в заключение: – Вообще-то говоря, французы – народ не хуже любого другого, вся беда от солдат. Погляди на этих супостатов – на шведов и на остальных: все они одним миром мазаны. И сдается мне, что парни Лакюзона, как аркебузу в руки возьмут, такими же становятся… Война – она под конец даже лучших портит, так что мне больше нравится глядеть на нее издали.

19

Когда они подошли к фургонам, Безансон, увидев сделанное на скорую руку убежище для лошадей, сказал Матье со смехом:

– Да ты у меня хлеб отбираешь. Постройка прямо хоть куда!

Пьер, заслышав голоса, тотчас выпрыгнул из фургона и бросился к ним.

– Вы – лекарь? – спросил он.

– Да, дома лечу. Я – Лакруа Дени, по прозванию Добряк Безансон, плотничий подмастерье.

Матье пояснил, что в деревнях нет ни живой души, но в лесном лагере, откуда пришел этот человек, есть цирюльник, который мог бы оказать помощь Жоаннесу.

– Я привык знать, с кем имею дело, – сказал Безансон.

– Я – Пьер Мерсье, – ответил молодой человек. – Вожу лес из Старого Лои. Сестру мою звать Мари Бурделье. Это ее муж при смерти.

Они залезли в фургон и были поражены царившей там затхлостью. Больной хрипел. Мари сидела рядом с ним, а двое ее малышей, накрывшись большой коричневой шалью, прикорнули возле нее.

– Прямо жалость берет, бедняги вы, бедняги! – сказал Безансон, охватив взглядом всю картину. И, обернувшись к Матье, спросил: – Ты все же – возчик, прикинь-ка, ехать-то вы можете?

– Ежели взять один фургон да разгребать снег там, где его слишком много, думаю, проедем.

– Имей в виду, ехать придется больше под гору.

– А второй-то фургон, что ж, здесь оставлять? – забеспокоился Пьер.

– Да не бойся, мы за ним вернемся. А в такую погоду в лес никто не сунется. Разве что чокнутые, вроде нас, да, может, несколько волков. – И, сдержав из уважения к Мари смех, Безансон выпрыгнул из фургона, так что крылья его широченного плаща разлетелись в разные стороны. – А ну-ка, возчики, покажите, на что вы способны! – Округло взмахнул рукой, сбросил плащ и, швырнув его в фургон, провозгласил: – Приказывайте, я к вашим услугам.

Пьер поглядел на него с нескрываемым удивлением. Они разгребли снег перед первым фургоном, вывели лошадей, кое-как свернули одеревеневшую от мороза парусину и сунули ее во второй фургон. Пока Пьер запрягал, двое других отвязывали повозки. Потом лопатой принялись расчищать путь.

– Надо подать чуть назад, по вашим же следам, – объяснил Безансон, – и мы попадем на старую просеку. А по ней доберемся как раз до нашего лагеря.

– А-а, это там, где мы останавливались на ночлег, – сказал Матье.

– Вот видишь, – рассмеявшись, заметил Безансон, – шли бы все прямо, как раз нас и разбудили бы.

Удивительная у него была способность радоваться. Любой пустяк мог его рассмешить, и Матье с тех пор, как встретился с Безансоном, почувствовал, что тревога, чье бремя он так часто чувствовал, куда-то отступила.

Продвигались они медленно и трудно. Раз двадцать пришлось останавливать фургон и разгребать снежные завалы. И всякий раз Мари, отодвигая парусину, говорила:

– Знаете, ему все хуже. Надо бы поскорей.

А Безансон повторял:

– Бедные люди, прямо жалость берет!

И все трое, спеша, отбрасывали подальше разлетавшийся на ветру снег, который сверкал в солнечных лучах, с трудом пробивавшихся сквозь все более густую шапку леса. Несмотря на холод, они изрядно вспотели и всякий раз, как делали передышку, их прохватывал ледяной ветер.

– Как приедем, надо будет пропустить по стаканчику горячего вина, – говорил Безансон. – К счастью, у нас есть все, что нужно.

Лошади отдохнули и теперь тянули вовсю, ведомые Матье, который сумел завязать с ними дружбу. Гнедые крупы их дымились, словно суп, из ноздрей на холодном ветру вырывались плотные клубы пара.

Безансон поднес к губам два пальца и трижды свистнул. Издалека донесся тот же сигнал. Безансон свистнул еще раз.

– Они поймут, – сказал он. – И наверняка придут нам на подмогу.

В самом деле, вскоре появилось пятеро мужчин, один из них нес в руках аркебузу.

– Это я! – крикнул Безансон. – Идите, подтолкните… Дело не терпит, друзья. В фургоне – больной!

Не спрашивая объяснений, пятеро мужчин налегли, помогая лошадям. Ноги у всех были обернуты кусками мешковины, чтобы не скользить.

Порыв ветра вскоре донес теплый запах костра, и, перевалив холм, они увидели с десяток хижин на залитой солнцем поляне. Между ними были сделаны проходы наподобие деревенских улиц, окаймленные стенами из снега выше человеческого роста. Синеватый дымок летел, вился и исчезал где-то в лесу.

Как только они подъехали ближе, из хижин тут же высыпали люди и устремились им навстречу. Женщины, дети, три рычащих пса – все напоминало мирную деревню, деревню, затерянную в горах, где прибытие обоза становится праздником. Матье разволновался, обнаружив в лесной чащобе жизнь, какую не встретить теперь почти нигде, ни в одной настоящей деревне во всем Конте.

Больного тотчас отнесли в хижину цирюльника, куда за ним последовала и Мари, а малышей увели женщины, чтобы обогреть их и накормить. Безансон попросил местных мужчин позаботиться о лошадях, а сам повел Матье и Пьера к себе – в добротную бревенчатую хижину, крытую дранкой, хоть и неровной, но превосходно подогнанной, что было видно изнутри. В глинобитном очаге, сооруженном в углу, тлели угли, от него наружу вел полый ствол дерева, по которому выходил дым.

– Мое изобретение, – смеясь, объявил Безансон. – Такой очаг в каждом доме. И, клянусь вам, действует.

Бросив на угли несколько сосновых шишек, которые тут же, ворча, занялись, он поставил на огонь кастрюлю, предварительно вылив в нее кувшин красного вина. Приятный запах вина, смешанный с дымком, наполнил комнату. Пьер и Матье уселись на чурбанах и протянули к огню руки и ноги. Стоило Матье выпить горячего вина и съесть черного хлеба с салом, которым угостил их Безансон, как его начало клонить в сон.

– Ложитесь-ка спать, – сказал хозяин. – А мы пойдем за вашим вторым фургоном.

Пьер стал было возражать: он-де тоже пойдет, но его перебил заливистый птичий смех.

– А что прикажешь нам делать с молодцом, который возьмет, да и уснет по дороге? – осведомился Безансон. – Давайте-ка ложитесь и не думайте ни о чем.

В комнате стояли широкие, сплетенные из ветвей лежанки, где могли уместиться четыре человека. Матье и Пьер развесили одежду у огня и улеглись, натянув на себя одеяла. Безансон ушел, и Матье долго лежал на боку, глядя, как на фоне светящегося очага от вещей поднимается пар. Безансон подложил в огонь две чурки, и они ярко горели, рассыпая время от времени снопы искр. Так хорошо было очутиться здесь после стольких трудов и тревог, и, однако же, Матье, только что дремавший на своих нарах, никак не мог заснуть. Тяготы пути были позади, и снова перед ним возник взгляд отца Буасси, снова вспомнилась Антуанетта. Оба они стояли между ним и огнем, прозрачные и в то же время удивительно реальные. Иногда к ним присоединялось страдальческое лицо его жены, каким оно было в ту пору, когда болезнь, снедающая Жоаннеса, уже подкосила ее.

Сломленный усталостью, возница из Эгльпьера безучастно смотрел на возникшие перед ним лица. Он не пытался ни отогнать от себя видения, ни удержать их. Не знал даже, проклинать ему эти образы или взывать к ним. Они стояли, недвижные и бессловесные, как если бы оцепенение, владевшее Матье, сковало и их.

Все стало расплываться, мешаться, как вдруг отворилась дверь. Вместе с цирюльником, чье лицо как раз возникло перед Матье, появился старик. Возница сделал над собой усилие и приподнялся на локте.

– Лежи, лежи, – сказал старик. – Ты устал и вправе отдохнуть. Я – Жак д'Этерноз, советник из Шапуа. Я здесь старейшина в этой маленькой общине беженцев, и потому за все в ответе. Данной мне властью я готов принять вас в наше сообщество, но я должен задать вам один вопрос… А ты – ты должен ответить мне со всей честностью, если не хочешь погубить жизнь свою и душу.

Советник умолк, и Матье понял, что седовласый старец с орлиным лицом ждет, когда он заговорит.

– Спрашивайте, – сказал он, – я отвечу вам со всей честностью.

– Клянешься?

– Клянусь.

– Хорошо. У меня нет оснований в тебе сомневаться. Тогда скажи мне, там, откуда вы пришли, вы не встречались с чумными?

Матье подскочил. Может, Мари сказала? Должно быть, страх отразился на его лице, но старик истолковал это по-своему и поспешил успокоить его:

– Не пугайся, мой мальчик. У твоего друга не чума. Цирюльник точно установил это. А то, что тебя так напугало одно упоминание о ней, в достаточной мере показывает, что ты никогда не встречался с этой болезнью… А теперь спи, друг мой, и прости, что я нарушил твой отдых, но ты должен понимать, что мой долг – беречь от беды нашу маленькую общину, которая сделала все, чтобы укрыться от нее.

У Матье перехватило дыхание. Он лишь кивнул и проводил взглядом мужчин, направившихся к выходу. Рядом с ним Пьер, которого разбудили голоса, лежал, не шевелясь. Когда дверь закрылась, он тихо сказал:

– Ты правильно сделал… Ежели б ты сказал, откуда ты, они бы всех нас вышвырнули отсюда… А тогда нам бы только и оставалось, что подыхать на морозе… Спи… Я больше не могу… Не могу…

Он пробурчал что-то невнятное и забылся сном.

20

Когда Матье проснулся, голова у него была налита свинцом, будто он проспал много дней. И все-таки усталость не прошла. Она дремала в нем, заполняя собой все тело, руки, ноги, словно притаившийся зверь. И она куснула Матье, лишь только он пошевелился.

Он приподнялся, и плетенка заскрипела, качнувшись на подпорках. Тогда он сел, свесив ноги, и поглядел на очаг, где краснело несколько головешек. Он принялся натягивать одежду, которая высохла лишь местами, и подумал, что спал он, наверное, не так долго, как ему показалось вначале.

Голова отходила от сна дольше, чем тело, но наконец и она заработала. И Матье вспомнил слова старого советника.

Как бы он, Матье, поступил, если бы старик не застал его своим вопросом врасплох? И как он поступит, когда снова увидит советника? Имеет ли он право молчать? Если он носит в себе заразу, он наверняка уже передал ее другим. А ведь тут малыши, и, может, из-за него они умрут так же, как умирают дети в бараках.

– Первые же холода убьют заразу.

Матье несколько раз повторил эти слова отца Буасси, но внутри него звучал другой голос:

«Будь ты проклят… Ты не захотел увести меня с собой, так пусть страшная болезнь нападет на тебя и на всех тех, к кому ты только подойдешь!»

Голос был резкий, металлический, и перед ним возникали глаза Антуанетты.

Он шагнул было к двери, как вдруг она тихонько отворилась. Вошел Безансон, поглядел на постель и шепотом проговорил, замахав своими большими руками, в которых он что-то держал.

– Дай ему поспать. Молодой еще… Я пришел, чтоб подбросить дровишек. Ты проспал всего два часа – маловато.

– Хватит, – прошептал Матье.

– Поесть хочешь?

– А почему бы и нет?

Добряк Безансон положил на угли пару чурок, огонек снова запел, и яркие, гибкие языки пламени потянулись к стволу дымохода.

– Не боишься, что все вспыхнет?

– Нет, – ответил Безансон, – эти трубы купались у меня в жирной глине. Сам придумал.

Он старался сдержать смех, пока они не вышли и не затворили дверь. А на улице рассмеялся и сказал:

– Ты знаешь все про лошадей и про повозки, а я знаю, как строить. И даже есть у меня собственные рецепты, которые я никому не передаю. Они – на вес золота. Иные прямо заходятся от злости.

Безансон замолчал и, внезапно помрачнев, посмотрел на Матье. «Сейчас он заговорит про чуму, – тотчас подумал возница, – Мари небось рассказала ему, откуда я».

Наверное, тревога отразилась в его глазах, потому что Безансон спросил:

– Ты догадался, о чем я собираюсь тебе сказать?

Матье, не выдержав его взгляда, опустил голову.

– Слишком он был слаб, – продолжал Безансон. – И цирюльник ничего не мог сделать, чтоб ему полегчало. Вот уже почти час, как он умер. Но все равно незачем было вас будить и говорить вам.

Матье невольно перевел дух. А Безансон продолжал:

– Знаешь, жена его держалась молодцом. Сейчас она у матушки Малифо. Славная старуха. Забрала к себе Мари с обоими малышами – они совсем замучились. Хорошо еще, что у нас осталось две коровы. В такие холода да при том, что сена – кот наплакал, они много не дают, но детишкам хватает.

Матье становилось все больше не по себе. И когда Безансон спросил его, родственник ли он покойному, Матье, поколебавшись с минуту, хрипло ответил:

– Нет… Это мой друг.

Безансон похлопал его по плечу, и дружеское тепло его слов вконец смутило Матье.

– Давай, держись, старина, – сказал Безансон, по-прежнему не догадываясь о правде. – Мы живем в чудные времена. Сегодня он, а завтра, может, ты, или я, или все, кто тут есть… И прекратись сегодня вечером война и уйди все солдаты, мы не избавимся ни от голода, ни от чумы так легко, как все это на наш край навалилось.

За селением двое мужчин расчистили снег и копали теперь мерзлую землю, часто отбрасывая лопату и беря топор, чтобы перерубить корни. Безансон хотел было удержать Матье, но тот сразу направился к ним. А подойдя поближе, сказал:

– Дайте-ка мне.

– Знаешь, земля нынче твердая, – заметил крепкий молодой парень.

Матье чуть было не сказал ему, что привык копать, но вовремя прикусил язык.

– Кому же, как не мне копать для него… – лишь проговорил он. – Друг мне он был.

Те двое отошли и дали Матье инструменты. Превозмогая боль, сковавшую руки, плечи, ноги, он спрыгнул в яму и принялся работать заступом, самоотверженно, как никогда. Сама усталость подстегивала его. Он источал ярость, которая тут же оборачивалась против него самого. Казалось, он стремился искупить какую-то ошибку. Смыть трудом и потом то, в чем никому не осмеливался признаться.

Матье снова впдел перед собой Жоаннеса – там, возле чумного кладбища. Тогда он возненавидел этого незнакомца. А теперь вот копает для него могилу. А там, в бараках, возможно, отец Буасси тоже копает могилы, думая о Матье и удивляясь его низости. Святой отец, Антуанетта, которая, верно, до сих пор проклинает его и старается наслать на него болезнь. На мгновенье Матье показалось, что веточка омелы жжет ему кожу.

У него снова возникло желание от нее избавиться, но он подумал, что теперь уже не имеет на это права. Если омела сберегает его, она сбережет и тех, кто с ним рядом. И Матье обречен носить ее всю жизнь, потому что Антуанетта, конечно же, подкараулит издали тот миг, когда он поддастся искушению и сорвет омелу, и тут же нашлет на него болезнь. Против воли перед глазами его возникло ее тело и те мгновения, что он пережил с ней. И он стал копать еще яростнее и быстрее, точно желая забыться.

– Ты так надорвешься, – заметил Безансон. – Дай я хоть топором поработаю, чтоб согреться.

Вконец измученный, Матье отложил инструмент и прислонился спиной к земляной стене, а Безансон, спрыгнув в яму, протянул ему бутылку. Матье сделал хороший глоток и, глядя на Безансона, который легонько водил камешком по лезвию топора, начал:

– Послушай, Безансон, надо мне кое в чем тебе покаяться.

Тот поднял на Матье глаза, секунду посмотрел на него и, видя, что возница с трудом подыскивает слова, похлопал его по плечу и сказал:

– Можешь ничего не говорить, старина. Я ведь, понимаешь, тоже поездил и кой-чего понимаю.

Опять Безансон его не так понял, но у возницы и на этот раз не хватило духу признаться.

Махая топором, так что куски корней величиной с две ладони, разлетались в разные стороны, длинный Безансон продолжал говорить:

– Мы его здесь оставим, но ему не будет одиноко. Мы уже похоронили тут нашего кюре, двух стариков и ребенка. Кабы не снег, ты увидал бы их кресты. Когда люди вернутся, их отыщут. Они не сгинут навеки, как те, что сгорели в своих домах. И я тебе скажу: по мне лучше лежать тут, в лесу, чем превратиться в пепел под обломками. Так оно больше по-христиански. И по мне лучше лежать здесь, чем с чумными… Говорят, когда их много, по десять покойников в одну могилу кладут, а то и больше… Вдесятером в одной яме – что ни говори, а это не жизнь для порядочных мертвецов!

Смех Безансона скатился на самое дно ямы. Безансон вырвал корень, разрубленный двумя меткими ударами, и швырнул его на кучу земли. Трудно было Матье снова браться за заступ. Стиснув зубы, он принялся копать, в то время как Безансон, устроившись в противоположном углу, продолжал говорить:

– Мертвецам тут совсем неплохо среди деревьев. Перво-наперво, деревья поют чуть дунет ветерок. Птиц кругом – полно. Дождь не так мочит, а потом, когда холмик сравняется с землей, – ты и вовсе в лесу. В общем, совсем недурно, не хуже, чем еще где.

Безансон засмеялся и продолжал:

– А для подмастерья, вроде меня, лучше всего помереть на строительстве. Я только никогда об этом не мечтал, сам понимаешь, при нынешних-то делах. А ты небось не чаешь отдать богу душу под какой-нибудь повозкой? Господи ты боже мой, возница на веки вечные! Ну и ну, вот так дела!

Долго еще Безансон рассказывал о том, что мертвые могут подниматься вместе с соком по жилам деревьев, потом заговорил о ветрах и сказал, то и дело заливаясь смехом, что всех их окрестил, точно они – его артельные. И назвал их имена, да только Матье уже не слушал его. Он работал, как вол, и видел перед собой лишь ясные, как родник, глаза иезуита. Родник, вода в котором потемнела с той поры, как Матье ушел от него. Родник, который все больше и больше притягивал его к себе.

Когда яма была достаточно глубокой, так что волки уже не могли бы раскопать трупы, они отправились поесть в довольно просторную хижину, где Матье познакомился еще с десятком жителей селения. Мари, Пьер и малыши тоже сидели там. У всех глаза были красные. Безансон сразу, как вошел, подхватил на руки малышей и расцеловал. Потом поцеловал Мари и Пьера. Матье подошел следом за ним и, ни звука не говоря, проделал то же самое.

Когда он прижал Мари к груди, она прошептала ему на ухо:

– Спасибо. Вы так много сделали… И без вас мои малыши наверняка погибли бы.

Она громко зарыдала и упала на скамью, закрыв лицо руками. Матье опустил голову и сел туда, куда указал ему Безансон, – рядом с ним, на скамью, где уже сидели двое. Советник встал, и вслед за ним все остальные. Склонив голову над длинным столом, занимавшим середину комнаты, все перекрестились и прочитали молитву.

Однако возница, глядя на этих людей, видел перед собой других – те тоже стояли посреди барака и произносили ту же молитву вслед за отцом Буасси.

21

Все жители лесного селения присутствовали на похоронах Жоаннеса. Седовласый старик прочел молитвы и увел Мари, Пьера и Матье в свою хижину, где его жена сидела с двумя малышами. Сумерки сгущались – они наползали из-за деревьев, которые за этот ветреный день совсем оголились.

– Сегодня ночью, – сказал старик перед тем, как уйти к себе, – придут волки. Тем, кто будет сторожить лошадей, надо хорошенько следить за кострами.

Безансон пошел распорядиться и вскоре вернулся, присоединившись к остальным, сидевшим у глинобитной печки. Отблески огня плясали на лицах.

– У нас мало свечей, – сказал старик, – но вечерами делать особенно нечего, так что это не слишком нам мешает.

Как только Безансон сел, советник обвел всех внимательным взглядом и сказал:

– Мы живем общиной. Послезавтра мы выходим в кантон Во. С общего согласия. Благодаря Добряку Безансону, путешествие наше подготовлено хорошо. Осталось доделать всего одни сани…

Безансон поднял руку.

– Хорошо, – раздраженно сказал старик, – но ты бы мог дать мне закончить… Так что?

– Трое саней, ежели считать два ихних фургона, которые тоже надо приспособить.

– Вот я и собирался к этому перейти.

– Тогда вы уж меня извините, – сказал Безансон.

Старец прикусил нижнюю губу, собираясь с мыслями, и продолжал:

– Итак, раз мы живем общиной, мы и принимаем решения сообща. Я спросил, можете ли вы ехать с нами… И все ответили мне согласием.

Взгляд советника обратился к Мари, потом к малышам, которые жались к ее коленям. Его высохшая, чуть дрожащая рука потянулась погладить детские головки.

– Ваше горе никого не оставило равнодушным, – сказал он голосом, в котором слышалось волнение. – То, что вытерпели наши люди, не ожесточило их сердца. Они, знаете ли, остались чуткими… Только вот…

Старик запнулся. Он явно был смущен. Посмотрел на супругу – маленькую, сухонькую, немощную старушку с обтянутым личиком, бледность которого подчеркивал черный платок. Она качнула головой и тонким, вполне соответствующим ей голоском проговорила:

– Нужно сказать. Это же всем понятно… Они не должны обижаться.

Советник подождал, пока Безансон подкладывал в печку дрова, потом, откашлявшись и сплюнув в огонь, сказал:

– Так вот, все согласны, но при одном условии: вы должны дать слово, что эти последние дни никак не знались с чумой… Я уже задавал этот вопрос Гийону, но обязан спросить и вас.

Матье, который до сих пор смотрел на старика, опустил глаза, затем поднял их на Мари и встретился с ней взглядом. Ее прекрасное печальное лицо было совершенно спокойно. В глазах играли отблески огня, и смотрели они куда-то вдаль, сквозь Матье. Выждав с минуту, она негромко произнесла:

– Мы едем из Старого Лои, что посреди леса Шо. Даже когда чума подобралась к Долю, у нас в деревне ее не было, а по дороге мы никуда больше не заезжали.

Мари умолкла, и пока она молчала, Матье казалось, будто глаза ее стремятся сказать ему тысячу разных вещей, которых ему никогда не понять.

– А теперь, – продолжала она, – я должна вам признаться, что по пути сюда – из-за тумана и потому что мы старались обходить большие дороги – мы заблудились. И нам попался человек, который копал землю среди поля. Он показал нам путь… А потом сказал, что он – могильщик из саленских чумных бараков… Тогда мужчины хлестнули лошадей, и мы поскорей от него уехали.

Воцарилось тяжкое молчание. Дети дремали, положив головки на колени Мари. Советник обвел глазами присутствующих и взгляд его, казалось, вопросительно остановился на Безансоне. Тот пожал плечами.

– Да все мы наверняка знавались с чумой, хоть знать об этом не знали, – сказал он, безнадежно махнув рукой. – И куда ближе, чем они. Так вот я и говорю, что если бы болезни суждено было к нам явиться, она уже давно была бы тут. Да и потом, с наступлением зимы чума вот-вот кончится… Мое мнение такое: нечего об этом и говорить. Не станем же мы бросать этих людей из-за того только, что они издали видели могильщика и, кстати, не больного!

Безансон произнес это громко, и когда он умолк, тишина, в которой гулял лишь ветер, показалась еще более гнетущей. Старик оглядел всех и сказал:

– Безансон прав. В своих странствиях он обрел великую мудрость и глубокое знание людей. – Он рассмеялся. – А заодно и в ремесле своем преуспел.

От рулад Безансонова смеха затрещали стены хижины и вздрогнули дети.

– Хорошо, – продолжал старик, – завтра на рассвете ты пойдешь за железом. И за день авось переделаешь их фургоны в сани.

– Я помогу тебе, – сказал Матье.

– Я тоже, – подхватил Пьер.

– Да, – сказал Безансон, – в рабочих-то руках у нас тут нет недостатка, вот материалы – другое дело. Но не беда, найдем чего-нибудь и для ваших фургонов.

Они заговорили о предстоящем пути, но возница из Эгльпьера уже не слушал их. Он пристально смотрел на языки пламени, что вздымались над поленьями и вновь опадали, сливаясь в один длинный огненный язык, который, извиваясь, терялся в черной трубе дымохода. Время от времени Матье поднимал глаза на Мари. И каждый раз, как взгляды их встречались, Матье испытывал глубокое волнение. Лицо Мари выражало одновременно отчаяние и глубокий покой. И вместе с тем в нем была безграничная чистота. Казалось, эта женщина говорила ему: «Ты спас нас, мне хотелось бы отблагодарить тебя и позвать с нами, но ты знаешь сам, что у тебя нет на это права. Ты солгал людям, приютившим нас. Ты предал иезуита, так верившего тебе. И все это ты совершил из страха. А я не приму дружбы от человека, который поступает как подлец».

Такими представлялись вознице мысли Мари, а потом он говорил себе, что, верно, совсем обезумел: Мари же ничего о нем не знает. Знает только, что он хоронил чумных.

Невольно он сравнивал Мари с Антуанеттой. Но Мари, конечно же, ближе к отцу Буасси, чем к этому исчадью ада. Темные глаза Мари не похожи на чистый родник, но разве не становятся они прозрачными, когда в них отражается пламя очага?

Наконец старик встал, давая понять, что настало время отправляться ко сну; Матье не спеша и не сразу поднялся следом за остальными. В теле его застыла тяжесть, он чувствовал себя неловким. Конечно же, виной тому была усталость, но и еще что-то засело в нем и давило точно ком глины.

Все пожелали друг другу доброй ночи. Пьер и Матье вышли за Безансоном. И сразу попали в объятия метели.

– Идемте, – сказал Безансон, – хочу взглянуть на лошадей.

Луна еще не взошла, но молочная белизна уже затопила все кругом, проникая меж жалобно стонущими кронами деревьев. Они направились к костру, горевшему на краю селения. Возле него грелись, пританцовывая, двое мужчин, с головы до ног закутанные в длинные коричневые плащи.

– Все в порядке? – спросил Безансон.

– Можешь не волноваться, – ответили они.

С десяток лошадей и две коровы стояли, привязанные в ряд под заваленным снегом навесом. Морды животных были обращены к бревенчатой стене, защищавшей их с севера. Снега у стены намело до самой крыши, что создавало преграду, неодолимую для порывов вьюги. Из огня торчали две длинных прямых палки, чтобы пугать ими волков в случае, если те подберутся к скотине.

– Кто вас сменяет? – спросил Безансон.

– Бертье и Марешаль.

Безансон повернулся к Матье и сказал:

– Ежели мы пойдем за железом затемно, так оно будет спокойней. Верно?

– Само собой.

Пьер предложил свою помощь, но Безансон ответил, что они справятся и вдвоем, а Пьер поможет им завтра. И, обращаясь к сторожам, добавил:

– Скажите Бертье, чтоб разбудил меня, как луна поднимется.

Матье подошел к лошадям, похлопал их по бокам, на которых поблескивали рыжеватые отсветы пламени, и прошел вслед за остальными в хижину Безансона, где очаг уже погас.

– Ни к чему сейчас его разжигать, – сказал Безансон. – Под одеялами холода не почувствуем. А нам еще и не так придется померзнуть, пока доберемся до Швейцарии… Оно, конечно, только по снегу и можно пройти, чтоб на солдат не наткнуться, но, однако ж, в лесу есть места, совсем нелегкие для перехода.

Когда все трое улеглись под одеялами и козьими шкурами, Безансон долго еще продолжал говорить об этом их переселении, которое он так тщательно подготовил. Он понимал, сколько опасностей подстерегает их, но, казалось, был непоколебимо уверен в успехе. В словах его не чувствовалось и тени беспокойства, – он просто как бы предупреждал, что им предстоит жестокая борьба с зимой и горными кручами.

На сей раз Матье слушал. Уж он-то знал, чего стоит эта борьба. Нередко ему приходилось ее вести. Ибо в этом и заключалась его жизнь. Лошади, повозки, дороги – в солнце, в дождь; размытые низины, превратившиеся в топь, снежные бури, лютые холода. Он, Матье, рожден для такой работы.

Он слушал. И представлял себе поросшие елями откосы, сугробы, проходы по краю пропастей, где ревут потоки. Он просматривал весь маршрут, точно проделал его уже раз сто. И все же что-то в нем неудержимо росло и крепло, превращаясь в неодолимую преграду. Что-то такое, им еще до конца не осознанное, что заставляло его лежать без сна, с ноющим сердцем и прислушиваться к морозной вьюжной ночи, где издалека вдруг раздался волчий вой.

22

Матье так еще и не уснул, а сторож уже пришел будить их. Под одеялами было тепло, и возница неподвижно лежал, глядя, как сквозь дверные щели, все разрастаясь, сочится свет. Мысль о переселении, задуманном Безансоном, не оставляла Матье, но другие образы затмевали теперь картину гор. Перед ним вновь возникла дорога к баракам. Перед ним вновь возникли – отец Буасси, Антуанетта и исполненный чистоты взгляд Мари.

– Фонарь вам не понадобится, – сказал Бертье, – сейчас очень светло. Но и очень холодно.

Безансон с ворчанием поднялся.

– Скорей бы уж добраться до кантона Во, – пробормотал он, – там я хоть чуток отдохну, займусь своим ремеслом.

Он сдержал смех – из-за Пьера, похрапывавшего во сне. Они бесшумно оделись и вышли.

Вся поляна была залита светом. Полная луна висела над лесом в искрящемся вьюжном небе. Пламя костра казалось мертвым в этой яркой белизне, где светились даже тени хижин. Сторожа налили Матье и Безансону по стакану обжигающего питья, пахнувшего хвоей и фруктами.

– Ну что, приходили волки? – спросил Безансон.

– Да, – ответил Бертье, – но они только повыли издали. А все ж таки лучше взять вам пики да выбрать лошадь посмирней.

– Я возьму одного из наших коней, – предложил Матье. – Он смирный, а при случае может и галопом припустить.

Он пошел отвязывать коня по кличке Бовар и что-то ласково ему нашептывал, запрягая в низкие длинные сани; по борту у них шла решетка, так что внутри удобно было сидеть. Полозья шире бочарного обода не давали саням проваливаться в снег.

Спутники уселись, Матье чуть тронул вожжи, и Бовар тут же повиновался ему.

– Ну вот, ты и занялся своим ремеслом, – сказал Безансон, едва они проехали последнюю хижину.

– Я-то больше привычен к длинным обозам, – ответил Матье.

– Да-а, если бы мы могли уехать на таких вот легких санях, мы бы в два счета были там. Но люди хотят забрать все добро с собой. Оно и понятно. У меня, к примеру, ничего нет, кроме узелка, инструментов да знака подмастерья. Но их я понимаю. Потому и ставлю полозья к ихним фургонам. – Он рассмеялся и добавил: – А уж тогда тебе будет длинный обоз. Без дела не останешься. Да еще и дорога будет не из легких!

Матье попытался было перебить его, но Безансон уже пустился расписывать столь предусмотрительно, шаг за шагом, составленный маршрут.

«Вот выедем на дорогу, все ему скажу… Вот только выедем на дорогу», – думал возница.

Наконец они выехали на дорогу. Бовар резво шел по следу, оставленному накануне их фургонами.

Безансон умолк. Протяжный вой донесся справа, чуть позади них. Бовар сам рванул сильнее, а мужчины громко закричали. Матье щелкнул кнутом, взмахнув им высоко в воздухе. Безансон выпрямился, держа в руке пику, и переместился в заднюю часть саней.

Лунный свет пробивался даже в самую чащобу, и вьюга бушевала наверху, заставляя плясать на сверкающем снегу лунные блики. Начался подъем, и Бовару стало труднее преодолевать глубокий снег. Снег похрустывал под копытами, и звук этот разносился далеко по ельникам. Камни, что выделялись обычно в лесной полутьме яркими светлыми пятнами, казались теперь притаившимися караульными, закутанными в темные плащи с блестящими складками. Матье отметил последний – как раз перед самым гребнем холма – и подумал: «Вот там я скажу ему. Ему сказать надо».

Они проехали камень; тогда он повернулся к Безансону, который снова сидел рядом с ним, и медленно проговорил:

– Знаешь… я… с вами не поеду.

– Как так?

– А так, в кантон Во я с вами не поеду.

Безансон высвободил из-под плаща руку, скинул кожаную рукавицу, которая осталась висеть на шнурке, и почесал подбородок.

– Вот те на! – протянул он. – Что это вдруг на тебя нашло?

– Да не вдруг. Я только не хотел говорить… И сейчас не хочу. Ежели б я мог очутиться в хвосте обоза, я так и не сказал бы. И остался бы.

Слова шли трудно. Он замолчал, и Безансон, подождав, спросил:

– Что ж тебя все-таки тут держит?

– Не могу я ничего тебе сказать… Я решил говорить с тобой, потому как… Потому как с тобой мне легче. И потом – ты столько всего видал…

– Верно. Меня удивить трудно. Но все же оставаться тут, где и война, и болезнь…

Внезапно он замолчал и наклонился, чтобы лучше видеть лицо Матье. Сани приближались к опушке леса, свет отражался теперь бескрайней равниной, его стало больше.

– Скажи-ка, – спросил Безансон, – а не собираешься ли ты, случаем, идти в банду к Лакюзону?

Матье усмехнулся.

– Ну, уж это нет!.. Я – честный бургундец. Я не за французов, – ведь они все у нас отберут, но шкурой своей дорожу.

– Поверишь, я знавал ребят, которые ушли к Лакюзону и не потому, что уж больно край свой любили. Им только бы чем-нибудь поживиться. Воровать, грабить – все им нипочем. Может, и тебе взбрело в голову урвать свой кусок, пока война не кончилась.

– Слово даю, не в том дело.

Сани выехали на равнину, и оба, поднявшись во весь рост, стали настороженно вглядываться в окружавшую их тишину. Все застыло среди холмов, которые пересекала вдали темная линия лесов – Миньовилларского, Лаверонского и Боннво. Безансон указал на них рукой.

– Смотри, – сказал он, – через два дня будем там.

Матье покачал головой. Он так и представлял себе длинный караван повозок, переделанных в сани, – вот они пересекают равнину и углубляются в другие леса. Он видел даже, как освещает их луна; Безансон, наверное, воображал себе ту же картину, так как он сказал:

– Я вот сейчас думаю, а может, нам надо выйти в это же время. По крайности, успеем до рассвета перемахнуть через равнину. И куда спокойней будет. Как доберемся до тех лесов, так особенно уж и бояться нечего. Что ты на это скажешь?

– Не поверишь, но я как раз об этом думал.

– Ну да?

– Клянусь.

Смех Безансона раскатился по снежной равнине и замер вдали.

– Вот так так, – проговорил он. – Вот так так. Как же мы с тобой друг дружку понимаем, боже ж ты мой! Экая глупость тебе с нами не ехать. Умелые ребята в Швейцарии никогда без работы не сидят. А я там людей знаю. И бьюсь об заклад, не дам тебе прохлаждаться. Я, к примеру, строю, а тебя беру на подвоз леса, да и вообще всех материалов для стройки… Я тебя не так давно знаю, но в деле видал. И понимаю, чего ты стоишь… Да что там говорить, если о бабе речь идет, забирай ее и догоняй нас.

Последняя фраза так и повисла полувопросом. В ярком свете, отбрасывающем холодные четкие тени, Матье посмотрел на Безансона. Остроскулое лицо друга дышало достоинством и выражало спокойную уверенность. И Матье подумал, что плотник этот, верно, трудится не за страх, а за совесть, работать с ним – одно удовольствие. Возница почувствовал, как в душу его закрадывается сомнение, и, желая разом с ним покончить, поспешно ответил:

– Нет, не могу сказать тебе, в чем дело, но нельзя мне с вами… Никак нельзя.

И, отвернувшись, он уперся взглядом в сверкавшую под луной, покрытую инеем спину коня. Снег похрустывал под копытами, словно толченое стекло, и пел под полозьями так же пронзительно, как ветер. Прервав молчание, Безансон спокойно заговорил о положении в стране, о войне. Политику он презирал. Он считал, что на земле Конте, где работы всегда было вдосталь, счастлив может быть всякий, у кого в руках есть ремесло. А политика – одна смехота. Он жил и в Королевстве французском и в землях Священной империи – ему было с чем сравнивать. И ему казалось, что Франш-Конте со своим правителем, с парламентом в Доле, который по сути управлял страной, могло бы жить себе в довольстве: испанский король-то ведь не требовал ни денег, ни солдат. Вот французам – тем работягам, с которыми он встречался, – им меньше повезло. Ришелье ободрал их, как липку. А теперь задумал ободрать и бургундцев, наложив лапу на их богатейшую землю. И все равно он, плотничий подмастерье, ввязываться в войну не станет. Он видел в деле регулярные войска Конте и партизан, которые прямо толпами идут с ними. По его разумению, они ничуть не лучше шведских, французских или немецких солдат, напавших на их родину. Бургундские солдаты тоже только и знают, что убивать, грабить, жечь да насиловать.

– Понимаешь, – говорил Безансон, – для них это все равно, что для меня строить или для тебя – вести лошадей. Это их ремесло. А мы, ясное дело, этим заниматься не можем. Надо быть без креста, чтоб за такое браться.

Матье понял, что Безансон все еще сомневается в нем. Он говорил так, точно хотел отбить у него охоту идти к партизанам.

– Слушай, Безансон, – сказал он, – я ведь тебе правду сказал. Вовсе я не собираюсь идти воевать.

Безансон пристально посмотрел на него и, когда они уже приближались к разрушенному селению, сказал:

– Сотни деревень и ферм стоят спаленные, тысячи людей убиты… Страна вся разграблена, повсюду чума… Боже милостивый, прямо сердце разрывается, когда на это глядишь! Ежели французы наш край захватят, ясное дело, жизнь будет тоже не сахар, но неужто все из-за этого передохнуть должны? Когда в Конте никого не останется, они живо его возьмут.

Матье не знал, что и отвечать. Война для него была чем-то вроде грозы, против которой все равно ничего нельзя сделать. Он никогда серьезно не размышлял ни об ее причинах, ни о возможных последствиях. Безансон чаще, чем он, бывал в чужих краях. Много поездив по стране, возница смотрел свысока на крестьян, которые ничего, кроме своей деревни, не видели, но теперь он чувствовал, что ему до Безансона в этом смысле далеко. Вот он и слушал его, но когда тот кончил говорить, Матье не нашелся, что ответить.

Наконец сани остановились перед бывшей кузницей, и Безансон, схватив Матье за руку, яростно прошипел:

– Знаешь, Гийон, когда остаются крестьяне, я еще могу их понять. Но ежели кто видал другие места и знает, что можно жить не только здесь, – вот тут я не понимаю… Да мне, чтоб я остался, пришлось бы переломать обе ноги… И то, может, на руках бы ушел.

Смех его эхом отдался среди обуглившихся стен, но звучал он не так беззаботно, как обычно. В нем слышались жалобные нотки. Нотки обиды.

Они вылезли из саней, возница заставил попятиться коня, а Безансон, взявшись за зад повозки, подтащил ее к уцелевшему крыльцу, сложенному из крупного камня. В лунном сиянии и блеске снега четко вырисовывался каждый выступ, а балки и стены казались еще чернее.

Скинув рукавицы, Матье и Безансон принялись грузить железные брусья и колесные ободья выше человеческого роста, над которыми плотник трудился все эти дни.

– Знаешь, – заметил Безансон, – то, что мы делаем, – не грабеж. Бедняга-тележник, который здесь жил, наверняка погиб, как и все в деревне. Я-то знаю, как это бывает. Никому не удается ускользнуть. И «серые», и французы перво-наперво заставляют жителей сложить на повозки все добро – говорят, будто те должны переезжать куда-то на другие места. Ежели кто пробует спорить, его убивают тут же на месте; тогда остальные начинают грузить. А как погрузят, так солдаты выводят лошадей из деревни. После всех женщин сгоняют на постоялый двор и насилуют. Орут они, ты не можешь себе представить! А после загоняют всех по домам и поджигают. И сами стоят кругом. А как кто выскочит из дома, они его тут же пристреливают. И смеются… А после проходятся по погребам… Напиваются, как скоты.

Матье спросил, откуда он все это знает, и Безансон ответил:

– От одного старика дровосека. Он был как раз в рощице, метил буки, какие собирался рубить. Ну вот, спрятался он в кустах и все видел… А после убежал. Он был совсем как помешанный. Рассказал все и через три недели умер. Разум, бедняга, потерял… господи, какая же мерзость война!

Матье подумал о Колене Юффеле и всех тех, кто видел такие же зверства. Он сказал об этом Безансону, а потом вспомнил, как однажды в июне видел с вершины Ревермона сотни брессанских косцов, которых французские солдаты заставляли косить еще зеленый хлеб.

– Да, знаю, – вставил Безансон, – это выдумка кардинала. Здорово придумал. А что не успели скосить, то сожгли – это перед самой жатвой-то… Тоже ведь преступление. Я все думаю, ну как же служитель божий может творить такие дела.

Нагрузив сани, они пустились в обратный путь к лесу, молча, полные воспоминаний об ужасах войны.

Теперь луна светила им в спину, и тень упряжки бежала впереди них, чуть правее, колеблясь и вытягиваясь на снегу.

Они молча плыли по снежному морю, и только достигнув берега, вступив под сень леса и углубившись в него, Матье произнес слегка дрожащим голосом:

– Нелегко мне, знаешь, вас бросать. Но приходится. Не могу тебе сказать, почему, но это очень важно. Ни Пьер всего не знает, ни Мари… Ты им только скажи, что пришлось мне вернуться туда, откуда я пришел. И все… Скажешь им, ладно?.. Они поймут.

Безансон вздохнул и кивнул в знак согласия как раз тогда, когда они погрузились в густую тень первых елей. Где-то далеко, с наветреной стороны, выли волки. В санях звякало железо. Лес, как и раньше, кричал по-кошачьи, а заходящая луна уступала место тьме, которая круглый год гнездится в густых ельнях.

Часть четвертая

СВЕТЛЫЕ, КАК РОДНИК, ГЛАЗА

23

Большую часть дня они потратили на подготовку повозок, подставляя под колеса деревянные полозья, на которые крепился металл. Основные работы выполняли Безансон, старик кузнец и столяр, а Пьер, Матье и двое других помогали им. Близость отъезда целый день держала всех в сильнейшем возбуждении, а когда наступил вечер, Добряк Безансон, улучив минуту, когда он остался наедине с Матье, спросил:

– Ты хорошо подумал?

– Да… Я не могу ничего тебе…

– Ты и не должен ничего мне объяснять, – перебил его Безансон. – Я сказал советнику, что пойду с тобой вместе в конце обоза. Оно и понятно. Ежели какая повозка сломается, лучше мне быть позади… А тебя ему хотелось послать вперед, потому как ты – возчик и хорошо знаешь дороги, но я ему сказал, что ты подойдешь, если понадобится. – И, рассмеявшись, добавил: – Видишь, что ты заставляешь меня делать.

Оба нервно засмеялись, скрывая волнение; потом, взяв Матье за плечи, Безансон снова заговорил – уже серьезно:

– Мы с тобой непременно еще свидимся, Гийон… Сам увидишь, что я правду говорю… Сам увидишь.

Вот и все. Они расцеловались, пожелали друг другу удачи, и при свете высоко взошедшей луны Матье видел, как они удалялись. Он стоял в тени хижины, на самом краю селения, а сани-повозки скользили на неподвижных колесах, соединенных длинными подкованными железом полозьями.

Матье выждал, пока парусиновый верх последнего фургона исчез за елью, и, слушая, как затихают вдали пощелкиванья кнутов и крики возниц, медленно, еле сдерживая слезы, с тяжелым сердцем вернулся в хижину Безансона. Короткие язычки пламени плясали на красноватых угольях. Матье подбросил еще пару поленьев, поворошил их и какую-то минуту неподвижно глядел на огонь. А когда все стало расплываться от навернувшихся на глаза слез, он прошел к нарам и лег, укрывшись плащом. Все ушло куда-то, все, кроме этих бревенчатых стен и глинобитного пола. Матье подумал, что остался совсем один в лесном селении, и ему пришла в голову мысль побывать в каждой хижине. Потом, поразмыслив, он пожал плечами. Глупая мысль – такая же глупая, как и считать, что можно прожить здесь одному… И не уйти вместе со всеми.

Он приподнялся на локте. Будто ток горячей крови вдруг хлынул по его венам.

– Мне совсем недолго их догнать… Бог ты мой, Добряк Безансон, ну и рожу он скорчит! Так его и слышу… Вот бы он обрадовался!.. А остальные ничего никогда и не узнали бы. Он обещался не говорить им до первой остановки… А на первой остановке они будут уже в самом Валь-де-Мьеже, бог ты мой!

– Оставьте наконец бога в покое.

Матье подскочил. Он говорил вслух, и ему в самом деле показалось, что голос иезуита перебил его.

Во всяком случае, светлые глаза были до ужаса реальны, они стояли перед ним, здесь, во тьме, где жило лишь пламя очага. Глаза эти будто бросали ему вызов… А в завываниях ветра слышался голос:

– Ты хочешь помчаться следом за ними? Ну что ж, иди! Иди скорее, догоняй их!.. Мне ты больше не нужен. Ты меня предал. Разве могу я снова доверять тебе? На что мне такой человек? Если ты и вернешься, то не ради меня, нет! Это было бы просто нелепо. Нет, вернешься ты опять же потому, что боишься. Ты ушел, потому что трясся за свое бренное тело, а возвращаешься потому, что боишься за свою душу… А может, и ради Антуанетты. Ради наслаждения. Запретного наслаждения… Или же просто боишься, что она отомстит тебе, если ты удерешь без нее… Нет, конечно же, ты возвращаешься, чтобы спасти свою душу! Но разве при этом ты нисколько не хитришь? Ведь ты возвращаешься в бараки, когда уже наступили холода и убили заразу… Ибо ты знаешь, что зима возьмет верх над болезнью. Я сам тебе это говорил. Брось, Гийон, главное, не уверяй меня, будто ты и не думал об этом. Хитришь, Гийон… Ты возвращаешься и хочешь, чтобы мы поверили в твое самопожертвование, тогда как тобою движет один лишь эгоизм. Хитришь, Гийон. И прибавляешь еще одну ложь к уже и без того тяжкому бремени своих грехов.

Голос постепенно затих. Матье, не спавший и предыдущую ночь, поддался усталости. Тяжелый сон не отпускал его до самого рассвета. Когда он проснулся, голова у него гудела. Огонь потух, и холод завладел хижиной, тем более потому, что Матье неплотно прикрыл дверь. Он поднялся, сделал несколько движений, разгоняя кровь. И ему вспомнилось, что произошло перед тем, как он заснул. Он подошел к очагу, потоптался и с досадой проворчал:

– Незачем сейчас сызнова разжигать… Идти надо, чего уж там!

Он отворил дверь, и занимавшийся день проник внутрь, серый, точно мутная вода. Он представил себе повозки-сани. На какой-то миг вспомнил Безансона и услышал его прощальный совет:

«Главное, дождись света, а уж после иди. Волки прямо подыхают с голоду… И пику возьми, слышишь! Непременно возьми пику. Все лучше, чем твоя рукоятка от заступа».

Матье несколько раз прошептал:

– Добряк Безансон, плотничий подмастерье. Сколько краев исходил…

Он повторял эти слова, такие притягательные для него, ради удовольствия их слышать. Повторял и видел перед собой высокого сухопарого молодца, с которым ему, наверное, так легко бы работалось.

– Теперь-то, – сказал он, – я догоню их разве что к ночи.

И сам испугался того, что эта мысль еще могла прийти ему в голову. Закинув на плечо сумку, он сжал в руках длинную пику, которую смастерил старик кузнец, и вышел из хижины, плотно притворив за собой дверь. Ветер дул теперь куда слабее. Вьюга пряталась там, в верхушках деревьев, оттуда доносилось ее хриплое дыхание. Внизу же царило спокойствие. Из затворенных хижин не вырывалось ни единой струйки дыма. Матье медленно прошел к загону для скотины. Промерзшие навоз и солома были под ногой твердые, как камень, а запахи холод убил.

«Будет ли у меня еще когда-нибудь хорошая упряжка?»

Лошади, дороги – вот его жизнь.

Он вернулся по своим следам и, бросив последний взгляд на покинутое селение, вышел на дорогу, где накатанный снег хрустел под ногами. Лошади утоптали середину пути, а широкие, окованные железом полозья оставили с каждой стороны по две сверкающие, почти ровные дорожки.

Когда проселок вывел его на большак, Матье остановился. Он уже не колебался, но все же не мог не проводить долгим взглядом убегавший тройной след, который поворачивал вправо, в сторону гор. А ему надо было влево. Туда, где не оставалось уже ни малейшего следа от их упряжки. Снег и метель сравняли дорогу.

С рассветом дорога эта, по которой никто до него не ходил, показалась Матье неприветливой. Однако он пошел по ней широким, хоть и неровным шагом, ибо то и дело проваливался в снег, похрустывавший под ним. Звериные следы перерезали иногда дорогу. То лисьи, то волчьи, то птичьи, а тут прошло стадо ланей. Но потом и они исчезли, и лес оказался во власти Матье. А где-то в вышине, над ветрами, пространство заполняли крики невидимых галок и ворон. И от незримого их присутствия лес, казалось, еще плотнее сжимался вокруг Матье.

Он не раз один с обозом пересекал этот лес, но никогда прежде не испытывал такой тоски, какая навалилась на него теперь. Среди этих гигантских деревьев он словно опять стал ребенком, которому мать рассказывает жуткие истории про странные существа – полубогов, полулюдей, – что в давние времена обитали в густых ельниках. Его обуял ужас, знакомый с тех пор, когда долгими зимами он сидел в уголке, возле очага, и слушал сказки под стоны вьюги; только теперь он был совсем один. Нет уже вокруг него толстых стен их дома, а голос матери звучит лишь эхом, таким далеким, что он едва различает его. И вот уже сам лес рассказывает эти истории под стон деревьев, в чьей густой тени, возможно, притаился целый сонм всякой нечисти.

Матье попробовал заговорить вслух, но собственный голос испугал его. А что если он разбудит неведомые силы, притаившиеся где-то тут, рядом – они ведь могут подхватить его и унести в места куда более страшные, чем те, где царит чума.

Лес этот не мог измениться с тех пор, как Матье проходил тут последний раз, и, однако, возница ничего здесь не узнавал и то и дело спрашивал себя, уж не заблудился ли он. Нет, вот же дорога, та самая, единственная – только шагает он по ней в одиночестве, без доброго соседства упряжки. В самом скрипе его шагов, гулко отдававшемся в тиши, было что-то необычное и тревожное. И Матье частенько оборачивался, всматриваясь в бело-черное безмолвие.

Наконец стало светлее, и он с облегчением увидел перед собой уходящую вдаль голую равнину. Он прибавил шагу и вышел на опушку, где в солнечных лучах вытягивались на снегу плотные тени елей. Здесь он остановился, прислушался и, вновь объятый тревогой, долго глядел по сторонам. Теперь он уже боялся встречи не с неведомыми существами, а с человеком.

Здесь сама бескрайность простора порождала тоску. Всюду, насколько хватал глаз, – ослепительная белизна, которая вздымалась волнами, едва намеченными где более ярким блеском, где голубоватой складкой. Глаз быстро уставал вглядываться в сверкающие дали, – все приходило в движение, расплывалось, принимало бесконечно меняющиеся формы. И, однако же, равнина эта была не менее пустынной, чем Валь-де-Мьеж.

Матье сошел с дороги и двинулся напрямик, через вздымавшиеся сугробами поля, где он проваливался иногда почти по пояс. Так все утро он с трудом продвигался вперед. И лишь когда он пересек дорогу, ведущую из Левье в Мутен, ему встретились первые признаки жизни. Лошади спустились здесь в долину, верно, меньше часа назад, потому что навоз, который Матье пошевелил рукой, в середке был еще влажный и теплый; возница попытался было подсчитать лошадей, но это оказалось невозможно. Должно быть, их было с полсотни, а то и больше. Внимательно осмотрев четкие следы на обочине, возница заключил, что форма подков отличается от той, какая принята в Конте или во Франции.

– Кто же это может быть? – прошептал он. – Шведы? Или немцы? Или еще кто, совсем издалече? Так ли сяк, а лучше уходить с дорог да с открытых мест.

Матье выпрямился, огляделся и решил срезать напрямик к лесу Комбель и, спускаясь к Дурнону, идти по возможности лесом. Правда, так он даст большой крюк, но зато сможет перейти большак возле Рюбале, – там, где лес вплотную подступает к дороге с обеих сторон.

– Вот бывает и кстати, когда нет упряжки, – усмехнувшись, заметил он вслух. – С лошадьми да с повозкой прямиком не пройдешь.

Теперь лес уже не пугал Матье. Следы, свидетельствовавшие о недавнем присутствии здесь людей, вселяли куда больший страх, чем неведомые существа, мысли о которых на какой-то миг завладели было им.

Когда солнце показывало полдень, возница выбрал на опушке место, откуда хорошо видны были окрестные поля. Усевшись в тени большой ели на пенек, он спокойно мог оглядеть все кругом. Он открыл сумку, достал оттуда хлеб, сало и вино, которыми снабдил его Безансон. На самом дне он обнаружил небольшую флягу, вытянул пробку и понюхал. Фруктовая настойка, и, судя по запаху, очень крепкая. От одного взгляда на нее Матье сделалось теплее. Дружба Безансона пришла с ним и сюда, чтобы придать ему силы и обогреть.

«Да, с ним-то уж мы непременно свидимся. Он сам сказал. Не все же время войне быть, а там он и вернется. И проедет через Сален, чтоб со мной встретиться».

Эта лучащаяся надеждой мысль долгое время не покидала Матье.

Во второй половине дня он поздравил себя с тем, что, сделав крюк, прошел лесом: на дороге, что ведет в Понтарлье, виднелось множество следов лошадей и повозок. Матье прекрасно знал, сколь ничтожным стало движение на дорогах в эти неспокойные времена, и сразу понял, что рано еще говорить о конце военных действий. Прежде чем переходить дорогу, он прислушался. Тишина. Даже вьюга наконец смолкла. Потеплело, и небо на западе затянулось тучами.

«А ежели опять тепло станет, чума снова силу не наберет?»

Сначала ему сделалось страшно, но потом, когда он подумал, что отец Буасси уже не упрекнет его тогда в том, что он возвращается к концу эпидемии, его охватила глухая радость. К тому же слой снега здесь был куда тоньше, а мороз наверняка слабее, чем в лесу Валь-де-Мьежа. Где-то на склонах, тут и там, слышалось многоголосое журчанье родников, рожденных первым таянием и прокладывавших свои тайные тропки под слоем рыхлого снега.

Матье оставил Дурнон справа и направился на закат, обходя стороною Клюси. Дорогу он снова перешел там, где прятался в тот первый день, выжидая, пока проедут фургоны. Он остановился. Что-то сжалось внутри него. На дороге не было никаких следов, и все же ему показалось, что перед ним катит упряжка. Он явственно услышал стук копыт, крики возницы, громыханье железных ободьев, скрип колес. И опять услышал кашель бедняги Жоаннеса. А потом все исчезло, – остались лишь добрые глаза Мари.

Неужели она и вправду хотела, чтобы он вернулся в обитель чумы? Не ее ли взгляд, в конечном счете, заставил его вернуться в бараки? Не имела ли эта незнакомка большей власти над ним, чем иезуит, хотя Матье и словом с ней не перемолвился?

День шел на убыль. Солнце докатилось до сероватой, с отороченными золотом краями, пелены туч, наплывавшей с запада. Ни шороха ветерка, ни птичьего чириканья не слышалось в густой тишине, которую нарушала лишь песня ручейков под снегом.

Недалеко от Версани Матье пересек рощицу, и когда он вышел из нее на дорогу, ведущую к баракам, солнце совсем уже скрылось. Рыжеватый свет еще заливал чистую часть неба и, отраженный, вытягивал на снегу лиловые светящиеся тени скал и деревьев. И Матье, глядя на небо, вспомнил большие горные озера в каменистых, поросших лесом берегах. Но те озера остались далеко позади, наверняка они уже скованы льдом и лежат белые, словно голые равнины.

Ночь длинными, неслышными шагами кралась за Матье. Она настигла его, когда возница добрался до луга, где он копал могилы и где из тумана вынырнули две сбившиеся с пути повозки. Работу его кто-то продолжил. Снег был перемешан с землей, и два бугра рыхлой земли указывали место совсем свежих могил. Черные следы лошадиных копыт и повозки шли с луга – словно ведя возницу в бараки.

С тяжелым сердцем, задыхаясь, пошел Матье по нечеткому следу лошадиных копыт, обрамленному более ясными линиями, оставленными колесами. С первыми проблесками дня Матье отвернулся от совсем еще свежих следов саней, что уносили живых к жизни – туда, к горам, где нарождаются зори. Весь день Матье шел вслед за солнцем. И вот теперь, когда сгустились сумерки, он вновь увидел следы повозки, но повозки мертвецов, и следы эти приведут его в селение умирающих.

Далеко впереди, на затопленной тьмою земле, вдруг расцвели четыре золотистых цветка величиной со шляпку гвоздя, четыре неподвижных искорки, упавших до наступления ночи, чтобы известить Матье о том, что кто-то из живых еще ждет его в бараках.

24

В спокойствии сумерек чума заявляла о себе еще издали, и Матье Гийон, заслышав знакомые звуки, сбавил шаг. Значит, хоть живые и остались еще на Белине, смерть продолжает творить там свое дело.

Дорога чернела среди заснеженных откосов. Грязь, вперемежку с пластинами льда, делала ее скользкой. Матье был еще в тридцати шагах от первого строения, когда справа послышалось лошадиное ржание и стук копыт. Инстинктивно он весь напрягся, крепко сжав пику, но тут же понял, что это лошади в загоне почуяли его. И заржали в знак дружеского приветствия.

– Узнали меня, – протянул возница. – Вечер добрый! Вот радость-то… Ах вы мошенники, издалека меня учуяли, не ошиблись.

И он радостно направился к загородке, на лошадиный зов. Встреча с животными уняла тоску, и привет их показался ему добрым предзнаменованием. Он гладил теплые морды, ноздри, обдававшие его горячим, обжигающим дыханием. И тихо говорил с ними, счастливый от того, что вновь произносит слова, которые сопровождали его всю трудовую жизнь. Потом он вытащил из сумки оставшийся хлеб, разделил его и, протягивая лошадям, пояснил:

– Малость задубел, в такой-то мороз… Это лепешки. Совсем тонкие. Их испекли в глиняной печи, которую старики сложили там, в лесу, наверху… А вам и невдомек, где это находится, – Валь-де-Мьеж. Перед тем, как сюда подняться, небось никогда из долины-то не выходили.

Сзади него отворилась дверь. Матье обернулся. Прямоугольник тусклого света упал на землю, где мешались грязь и полурастаявший снег. На пороге возник силуэт стражника.

– Кто там ходит?

– Гийон, возчик… Это я, не стреляй!

– Тысяча и тысяча чертей, – громыхнул стражник, – проиграл я… Проиграл четыре бутылки! Вот подлость! Да, нельзя держать пари с кюре. Я побился с ним об заклад, что ты в кантон Во смылся и не видать нам тебя, как своих ушей.

Матье вошел в барак, а стражник хлопнул его по плечу и оглушительно расхохотался.

– Тысяча чертей, – вопил он, – хоть и проиграл, а платить-то мне не придется. Я ж с иезуитом бился об заклад, а ему, почитай, крышка. Я ему не заплачу, но и сам не выпью того, что он поставил бы мне, если б я выиграл… Небось сговорились, черт вас дери! Ты ему сказал, что вернешься. Признавайся, негодяй! Небось помогли друг дружке обвести меня вокруг пальца, а?

Он наступал, подняв мушкет, глаза его сверкали недобрым огнем. Он был пьян, и Матье уже хотел было привести его в чувство, как вдруг он сам отложил оружие, пожал плечами и, отвернувшись, буркнул:

– Проклятый возчик, проклятый кюре… И это вонючее чумное Конте.

– А где остальные? – спросил Матье.

– Да где ж им еще быть? Понятное дело, возле кюре. Все как есть. Обе суки и цирюльник. В дальнем мужском бараке. Накрылся он, твой кюре; здесь, вишь ты, не захотел остаться. «Я, – говорит, – заразный, и положите меня с больными». Мне-то плевать, хоть бы он и тут лежал… Но раз захотел туда идти…

Внезапно он осекся, удивленно поглядел на Матье и расхохотался. Потом закашлялся, отхаркнул и, сплюнув, просил:

– Кого это ты решил наколоть на эту пику. Уж не солдатом ли заделался? Не к Лакюзону ли, случаем, в отряд подался?

Матье положил в сторонку сумку и пику и вышел, не обращая внимания на пьянчугу, который сквозь хохот продолжал что-то бормотать.

Несмотря на блестевший снег, темнота сгустилась. Огни горели только в трех бараках, и Матье направился к последнему, увязая в грязи и проваливаясь в канавы. Прежде чем войти, он постоял перед дверью, больных стало явно меньше, но стоны их, как и раньше, были исполнены боли. Дверь отворять не хотелось. Он так явственно представлял, как встретится с отцом Буасси, по-прежнему жизнерадостным, крепким, и теперь с трудом мог поверить, что сейчас увидит его немощным, больным.

Рука Матье дрожала, когда он поднимал засов. Он осторожно толкнул дверь, но петли все же скрипнули. Обе женщины и цирюльник, которых он сразу заметил в центре барака, повернулись к нему. Несколько больных, скрючившихся на нарах, тоже подняли глаза, но Матье едва взглянул на них – он искал священника.

Цирюльник отступил в сторону, а Матье, продолжая идти вперед, не отрываясь смотрел на лицо иезуита, который лежал с закрытыми глазами. Наступило молчание, нарушаемое только стонами больных, потом отец Буасси открыл глаза. И, узнав Матье, ничуть не удивился. Глаза его остались такими же, как прежде, но щеки запали, нос заострился, и на распухшей шее вздулись красные и лиловые вены.

– Я так и знал, – прошептал он. – Я так и знал. Голос у него был слабый и пугающе хриплый.

– Вот ты и пришел, – продолжал он. – Долго же ты ходил… Я ведь мог тебя и не дождаться.

Матье отметил про себя это обращение на «ты». Он хотел было ответить, но отец Буасси поднял изуродованную, со скрюченными пальцами руку, прося его помолчать.

– Благодарю вас, – сказал он, обращаясь ко всем остальным. – Я хотел бы побыть наедине с Матье.

Цирюльник и обе женщины вышли. Когда Матье входил в барак, он прочел крайнее изумление в глазах цирюльника и толстухи, Антуанетта же смотрела на него с улыбкой, в которой читалось торжество. Теперь, переступая порог, она обернулась и бросила на Матье обеспокоенный взгляд.

Когда дверь закрылась, священник предложил Матье сесть на край дощатого настила, на котором он лежал. Другие больные лежали достаточно далеко и не могли слышать его слов. К тому же все они, казалось, были в беспамятстве или прострации – лишь время от времени раздавалась икота, возвещающая конец.

– Видишь ли, – заговорил отец Буасси, – я очень хотел дождаться твоего возвращения, прежде чем отойти в мир иной. Да и потом я ждал, что зима обуздает заразу. И во всем господь наш мне помог. Наверное, знал, что ты вернешься. А я без конца твердил себе, что ты не дашь мне уйти вот так. И надеялся, что ты будешь здесь, когда придет время рыть мне могилу. Плоть наша ничтожна, но, последнее пристанище – вещь все же важная, и нельзя, чтобы этим занимался первый встречный.

Он попытался улыбнуться, но нижняя часть изуродованного болезнью лица уже не слушалась его, и улыбка засветилась лишь во взгляде.

– Я рад, что ты здесь, – продолжал он. – Знаешь, я очень рад.

Его коченеющая рука, дрожа, приподнялась. Матье взял ее и крепко сжал в ладонях.

– Нет, нет, отец мой, – воскликнул он, – не говорите так! Вы еще поправитесь…

Глаза священника затуманились.

– Не надо, мой мальчик, – ответил он, – ты же знаешь, я не люблю ложь, когда речь идет о вещах серьезных. Нам осталось слишком мало времени и не надо терять его на пустую болтовню. Послушай… Мне нужно сказать тебе кое-что важ…

Иезуит умолк, стараясь сглотнуть, и Матье торопливо сказал:

– Мне тоже, отец мой. И хорошо бы, вы меня исповедали.

Священник снова попытался улыбнуться.

– Умирающие обычно не исповедуют живых, но раз ты просишь, я тебя выслушаю… Обещаю… Только сначала дай мне сказать. У меня уже, понимаешь, совсем нет сил… Главное – ты вернулся. Я только надеюсь, что не из-за меня и не из-за этой женщины.

Матье отрицательно покачал головой, и больной, казалось, успокоился; он снова заговорил, но все медленнее, все более хриплым голосом:

– Сюда уже никого не привозят… В Салене эпидемия кончилась… Власти оставят вас здесь еще на несколько дней, а потом вы спуститесь. И для тебя это грустное приключение окончится… Но ты не должен никогда забывать встречу со страданием и смертью… Ты будешь помнить, что всегда можно что-то сделать для облегчения страданий ближнего… И не забудь: умирают не только от чумы. Болезнь заставила меня немного опередить тебя. И у меня будет время приготовить тебе место. Но уверяю тебя, я вовсе не спешу свидеться с тобой там, как и ты не станешь спешить догонять меня.

Он помолчал, улыбнулся одними глазами и, переведя дух, прежним серьезным тоном добавил:

– Ты всегда должен быть готов к смерти.

И умолк. Он долго лежал с закрытыми глазами, стараясь отдышаться. Матье чувствовал в своих ладонях его руку, напрягавшуюся в борьбе с болью, которая, наверно, жгла ему нутро. Больной открыл глаза и совсем уже глухим голосом сказал:

– Смерть, мой мальчик, это справедливость… Те, кто заставил тебя ехать сюда, действовали, конечно, обманом. Ты же показал, что ты чище их. Но смерть настигнет и их, как настигнет когда-нибудь тебя. И она поставит тебя в один ряд с теми, кто властвовал над тобою на этой земле… Вы будете стоять в одном ряду на Страшном суде.

Голос его был едва слышен, и Матье пришлось наклониться, чтобы разобрать слова.

– Меня смерть призывает сегодня. Но я буду жить в тебе и во всех тех, кто меня любил… И ты тоже будешь жить в тех, кому ты поможешь выжить или умереть… Я не хочу, чтобы ты оплакивал меня… Хорошо?

Матье с трудом сдерживал волнение. Однако он нашел в себе силы улыбнуться и сказал:

– Обещаю вам, отец мой.

– Спасибо, мой мальчик… Думай всегда о прощении… Не плачь обо мне… Просто иногда, когда будешь молиться… Ты же знаешь, что это для меня только начало.

По телу его пробежала дрожь, и он икнул… Лицо исказилось, изо рта хлынула пена. Теряя от страху голову, хотя ему приходилось видеть такое уже много раз, Матье бросился вон из барака.

– Цирюльник! – кричал он. – Цирюльник, скорей сюда!

Крик его разнесся далеко в ночи и словно вдохнул новые силы в грудь стонущих.

– Иду! – отозвался цирюльник.

Матье вернулся к священнику, по мертвенно-бледному лицу которого струился пот. Глаза больного приоткрылись. Они были по-прежнему прозрачны, но с губ, хотя они и шевелились, не слетало ни звука. Матье вытер ему лоб и рот. Но на губах тут же снова появилась пена.

– Отец мой, – сказал Матье, – вы должны меня выслушать.

Священник опустил веки и кивнул, Матье показалось, что он пытается улыбнуться. Быть может, он хотел сказать, что в этом нет необходимости?

Вошел цирюльник и сразу склонился над отцом Буасси. С минуту он смотрел на него, потом после двух новых приступов рвоты взглянул на Матье и прошептал:

– Это конец… Знаешь, долго он уже не протянет… А какой был крепкий… Но часто самые сильные первыми и уходят.

Священник, видимо, пытался сдержать стоны, рвавшиеся из груди и клокотавшие где-то в горле. Снова его стала мучить икота; он громко застонал, и этот стон подхватили другие больные. Потом его словно бы отпустило, и дыхание стало почти ровным. Колени разогнулись, голова повернулась вправо. Цирюльник то и дело вытирал ему губы, на которых при каждом выдохе появлялись пузыри. Глаза еще несколько раз открылись, но взгляд, казалось, блуждал где-то в бескрайней пустоте, погруженной в вечную тьму.

Вошли обе женщины.

– Как подумаю, что некому даже причастить его перед концом, – сказала Эрсилия.

– Да, жаль, – отозвался цирюльник, – но он – святой человек. И я уверен, что он попадет прямо в рай. – Помолчал и добавил: – Но мы все же можем помолиться за него.

Хором они прочли «Отче наш». И собирались начать другую молитву, когда тело священника внезапно выгнулось дугой. Досок касались лишь затылок и пятки. Долгий хрип раздвинул губы, потом тело разом обмякло и тяжело упало.

Цирюльник перекрестился и закрыл веки священнику, но глаза снова раскрылись в предсмертном спазме.

С минуту царила тишина, потом снова зазвучали молитвы – приглушенно, обрывисто, сквозь рыдания.

Молитву прервал звук распахиваемой двери – вошел стражник. Он, пошатываясь, сделал два шага, посмотрел на распростертое тело и сказал:

– Преставился! Я знал, что мне не придется ему платить… Ей-богу…

Он расхохотался, и Матье, чувствуя, как в нем закипает гнев, шагнул было в его сторону. Но цирюльник, схватив возницу за руку, сказал:

– Нет, Гийон. Нет. Не делай этого… Ему бы это, сам знаешь, не понравилось.

И Матье снова стал молиться, а стражник, оставив дверь нараспашку и горланя пьяную песню, вышел.

25

Женщины принялись обмывать и обряжать покойного. Когда тело завернули в саван, Матье и цирюльник отнесли его в закуток, сооруженный по настоянию священника из кольев и веток, чтобы уберечь трупы от лис и волков. Пять покойников уже лежали там.

– Целых пять за один сегодняшний день? – осведомился Матье.

– Нет. – ответил мэтр Гривель, – это за два дня. С тех пор, как слег святой отец, хоронить стало некому. После твоего ухода стражник вырыл две ямы вместе со святым отцом. На том и кончилось.

Матье хотелось бы, чтобы тело отца Буасси отнесли в сторожевой барак и чтобы все они могли посидеть возле него эту ночь. Много раз он собирался сказать об этом, но в ушах его тотчас раздавался голос священника:

«В смерти все равны. Зачем устраивать пышные похороны? Важно не то, что делают с телом, а то, куда устремляется душа…»

Священнику бы не понравилось, если бы он провел последнюю ночь в доме, тогда как другие покойники лежат прямо на снегу.

И живые направились в сторожку, где храпел оглушенный водкой стражник.

– Стоило святому отцу свалиться, как этот негодяй снова принялся за свое, – заметил цирюльник. – Хорошо еще, что с наступлением холодов не приходится больше ездить за больными.

Пока цирюльник говорил о том, что чума затихает, Матье поглядывал на Антуанетту. И всякий раз глаза его встречали сумрачный взгляд молодой женщины, в чьих глазах пламя свечей зажгло тревожные огоньки. Матье почувствовал, как ему становится не по себе. И непонятное чувство это мешало ему думать о священнике так, как он того хотел. Антуанетта словно звала его, он ощущал, как его к ней тянет, – так тянет к себе глубокая пропасть.

Когда цирюльник закончил свой рассказ о том, как обстояло дело в бараках, Матье, слушавший его, почти не слыша проговорил:

– Завтра пойду копать.

– Сегодня ночью будут еще покойники, – заметил мэтр Гривель.

– Я выкопаю большую яму.

Наступило молчание, и стало слышно, как у самых бараков затявкали лисы.

– Я все же надеюсь, – сказала Эрсилия, – что ты выроешь отдельную могилу для святого отца. По-моему, он ее очень даже заслужил!

– Само собой, я б так и сделал, – ответил Матье, – да только он сказал, что хочет быть вместе со всеми.

– Чего ты выдумываешь! – возмутилась толстуха.

– Это правда, – вмешался цирюльник. – Мне тоже он так говорил еще до того, как Гийон вернулся. «Я хочу покоиться вместе со своей паствой», – сказал он мне. А после засмеялся и добавил: «Вы же знаете, я слишком болтлив, чтоб обходиться без компании. В земле теперь, должно быть, не слишком тепло, так что одному невмоготу будет». Так и сказал… Меня даже удивило, до чего легко оп шутит со смертью… И я еще подумал, что смерть для него, верно, не так страшна, как для нас.

Матье промолчал, но вспомнил, как однажды иезуит сказал ему: «Смерть – ничто, когда ты к ней как следует приготовился. Страшно встретиться с нею, если думаешь, что за ней – пустота… Я стольким людям помогал умереть, что давно и хорошо ее знаю. Да и она, должно быть, неплохо знает меня».

Слова его тогда поразили Матье, который до этого ни разу не слышал, чтобы так говорили о смерти.

Женщины ушли, и цирюльник сказал:

– Ложись спать, мой мальчик. Завтра у тебя работы будет хоть отбавляй.

Матье несколько удивляло то, что никто не спросил его, где он пропадал, и он решил, что священник, должно быть, наказал не задавать ему вопросов. Они легли, и лишь только комната погрузилась во мрак, цирюльник уснул. Какое-то время Матье прислушивался к его ровному дыханию, потом бесшумно встал, накинул плащ и вышел.

Тучи, что поднимались из-за горизонта на закате, затянули теперь три четверти неба, но оттуда, где оно оставалось еще чистым, струился свет и заливал искрящуюся снежную равнину. Ветер стих, но от земли поднимался холод, не такой, правда, жгучий, как днем. Матье бросил по охапке сена лошадям и направился туда, где лежали покойники. Тишина была почти осязаемая, и он подумал, что это вечно безмолвная смерть, наверно, пришла сюда за святым отцом, а может, и за ним самим. Он толкнул дверцу, вошел и опустился на колени рядом с телом священника. Медленно перекрестившись, он сложил руки и попытался молиться. Прочел «Отче наш», и вдруг – словно бурный ручей переменил русло – вместо слов молитвы в памяти возникли другие слова. Вспоминались речи священника – то, что святой отец говорил ему наедине по пути сюда или когда они хоронили мертвых:

«Страдания должны стать для тебя дороже удовольствий… И жить нужно, зная, что смерть всегда близка. Это не значит, что всю жизнь ты должен только и думать о конце – такого не выдержать. Просто не надо восставать против смерти, если чувствуешь в себе силы умереть с достоинством… И если будешь жить в уверенности, что однажды войдешь в мир вечного блаженства, думать о прощании с этим миром будет тебе куда легче… Смерть не должна быть для тебя уходом в ночь. Не бойся смерти, думай о ней, глядя на свет, струящийся с небес. К этому свету и надо идти. Поверь мне, лишь закрыв в последний раз глаза в этой жизни, ты увидишь наконец вечный день».

Было в этом что-то, чего Матье до конца не понимал, но слова отца Буасси врезались в его память. И, повторяя их сейчас в ночной тиши, он был уверен, что не спутал ничего. Отец Буасси говорил еще, что смерть освобождает от страданий, и, вспоминая, сколь скоротечна была агония священника, Матье подумал, что человек этот, стоявший так близко к богу, отошел в царствие небесное куда быстрее, чем большинство других больных. Но есть ли это доказательство того, что господь существует, что он всегда отличит истинного христианина и избавит его от страданий?

Внезапно перед глазами Матье возник образ кюре-мученика, о котором рассказывал Колен Юффель. Разве тот кюре плохо служил господу и мало любил людей, почему же уготован был ему такой конец?

Поднимавшийся от снега холод, сковал уже колени и бедра Матье и подбирался потихоньку к животу. Однако он решил не уходить, пока не прочтет два раза «Отче наш» и два раза «Богородице, дево, радуйся»; помолившись, он перекрестился, встал, тщательно прикрыл за собой дверцу и пошел к себе.

Все спали, и в бараке раздавался громкий храп стражника. Матье подумал, что пожертвовал бы сотней таких вот солдафонов ради сохранения одной жизни священника, но тут же сказал себе, что отец Буасси наверняка не одобрил бы такой мысли. К тому же стражник, хоть пьяница и грубиян, не пытался уйти из бараков. И перед лицом смерти оказался более стойким, чем Матье… Все здесь проявили себя лучше, чем он.

Подумав об этом, Матье снова вспомнил про замученного кюре. Может, ему еще придется куда как дорого заплатить за свою слабость. Разве, вернувшись, он отмылся от всех грехов? Этакая жалость, что у отца Буасси не хватило времени исповедать его. Кому он может теперь открыться? И если чума вдруг настигнет его, кто поможет ему умереть?

Ему опять сделалось страшно, и он надолго застыл, глядя, как тлеющие головешки медленно затухают, покрываясь пеплом. Он пытался представить себе тот мир вечного блаженства, о каком рассказывал ему отец Буасси.

Там он уже или еще нет?

На мгновение снежный путь, приведший его в бараки, смешался в сознании Матье с тем путем, по которому ушел священник. Возница знал, что ни один земной путь не похож на тот, каким следуют мертвые, и все же он так и видел священника, шагающего по дороге, похожей на ту, что ведет к швейцарской границе. И тут Матье вспомнились те, кого он оставил на пути в мирные края. Вот Мари, вот Безансон, Пьер, дети.

Должно быть, Матье уже достиг зыбких границ сна, когда вдруг его пронзила мысль о том, что эта женщина с ангельским лицом носит имя пресвятой девы, а Безансон – плотник, как и Иосиф. Матье тут же вспомнил про бегство в Египет, и ему подумалось, что, быть может, санный поезд отправился к отцу Буасси. И если бы он тогда остался с ними, быть может, сейчас был бы уже подле священника.

Он стряхнул с себя оторопь. Какая дикая мысль. Точно он пожелал всем этим людям смерти.

Пытаясь успокоиться, он стал думать о том, что его усопшая жена и отец Буасси вот-вот встретятся. И, конечно же, поговорят о нем. А поскольку мертвые видят все, что происходит на земле, быть может, жена его и расскажет священнику о путешествии, проделанном Матье.

Перед глазами возницы вновь предстал пройденный путь и все, что с ним связано, и он подумал, что священник, может, захочет ниспослать ему с небес отпущение грехов, которое не успел дать перед уходом в мир иной.

Мысль эта утешила Матье, но на сон надежды уже не было. Он пытался думать об отце Буасси и о других усопших, но их образы заслонялись картинами земной жизни. Перед ним возникали дороги, окаймленные черным терновником или мшистыми стенами. Поля и крестьяне на них, приветствовавшие его, когда он проезжал мимо со своими повозками. Вспомнился ему и хозяин, с которым он ездил первое время, чтобы изучить дороги и тайны ремесла. Умный это был человек и интересно говорил обо всем, что они видели. Но видели-то они вещи простые, ничуть не страшные. Скажем, землю, которая может рассказать лишь о труде людей, склоненных над бороздой; да и битвы тогда велись разве что за хлеб насущный, который господь посылает только тем, кто его заслужил.

Наконец Матье удалось вернуться мыслями к священнику, вновь, как это часто бывало, услышать обращенные к нему рассуждения о жизни – услышать светлые речи, исполненные радости бытия, услышать хвалу их краю! Краю, на который отец Буасси глядел, как могут глядеть, казалось, лишь птицы с высоты своего полета, прослеживая все неровности местности, все следы, оставленные временем и руками человеческими, все пути – и древние и новые; любуясь виноградниками, что живут века, украшая собой землю; деревнями, стоящими на холмах и в долинах, с их тучными землями и обильными водами; и деревнями на равнинах, где хозяйничают ветры. Мало-помалу Матье погружался в сонное оцепенение, вспоминая руки отца Буасси, когда тот раскрывал перед ним самую суть явлений. Ибо никто никогда не говорил так с Матье ни о севе, ни о жатве, ни даже о собственной его работе. Все – и жесты, и слова, и музыка этого голоса – затрагивали сокровенные глубины существа Матье. И такой человек ушел. А Матье, который завтра будет рыть для него могилу, Матье, который остался в тепле среди живых, не может даже пролить слезу над его телом. Вместо того, чтобы скорбеть, он с наслаждением воскрешает в памяти то, что за какие-нибудь несколько дней узнал о мире, который до встречи с отцом Буасси изъездил вдоль и поперек, так и не научившись ни видеть его, ни любить.

Какое-то время Матье неподвижно лежал на спине, и перед закрытыми глазами его тлели красноватые угольки. Потом мало-помалу свет их померк, вытесненный другим, более ясным и прозрачным. Вознице не надо было искать его источник. Свет шел от того, что воскрешалось в памяти. Это светился чистый, как родник, взгляд, так поразивший Матье в тот первый раз, когда отец Буасси заглянул ему в глаза.

26

Проснулся Матье еще до света, разбуженный шумом воды, стекавшей с драночной крыши барака. Он встал. Цирюльник, который тоже уже не спал, сказал, что дождь начался еще глубокой ночью.

– Вы, значит, вовсе не спали? – спросил Матье.

– Спал, но недолго… Ты меня разбудил… Не знаю, что с тобой было, но ты кричал и разговаривал.

– А что я говорил?

– Я ничего не понял… Только что-то о лошадях, Безансоне и какой-то Мари.

Матье подошел к очагу. Бросил туда несколько веток, разворошил пепел, чтобы вытащить головешки, и раздул пламя. Потом сунул в огонь три расколотых полена и отступил. Очаг светил теперь ярче масляной лампы. Повалил дым, и Матье пришлось отворить дверь, чтобы в холодном, отсыревшем дымоходе образовалась тяга. Он выглянул наружу. С востока по снегу робко наползал тусклый свет, высвечивавший кое-где коричневые и зеленые пятна. С неба падала сетка мелкого, частого, колючего дождя.

Матье решил, что в горах, наверно, идет снег и, возможно, беженцы застряли в лесу. Затем он подумал о священнике и других усопших – лежат в мокрых саванах, облепивших тело.

Цирюльник поставил на железный треножник котелок с супом, к которому тут же потянулось пламя.

– Как только поешь, – сказал он, – надо идти копать.

– Ясное дело, – откликнулся Матье, – ежели чуть потеплеет, покойники ждать не смогут.

– Сначала пойдешь ты, а к полудню и я подойду с повозкой… Разве что стражник сумеет меня заменить, хотя это сильно меня бы удивило.

Стражник спал, свернувшись под козьей шкурой, – видны были лишь его сапоги да вытянутая вперед левая рука. Дышал он хрипловато, но ровно.

– Не нужно его трогать, – сказал цирюльник, – чем больше он спит, тем меньше пьет и меньше хулиганит.

Они съели по миске горячего супа, макая в него зачерствелый черный хлеб, потом Матье накинул плащ, надел свою широкополую войлочную шляпу и вышел. Он сделал крюк, чтобы пройти мимо закутка, где лежали покойники, остановился и прочел молитву. Под вымокшей простыней вырисовывалось лицо священника.

– Не больно-то вам тепло, святой отец, – прошептал Матье. – Но я сейчас пойду выкопаю вам могилу.

И пошел. Лицо священника стояло перед ним, но уже без савана. Оно предстало перед Матье таким, каким он видел его во время обмывания, и возницу снова поразило его безмятежное выражение. Смерть ничуть не изменила черты, но на них лежала печать чего-то непостижимого, недоступного. Словно неясный отсвет великой тайны, ключ к которой, возможно, лежит под навсегда сомкнутыми веками.

Какое-то время Матье шагал, вглядываясь в окружавшую его влажную серую пелену, которая, будто лаком, покрывала дорогу и деревья, казавшиеся еще более грязными из-за талого снега. Матье подумал, что потепление, если оно еще протянется, может снова разжечь болезнь. Цирюльник говорил ему об этом за завтраком, и страхи Матье вновь было ожили. Сейчас же он испытывал чуть ли не удовлетворение – должно быть, это чувство появилось у него благодаря присутствию священника. Ибо отец Буасси был здесь, перед ним, без савана, живой, и смотрел на него своими удивительными глазами.

Естественно, Матье тут же разговорился с ним. И полилась теплая дружеская беседа, еще более непринужденная, быть может, чем разговоры, которые возница вел с живым священником. Казалось, иезуит во всем одобрял Матье, и тот, поняв это, совершенно успокоился. Они говорили о путешествии Матье, о том, что сделал он в пути, о людях, которых встретил. Вообще рассказывал больше возница. Священник лишь слушал и одобрительно кивал, добродушно улыбаясь.

Несмотря на легкий скос луга, земля в обители умерших вся пропиталась водой, и Матье стоило большого труда снять верхний слой почвы, то и дело налипавший на заступ. Работал он, однако, не останавливаясь и, несмотря на грязь, несмотря на то, что рукоятки лопаты и заступа от дождя стали холодными и скользкими, все копал и копал – лишь изредка разгибался, чтобы перевести дух. Дождь и пот текли, смешиваясь, по его лицу и затылку. Тяжелые капли проникли под одежду. Вода сочилась, казалось, отовсюду – и из земли и из той серой, ничуть не посветлевшей с раннего утра бесконечности, в которой утопал взгляд.

Когда послышался шум похоронной повозки, Матье уже почти закончил работу. Он выпрямился и, опершись руками о край ямы, с трудом выбрался наверх. Башмаки его отяжелели от налипшей земли, и он обчистил их лопатой. Вскоре из-за серой завесы, скрывавшей низ луга, появилась лошадь и одновременно возник силуэт Антуанетты, шагавшей рядом. Матье понял, что она пришла одна, и его охватил великий страх. Женщина остановила лошадь в нескольких шагах от него и подошла, повесив кнут на шею, как делают возницы. На ней была длинная пелерина; капюшон и поднятый высокий воротник оставляли открытым лишь лицо, казавшееся от этого еще худее. Тень, падавшая от капюшона, лишала ее черные глаза привычного блеска. Она улыбнулась и твердо произнесла:

– Святой отец был уверен, что ты вернешься, да и я тоже. Только я никому не говорила об этом.

Она расхохоталась. Матье стоял перед ней, свесив тяжелые от усталости руки, не в силах шелохнуться, не в силах вымолвить ни слова.

– Быстро закопаем покойников, – продолжала она. – И удерем вместе с повозкой. Я положила туда одеяла и еды на неделю… Вот уж не ждала такой удачи. Стражник мертвецки пьян, и полно больных, которым надо надрезы делать, так что цирюльник страсть как обрадовался, когда я сказала, что мы и вдвоем тут управимся.

– Бог ты мой! – воскликнул Матье. – Да ты совсем спятила! Ты, значит, думаешь, я вернулся, чтоб снова уехать!

Она подошла к нему и хотела обнять за шею, но он почти грубо оттолкнул ее.

– Нет, – прорычал он. – Не тронь меня. Ты ведьма!

Она отступила, чтобы не потерять равновесия, капюшон упал. Черные волосы рассыпались по плечам, и в глазах появился тревожный огонек.

– Ведьма, говоришь, ну что ж… Но ежели ты еще жив, благодари меня за это. Погляди на своего дружка иезуита. Он и помер-то потому, что омелу носить не захотел.

– А остальные…

Она не дала ему докончить:

– Все ее носят. Тайком. Я сама видала у стражника, когда он спал. Даже цирюльник – и тот ночью срезал кусочек от ветки, что я привязала над их бараком. Мы с Эрсилией видели. И она тоже носит. С первого дня. Я и ей дала.

Матье начала бить дрожь. Ему хотелось найти сильные, бичующие слова и отхлестать ими эту тварь, но искал он их напрасно. Его мозг сковало страхом.

Лошадь сама прошла еще несколько шагов, и Матье удалось все же вырваться из ловушки, куда ввергли его глаза Антуанетты. Посмотрев на повозку, он подумал, что священник-то ведь тут, совсем рядом. И услышал слова, которые отец Буасси говорил ему перед самой кончиной:

«Омела – не лекарство. Это – языческое поверье, предрассудок, недостойный истинного христианина. И носить ее, считая, что она спасет тебя от болезни, – значит не верить в господа нашего».

Взгляд вернулся к Антуанетте, которая по-прежнему пристально смотрела на него, – лицо ее искажал гнев. И когда она стала упрекать его в трусости, угрожать ему самыми страшными бедами, он рванул ворот рубахи, схватил ветку омелы и дернул коротким движением шнурок, который сразу лопнул, больно опалив ему затылок.

– Вот тебе твое чертово зелье! – выкрикнул он.

И бросил омелу в лицо женщине.

Наступила тишина, в которой слышалось только дыхание лошади и шум капель, падавших в грязь с парусины. Внезапно женщина рассмеялась, и смех ее походил на крик совы.

– Пропал ты, Гийон, – сквозь смех резко выкрикнула она. – Совсем пропал. Чего хочешь делай, а все равно пропал. Обещаю тебе: ты сдохнешь и долго в муках будешь мучиться.

Матье бросился к ней и схватил ее за горло.

– Заткнись, ведьма! Заткнись, говорят! Антуанетта, задыхаясь, обвила кулаки Матье своими

нервными пальцами и вонзила длинные ногти. Возница разжал руки, и женщина резким движением высвободилась. Едва восстановив равновесие, она выбросила ногу вперед и ударила Матье носком ботинка под колено. Он хрипло вскрикнул и скрючился от нестерпимой боли, схватившись обеими руками за ногу. Антуанетта же, сдернув кнут, по-прежнему висевший у нее на шее, огрела Матье по спине.

– Ты сдохнешь! – кричала она. – Сдохнешь!

Трижды резко просвистел кнут. Женщина старалась ударить Матье по лицу, и тот, увертываясь от ударов, упал на бок. А она, пока он поднимался, повернулась и побежала прочь. Матье даже не пытался догнать ее – слишком сильно болело колено и слишком тяжелы были облепленные землею башмаки.

Уже с дороги женщина швырнула кнут ему под ноги и крикнула:

– Сам возись со своими мертвецами… и подыхай! Мне-то бояться нечего… Ничегошеньки, слышишь… Я еще полюбуюсь, как ты будешь подыхать. Придет другой могильщик, и я вместе с ним сброшу тебя в яму!

Несмотря на влажный, насыщенный туманом воздух, крик ее разнесся до самых лесов и вернулся к Матье с четырех сторон розы ветров, словно сама земля посылала ему смерть.

27

Долго еще Матье не мог успокоиться. Тяжело дыша, не в силах унять дрожь в руках он неподвижно стоял и смотрел на серую завесу, за которой исчезла молодая женщина, потом медленно подошел к лошади и принялся поглаживать ее.

– Ведьма, – повторял он. – Ты видишь, старина, она же колдунья… А я-то чуть не задушил ее… Само собой, мне бы тогда прямая дорога в ад… Но уберегся я от этого… Я даже не мог бы закопать ее вместе с другими и сказать, что-де, мол, она сбежала… Не мог бы. Не гоже дьявольскому отродью лежать рядом с божьим человеком, вроде отца Буасси. Кощунство это.

Мало-помалу он успокаивался, заставляя себя думать об отце Буасси, который лежал там в повозке вместе с другими покойниками. При мысли о том, что он один будет опускать священника в землю, у Матье стало легче на душе. Хоть и трудно ему будет, а хорошо, что так вышло. Ибо Матье был уверен, что за все время тут, в бараках, никого священник не любил так, как его. А раньше? Смешно сказать, но он ведь ничего не знал о прошлом святого отца. Знал только, что пришел тот из Доля, где учительствовал. Пережил там осаду и чуму, – вот и все. Никогда священник не рассказывал ни о своей семье, ни о детстве.

Дождь понемногу редел, и день окрасился желтоватым светом, едва еще заметным, но указывавшим на то, что небо, где-то в невидимых высотах, должно быть, проясняется. Матье огляделся. Леса постепенно возникали из тумана. Пятна снега стали ярче, луга – точно высвобождались из серой пелены.

Матье тихонько взял лошадь под уздцы и, ласково с ней разговаривая, заставил ее тронуться и подойти так, чтобы повозка стала задом к тому краю ямы, где он не наваливал земли. После этого он подпер колеса камнями, приподнял не без опаски задний край парусины и закрепил его сбоку. Сладковатый запах смерти заставил его застыть. Запах был совсем иной, чем в первые дни, когда мухи тысячами вились в воздухе, а вороны нахально усаживались на самый край ямы. Сегодня не было ни мух, ни птиц. Матье только сейчас заметил это. И подумал, что холода, как и должно быть, убили мух, а вот что птиц нет – нехорошо это. Все молчало – и небо, и земля, будто угрожая ему таинственными опасностями. Слышались только удары копыт по рыхлой земле да легкое позвякиванье мундштука о зубы лошади. И звуки эти еще больше подчеркивали молчание окружающего мира.

Матье снял шляпу, положил ее на сидение повозки, вернулся и потащил первый труп. Это была женщина. Он определил это по волосам, длинная прядь которых выскользнула в дыру плохо зашитого савана. Он обхватил труп руками и положил у края ямы. Потом вытащил двух детей, совсем легоньких, и еще одного – побольше. Саваны были в чем-то липком, промочившем их насквозь. Запах стал сильнее, и Матье отошел на несколько шагов, чтобы, отвернувшись к лесу, разок-другой глотнуть воздуха.

Иезуита он вытащил шестым. Матье легко узнал его по кресту из черной материи, нашитому на саван. Он был тяжелым. Матье вытянул сначала ноги и нижнюю часть тела, затем подсунул левую руку под бедра, а правую – под плечи. Застылая неподвижность тела облегчала задачу. Трупы напоминали Матье бревна, которые ему так часто приходилось ворочать. Отца Буасси он положил немного в сторонку. Ему пришла мысль подпороть простыню и взглянуть еще раз на лицо священника, но он тут же отказался от этого, вспомнив, что нечем будет ее зашить.

– Я положу вас сверху, святой отец, – сказал он. – И посередке.

Трупов было одиннадцать. Значит, ночью умерло еще шестеро. Должно быть, их перенесли на повозку прямо из бараков – прежде, чем взять умерших из отведенного для них закутка, – так как лежали они в самом низу. Тела еще не успели окоченеть, и Матье труднее было их спускать. Он обливался потом. И делал свое дело, стиснув зубы, стараясь удержать перед глазами взгляд священника, снова и снова повторяя про себя слова, которые тот говорил о смерти и о мире ином, куда она открывает двери.

Сложив все трупы у края ямы, Матье соскользнул вниз. На дне уже скопилась вода.

– Бедняги, – пробормотал он. – Вымокнете все.

Он спустил трупы, один за другим, и положил их в ряд, оставив себе проход, чтобы не наступить на них. Детей он поместил сверху, рядом с двумя женщинами, подумав, что, возможно, это их матери. И тут же вспомнил Мари и ее детей. Наконец посередине он положил священника. Запах в яме стал нестерпимым, и могильщик с трудом переводил дух. Как только эта часть работы была закончена, он вылез наверх, отвел подальше повозку, обтер руки о мокрую траву и, вернувшись, опустился на колени у края ямы. Он не знал заупокойной молитвы, которую священник читал всегда по-латыни, поэтому сказал, как умел, иногда запинаясь и подыскивая слова:

– Господи, прими их в светлое твое царствие. Лучший пастырь почиет вместе с ними… Господи, дай мне силы оказаться достойным этого служителя святой церкви, который подарил мне свою дружбу… Господи, избавь меня от искушений… Господи, сделай так, чтобы все эти люди, которые столько страдали, нашли мир в твоей обители…

Он помолчал, потом, пристально глядя на застывшее тело священника, произнес:

– Отец мой, вы уже там, сидите справа от господа, так дайте же мне силы жить честно, и чтоб он принял меня, когда придет мой черед, и воссоединил с вами. Простите мне прегрешения мои. Я же стану бороться с соблазнами и служить ближнему моему, как вы учили меня.

И Матье надолго застыл, мысленно вновь проживая часы, проведенные подле священника.

Небо еще посветлело, и ветер, налетевший с севера, шепотком прошелся по лесу. Матье подумал, что холода, наверное, еще вернутся.

Он поднялся, взял лопату и, яростно врезаясь в размокшую землю, принялся кидать ее вниз, на трупы, и она падала с глухим стуком.

Постепенно белые пятна саванов исчезли. И вскоре осталось лишь пятно величиною с две ладони, – там, где было лицо священника. Матье остановился, с минуту глядел на него и сказал:

– Простите, отец мой.

Потом снова принялся за работу, так и не зная, сказал он это, думая о своих прегрешениях или о том коме земли, что бросит сейчас на лицо священника.

28

Предзакатное солнце пробилось наконец сквозь серую пелену, когда Матье медленно подъезжал к баракам. Вокруг все сверкало – и долина, и леса, где мокрые ветви деревьев сбрасывали последние капли на остатки снега. Дорога превратилась в топь, и лошадь, спотыкаясь и скользя, то и дело с усилием вытягивала из жидкой грязи колеса повозки. Матье сидел впереди. В руке он сжимал кнут, который подобрал там, где бросила его Антуанетта. И не отрываясь смотрел на него. Никто никогда еще не бил Матье. Он думал об этой женщине, о мгновеньях, проведенных с нею в лесу, и о ненависти, которую прочел в ее глазах, когда она хлестала его. В память о священнике, и особенно с той минуты, как Матье сорвал с себя омелу, он гнал от себя мысли о волшебстве, колдовстве, о потусторонних силах, и все же в ушах его безумолчно звучали брошенные ведьмой угрозы. Неужто правда, будто мать ее погубила герцога Саксен-Веймарского? А ежели это правда, почему бы дочери не обладать такой же властью? Теперь один только Матье не носит омелу. Один только он – а до него это был иезуит. Неужто правда, будто священник умер из-за того, что отказался от омелы? Но, может, колдунья солгала. Ничто ведь не доказывает, что стражник и цирюльник тайком носят омелу.

Лошадь тащилась еле-еле, и Матье машинально прищелкивал языком, чтобы заставить ее немного ускорить шаг. Привыкшая к Матье лошадь чувствовала, что вознице сейчас не до нее. И наддав было немного, постепенно снова вошла в прежний ленивый ритм.

Когда они добрались до бараков, день стал уже угасать. Отливавшее оранжевым солнце вскоре сделалось красным и начало медленно погружаться в лиловый пепел, клубившийся на горизонте, точно выдохнутый землей.

Матье кончал распрягать, когда к нему подошел цирюльник. На какой-то миг возница подумал, что он собирается говорить с ним об Антуанетте, и ожидал неприятных объяснений, но, должно быть, та держала язык за зубами, потому что мэтр Гривель лишь сказал:

– Вот ведь нескладно как получилось. Бедняга не щадил себя и умер, как раз когда болезнь пошла на убыль. А я-то даже пойти с вами не мог. – И бросив взгляд туда, где за загородкой лежали покойники, добавил: – Еще пятеро умерло после того, как повозка уехала к тебе. Но эпидемия кончилась. Больше не поступило ни одного больного и прискакал нарочный с пакетом от мэра Салена. Как проживем четыре дня без покойников, можем спускаться.

Мэтр Гривель покачал головой, скорчил гримасу, так что его запавшие от усталости и недоедания щеки собрались в складки, потом сказал:

– Четыре дня – ничто в сравнении с тем, сколько мы тут прожили, но только пробыть нам тут придется наверняка не меньше недели… А после тут уж никого из живых не останется.

Неизбывная усталость звучала в его голосе. А Матье слушал его и думал лишь о священнике. Однако, когда старик нагнулся за куском дерева, чтобы очистить от грязи подошвы, возница заметил у него на шее тоненький белый шнурок. Конечно, цирюльник мог носить ладанку, но возможно – и веточку омелы? Матье не осмелился спросить его, но, ложась спать, внимательно наблюдал за стариком. И вот когда мэтр Гривель снимал воротничок, рубашка приоткрылась, и Матье увидел омелу.

Пьяный стражник храпел, как всегда. Матье выждал, покуда уснул цирюльник, бесшумно поднялся и при свете очага, где тлели два толстых буковых полена, расстегнул одежду пьянчуги. На волосатой, влажной, сильно пахнущей потом груди покоился плетеный кожаный шнурок с несколькими засохшими листочками и тремя серыми шариками. У Матье затряслись руки. И не из страха перед стражником, которого не разбудил бы и аркебузный выстрел, раздайся он в бараке, – Матье смутно сознавал, что этот его поступок – в общем-то предательство. Раз он делает так, значит все еще верит в силу Антуанетты. И, значит, вера его в бога недостаточно крепка. Невидимая нить еще связывала его с тайнами мрачной бездны, откуда поднимались голоса земли и чего-то неведомого, и хоть язык этот внятен детям человеческим, смысл всегда ускользает от них.

С тысячью предосторожностей Матье вернулся на свое место. Дыхание спящих заполняло лишь малую часть помещения, где плясали огоньки и тени. А из темных углов поднимался и раздвигал пространство целый мир. Тут были старики крестьяне, говорившие, что надо чтить день сева, не то духи земли, глядишь, загубят весь урожай. А там кто-то полз на коленях вдоль борозды с куском хлеба в руке, чтобы задобрить лесных богинь. А вот кюре погнался за крестьянкой, которая в зерно для сева подмешала пепел бараньего черепа. И все вместе они хором возвещали, что омела – это растение жизни, предохраняющее от всех хворей. А в нескольких шагах отсюда, в другом бараке, Антуанетта, может, думает сейчас о нем. В самом ли деле она так уж ненавидит его? И в силах ли наслать на него чуму?

Еще прежде чем проверять, носят ли другие омелу, Матье подумал, как бы на него снова не напал страх, если он убедится в правоте Антуанетты. Теперь же, когда он знал, что один только он не носит спасительного растения, ему никак не удавалось отделаться от мысли, что он больше остальных подвержен болезни.

Однако же он неустанно твердил себе, что он здесь самый сильный и сумеет уберечься от нее.

Тем не менее неуверенность не проходила, хоть он и убеждал себя, что отец Буасси, покидая этот мир, конечно же, завещал ему частицу своей веры, которая и дает ему силы преодолеть желание сбежать.

А желание это жило в нем точно дремлющий зверь, который от любого пустяка может вскочить на ноги. Мысли Матье не подчинялись ему, они то и дело устремлялись вслед за путниками, которые, верно, достигли уже границы, если какие-нибудь случайности не задержали их.

Не в силах заснуть, Матье вслушивался в ночь. Снова поднялся ветер, но не такой сильный, как раньше. Он стонал в щелях крыши. Вой его был еле слышен, как и стоны больных, – значит, он носился где-то в высях. Низкое небо, раздавившее день, теперь, может, уже высвободило верхушки деревьев. Если солнце немного растопило снег под елями, то мороз, вернувшись, покроет все коркой, и сани легче будут скользить. Лошади перестанут проваливаться. Возницы наверняка уже обернули им ноги старыми мешками, чтоб уберечь от падения. Быть может, седовласый старик и Добряк Безансон решили идти и ночью, чтобы воспользоваться морозом.

Несколько раз где-то близ бараков принимались выть волки, и даже разыгралась битва, после которой к их завываниям примешался визг раненой лисицы. Матье вспомнил, как в первую ночь Колен Юффель встал и пошел выстрелить в хищников. Но Колен умер, как и священник, который заставил построить закуток для покойников.

Потом настала тишина. Тишина, в которой слышался глухой рокот, похожий на шум далеких горных потоков, зажатых между гулкими скалами, – рокот, возвещающий уход в оцепенение и сон.

Часть пятая

НА РАССВЕТЕ

29

Вскоре вернулся северный ветер и прогнал дождь. За одну ночь смерзлась насквозь вымокшая земля. Все сделалось сверкающим, гладким, твердым и звонким, точно высеченным из отборного камня. Небо сверкало и искрилось, и поющий на лету ветерок, казалось, уносил прочь заразу, очищая все на своем пути.

Как только с чумой было покончено, бараки приняли иной вид. Те несколько больных, которым удалось выжить, думали лишь о том, как бы добраться до Салена, и стражнику пришлось все же заняться охраной. Наконец настало утро того дня, когда истек назначенный срок. Уцелевшие больные спустились в город по склону Белины и по тропинке, перемежавшейся выдолбленными в горе лестницами; служители с лошадьми и гружеными повозками двинулись по дороге.

Когда обоз достиг Браконских ворот, его уже ждали советник и взвод стражников. Матье, который вел переднюю упряжку, остановился и подал знак цирюльнику, шедшему следом со второй лошадью. Старик подошел к нему в сопровождении стражника.

– Пусть женщины вылезут из повозки! – крикнул советник.

Антуанетта легко соскочила на землю, а толстая Эрсилия Макло спустилась с трудом. Когда все пятеро собрались вместе, советник сказал:

– Хорошо, теперь наши люди займутся повозками. А вас проводят туда, где вы должны жить.

Волна беспокойства прокатилась по маленькой группе; все зашевелились, с тревогой поглядывая друг на друга.

– Но я-то – я иду к себе, – нерешительно проговорил цирюльник.

– Нет, мэтр Гривель, – возразил советник. – Вы знаете, что по закону совет имеет право назначать людей, которые должны пожить в брошенных домах до возвращения… Он не успел закончить фразу. Цирюльник с поистине удивительной яростью ринулся на него, схватил за грудь камзола и принялся трясти.

– Конечно, всегда одних и тех же! – кричал он. – Те, у кого денег куры не клюют, не желают рисковать своей шкурой. Стоит начаться эпидемии, их и след простыл. Они отправляются в замки на природу, а то и вовсе за границу. И пока они не вернутся, тех, кому меньше повезло, заставляют жить у них, чтоб проверить, не прячется ли там чума…

Стражники тотчас подоспели на выручку и оторвали мэтра Гривеля от советника. Советник был в теле, и одутловатое лицо его так и налилось кровью. Он задыхался не в силах произнести ни слова. Стражники оттащили цирюльника подальше, но заткнуть ему рот не смогли, и он все же выкрикнул:

– Вечно одно и то же – совет назначает нас, а как и почему, никто не знает!

– Не вас одних, – проорал наконец толстяк…

Тут вмешался офицер стражи.

– Успокойтесь, – сказал он. – Ругать нас не за что. По правилам, вам надлежит сидеть в бараках еще десять дней. Но наступили такие холода, что совет пожалел вас. Решил поместить вас в пустующих домах. У вас будет чем обогреться, и еду вам принесут.

Тут советник, немного отдышавшись, обратился к цирюльнику:

– Послушайте, мэтр Гривель, вы же меня знаете, и вам известно, что я люблю справедливость… Но что я могу поделать? Город на три четверти пуст. Если бы не гарнизон, на улицах вообще не было бы ни души… Если хотите, можете попросить, чтобы вашей жене разрешили находиться вместе с вами.

– Ну, конечно, – бросил цирюльник, – пусть и она заразится!

В голосе его звучало лишь слабое эхо недавнего гнева. Он с грустью добавил:

– Ничего не попишешь, решили нас доконать.

Стражники отпустили мэтра Гривеля. Советник подошел к нему и, взяв его за плечо, сказал:

– Вы же знаете, как никто, что никакого риска тут нет. Обычная формальность… При том, что происходит в стране, если мы еще перестанем уважать закон, – нам и вовсе конец… Ясно?

Матье наблюдал за ними. Он всю жизнь жил в деревне, этого закона не знал и не понимал до конца, чего от него хотят.

– Ладно, – произнес офицер стражи, – пошли.

Два стражника погнали повозки к ратуше. Офицер заглянул в бумагу и вызвал:

– Макло, Эрсилия!

Старуха выступила вперед.

– Вот она я, – буркнула она. – Я-то никогда и не мечтала выбраться из ваших бараков, так что делайте со мной что хотите… У меня на этом свете никого не осталось.

– Следуйте за стражником, – сказал офицер.

Пройдя несколько шагов, толстуха обернулась.

– Прощайте… – крикнула она остальным. – Ежели на этом свете не свидимся, будьте покойны, встретимся на небесах… Мы это заслужили… Сам отец Буасси так сказал… Он сейчас как раз готовит нам место.

– Прощай! – раздалось в ответ.

И славная женщина, переваливаясь, пошла прочь. Длинный плащ скрывал контуры ее раздутого тела, и она походила на гонимый ветром большущий коричневый шар.

Офицер вызвал Антуанетту Брено – она не ответила даже на прощальный привет цирюльника. С каменным лицом проследовала она за высоким, тощим, сутулым стражником, нехотя волочившим свою алебарду. Проходя мимо Матье, она кинула на него взгляд, полный угрозы, в котором, как ему показалось, он явственно прочел то, что сказала она ему на лугу, где хоронили покойников:

«Ты сдохнешь… А я вместе с ним сброшу тебя в яму».

Затем настал черед Вадо – он запротестовал, утверждая, что его нанимали для войны, но офицер заставил его замолчать, приказав другому стражнику отобрать у него оружие.

– Мы вернем тебе все, когда ты выйдешь. И можешь мне поверить, если хочешь повоевать, случай тебе представится.

Наступила очередь Матье – он простился с цирюльником и пошел за своим провожатым.

Поначалу они шли молча. Город был пуст. Из считанных труб шел дым. Стражник был того же роста, что и Матье, с добрым, круглым, красноватым лицом.

– Повезло тебе, – сказал он. – Один будешь жить в целом барском доме. И топить можешь сколько влезет… Мы-то все время на улице торчим. И не думай, будто нас хворь щадит. Я здесь всего месяц, а уже сколько народу на моих глазах умерло.

– Знаю, – сказал Матье. – К нам в бараки привозили больных солдат – никак не меньше двадцати было.

– А тебе не попадался один, по имени Бурделье?

– Знаешь, я ведь был могильщиком. Так что имена…

– Да, оно конечно, – согласился стражник. – Но это брат мой… Близнец. Очень мы с ним были похожи… Когда его увозили, у него уже весь живот был вздутый. Наверняка помер.

Он сказал это спокойно, без грусти. Как говорил бы о вьюге или холоде.

Матье объяснил ему, что выздоровевшие больные спускались другой дорогой, но солдат слишком долго жил рядом с чумой и не питал больших надежд.

– Которые оттуда вышли, – сказал он, – видать, не были взаправду больными. Их туда отправили, потому что кто-нибудь в семье заболел. А у нас все по-другому. Властям не хватает людей для защиты города. Так что у нас в бараки отправляли только тех, кому уж точно – крышка. Но которые из бараков возвращаются, их помещают, как и вас, в пустые дома. Так что я живо узнаю, нет ли среди них моего брата. Да только помер он, это уж как пить дать.

Они вышли на улочку, карабкавшуюся к Сен-Анатуалю, и стражник остановился перед богатым и, видимо, недавно выстроенным домом в два этажа. Он снял с пояса огромный ключ и отпер толстую дубовую дверь.

– Ну вот, – посмеиваясь сказал он. – Ты и у себя… Это дом господина Курвуазье, у него есть еще замок в горах. Но он сейчас не там. «Серые» сожгли его замок. А он, говорят, – в Савойе. Здесь ты найдешь, чем обогреться. Еду будут приносить каждый день… Дверь я запру на ключ. Спору нет, ты можешь улепетнуть и в окно, но из города тебе все равно не выйти. Так что лучше сиди спокойно. Неделя-то она быстро пролетит.

Матье вошел. Стражник, остановившись на пороге, сказал:

– Караулу возле городской стены приказано стрелять в каждого, который попробует пройти… Так что лучше не рыпайся. Ну ладно, до свиданьица, друг-возчик! Ты здесь неплохо отдохнешь.

– До свиданья!

Дверь захлопнулась, и ключ повернулся в массивном замке. Едва слышный за толстыми досками двери шум шагов стих, и наступила тишина. Полнейшая тишина, охраняемая стенами из отборного камня. Внутри царил полумрак. Матье выждал, пока глаза к нему привыкнут, и направился к широкой каменной лестнице с коваными железными перилами. Шаги его разносились по всему, дому, где стоял запах затхлости. Металл под рукой был ледяной, влага выступила на каменных стенах, кое-где уже белели пятна плесени. Слабый дневной свет, падавший из узкого окна, что белело на нижней площадке, освещал ступени. Матье поднялся туда, но окно было расположено слишком высоко, и он не мог выглянуть наружу. На площадку выходили три двустворчатых двери. Матье осторожно толкнул одну из них. Каждую секунду ему казалось, что вот-вот появится господин Курвуазье или кто-нибудь из слуг и угостит его ударом шпаги. Он очутился в просторной зале, где половину стены занимал большой, выше человеческого роста, камин, выложенный камнем. Длинный стол с мраморной доской поблескивал в центре комнаты, словно тихое озеро, отражая два широких окна, откуда открывался вид на крыши домов, позади которых виднелись залитые солнцем скалы, венчающие каскады виноградников.

В зале было холодно и сыро, и человеку, всю жизнь свою проведшему на дорогах, трудно было вынести царивший там запах плесени. Матье долго колебался, потом с тысячью предосторожностей повернул шпингалет из блестящего металла и распахнул во всю ширь одно из окон.

В комнату ворвалась струя свежего воздуха, приподняла портьеры, вдохнула жизнь в накинутые на кресла чехлы, вихря водовороты в стоячем воздухе жилища, где, казалось, уже многие века никто не жил.

30

Для возницы, видевшего лишь подвалы в богатых домах, куда ему случалось сгружать бочку-другую вина, первый день прошел незаметно. Все вызывало его удивление. Простор и высота комнат, число их, мебель, встроенные повсюду камины, люстры, подставки для факелов и огромные гобелены на стенах с изображением полевых работ, какими их представляют себе те, кто никогда ими не занимался.

В маленькой гостиной второго этажа Матье обнаружил написанную красками картину, которая сильно его заинтересовала. Он увидел возницу из далекого прошлого; на вознице была лишь звериная шкура, прикрывающая ягодицы, и управлял он парой каких-то тварей, впряженных в некое подобие повозки, без боковин, на деревянных колесах. На повозке лежала голая женщина и две таких же голых девочки. Твари сильно смахивали на быков, только у них была чересчур длинная шерсть, огромная голова, широкая грудь и диковинные рога полумесяцем.

Матье интересно было бы узнать, по какой стране и когда раскатывала такая необычная упряжка. Сначала он посмеялся над картиной, потом снова и снова возвращался к ней, а под конец даже с удовольствием стал ее разглядывать. Сильно скучал он по своему ремеслу, по лошадям, по дорогам. В бараках он, правда, не сказать, чтоб занимался своим делом, но там при нем были две лошади, да и повозки тоже. Хоронить, конечно, занятие не из приятных, но как-никак заполняет время. А больше всего Матье тяготило безделье. И еще одиночество, потому что хоть и частенько доводилось ему, в лесу или на дорогах, подолгу не видеть лица человеческого, рядом с ним всегда были лошади и все, что есть живого в природе. А здесь жил только огонь, который Матье разжег в очаге на кухне и все время поддерживал.

Кухню он выбрал потому, что тут ему было посвободнее. Она, конечно, не походила ни на одну из тех, где он бывал, – в харчевнях и то он такой не видел, – но предназначена она была для работы, и потому Матье не чувствовал себя здесь одиноко. И до дров тут было рукой подать – они лежали в сарае, куда можно было пройти через низенькую дверцу, выходившую в тесный, темный, зажатый между высокими серыми стенами внутренний двор. Матье так и тянуло туда: он выходил, глядел на небо, жадно глотая воздух, и возвращался в кухню, где огонь пожирал буковые и ясеневые поленья.

Дрова и огонь были живыми существами, друзьями, которых он все больше ценил. Они стали частью его жизни, тогда как все остальное в доме не существовало для него. Проходя через другие комнаты, Матье говорил себе:

«И как это люди могут тут жить. Небось веселого мало. Я, к примеру, не мог бы. И пошевелиться-то боязно. До всего дотронуться страшно».

Он с опаской касался мебели и утвари; эти неодушевленные предметы смущали его куда больше, чем когда-либо существа из плоти и крови.

К середине дня стражник принес ему полный котелок супа и целый хлеб. В супе плавал кусок настоящего сала. Этот стражник говорил не так, как Матье; непонятно было даже, откуда он родом.

Два первых дня Матье от нечего делать обследовал дом и обнаружил книжки с картинками, которые мог рассматривать. Потом острота новизны притупилась, и самым приятным занятием для него стало перебирать воспоминания. Он ездил по стране. Проводил долгие часы с родителями, с женой, за работой, с лошадьми, в солеварне, с отцом Буасси, с Коленом Юффелем, с цирюльником и еще с Антуанеттой.

Теперь, когда угроза чумы миновала, слова отца Буасси и Антуанетты отошли куда-то вдаль. Наверное, эта женщина не была настоящей колдуньей. Что же до иезуита, то он наставил его на путь, который и сейчас ему видится единственно верным, и Матье, говоривший вслух, чтобы поколебать плотную тишину этого слишком просторного дома, все время обращался к священнику. Он много молился и думал при этом чаще об иезуите, чем о боге, которого никогда не мог себе представить.

Ну, и наконец Матье думал о будущем. Конечно, он мог бы наняться на работу в солеварни, но если бы ему удалось выбраться из города, он с радостью вернулся бы к упряжке и дальним дорогам. И мечтая о том, как оно будет, Матье вспомнил подмастерье плотника. Он охотно очутился бы опять среди этих людей, с которыми не пожелал уйти в кантон Во. Ведь если с чумой удалось справиться, война-то по-прежнему бушевала на землях Конте.

Один и без упряжки он проскочил бы. А как перешел бы границу, стал бы расспрашивать, разузнавать. Наверняка люди вспомнили бы повозки, переделанные в сани. Безансон рассказывал ему об огромном озере, о городе, где он работал. Матье даже помнил чудное название этого города – Морж. Там Безансон думал найти людей, которые помогут ему; и там он надеялся снова приняться за работу, ибо он считался хорошим плотником.

И Матье представил себе упряжку красавиц лошадок, повозку, груженную балками, и Безансона, приветствующего его со строительных лесов. Он явственно видел все это и еще видел улыбающееся лицо Мари. И образы эти успокаивали его.

Так пролетели семь дней, а на восьмой день утром, задолго до того часа, когда обычно ему приносили суп, Матье услышал, как открывается дверь. И чей-то голос крикнул снизу:

– Гийон! Ты здесь?

Он вышел на площадку, и, перегнувшись через перила, увидел двух незнакомых стражников.

– Бери одежду и спускайся, – крикнул один из них. – Кончено.

У Матье будто гора свалилась с плеч. Он торопливо набросил плащ, надел шляпу, посмотрел в последний раз на огонь и спустился. Ноги сами несли его. И почему-то ему казалось, что все вокруг залито светом, даже эта темная лестница. Снаружи все застыло от мороза, было солнечно, воздух свеж, кое-где еще лежал снег.

Стражники ждали его на улице. Как только он вышел, один из них снова запер дверь на ключ.

– Значит, – проговорил Матье, – кончено все?..

– Ага, – с наглым смешком ответил стражник. – Кончено с роскошной тюрьмой, теперь попробуешь другую. И я тебе сразу скажу: она будет не такая приятная.

Матье отшатнулся. Стражники, верно, решив, что он намеревается бежать, схватили его за руки.

– Не дури, – сказал тот, который, похоже, был главным. – Ты и двадцати шагов не пробежишь, как я подстрелю тебя точно зайца.

У обоих в руках были мушкеты.

– Да я и не собираюсь бежать, – сказал Матье. – Скажите только, что вы против меня имеете.

– Мы-то ничего. Но раз нам велено отвести тебя в тюрьму, видать, есть причина. Сам-то небось знаешь.

И, таща его за собой, они двинулись по улице. Матье удалось лишь понять, что приказ об его аресте и препровождении в тюрьму подписали мэр и главный судья.

Он был настолько оглушен случившимся, что у него голова шла кругом. Ему казалось, что мостовая горбится волнами, а дома вот-вот рухнут на него.

– Слушай, ты, – прикрикнул на него один из стражников, – на ручках мы тебя нести не будем!

Навстречу им попадались какие-то люди, с любопытством разглядывавшие их. Один из прохожих спросил:

– Что, шпиона поймали?

– Похоже, – ответил стражник.

– Ну а если так, вздерните его, и дело с концом, – посоветовал прохожий.

Случившееся было настолько неожиданно, что Матье покорно шагал, ничего не видя вокруг, словно в пелене светящегося, почти осязаемого тумана. Он почти не чувствовал земли под ногами и грубых рук стражников, крепко-крепко державших его выше локтя.

Они вошли во двор ратуши и направились к низкой дверце, которую Матье замечал всякий раз, как поил у водоема лошадей, – возле нее всегда стоял вооруженный часовой.

При виде этой дверцы и охраны Матье застыл.

– Чего вам от меня надо? – выкрикнул он, – Я же должен знать!

Стражники силой втолкнули его внутрь.

– Не торопись, – крикнул один из них, – узнаешь – не обрадуешься. А ну шагай, живо. И тихо мне!

Они подтолкнули Матье к скользкой лестнице, узкие ступени которой спускались к темному коридору, где дымился прикрепленный к стене чахлый факел. Навстречу им поднялся сидевший на камне старик и открыл тяжелую деревянную, окованную железом дверь, обитую гвоздями.

– Входи, живо, – усмехнулся один из стражников, – здесь тебе будет лучше, чем в другом месте.

31

Камера представляла собою подвал, с низким сводчатым потолком, довольно длинный, но узкий – не больше четырех шагов в ширину. Кроме двери, которая только что захлопнулась, там было лишь крохотное полукруглое оконце, заделанное крест-накрест двумя железными прутьями и расположенное под самым потолком. Матье остался стоять спиной к двери, дожидаясь, пока глаза, еще полные яркого дневного света, привыкнут к темноте. Так стоял он несколько секунд, как вдруг в другом конце комнаты, под узким оконцем, зашевелилась какая-то масса.

– Когда входишь, ничего не видно, правда? – тихо произнес низкий голос. – Но вы быстро привыкнете, вот посмотрите.

Фигура поднялась, и седые волосы тускло блеснули на слабом свету. Матье стоял лицом к окну и мог разглядеть лишь силуэт человека, более высокого и плотного, чем он сам; незнакомец медленно приблизился к нему. Потом ласково взял его за руку и сказал:

– Идите сюда. Здесь мало света, и лучше, чтоб источник его был позади. Тогда этот маленький мирок намного легче разглядеть.

Они прошли в другой конец камеры, и незнакомец усадил Матье на каменную скамью, вделанную в стену. Под ногами возница почувствовал слой соломы, и когда он сел, прислонившись к стене, то увидел на полу в полутьме блестящие стебельки.

– Кто бы вы ни были, добро пожаловать, – сказал незнакомец. – Пребывание здесь не назовешь приятным, так что давайте постараемся по возможности облегчить его, помогая друг другу переносить все тяготы. Позвольте представиться: Пьер де Мальбок. Здесь я потому, что отказался отдать городу Салену припасы, которые у меня еще оставались. А принимая во внимание то, что я – дворянин, а у власти в Конте – буржуазный парламент, принимая во внимание то, что мы переживаем голод, чуму и войну, принимая во внимание трусость и бесхарактерность тех, кто будет меня судить, возможно, меня ждет смерть.

И, рассмеявшись, добавил, что он, правда, сумел взять свое от жизни.

– Я не спрашиваю, в чем вас обвиняют, – это было бы бестактно, – продолжал он, – но хотел бы знать, кто вы и откуда.

Матье оробел; он назвал свое имя, сказал, что по ремеслу он – возчик из Эгльпьера. Он уже собрался было рассказать свою историю, как вдруг дверь распахнулась. Коридорный факел осветил каску и кольчугу стражника, выкрикнувшего:

– Гийон Матье! На допрос!

Матье поднялся, и товарищ по камере сказал ему:

– Они не оставят вас долго здесь гнить. Не бойтесь, они хотят расследовать ваше дело.

– Пошли, – скомандовал стражник, – да поживей!

Он вытолкнул Матье в коридор, а Мальбок прокричал ему вслед:

– Главное, требуйте адвоката!

Глаза Матье уже привыкли к полумраку, и, выйдя на залитый светом двор, он на миг ослеп.

– Давай, иди, – проворчал стражник. – Ты что, думаешь, мне больше делать нечего? Вперед, висельник несчастный!

Слова эти напугали Матье, но стражник несколько раз ударил его по икрам рукояткой алебарды, и он ускорил шаг. Они пересекли двор и через низенькую дверцу вошли в здание. Еще десять шагов по выложенному плитами вестибюлю, и стражник, остановившись перед другой дверью, постучал в нее рукой в перчатке.

– Войдите! – крикнул голос за дверью.

Они вошли в просторную залу, освещенную двумя большими окнами. В камине, еще более высоком, чем в том доме, где Матье прожил несколько дней, ярко горели отборные поленья. Спиной к огню, облокотившись на стол, заваленный кипами бумаг, сидели двое мужчин. Еще один человек стоял справа от стола, опершись на спинку кресла. Матье одним взглядом охватил всю картину, а стражник подтолкнул его к столу, перед которым стоял небольшой табурет на трех ножках. Двое сидевших за столом были в красных мантиях с горностаевым воротником. А тот, что стоял, был в черной мантии, отороченной белым. Старший из двух судей – белый парик на нем блестел точно серебряный – велел Матье сесть. И спросил, действительно ли он – Гийон Матье, возница родом из Эгльпьера; потом, заглянув в бумаги, продолжал:

– Гийон, в Конте идет война. Край наш переживает тяжкие испытания. И ему нужен каждый из его сынов. Вы обвиняетесь в том, что пренебрегли своим долгом. Вас назначили исполнять обязанности могильщика в чумные бараки, а вы покинули свой пост, намереваясь бежать. Более того, вы пытались соблазнить девицу Брено, Антуанетту, обмывавшую покойников, с целью увести ее с собой в Савойю, куда вы рассчитывали пробраться.

– Но…

– Молчать, Гийон. Вы будете говорить, когда я дам вам слово.

Голос старика гремел раскатами и точно в пропасти отдавался от голых стен. Наступила тишина, и прежним размеренным тоном судья продолжал:

– Ваша первая попытка оказалась неудачной, тогда вы решили попробовать еще раз. И уже не пешком, а выкрав повозку, в которой возили трупы и куда вы спрятали продовольствие. Мы проверили: провизия все еще лежит в ящике, под сиденьем кучера. Когда упомянутая Брено пригрозила, что донесет на вас, вы попытались задушить ее, но она схватила ваш кнут и спаслась бегством. Только боязнь ареста, если вы уедете без нее, помешала вам привести ваш план в исполнение.

Судья сделал паузу и, заметив, что Матье, сидевший на табурете, зашевелился, поднял руку, требуя тишины.

– Обращаю ваше внимание, – продолжал он, – на тот факт, что по закону подобная измена карается смертной казнью, а кража продовольствия отягощает дело. Теперь, Гийон, можете говорить.

Матье точно обухом по голове ударили. Он понял лишь, что ему угрожают смертью и даже чем-то еще худшим, – это казалось ему просто невероятным. Судорожно глотнув слюну, вдруг заполнившую рот, он еле слышно произнес:

– Неправда это… Она наврала…

– Поосторожней, Гийон, вы обвиняете свидетельницу во лжи. Это может только ухудшить дело… А если вы утверждаете, что Брено лжет, вам придется доказать это.

Матье попытался взять себя в руки и минутку поразмыслить. Внезапно ему вспомнились слова товарища по камере, и он сказал:

– Я прошу адвоката.

Судьи с улыбкой взглянули друг на друга и повернулись к человеку в черном, который стоял возле кресла. Человек в черном кивнул, и судья сказал:

– Я думаю, что мэтр Дюпрель возьмет на себя трудную миссию вас защищать.

– Я согласен, – произнес человек в черном; важный его голос шел, казалось, из самой глубины груди.

Он был высокий, пузатый, с тяжелым лицом и низким лбом над маленькими черными глазками.

– Хотели бы вы побеседовать с вашим клиентом? – спросил судья.

– Мне представляется это совершенно необходимым, господин судья, – ответил адвокат. – Я совсем не знаком с делом.

Судья протянул ему несколько листков бумаги, которые он назвал «обвинительным актом».

– Пойдемте, Гийон, – сказал адвокат.

Матье зашагал за ним. Стражник проводил их по коридору до небольшой комнаты, обитой свежими деревянными панелями и освещенной узким зарешеченным окном, откуда свет падал на светлый буковый стол. Стражник вышел, заперев дверь на ключ. Лишь только они остались одни, адвокат усадил Матье на табурет и сам устроился тоже на табурете, прямо напротив него. Положив бумаги на разделявший их стол, адвокат облокотился на него, скрестил пухлые пальцы и, пристально глядя прямо в глаза Матье, спросил:

– В Эгльпьере у вас было свое дело?

– Нет… Я служил у господина Кулона, его убили французы во время осады Доля.

– Значит, у вас своей упряжки нет?

– Нет.

– Но немного денег у вас, надо думать, где-нибудь припасено?

– Нет. А откуда у меня им быть, деньгам? Дома, и того у меня больше нет.

– А кто-нибудь сможет оплатить расходы по вашей защите?

– Расходы? – переспросил Матье.

– Да, расходы по делу и мой гонорар.

– Но я не знаю никого, кто бы…

Матье не успел закончить фразу. Толстяк тотчас поднялся и объявил:

– В таком случае, мой мальчик, вам надо поискать другого адвоката… Но я сильно сомневаюсь, чтобы это удалось вам в Салене, да еще в такие времена.

Он постучал в дверь, которую стражник тут же отпер, и сказал:

– Стражник, можете препроводить заключенного к судьям, которые ведут расследование. И верните им дело.

Матье попытался что-то сказать, но слова сплелись в комок в его перехваченном судорогой горле. Подталкиваемый стражником, он вернулся в залу, где сидели в ожидании судьи.

– Не повезло. Никакой надежды, Гийон, – не без издевки сказал старший из них. – Я знаю мэтра Дюпреля: если он отказывается защищать вас, значит, ваше дело и вправду безнадежно. Адвокаты – в точности как судьи. Они не теряют времени даром…. А теперь назовите, пожалуйста, свидетелей.

– Свидетелей?

– Да, людей, которые могли бы поручиться, что вы – честный малый. Что вы не пытались бежать. Что Брено солгала.

Перед Матье всплыли глаза отца Буасси, и возница не мог сдержать грустной улыбки.

– Улыбаетесь, Гийон. Видимо, перебираете в уме свидетелей… Ставлю вас в известность, что мы уже решили выслушать Макло, Эрсилию, мэтра Гривеля и стражника Вадо – тех, кто был с вами в бараках.

Матье снова подумал о священнике, и вдруг словно солнечный луч осветил его и он услышал:

«Ты славный малый… Славный малый, – совсем такой, как мой сын».

Голос старого солевара звучал в ушах Матье. И, ухватившись за это воспоминание, возница проговорил:

– Ага, конечно… Есть же солевар… Старик солевар. Он все скажет.

Судьи удивленно переглянулись. И председатель записал имя, которое назвал Матье.

32

Лишь только Матье вошел в камеру, Мальбок протянул ему краюху пропахшего плесенью хлеба.

– Держите, – сказал он. – Это все, чем нас кормят. А кувшин с водой – вон там, в углу.

– Мне совсем не хочется есть, – сказал Матье.

Мальбок принялся успокаивать его. Голос у него был добрый, и говорил он красиво, только Матье не все понимал. Когда Мальбок узнал об истории с адвокатом, его затрясло от безудержной ярости. Гневно жестикулируя, он принялся расхаживать взад и вперед по камере.

– Негодяй! – кричал он. – Я его знаю. Он один и остался в городе… Я-то решил лучше сам себя защищать, чем отдавать деньги такому прохвосту – уж он постарался бы меня угробить. Он выступал однажды против меня в тяжбе по поводу раздела земли… Но для вас хорошего в этом мало. Я все-таки знаю законы и могу вести дело не хуже такого адвокатишки, а вы, мой мальчик, – сомневаюсь, чтобы вы сумели себя защитить.

Он снова уселся рядом с Матье.

– Расскажите-ка мне все подробно, – предложил он. – Подумаем вместе. Вы только внимательно меня слушайте, а я скажу вам, как надо себя вести.

Матье принялся рассказывать. Когда он сказал, что работал у господина Кулона, Мальбок перебил его.

– Ну конечно, – сказал он. – Я его знал. Он расчищал у меня просеки в Шамуа д'Амон. Хорошая была работа…

– Помню, – сказал Матье, – старые дубы и отличный граб.

– Как, и вы там были?

– Я весь лес оттуда и вывез.

Мальбок положил руку ему на плечо, посмотрел на него в полумраке и сказал:

– Мальчик мой, я никогда еще не видел, чтобы просеки были так тщательно расчищены. Вы наверняка хороший человек. Впрочем, я расплатился с вашим хозяином по совести…

– Помню… Он и мне хорошо дал… Спасибо вам.

Мальбок расхохотался.

– Не стоит меня благодарить, – сказал он. – Вы же видите, как получается в жизни. Вчера я был богат. Вы работали на меня, даже не зная, кто я. Если бы я пришел в лес в то время, когда вы там были, вы, вероятно, застенчиво смотрели бы на меня издали, а теперь мы сидим в одной камере. Оба находимся почти в одинаковом положении, и оба в равной мере всего лишены. У вас нет денег, чтобы нанять адвоката, я мог бы оплатить услуги доброй сотни, но в городе остался всего один, чьей помощи я не хочу… Ирония судьбы! Вы не находите?

Он поднялся, прошелся раза два взад-вперед по камере, потом стал перед Матье так, что голова его попадала в слабый луч света, падавший из оконца, скрестил руки на груди и сказал:

– Вот видите, Гийон. Все проклинают голод, чуму, войну, и, однако же, именно в такие времена рождается справедливость. Конечно, мой мальчик. В этом она и заключается. Мы с вами – в одном мешке. И, быть может, обоим предназначена одна виселица.

Он снова сел и положил узкую руку на плечо Матье.

– Да нет же, нет, – поспешил поправиться он. – Я шучу. Людей так запросто не вешают. Давайте рассмотрим поподробнее ваше дело. Итак, вы говорите, что эта женщина заявила…

Матье, преисполненный доверия к этому человеку, начал опять рассказывать. Правда, говорил он обо всем, кроме той ночи, когда они с Антуанеттой ходили за омелой. Он умолк, и Мальбок какую-то минуту неподвижно сидел, обхватив голову руками, упершись локтями в колени; наконец он медленно выпрямился.

– Странно, – проговорил он, – в поведении этой женщины есть что-то для меня непонятное. Вы уверены, что ничего не забыли?

После минутного колебания, преодолевая легкую дрожь в голосе, Матье рассказал о ночи, проведенной с Антуанеттой. Мальбок расхохотался.

– Забавно, – сказал он. – Очень забавно. Вот ведь негодник, а… Люблю, когда без лишних слов девчонке задирают юбку… Да, но это, естественно, не прибавит к вам доверия. Правда, черт подери, у нас есть омела! Колдовство! Придется вам строить защиту на нападении. Да, вы признаете, что хотели бежать. Но не от чумы. Вовсе не от чумы – колдунья внушала вам ужас. Как добрый христианин, вы не хотели дольше оставаться рядом с дьявольским отродьем.

Мальбок снова встал и, подкрепляя свои слова широкими жестами, иногда ударяя себя в грудь, обтянутую колетом с блестящими серебряными застежками, обратился как бы прямо к судьям. Говорил он от первого лица. Вот что он сказал:

– Да, я, Матье Гийон, честный возница и добрый христианин, я сбежал. Признаюсь, господа, мне стало страшно, и я решил уйти. Ибо дьявол, сидящий в этой женщине, казался мне злом, куда более опасным, чем чума, война и голод, вместе взятые. И мне, патриоту Конте, показалось, что великая беда пала на мою родину, покинутую богом и отданную во власть адских сил! Я, конечно, был не прав. Но кто может утверждать, что, оказавшись перед лицом дьявола, он не поддастся панике? Пусть тот, кто осмелится утверждать это, осудит меня… Свою ошибку я осознал, господа. И почувствовал, что священник, которого я бросил, силен своей правотой и сумеет возобладать над демоном, который сидит в этой женщине… И тогда я вернулся, господа. Вернулся, хотя дошел уже почти до самой границы… Вернулся и застал в агонии того, кто принес с собой бога в наши края, где властвуют страдания и смерть…

Мальбок говорил еще долго, но Матье перестал вникать в то, что он говорил. Музыка его голоса, то резкого, то чарующе мягкого, то громыхающего, то молящего, заворожила Матье, и он слушал не понимая.

Когда же Мальбок, внезапно умолкнув, остановился перед ним, Матье почудилось, будто что-то оборвалось. И он вздрогнул.

– Ну как, – спросил Мальбок, – все понятно?

Матье ответил жестом, означавшим: «Не очень».

– Ничего, – сказал аристократ. – Мы все это еще отточим. Я заставлю вас повторить. Суд – тот же театр. Поверьте, я обучу вас вашей роли, и, при желании, вы возьмете за горло этих господ и сделаете из них рулет с начинкой… Ну вот я и заговорил о вещах, возбуждающих аппетит… Тот же театр, уверяю вас. Сами увидите – сплошная комедия. – И он принялся разглагольствовать о судебном процессе, но Матье не в силах был следить за ходом его рассуждений.

Мальбок говорил уже от имени адвоката, как вдруг распахнулась дверь.

– Мальбок, в суд, – вызвал стражник.

– В суд?! – воскликнул Мальбок. – А следствие?

– В суд, – повторил стражник. – И живо.

Матье поднялся. Мальбок обнял его и прижал к себе.

– До скорой встречи, мой мальчик, – сказал он. – Пожелайте мне удачи.

– Удачи вам, сударь, – пробормотал возница.

Тяжелая дверь захлопнулась, и своды долго удерживали эхо удара, от которого, казалось, содрогнулись толстые стены. Затем повисла пустота. Матье ощущал вокруг себя ее леденящую тяжесть. Пустота, наступившая после смерти иезуита, сейчас снова навалилась на него.

Он сидел неподвижно на камне и медленно жевал остатки заплесневелого хлеба, потом поднял тяжелый кувшин со щербатым горлом и отпил воды. Вода была свежая, но солоноватая, и Матье подумал, что ее, верно, брали из Фюрьез, совсем рядом с ратушей, пониже солеварен. Мысль о солеварнях напомнила ему про старика солевара. Матье забыл о нем, пока жил в бараках, но сейчас ему казалось, что человек этот может ему помочь. Судья записал его имя, значит, он его вызовет. При мысли о том, что он снова увидит старого солевара, Матье немного успокоился. И окружающий мир перестал казаться ему таким враждебным. К тому же, скоро вернется Мальбок. И научит Матье, как говорить с судьями.

День клонился к вечеру, и камера постепенно погружалась во тьму, исполненную тоскливого безмолвия. Матье так хотелось бы встать и походить, как это делал Мальбок, повторить слышанные от него слова, но он не решался. Слишком непроницаемой была тишина. И Матье сидел, не двигаясь, на каменной скамье в углу, поставив на нее ноги и упершись подбородком в колени. Хоть он и закутался в плащ, холод пробирал его до костей. Он вспомнил про солому, но тут же подумал, что нехорошо, наверное, ложиться, покуда не вернется товарищ.

Стало почти совсем темно, и Матье начал уже дремать, как вдруг, вздрогнув, очнулся. По ту сторону двора гулко хлопнула дверь, затем послышались шаги и звяканье цепи по булыжникам мостовой, затем отворилась дверь коридора, куда выходили камеры. Сквозь глазок Матье увидел пляшущий огонек факела. Теперь шаги и звяканье цепи раздались уже в коридоре.

– Как, разве вы не поместите меня с Гийоном?

Это был голос Мальбока. И ответ стражника:

– Иди-иди, двигайся. Твоя камера там, в глубине.

Послышалась возня, и Мальбок крикнул:

– Слушай меня, Гийон. Справедливости больше нет. Они меня приговорили. Завтра на рассвете все будет кончено. Я рассчитывал на твое общество в последнюю ночь. Но они не дают… Прощай, возница! И защищайся как следует, мой мальчик… Они хитрые, эти буржуа! Да хранит тебя бог, Гийон! Буржуа правят правосудие так же, как короли!

Голос быстро стих. Послышалось звяканье металла, стук сапог, глухие удары, стоны и наконец тяжело хлопнула дверь камеры. Вновь простучали сапоги, глазок заполнился светом факела… И все смолкло.

Смолкло все, кроме эха, гудевшего в душе Матье. Эха слов, сказанных человеком на пороге смерти.

Запах коптящего факела проник в камеру, Матье вдохнул его и в непроглядной тьме повалился на солому, прислонился спиной к сырой стене и, спрятав лицо в ладони, заплакал так, как не плакал уже очень давно.

33

Много раз за эту ночь Матье забывался глубоким сном, но через несколько минут просыпался с таким чувством, будто спал долгие недели. Ледяной воздух, сочившийся снаружи, добирался до него сквозь плащ и тонкий слой соломы, которой он прикрылся. Лунный свет рисовал на массивных камнях бледный полукруг. Черный перекрест прутьев решетки угадывался на просвет, но в глубине камеры царила густая тьма. Матье настороженно прислушивался. Когда небо начало светлеть, он услышал во дворе стук сапог. Долго – долго раздавался этот звук, а потом тишина снова вступила в свои права.

Голова у Матье гудела, в мозгу проносились обрывки слов: он так хотел бы остановить их, привести в порядок, придать им смысл, но не мог разобраться в этой мешанине. Речи Мальбока путались с речами отца Буасси. Вопросы судьи жгли, словно удары хлыста. Прошло довольно много времени, прежде чем Матье понял, что у него жар. Лоб и руки покрылись испариной, и, поднявшись, он вынужден был опереться о стену – так трудно было ему держаться на ногах. Машинально он ощупал низ живота, как часто делал в бараках, проверяя, не настигла ли его чума. Боли никакой он не почувствовал и рассмеялся про себя. Он представил себе вдруг запоздалую вспышку болезни, увидел, как стоит перед судьями и объявляет им, что болен, а теперь заразил и их. Но тут же он вспомнил Антуанетту и ее проклятья и ужаснулся. Все его беды – от нее. Может, это ему наказание за то, что он спал с колдуньей и носил омелу втайне от священника.

А может, это сам отец Буасси его и наказывает? Ведь если он уже там, на небесах, то у него теперь большая власть. Он же все видит. Он узнал то, что Матье скрыл от него, и отказывает ему в прощении. И он еще, дурак, надеялся, что, вернувшись в бараки, получит отпущение грехов, – ан священник-то ему и отказал. Святой отец, которого Матье считал таким добрым, его отдал судьям, а посланницу дьявола оставил на свободе. Разве не значит это, что дьявол сильнее господа бога?

Антуанетту не только никто не трогает, – именно ее потусторонние силы избрали для того, чтобы обвинить его.

Если уж из-за какого-то пустяка суд приговорил к смерти дворянина, который может постоять за себя, так разве сумеет несчастный возница, которого обвиняют в измене, выбраться отсюда невредимым?

– Господи, почему ты бросил меня совсем одного?.. Господи, я знаю: я – большой грешник, но я же боролся… Я вернулся. И от колдовства отказался… И омелу, которую носил, выбросил… И ежели ты даруешь жизнь и покой тем, кто и сейчас ее носит, а меня лишаешь милостей своих, что я должен тогда думать?

Он не смел произнести: «Значит, что же, колдунья сильней тебя и куда надежнее служить дьяволу!» Он не смел произнести это даже про себя, но слова сидели в нем. И пугали его. Матье так хотелось бы изгнать их, но они не сдавались. Он их слышал, хоть и не произнес, и в ушах у него звучал его собственный голос:

«Как ты мог допустить, чтобы умер священник? Он же любил тебя. И ни разу тебе не изменил. Неужто он и вправду умер, потому что не носил омелы?»

Матье замер, прислонившись спиной к стене, в ужасе от того, что он произнес. Ибо святой отец был тут. Его лучистые глаза, словно сияние зари, осветили погруженную во тьму камеру. Он ласково смотрел на Матье, и все же в глазах его читался укор.

– Простите меня, отец мой. Мне так страшно, что я совсем потерял голову. Помогите мне… Помогите… Дайте мне силы.

Матье упал на колени, желая помолиться. Но в памяти его заученные молитвы переплелись с речами священника и Антуанетты.

Он уже хотел было подняться, когда снова услышал во дворе грохот сапог. Шум приблизился и смолк. Матье весь напрягся. Удары его сердца, казалось, наполнили камеру рокотом горного потока. Скрипнула наружная дверь, послышались голоса. Грохот сапог раздался уже в коридоре, и мимо камеры Матье проплыло пламя факела. Отворилась другая дверь. Голоса. Звяканье цепи. Стук молота по наковальне. Тишина. Звуки, которые Матье не сумел определить, и снова приближающиеся шаги.

– Прощай, возница! Желаю удачи! Не щади колдунью… Нападение – лучший способ защиты… И помни о твоем друге – иезуите… В этом презренном мире ты не добьешься высшей справедливости, возница, но она грядет для нас!

Всю ночь Матье жалел, что ничего не сказал Мальбоку вечером. И твердо решил хоть что-то крикнуть ему утром, а теперь Мальбок прошел мимо его двери, но Матье так и не сумел ни звука выдавить из сжавшегося горла. Хлопнула наружная дверь. Матье обернулся и подбежал к оконцу. Напрягая все силы, он крикнул:

– Спасибо, сударь! Прощайте!

Сапоги с грохотом пересекали двор.

– Прощай, Гийон! Держись смелее. Вера в бога придает смелости… Я презираю их, Гийон… Они сейчас меня повесят, но им куда страшней, чем мне! Повесят, хотя дворянин может требовать, чтобы его обезглавили. Но здесь буржуазный парламент, Гийон. И правосудие – тоже буржуазное. Они одинаково ненавидят и бедняков, и дворян. Не верь им, Гийон…

Голос вдруг изменился. Должно быть, Мальбок боролся со стражниками, и все же ему удалось напоследок крикнуть:

– Они сейчас меня повесят, потому что у них нет даже палача, который может отрубить голову…

Матье показалось, что голос задушили. Снова, удаляясь, прогрохотали сапоги – правда, уже в другом ритме – и затихли вдали. Несколько секунд царила густая тишина, затем послышалась приглушенная барабанная дробь. Раздались крики, но Матье не разобрал слов.

День прибывал. И, наверное, залил уже город тем не дающим тени светом, какой обычно предвосхищает минуту, когда солнце появляется из-за гор.

Матье представил себе город, каким видел его, проезжая по нему с упряжкой в тот час, когда двери домов только-только начинают открываться. Видение было столь реальным и отчетливым, что Матье различил даже цоканье копыт и стук железных ободьев по мостовой. Он закрыл глаза, пытаясь удержать воспоминание. И точно обрел вновь свободу и безмятежную мирную жизнь. Однако второй раскат барабанной дроби вывел его из мечтаний. Барабан прозвучал суше и короче.

И опять все смолкло.

Все смолкло на целую вечность, длившуюся несколько минут; потом снова ворвался со двора грохот сапог. Распахнулись двери. Наверное, в конюшню… Так и есть. Матье не ошибся. Лошадь вышла, остановилась, попятилась. Тишина. Лошадь снова тронулась и потащила за собой небольшую, верно, легкую повозку.

Матье хотел бы ничего не слышать. Ничего не знать, но перед ним вставал образ человека, которого сейчас, наверное, снимают с виселицы и грузят на повозку, чтобы затем предать земле.

Матье перекрестился и, так и не вспомнив ни одной молитвы, со звенящей от боли головой, только и сумел прошептать:

– Господи, прими душу его в царствие небесное, я точно знаю, он был хороший человек и любил тебя.

34

Утро тянулось бесконечно: какие-то люди, переговариваясь, сновали взад-вперед по двору, ставили в конюшню повозку; приходил стражник вместе со стариком тюремщиком – принесли краюху хлеба, такого же заплесневелого, как и накануне. И все же Матье, истерзанный голодом и совсем окоченевший, съел его. Он сжался в комок на собранной в кучу соломе, плотно завернувшись в плащ, стуча зубами и обливаясь потом.

– Может, сдохну еще до суда, – шептал он время от времени.

Он не в силах был ни о чем думать – лишь желал, чтобы смерть подобралась к нему так же незаметно, как прохладный ветерок или скупой свет, проникавший со двора. Тело и разум медленно цепенели, и он не испытывал при этом никакой боли. Он и не заметил бы минуты, когда жизнь его перейдет в небытие.

Ибо единственным, что более или менее четко присутствовало в нем, был призрак смерти. Он не думал больше ни о судьях, ни о той, что обвинила его, – он думал лишь о том, что умрет на виселице, как умер тот, в ком он надеялся найти поддержку. Он сидел на соломе, точно птица в гнезде, – только высиживал он свою смерть. И вылупится она в тот миг, когда Матье уйдет из жизни. Тысячу раз он пытался представить себе мир иной, но теперь смерть стала безликой. Растворилась в неведомом. В темной бездне. Обернулась чем-то вроде бездонного каменного мешка. Из тюрьмы, где он сейчас сидит, он перейдет в этот каменный мешок, в этот черный колодец.

Он уже давно покончил с хлебом, когда загрохотали сапоги. Дверь отворилась, и вошел стражник.

– Гийон, в суд!

Безотчетно Матье повторил то, что сказал Мальбок, когда за ним пришли:

– В суд? А следствие?

Но Мальбок это выкрикнул, а Матье лишь еле слышно пролепетал. Стражник вытолкнул его наружу. Ослепленный солнцем, Матье на секунду прикрыл глаза. Холодный воздух обдал льдом влажные от пота лоб и руки. Стражники подхватили его с двух сторон и потянули за собой через двор. Они повторили вчерашний путь, но на сей раз прошли до конца двора и завернули направо, в коридор, приведший их к низенькой двери, где они и остановились. Ждали они недолго, но Матье успел заметить, что на стражниках не было кольчуг. Они были в серебристо-серых парчовых колетах и зеленых фетровых шляпах, поля которых с одной стороны были загнуты кверху. В руке каждый держал сверкающую стальную алебарду, а с пояса, застегнутого бронзовой пряжкой, свисал протазан. Низенькая дверь отворилась, и стражник, в таком же костюме, пропустил их в просторную залу, освещенную четырьмя окнами, прорезанными в стене, противоположной входу. В глубине залы, перед картиной, на которой изображены были судьи, сидели трое настоящих судей, куда меньше тех, на картине. Матье сразу узнал двоих из них – они допрашивали его накануне. Третий был совсем молодой, с женоподобным, чуть одутловатым лицом. По обе стороны от занимаемого судьями стола двое мужчин, одинаково одетых в красное, сидели каждый за своим небольшим столом. Не успел Матье разглядеть остальных присутствующих, как один из этих двоих принялся что-то читать – да так быстро, что Матье не разобрал ничего, кроме своего имени, названия родной деревни и последней фразы, произнесенной помедленнее, – в ней говорилось насчет повешения.

Судья, который был старше всех остальных, спросил Матье, признает ли он правильность фактов. Матье молчал.

– Я с вами говорю, Гийон! – рявкнул судья. – Молчание – не лучший способ защиты! Отвечайте, признаете ли вы правильность фактов?

Матье развел руками, и кисти, падая, тяжело стукнули его по бедрам.

– Господин судья, колдунья она, – пробормотал он.

Раздался многоголосый смех, и, взглянув налево, откуда он донесся, Матье увидел человек двадцать – они сидели на скамьях и смотрели на него. Среди них, в первом ряду, Матье узнал советника, который отправил его в бараки. На нем было одеяние из синего бархата, на груди сверкал вышитый золотом герб города.

Старик судья потряс колокольчиком.

– Ну хорошо, раз вы не хотите говорить, послушаем свидетелей, – сказал он, когда смех стих.

И выкликнул имя старика солевара; тогда человек, сидевший за столиком слева, поднялся и сказал:

– Господин председатель, свидетель умер. Мы проверили по реестру, который вел в бараках цирюльник. Свидетеля похоронили там в последний день.

Судьи обменялись понимающим взглядом.

– Вот видите, – обратился к Матье главный судья, – вы сами же похоронили его, а делаете вид, будто не знаете.

Снова послышался смех; у Матье же это известие словно отняло последнюю крупицу жизни. Он стал думать о старике солеваре и надолго как бы ушел из зала суда. Он пытался вспомнить, кого хоронил в последний день, но под саванами все покойники похожи друг на друга – разница только в росте да в весе.

Когда Матье очнулся, показания давал цирюльник.

– Этот человек добросовестно исполнял свою работу, – говорил он. – Когда он исчез, я подумал, что отец Буасси отправил его с каким-то поручением. Я спросил, где он. А святой отец ответил: «Не беспокойтесь, он вернется». И он и вправду вернулся.

Цирюльник посмотрел на Матье, и во взгляде его можно было прочесть, что большего для защиты Матье он сделать не может, но зато не сделает и ничего такого, что принесло бы ему вред.

Затем настала очередь Антуанетты, которая принялась кричать, причитать, заламывать руки; она заявила, что Матье пытался ее изнасиловать и уговаривал вместе бежать.

Матье сначала слушал ее, потом не выдержал и завопил:

– Врешь ты все! Ведьма… Ты, ты сама сбежать хотела…

– Замолчите, – прогремел председатель. – Оскорбления свидетеля усугубляют вашу вину.

И он снова дал слово Антуанетте.

– Он говорит, будто я бежать хотела, – начала она сладеньким голоском, – но ведь пытался-то бежать он. Да ежели я задумала бы сбежать, мне бы пуститься за ним следом и все…

Ярость мешала Матье внимательно ее слушать. Он немного успокоился, лишь когда Антуанетта кончила говорить и вошел Вадо. С виду он был трезв. На нем ладно сидел голубой, тщательно вычищенный мундир, густо расшитый серебром на воротнике и обшлагах. Он глядел на Матье во все глаза. И начал несколько бессвязно; потом голос его окреп, и, обретя свою обычную уверенность, он заявил:

– Хороший он парень. Не знаю уж, куда он ходил, но вернуться – вернулся. А немного сыщешь таких, которые бы вернулись.

Он замолчал, и Матье, воспользовавшись паузой, крикнул:

– Скажи им, что она – колдунья, она хотела заставить нас носить омелу!

Стражник замялся и опять уставился на Матье.

– Замолчите, – крикнул председатель. – И бросьте ваши россказни про омелу и колдовство.

Судьи тихо посовещались, потом старший из них велел стражнику сесть. Но тот продолжал стоять.

– Вы хотите что-нибудь добавить? – спросил судейский.

– Ага, – ответил стражник. – Она и вправду хотела заставить нас носить омелу. И иезуит вправду называл это колдовством.

Антуанетта, сидевшая рядом с цирюльником, вскочила и точно фурия бросилась на стражника, пытаясь вцепиться ему в ворот.

– Покажи, – крикнула она. – Покажи, как ты не носишь омелу… Вы все ее носили! Даже он!

Дрожащей рукой она указала на Матье. Председатель позвенел в колокольчик и шепотом посовещался с другими судьями.

– Если факт колдовства будет подтвержден, – объявил наконец он, – суд распорядится взять под стражу Брено, Антуанетту, и держать ее до тех пор, пока не соберется церковный суд, который правомочен разбирать преступления такого рода.

Антуанетта закричала. Цирюльник тоже что-то закричал. Вадо орал, размахивая руками, судья кричал, отчаянно звеня в колокольчик, – и вся эта сумятица продолжалась довольно долго.

Когда спокойствие было восстановлено, настала очередь толстухи Эрсилии Макло. Лицо ее алело ярче, чем одежды судей, она заикалась, озиралась по сторонам, точно загнанный зверь, и Матье не удалось понять ни слова из того, что она говорила. Только когда она пошла на место, он расслышал:

– Бедный ты мой малыш, да хранит тебя господь… Да хранит тебя господь.

По требованию судьи цирюльник подтвердил показания стражника по поводу омелы.

– Я знаю, что омелу она носила, прибивала ее над дверями бараков и хотела заставить и нас ее носить. Да только я не знаю, чтобы кто-то на это пошел…

Антуанетта снова вскочила.

– Врешь ты! – завопила она. – Вы же все ее носили!..

– Стража, взять эту женщину! – выкрикнул председатель. – И увести, чтобы мы ее больше не слышали!

Два солдата чуть не волоком вытащили Антуанетту из зала суда, – она отбивалась с яростью фурии, понося цирюльника, понося стражника и богохульствуя.

Едва за ней закрылась дверь, председатель сказал:

– Писарь, запишите, как богохульствовала здесь эта женщина!

Матье смотрел вслед Антуанетте без всякой ненависти, чувствуя, как зарождается в нем великая надежда. Раз Антуанетту арестовали, стало быть, его выпустят на свободу. И конечно, признают, что она обвинила его по злобе. Зал, судьи, стража, зрители казались Матье уже не столь враждебными. И чудилось ему, что священник вернулся и стал рядом с ним, чтобы его поддержать.

– Спасибо вам, отец мой, – прошептал он, – видать, это вы так захотели.

В зале зашелестели разговоры, пока судьи тихо совещались. Матье видел все это как бы сквозь светящуюся дымку. И когда тот, что сидел за маленьким столиком справа, поднялся и заговорил, Матье лишь вполуха слушал его. Насторожился он, лишь когда судейский обратился прямо к нему:

– Гийон, вы обманули доверие тех, кто полагал, что может рассчитывать на вашу преданность. Вы обманули многострадальное Конте. Откуда нам знать, а может быть, за время вашего отсутствия вы вступили в сговор с врагом.

Говорящий повернулся к судьям и, таинственно понизив голос, подчеркивая каждое слово, продолжал:

– Кстати, господин председатель, я хочу обратить ваше внимание на один пункт в показаниях цирюльника из бараков. Мэтр Гривель, правдивость которого не подлежит сомнению, но наивность бросается в глаза, сказал нам: «Этот человек добросовестно выполнял свою работу. Когда он исчез, я подумал, что отец Буасси отправил его с каким-то поручением. Я спросил, где он. А святой отец ответил: «Не беспокойтесь, он вернется». Но позвольте, господа, вот тут-то и кроется разгадка. Парень, который хорошо выполняет свою работу и своим поведением старается всех сбить с толку, разве это не идеальный тип шпиона? Ведь Гийон не жил в Салене. Никто доподлинно не знает, откуда он явился в наш город. Здесь он встретился с иезуитом, добровольно, я подчеркиваю это слово, добровольно, пришедшим сюда. Кто же, господа, добровольно бросится в самое пекло чумы, имея кафедру в Доле? – Он сделал паузу, победоносно обвел глазами зал суда и, широко и как-то суетливо размахивая руками, принялся вещать дальше: – Ах, господа, несчастное, измученное Конте знает уже немало измен. Вам не хуже меня известно, сколько священников мы осудили за шпионаж в пользу проклятого кардинала, который сосет кровь из нашей несчастной родины. И если бы смерть не поразила иезуита-изменника, он был бы сегодня здесь, на позорной скамье, и ответил бы…

Стражник Вадо разом вскочил с места и завопил так, что задрожали стекла.

– Эй вы! Потише! Я сам не ладил с иезуитом… Терпеть не могу попов… Но этот был храбрый малый…

Судья зазвенел в колокольчик.

– Стража, – крикнул он, – вывести свидетеля: он мешает прокурору… Вывести его…

Четверо стражников потащили Вадо к двери, а он отбивался и кричал:

– Он же не знал его, чего ж он мелет… Мы-то видали его с больными… Нужен ему больно ваш дерьмовый шпионаж…

Зал долго еще бушевал, и колокольчик не раз принимался звонить. Наконец, когда все смолкло – лишь кое-где раздавался еще шепоток, – обвинитель снова взял слово, но Матье его больше не слушал. Он думал об отце Буасси, о стражнике, обо всем, что происходило в бараках. Только последняя фраза обвинения достигла его ушей, поскольку говорящий снова обращался к нему:

– Гийон, вы предали наш город и вашу родину, как сообщник шпиона, если у вас самого не хватало ума стать шпионом; вы заслуживаете высшей меры наказания, и я требую ее для вас, хоть вы и не признаетесь в своем преступлении.

Прокурор тяжело опустился в кресло, тогда как в зале еще звучало эхо его слов. Старик судья поглядел на Матье и спросил:

– Обвиняемый, что вы можете сказать в свою защиту?

Но Матье был настолько потрясен всеми этими историями про шпионаж и обвинением, выдвинутым против иезуита, что не мог сразу прийти в себя. Судья повторил вопрос голосом, в котором звучало нетерпение. Тогда Матье понял, что должен что-то сказать. Он лихорадочно принялся подыскивать слова и наконец, запинаясь, произнес:

– Неправда это… Святой отец никакой не шпион… Вот Антуанетта – она колдунья, это все знают… Колдунья…

По залу пролетел шепоток и смешки.

– Именно так все теперь и думают, – сказал судья, дождавшись, пока стихнет шум. – Но, боюсь, это недостаточно веский довод в вашу пользу. Что вы можете сказать в ответ на обвинения, выдвинутые против вас?

– Я же не сделал ничего плохого… Я хотел только помочь людям – они заблудились в тумане… И все… А после я вернулся в бараки…

– Да, вы говорили это следствию. Если вам нечего прибавить, суд приступит к решению. Зал просят соблюдать тишину.

Судьи принялись шепотом совещаться. Матье теперь уже совсем не знал, можно ли еще на что-то надеяться. Ему стало страшно от слов человека, сидевшего за маленьким столиком. Почему он говорил с такой ненавистью? И что он, Матье, ему сделал – ведь он знать не знает этого человека! И зачем так остервенело он стремился очернить память отца Буасси? Возница никак не мог взять все это в толк, но раз судьи держат совет, не спрашивая его, Матье, значит, то, что он думает, не имеет никакого значения.

Судьи совещались недолго. Старик судья снова взялся за колокольчик, позвонил и провозгласил:

– Принимая во внимание, что виновность Гийона Матье доподлинно установлена, принимая во внимание, что суд заседает в городе, которому угрожает враг, и, следовательно, решение его не подлежит апелляции и должно быть исполнено немедля, принимая во внимание, что каждый житель Конте обязан отдать всего себя без остатка защите родины, принимая во внимание, что в подобных обстоятельствах всякое милосердие было бы проявлением преступной слабости, суд приговаривает Гийона Матье к публичной казни через повешение до наступления смерти.

По залу пробежал шепот, но судья жестом водворил тишину.

– Приговор будет приведен в исполнение завтра, на рассвете.

35

Когда приговор обрушился на Матье, ему захотелось крикнуть, что он невиновен, но крик застрял в горле. Из зала несся нарастающий гул, и стражники – не грубо, скорее даже дружелюбно – подтолкнули его к выходу в коридор. Повели его не назад в тюрьму, а в небольшое помещение, выходившее во внутренний двор, где кузнец заковал ему запястья и щиколотки в железные кольца, соединенные друг с другом тяжелыми цепями.

– Мы не можем не делать этого, старина, – сказал один из стражников, – правило такое.

Теперь они двинулись назад, через двор. Матье приходилось держать повыше руки и ставить пошире ноги, чтобы цепи не волочились по камням. Они были тяжелые и гремели, переворачивая всю душу. Несмотря на тяжесть и боль, Матье взглянул в сторону конюшни, одна из дверей которой была открыта. Он заметил лоснящийся круп лошади и в темноте узнал Мариоза, возницу из Салена, с которым частенько работал вместе. И сразу на него пахнуло ароматом прошлого – дороги, упряжки, свобода. Рванувшись в сторону конюшни, он закричал:

– Мариоз!.. Мариоз, помоги мне!.. Я пропал!

Но тот спрятался. И гнет одиночества, более тяжкий, чем цепи, навалился на Матье. Голос его заглох, и он безвольно поплелся дальше между стражниками.

– Давай, двигай, сам видишь – никого там нет.

Не успели они войти в коридор, как раздался голос Антуанетты.

– Заковали тебя, возчик! Заковали! – кричала она. – Значит, повесят. Я ж так тебе и предсказывала… Вот и подохнешь, возчик. А мог уже быть далеко… мог бы…

Выкрики ее прервал один из стражников.

– Заткнись, ведьма, я слыхал, как ты обругала в суде одного из наших! Ничего, сейчас я тебе заткну твою грязную глотку… Ну-ка, откройте мне эту камеру!

Старик тюремщик поспешно отпер камеру, где раньше сидел Матье, и, подняв факел, посветил стражнику.

– Гляди, Гийон, что делают с ведьмами, покуда их еще не сожгли заживо… – крикнул тот, подскочив к Антуанетте. – На колени, чертовка, на колени!

Он схватил в кулак длинные волосы Антуанетты, оттянул ей назад голову, потом рванул вперед так, что она рухнула на колени. Тогда, опрокинув ее на свою согнутую ногу и придерживая одной рукой, другой он запихнул ей в рот охапку соломы. Антуанетта закашлялась и глухо застонала. Факел осветил ее вспыхнувшие ненавистью глаза. Стражник рванул спереди корсаж, и красивые белые груди Антуанетты на мгновенье стали самым ярким пятном в этой мрачной комнате.

– Недурно, – бросил стражник, – пожалуй, стоит подзаняться нынче ночью.

Но едва он дотронулся до груди Антуанетты, она вцепилась ногтями ему в спину. Он выпустил ее волосы и хлестнул по лицу, потом поднялся и ударом сапога в бок отшвырнул к каменной стене.

Лишь только стражник отошел от нее, Антуанетта вытащила изо рта солому, сплюнула и выкрикнула:

– И ты тоже умрешь не своей смертью!

Стражник умело послал в ее сторону плевок, который, правда, не долетел до нее, и, вернувшись к Матье, спросил:

– Не хочешь поскакать на ней чуток? Из-за нее ведь тебя приговорили.

Матье покачал головой.

– Твоя правда, – сказал стражник. – Нечего мараться о всякую дрянь.

Перед уходом Матье еще раз взглянул на Антуанетту – она лежала, скрючившись, почти там же, где сам Матье коротал это утро. В ее черных глазах уже не было ненависти – одно лишь неизбывное отчаяние. Тогда, пользуясь тем, что тюремщик не закрыл еще дверцу, Матье спросил:

– Зачем ты это сделала? Скажи, зачем?

Старик поднял факел. В черных глазах опять мелькнула было молния, потом Антуанетта уронила голову на колени, и тело ее затряслось от долго сдерживаемых рыданий.

Стражники грубо расхохотались.

– Ишь ты, ведьма, распищалась, как младенец, – сказал тот, что измывался над ней. – Не тужи, старуха, мы придем тебя утешить… У нас небось найдется чем тебя позабавить… Что и говорить, найдется!

Они еще посквернословили, пока старик запирал дверь, затем повели Матье в глубь коридора, где находилась совсем темная, без всяких окошек камера. Они объяснили, что не имеют права помещать в другое место приговоренных к смерти, и предложили Матье сесть на солому. Когда он сел, прислонившись к стене, один из стражников продернул конец цепи в кольцо, вмурованное между двумя камнями. Щелкнул замок.

– Правило такое, – сказал стражник. – Но я оставил тебе цепь подлиннее… А старик воткнет факел как раз против твоей двери. Вот увидишь, ежели не закрывать глазок, у тебя будет немного света… А уж мы постараемся принести тебе чего-нибудь запить хлеб…

Они были уже в дверях, когда один из них обернулся:

– Не тужи, мэр еще, может, тебя помилует.

Слово это будто осветило темную камеру. И пока тюремщик, провожавший стражников, не вернулся с факелом, в непроглядной тьме светилось лишь это слово – «помилует». А может, мэр и есть тот самый советник, который говорил с ними в день отъезда и сейчас молча сидел на процессе? Матье попытался восстановить в памяти мельчайшие подробности того дня. Советник отправил Матье в бараки, потому что жена его умерла от чумы. Сегодня он молчал, но судьи упоминали об этом в своих бумагах. А раз они об этом знали, значит, советник им говорил. А раз говорил, значит, он против Матье. А раз он хотел, чтоб Матье казнили, чего ради теперь он дарует ему помилование?

Когда тюремщик вернулся и стал закреплять факел в кольце, висевшем против двери камеры, Матье окликнул его:

– Эй, старина!

Ключ повернулся, и дверь отворилась. Старик вопросительно дернул головой.

– Скажи, а как оно бывает – помилование-то? – спросил Матье.

Старый тюремщик жестами показал, что он немой. Факел горел за его спиною, и Матье не мог видеть лица, но чувствовал, что человек этот незлобив и с радостью поговорил бы с ним. Он пошел куда-то, оставив дверь открытой, и, вернувшись с охапкой чистой соломы, положил ее поверх той, насквозь пропитанной сыростью, на которой сидел Матье. Затем снова вышел и запер за собой дверь; Матье услышал, как медленно удаляются его шаги. Факел он оставил в кольце, против двери, и слабый свет плясал в проеме глазка. В центре камеры на полу лежал довольно яркий прямоугольник света, а в остальной ее части бродили неверные огоньки. Матье огляделся. Мысль, что после этой темной и холодной комнаты он не увидит ничего, кроме площади и виселицы, еще не уложилась окончательно в его сознании. Война и чума приучили его ждать смерти в любую минуту, но представление о ней не имело ничего общего с той неотвратимостью, что встала перед ним меньше часа назад. В голове его все время стучало, что жить ему осталось лишь вечер да ночь, но верилось в это с трудом. Когда же постепенно он свыкся с этой мыслью, ему стало казаться, что до рассвета осталась еще целая вечность. Ему отвели крохотный кусочек пространства, да еще приковали цепью к стене, что лишало его возможности хотя бы обойти свои владения. Он, исколесивший всю страну, он, чувствовавший себя узником всякий раз, как его задерживали где-либо на два-три дня, рассматривал теперь свою камеру, точно необъятный мир, узнать который он не мог и помыслить. И он, так долго лелеявший надежду побродить на воле со своей упряжкой, теперь задавал себе вопрос, как доживет он до столь уже близкого рассвета.

Нет, быть этого не может. Слишком расплывчатое это понятие – рассвет, и не может оно означать миг его смерти.

Подсознательно он ждал какого-то события, которое снова прибило бы его к берегу жизни. Никогда раньше не склонный к мечтаниям, теперь он пытался представить себе, что может вытащить его отсюда. Долгое время ничего не приходило ему в голову. И вдруг в нем точно прорвалась плотина, и волна видений затопила его. Вот появился стражник Вадо, который защищал его в суде: он выкрадывает у товарищей ключи, освобождает Матье и бежит вместе с ним на лошадях, стоящих наготове во дворе. И старик солевар вовсе не умер. Узнав, что Матье приговорили, не выслушав его показаний, он в ярости оглушает стражников и освобождает узника. А вот Мальбок, спасенный черными всадниками в тот миг, когда он поднимался на виселицу, приходит за Матье. И наконец возвращается Добряк Безансон с беженцами и осаждает ворота города. Матье слышит, как Безансон кричит ему:

«Это я – Добряк Безансон!.. Иду!.. Держись, старина!..»

А вот на город нападают французы и «серые» и освобождают всех узников. Или же Антуанетта, раскаявшаяся в том, что приговорила Матье к смерти, насылает порчу на стражников. И Матье видит, как он бежит вместе с ней. И снова чувствует ее тело, каким познал его в ту ночь, когда они рвали омелу.

Видения проносились так стремительно, что у Матье кружилась голова. Руки и лоб опять стали влажными. Он шарил глазами по темным углам камеры и внезапно наткнулся на предмет, которого дотоле не замечал. Предмет этот находился за дверью, в уголке, где лежала куча подгнившей соломы. Матье пришлось лечь на живот и до отказа натянуть цепь, чтобы добраться до него. Кончиками пальцев ему удалось подкатить по соломе этот кусочек дерева; он зацепил его и поднял к свету.

Но тотчас же отшатнулся и подальше отбросил от себя деревяшку. Это оказалась маленькая, неумело сработанная виселица с болтающейся на ней фигуркой. Дрожа как в лихорадке, Матье отвел было глаза, но какая-то не подвластная ему сила неодолимо притягивала его взгляд. Медленно, почти против воли, он протянул руку и поднял виселицу. Фигурка повешенного качнулась два-три раза и замерла. Матье сжал ее указательным и большим пальцами. Повешенный был влажный и холодный. Матье понюхал и уловил запах заплесневелого хлеба.

Если хлеб еще влажный, если крысы не съели его, значит он здесь недавно. И значит, это Мальбок смастерил виселицу и вылепил повешенного. Рассмотрев его ближе, Матье заметил, что фигурка висит на толстой шерстяной голубой нити того же цвета, что и колет Мальбока. Зачем же свою последнюю ночь он потратил на то, чтобы изобразить собственную смерть? Знал ли он, что Матье окажется здесь вслед за ним? Может, хотел оставить Матье памятку? Для того, чтобы его запугать или чтобы придать мужества?

Так Матье ничего и не понял. Он не отрываясь глядел на освещенную светом виселицу, ее угловатая тень плясала на глинобитном, усыпанном соломой полу.

Заслышав в коридоре грохот сапог, Матье схватил виселицу и спрятал под подстилкой, точно бесценное сокровище.

Вошли стражники. Они принесли ему кувшин воды, четвертушку хлеба и кусок сала.

– Больше ничего не нашлось, старина. Но стражник Вадо посылает тебе вот это. А уж ты его знаешь и понимаешь, что такое для него выпивка. Матье взял фляжку.

– Спасибо, – пробормотал он. – Передайте ему от меня спасибо…

Другой стражник протянул ему небольшое металлическое распятие и сказал:

– А это кюре прислал тебе, чтоб ты мог, ежели хочешь, помолиться. Вернешь ему завтра утром, когда он придет тебя исповедовать… Он всегда так делает.

Матье снова поблагодарил и, видя, что они собираются уходить, спросил:

– А что же все-таки значит помилованье-то? Стражники переглянулись, и тот, который был поприветливей, сказал:

– Чтоб мне провалиться, тогда тебя не вешают… Просто остаешься в тюрьме до самой смерти.

Они помедлили с минуту и молча вышли; немой запер за ними дверь. Пламя факела, заплясавшее от движения воздуха, раскачало прямоугольник света на полу. Матье поставил посередине распятие на массивной подставке, – в точности такое же носил с собой отец Буасси, чтоб служить мессу. Правда, это было повыше и из желтого металла, а распятие отца Буасси – из белого.

Прошло много времени, прежде чем Матье решился съесть хлеб и сало. Жевал он медленно. Давненько он не ощущал вкус сала во рту. Хлеб не был ни засохшим, ни заплесневелым, и, наверное, в нем хватало пшеничной муки. Напиток тоже был вкусным. Матье выпил несколько больших глотков, и приятное, тепло разлилось у него внутри, посылая кровь в самые кончики пальцев хоть и потных, но ледяных рук и ног.

Матье доел сало, но у него оставался еще большой кусок хлеба, и он положил его на свет, уберегая от крыс. Потом достал из-под соломы виселицу и поставил ее позади распятия, которое оказалось вдвое меньше нее.

Теперь он уже ни о чем не думал – верно, начало действовать спиртное. Он смотрел на Христа, на повешенного, а за ними уже появлялись безмятежные картины детства, смыкавшиеся теперь с последними его днями. Картины, в которых самые мучительные мгновения жизни имели почти тот же цвет и вкус, что и минуты радости. Картины, в которых спокойное лицо и светлые глаза отца Буасси возникали все чаще и чаще, пока проходили первые часы этой ночи. После того, как Матье покончил с едой, тишина, казалось, сгустилась еще больше, и малейший шорох соломы разносился громко, как треск горящего кустарника. Много раз перед глазами Матье возникали большие костры, и он явственно чувствовал их запах, гуляющий по дорогам вместе с влажным октябрьским ветром. Он сам нарочно шуршал соломой, стараясь прогнать гнетущую тишину, и вдруг замер. Задержал дыхание, насторожился. Где-то глубоко-глубоко под землей раздавался стук.

Сердце Матье сразу затопила надежда. Кто-то рыл ход, чтобы освободить его. Быть может, Безансон, а может, стражник или другие узники? На мгновенье кровь закипела в его жилах. Ему стоило немалых усилий успокоиться и вслушаться получше. Он улегся на бок и, раздвинув солому, приложил ухо к земле. Звук доносился оттуда, ритмичный и настойчивый.

Слишком ритмичный и слишком настойчивый. Матье понадобилось всего несколько минут, чтобы определить его. Эти удары, похожие на пульс здорового человека, производил насос соляного колодца. Матье не раз видел его – огромное колесо в три человеческих роста, движущее рычаг из цельного ствола дерева. Перед его глазами возник свод подземелья, где дни и ночи работает этот насос, приводимый в движение водой канала, берущего начало от Фюрьез. Подземная галерея, должно быть, доходит до самой тюрьмы. Там, как раз под камерой, другой каменный свод. Если бы Матье мог копать, он попал бы в катакомбы солеварни. А оттуда без труда вышел бы к руслу реки, и ему оставалось бы спуститься или подняться вверх по течению, чтобы выйти из города. Помимо воли ногти его принялись царапать сырую землю, но холод впившегося металла тотчас напомнил ему о цепях. Прежде чем рыть, надо от них избавиться. Он снова попытался раскачать вделанное в стену кольцо, но силы его иссякли. Он тотчас покрылся потом, опустил руки и, задерживая дыхание, стал вслушиваться в стук насоса – живого сердца земли.

Теперь звук этот казался ему оглушительным. Он нарастал внутри Матье, точно эхо под каменными сводами – только в десять, в сто крат сильнее. И возница уронил голову на колени, зажал уши руками, стараясь укрыться от этого стука, отбивавшего, как ему мерещилось, ритм жизни. Жизни и свободы, которые заказаны ему навсегда.

36

Наконец Матье заснул, прислонившись к стене, уперев подбородок в согнутые колени. Проснулся он внезапно и с таким чувством, будто падает в бездонную пропасть. Ему даже показалось, что он закричал. Но нет, безмолвие оставалось столь же гнетущим, и нарушал его лишь стук насоса, который и шумом не назовешь. Когда Матье открыл глаза, взгляд его упал на освещенный прямоугольник, где в свете факела плясали искаженные тени виселицы и распятия. Он не мог оторвать от них глаз, одновременно вслушиваясь в глухой стук, поднимавшийся из недостижимых недр, которые он так явственно себе представлял. Какую-то минуту подземная галерея неотступно стояла перед ним, потом он снова увидел виселицу и, как завороженный глядя на нее, медленно поднес руки к горлу. В день, когда он сорвал омелу, шнурок больно резанул ему затылок, и сейчас пальцы его тщетно пытались отыскать след того пореза.

Напрасно старался Матье понять, как долго он спал, – ничто не указывало на течение времени. Свет факела не стал слабее, но ведь тюремщик мог сменить его, покуда Матье спал. И он подумал, что потерял, быть может, несколько часов жизни, которую оборвет приближающийся рассвет. При этой мысли тоска пронзила Матье с новой силой, и он подумал, что часы сна все же помогли ему сократить муки страха. Не лучше ли было бы проспать до самой зари? И чтобы стражники пришли бесшумно и отнесли его, спящего, на место казни. А можно ли, если тебя повесят во сне, проснуться сразу в мире ином?

Матье дал себе волю и представил, как мать пробуждает его ото сна. А рядом с ней он увидел отца, жену и священника.

– Глупость какая-то, – сказал он вслух.

Голос его прозвенел в тишине. Он подождал, пока растворится эхо, но тишина показалась ему еще более гнетущей, и он снова заговорил:

– А может, не такая уж и глупость? Ежели есть рай, так они все там… А мне с чего бы туда не попасть? Зла я никому не делал. Это другие мне делают зло.

Говорил он тихо, и все же ему казалось, что звуки разнеслись до самых границ ночи.

На несколько минут все замерло под отсыревшими сводами. А потом ночь стала просыпаться. Вдалеке послышался непонятный шум. Снова тишина, затем скрипнула дверь, ведущая во двор. Матье задрожал. Тело его и лицо мгновенно покрылись ледяным потом. Неужто он так долго спал? Неужто рассвет, невидимый в этом каменном мешке, уже наступил?

Стук шагов, звяканье ключей, голоса, скрип еще одной отворяемой двери и женский крик, сразу оборвавшийся. Раскаты грубого хохота.

– Антуанетта…

Матье шепотом произнес это имя. Дрожь прошла, он глубоко вздохнул – напряжение исчезло. Рукавом он вытер пот, от которого щипало глаза. Волна неуемной радости накатилась на Матье, но ему тут же стало стыдно при мысли о том, что происходит в камере, где он сидел накануне. В нем не только не осталось ни капли ненависти к Антуанетте, но внезапно он понял, что, будь он сейчас на свободе, бросился бы к ней на помощь. Невольно он потянул цепи, но металл тотчас врезался в запястья. На мгновенье перед ним, как наяву, возникло ее трепещущее тело, тугая грудь, и видение это было реальнее, чем крест и виселица, реальнее, чем мрак камеры и свет факела, реальнее, чем мысль о казни, ждавшей его на рассвете.

Неужто он любил эту женщину?

Потекли нескончаемые минуты – то слышался приглушенный хохот солдат, то ругательства, то звуки ударов.

Потом опять захлопали двери, застучали, умноженные эхом, сапоги, и снова эта ночь вне времени плотно сомкнулась вокруг Матье.

Долго думал Матье об Антуанетте и стражниках, пока ему не пришла в голову мысль, что солдаты наверняка явились к ней без долгих проволочек. Так что ночь, может, только еще начинается. Жуткая ночь, но пусть бы она длилась вечно.

Пришел немой тюремщик, снял догоравший факел и заменил его новым, более ярким. Задвигались тени в волнах дыма и света.

– Который час? – крикнул Матье.

Старик заглянул в глазок и медленно, шаркая ногами, ушел.

Матье снова представил себе Антуанетту и прошептал:

– Нехорошо я подумал. Когда они пришли, я решил было, что это за мной. Со страху у меня вся кровь застыла. А как услыхал, что они вошли к ней в камеру, меня и отпустило. Хоть и знал, что они там будут делать.

Внезапно Матье вспомнил, что с той минуты, как зачитали приговор, он ни разу не молился. И стал думать, какую бы молитву прочесть за несколько часов до смерти. О чем, кроме помилования, может он просить? О хлебе насущном?

– Вот она, смерть-то, – вздохнул он. – Ведь это значит, никогда больше не поесть тебе ни хлеба, ни чего другого. И никогда не выпить. И белого света не увидать.

Усилием воли он вернулся к молитвам и решил сказать богу, что прощает и судей своих, и Антуанетту.

– Отец Буасси наверняка присоветовал бы мне так поступить… Но что же все-таки плохого я сделал? Что я сделал судьям? Я их и знать-то не знаю.

Мысль о всепрощении занимала его какое-то время, потом он сказал вслух:

– А я ведь было ушел. Ежели бы не вернулся, теперь был бы в Морже, со всеми остальными.

И все они возникли перед ним – Мари и Безансон явственнее других, а потом уверенность в том, что он сам виноват в своих бедах, поглотила его целиком. Быстрая, словно молния, мысль пронзила его сознание, но Матье тотчас прогнал ее.

– Нет, – сказал он. – Святой отец тут ни при чем. Я сам хотел вернуться… Нет, отец мой, я совсем на вас не сержусь.

Он чувствовал глубокое замешательство. Разве не простил он иезуита только потому, что на пороге смерти не мог обойтись без его помощи?

– Отец мой, ну вы же можете испросить для меня помилование.

Матье было совестно обращаться к человеку, который ждал его в царствии небесном, и все же долгую минуту он позволил себе помечтать о том, как мэр пожалует ему помилование. Из тюрьмы его при этом не выпустят, но цепи снимут и переведут в камеру, смежную с той, где сидит Антуанетта Брено. Вдвоем им – Матье, правда, не представлял себе как – удалось бы сбежать из тюрьмы и из города. Пешком они дошли бы до лесной деревушки, заночевали там, а потом перебрались бы в Швейцарию, где нашли бы Безансона и остальных беженцев.

С тех пор как его арестовали, Матье часто думал об этих людях, промелькнувших в его жизни, но оставивших по себе теплое чувство. То и дело вспоминались Матье глаза Мари в тот миг, когда советник спросил насчет чумы, вспоминался ему птичий смех и чудное прозвище подмастерья.

– Добряк Безансон, – прошептал он, – подмастерье плотника… А ведь и виселицу строят плотники… И виселицу, и помост, и люк.

Матье никогда не приходилось наблюдать казнь, но однажды утром, когда он выезжал в горы с грузом соли, он видел, как рабочие воздвигали на площади орудие правосудия. И он хорошо помнил, что руководил ими мастер-плотник. На сей раз они, верно, возводили виселицу днем, накануне казни господина де Мальбока. Матье припоминал, что он слышал стук молотка.

Перед глазами его стояли виселица, помост, люк. Сейчас он почувствует, как пол уходит из-под ног. Ощущение паденья, с каким он проснулся, было как бы предвестием того, что его ждало.

Его затрясло. Стало холодно и страшно.

Он понимал: скорее страшно, чем холодно.

Он взял фляжку, которую принес стражник, и посмотрел ее на свет. Там оставалась еще добрая половина. Если он разом все это выпьет, то наверняка уснет. И просуществует эту ночь без единой мысли.

– И без молитвы, – заключил он.

Но разве не поторопит он этим свою смерть? Во всяком случае, отцу Буасси не понравилось бы, как Матье ведет себя в ожидании последнего часа. Священник часто говорил ему, что надо смело смотреть в лицо смерти и что она – всего лишь переход из этого зачастую мрачного, холодного мира в мир вечного света и тепла. Здесь, под звездами, Матье осталось прожить совсем крохотную частицу ночи, и вот он уже не знает, чем ее заполнить. Ему вдруг показалось, что между теперешним мгновеньем и мгновеньем, когда раскроется люк, тоже еще целая вечность. Черная, мрачная, вязкая вечность. И пройти ее можно лишь ценой небывалых усилий, ибо вся она – тина, торф, необозримые топи.

– А ежели за смертью ничего нет… Совсем ничего.

Усилием воли он отогнал от себя и болота, и небо, и дороги, и лошадей, и солнце, и даже свет факела, освещавший виселицу и распятие. Но и за опущенными веками мир все равно существовал. Мир и свет.

– Да что ж это значит – ничего?

Вернулся страх. И притащил с собой разные сцены из жизни Матье, но главным образом – сцены агонии. Агонии людей, умерших у него на глазах, агонии знакомых и незнакомых, чью смерть описывали ему другие. Ничто – даже муки сожженного французами кюре не были так ужасны, как это навязанное ему ожидание.

Матье так долго сидел неподвижно, что под гнилой соломой вдруг зашевелилась крыса. Матье затаил дыхание. Солома приподнялась, крыса показалась, но, увидев или почуяв человека, тут же скрылась. Матье лишь на короткое мгновенье различил крысу в темноте, но появление ее показалось ему знаменательным.

Почему? Он и сам не знал, – понимал только, что крыса эта – существо вольное. Она вольна жить в этой тюрьме или в любом другом месте. И поднялась она подземными переходами, верно, прямо от русла Фюрьез. Уж не пришла ли сюда эта крыса, свободная от цепей, эта вольная, полная жизни крыса, чтобы указать Матье путь к свободе? Она уцелела от чумы, от охоты на крыс, какую вели люди, обвиняя этих животных в распространении чумы. Может, она – единственная крыса в Салене, оставшаяся в живых.

И Матье подумал, что он – ничтожнее этой крысы, ибо ему осталось меньше времени жить. Ему случалось убивать крыс, даже не задумываясь о том, что он приносит им смерть. А теперь вот убьют его самого. Палач ведь вроде охотника на крыс. Тюрьма и цепи – та же крысоловка.

А эта крыса и дальше будет жить своей маленькой жизнью. Если ей захочется подняться вверх по течению реки, она выйдет из города и пойдет куда глаза глядят, через поля и леса. И если она решит добраться до Во или до Савойи, никто не помешает ей в этом. Ей надо будет лишь старательно избегать людей, лис, волков да крупных хищных птиц.

Матье все еще держал в руках фляжку стражника. Он отхлебнул глоток, но спиртное тут же обожгло ему все внутри, и он пожевал кусок хлеба, чтобы загасить этот огонь. Смесь хлеба со спиртным вызвала у него тошноту, но он сдержался. Поднялся, отошел подальше, насколько позволяла цепь, и справил нужду. Прямо на охапку гнилой соломы, под которой исчезла крыса. Звук льющейся струи напомнил ему о реке, и он представил себе, как его моча течет по крысиному ходу до самой Фюрьез. Частица его спаслась, выбралась на волю. А он остался, прикованный цепью. Руки его перебрали цепь до самого кольца, накрепко вбитого между двумя огромными камнями. Он схватился за кольцо и еще раз попытался расшатать его, напрягая все мышцы, собрав всю волю; он боролся так долгую минуту, а потом опустился на пол, без сил, обливаясь потом. На мгновение он представил себе, как выдирает из стены кольцо и, позвав тюремщика, оглушает его ударом цепи. Потом берет у него ключи, идет за Антуанеттой, вместе они оглушают стражника, который несет караул во дворе, угоняют лошадей и прорываются сквозь городские ворота. А там останется лишь добраться до холмов. Городские стражники не будут их преследовать из страха нарваться на французов или шведов. В холмах все деревни сожжены и брошены жителями; в развалинах он найдет кузнечные инструменты и освободится от цепей. А там уж – прямиком в леса.

Но надо ли брать с собой Антуанетту или пусть ее осудят за колдовство? Ему казалось, что если бы она действительно обладала волшебной властью, она могла бы помочь ему осуществить этот план.

Отдышавшись и придя немного в себя, он вдруг стал над собой смеяться. Смеяться смехом, имевшим тот же вкус, что этот кислый хлеб и спиртное, так сильно обжегшее ему горло. Он поднял кувшин и отпил ледяной воды. Но солоноватая вода тоже отдавала плесенью.

Долго Матье сидел, ни о чем не думая. Он взял виселицу и вынес ее из прямоугольника света, где оставалось теперь лишь распятие да кусок хлеба. В эту минуту факел опять стал тускнеть, и тюремщик пришел заменить его. Он отпер дверь, удостоверился, что Матье на месте, и собрался было выйти, когда возница спросил его:

– Который же теперь час?

Старик присел на корточки и нарисовал на полу три черты. Потом поднялся, запер дверь и воткнул новый факел вместо прежнего, а тот унес с собой. Запахло смолой. Вкусным запахом жизни.

Три часа – значит, до рассвета осталось, по меньшей мере, часа четыре. Сообразив это, Матье подумал, что тем, кого казнят летом, куда хуже. На мгновение он ощутил превосходство перед ними, но потом подумал, что это, наоборот, продлевает его мучения.

Теперь он боролся с собой. Боролся с нестерпимым желанием звать на помощь, вопить, требовать, чтобы его освободили, помогли бежать, даровали помилование.

Что-то непременно должно произойти. Сам он ничего сделать не может, но другие могут все – они ведь свободны, и цирюльник, и стражник, и даже те стражники, что вели его сюда и так злились на Антуанетту. А правда, неужто она не околдовала их и не попыталась сбежать, когда они пришли ее насиловать? А если ей это удалось, придет ли она за ним, чтобы они могли бежать вместе?

Глаза Матье теперь не отрывались от распятия. Напрягая каждый нерв, возница вслушивался в ночь, ожидая какого-нибудь шороха, который возвестил бы его освобождение.

Молча он начал молиться про себя, и вся молитва его заключалась в одной-единственной фразе, которую он все повторял и повторял без конца:

«Господи, помоги им меня спасти».

«Они» были все те, на кого, как казалось Матье, он еще мог рассчитывать. И живые, и мертвые вместе. Некий странный образ, объединивший в себе черты и Безансона, и Мари, и отца Буасси, и Антуанетты, и стражника, и жены Матье, и его родителей, и его бывшего хозяина, и Мальбока, и цирюльника, и французов, захвативших город, и Лакюзона, явившегося освободить узника, чтобы обрести еще одного солдата для своего отряда.

Молитва повторялась и повторялась, все одна и та же, проникнутая надеждой выжить.

Матье заполняло теперь лишь ощущение бесконечности жизни, которая раскинется перед ним, едва только тень виселицы исчезнет из его глаз.

И тогда настала минута покоя, почти счастья, за которую Матье успел прожить необыкновенно насыщенные и долгие часы прошлого. Больше всего его удивляли всякие мелочи, которые, как оказалось, глубоко врезались в его память. Вроде бы совсем незначительные пустяки. Скажем, пятно на стене дома, где он жил со своей женой. Или нервный тик у человека, которого он встретил где-то на постоялом дворе и имени которого даже не помнил. Или нрав и привычки одной из первых его лошадей, которую, как ему казалось, он давно позабыл. Дорожные происшествия. Сломанное колесо. Завершенная работа.

Охваченный воспоминаниями, он не замечал, как течет время. И когда из коридора до него донесся шепот и приглушенные шаги, когда пламя факела заколебалось от тока воздуха, он ни секунды не сомневался, что пришли его освобождать.

– Господи, слава тебе, – быстро-быстро заговорил он. – Ниспошли им удачу до конца.

Дверь отворилась, и тюремщик посторонился, пропуская стражника и старенького кюре, который нагнулся и поднял распятие.

– Надеюсь, оно помогло вам, сын мой, – сказал он. – Помните, что его муки были тяжелее тех, что придется испытать вам, и еще помните, что он умер за нас.

Матье едва не закричал, но вдруг понял, что почти всю ночь разглядывал распятого Христа и даже не подумал о том, что это ведь тоже – приговоренный к смерти, только быть распятым, наверно, куда мучительнее, чем быть повешенным.

Христос знал, на что идет. Он знал уже царствие своего отца. А Матье Гийон, несчастный, отягощенный грехами возница, в чем он может быть уверен?

Дальше все разворачивалось так, точно это был кто-то другой. Посторонний, на глазах которого кончалась жизнь приговоренного к казни Матье Гийона.

Он ответил не таясь на вопросы старенького кюре, оставшись с ним наедине. Он послушно согнулся, когда два кузнеца, один – с переносной наковальней, другой – с молотом и долотом, разбивали его цепи. Звон оглушительно разрастался под сводами, и Матье вспомнил, как накануне, услышав этот звук, подумал, что, наверно, во дворе подковывают лошадей.

– Лошади-то – они свободны. Шагают себе по дорогам.

– Чего ты говоришь? – спросил кузнец, помогая Матье подняться.

– Ничего, – вздохнул Матье.

Стражники завели ему руки за спину и скрутили запястья обжегшей кожу веревкой. Потом, взяв Матье с двух сторон под руки, они вывели его в коридор. Проходя мимо камеры Антуанетты, Матье прислушался. Надеялся ли он услышать крик, зов, последнее прости? Он и сам не знал. И не осмелился спросить у стражников, почему там так тихо. Ни шороха.

Выйдя во двор, он взглянул на небо. Ни единого облачка. Легкий ветерок, налетевший, верно, с востока, мурлыкая, скатывался с крыш. Блеклая заря освещала лишенный красок мир. Матье хотел было сказать им, что день еще не наступил, но тотчас услышал голос судьи, произнесшего:

«На рассвете».

Еще мгновение – и солнце перевалит через горы, но Матье уже не увидит его. И он вдруг ощутил неодолимое желание еще раз увидеть солнце. Слева от них послышался шум, от которого Матье вздрогнул. Он повернул голову. Дверь конюшни была распахнута, оттуда выводили лошадь. Она катила повозку, крытую черной парусиной, вроде той, какая была у Матье в бараках, только меньше. Его удивило, что переднее правое колесо было совсем новое. Светло белело дерево, и блестел железный обод. Матье хотелось окликнуть возницу и лошадь, но ни звука не вырвалось из его сдавленного горла. Они прошли под аркой ворот, где мостовая была выложена более крупными камнями. Матье никогда раньше не замечал разницы в величине камней. На площади, на просторе, свет был ярче. В глубине виднелась улица, ведущая к солеварням и к городским воротам, вправо от них уходит дорога в горы, влево – в Эгльпьер. Перед глазами Матье возник лесной лагерь, Мари, Безансон, другие его обитатели и совсем явственно – отчий дом в Эгльпьере, глинобитный пол, печка, стол, две скамьи. Мать и жена ждали его. В котелке варился суп. Потом он увидел себя ребенком рядом с отцом.

Прямо перед ним блестела крыша. Он не мог отвести от нее глаз. На мгновение ему почудилось, будто тело его сейчас выскользнет из рук стражников и взлетит к этой крыше. Но тут он перевел глаза вправо, где против ратуши высился эшафот и виселица на нем. И веревка с петлей. Он видел теперь только это, и невыносимая боль пронзила его голову и тело. Он застыл, остолбенел, но стражники подхватили его, вынуждая идти. Ноги не слушались.

Кюре поднес ему распятие.

– Смотри на него, – сказал он. – И целуй.

Матье впился взглядом в Христа, и тотчас перед ним возникли ясные, как родник, глаза отца Буасси, светлые и лучистые, как никогда. И голос его произнес:

«Никогда не забывай, что смерть – это лишь переход к свету. К вечному свету».

Целуя распятие, Матье думает о святом отце.

С каждым шагом перед мысленным взором Матье возникают все новые видения, не заслоняя, однако, светлых глаз. Вот он идет себе спокойно к рубежу своей жизни, шагая с упряжкой по дороге. Идет спокойный. Счастливый тем, что живет.

Отец Буасси никогда не говорил с ним о своем прошлом. А было ли у него прошлое? Было ли детство? Человек бессемейный, бездомный, конечно же, он был посланником божиим на земле… Спустился, верно, чтобы найти хорошего возницу.

Несколько шагов Матье идет ни о чем не думая. В какой-то мглистой пустоте, которая, быть может, и есть смерть.

Позади креста, что несет священник, высится эшафот и гигантская виселица с веревкой. А там, дальше – вооруженная стража и люди. Небольшая толпа, и все – на одно лицо. И все смотрят на него. Взглядом, который ни о чем не говорит. Они – где-то далеко и в то же время очень близко.

Он вздрагивает и снова столбенеет. Долго грохочет барабан, а тем временем он поднимается по ступенькам светлой деревянной лестницы, ведущей на эшафот. Только тут он замечает палача в красном капюшоне; из коротких рукавов торчат огромные голые руки.

Барабан смолкает. Священник говорит:

– Молитесь со мной, сын мой.

И Матье удается повторить за ним «Отче наш» голосом, который принадлежит как будто не ему. Какое-то странное чувство. Он не узнает свой собственный голос.

Ему связывают щиколотки, как связали до этого запястья. Его охватывает внезапное желание вырваться, расшвырять всех ногами, но мышцы окаменели, и вот узлы уже стянуты.

Матье поднимает голову и смотрит в небо. Оно уже светлое. Такое же светлое, как взгляд отца Буасси. Взгляд этот обретает такую силу, что все остальное стирается. Все, кроме света. Может быть, Матье уже покинул этот мир и устремился туда, где надет его иезуит?

Светлый взгляд заполняет собою утро, а вот раздается и голос священника. Иезуит говорит о других глазах – глазах девы Марии. Непорочных глазах ребенка, которые словно отмывают от позора и облегчают самые тяжкие страдания.

А потом перед Матье встают глаза другой Марии – той, что ушла в кантон Во. А рядом глаза матери, жены… Глаза множатся, проникают в самую его душу.

Кюре, стоящий возле осужденного, поднимает распятие.

Матье провожает взглядом крест, кажущийся черным на фоне неба, по которому разливается свет. Свет, идущий с востока, с той стороны, где кантон Во. Издалека. Из-за лесов, из-за равнин, по которым змеятся дороги и бегут упряжки, ведомые возницами.

В голове у Матье возникает:

«Лошадей не вешают… Если б я был лошадью!..»

Веревка ложится под подбородком.

Крест в небе становится все чернее. Там, над холмами, солнце уже встало. Но здесь, на дне лощины…

Грохочет барабан, и пол уходит.

Ослепительная вспышка опаляет глаза Матье. Что-то в нем разрывается сверху донизу, вдоль всего тела, с ужасающим хрустом, который открывает перед ним двери в неведомое.



Шато-Шалон, 17 июля 1974 -

Вильнев-сюр-Йонн, 27 сентября 1975

Примечания

1

Секанезцы – жители Франш-Конте (от Sequania – древнего названия Франш-Конте).


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15