Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Последний выход Шейлока

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Клугер Даниэль / Последний выход Шейлока - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Клугер Даниэль
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      — Завтра премьера, доктор Вайсфельд, — сообщил он. — Я вас приглашаю. Мы ставим «Венецианского купца»! Понимаете? Шекспира!
      Он вдруг вскочил, отставил опустевшую миску. Лицо его странным образом вытянулось, тощие руки вздернулись вверх, глаза сощурились, на потрескавшихся (следствие авитаминоза) губах заиграла презрительно-надменная улыбка. Меня поразила странная эта метаморфоза, а г-н Ландау вдруг протянул руку в направлении неподвижно стоявшего «синего» полицейского, наблюдавшего за порядком в очереди, и продекламировал:
 
— «Вот истинно на вид слащавый мытарь!
Он ненавистен мне как христианин,
Но больше тем, что в жалкой простоте
Взаймы дает он деньги без процентов
И курса рост в Венеции снижает.
Ох, если б мне ему вцепиться в бок!
Уж я вражду старинную насыщу.
Он ненавидит наш народ священный
И в сборищах купеческих поносит
Меня, мои дела, барыш мой честный
Зовет лихвой. Будь проклят весь мой род,
Коль я ему прощу!..»
 
      Последнюю фразу он выкрикнул столь пронзительно, что полицейский, стоявший метрах в пятидесяти от нас, услышал и всем корпусом развернулся в нашу сторону.
      — Успокойтесь! — я ухватил режиссера за рукав. — Вы навлечете беду на всех нас!
      — Беду? — удивленно переспросил он. — О какой беде вы говорите? Я просто репетирую. Понимаете? И никто мне этого не запретит. Во всяком случае, не этот болван с дубинкой. Театр открыт по распоряжению самого коменданта. Понимаете? Между прочим, пьеса, рекомендована доктором Геббельсом к постановке всеми театрами Рейха, — в голосе Ландау слышалась еле явная насмешка. — Почему бы и еврейскому театру Брокенвальда не продемонстрировать свое уважение к имперскому министру пропаганды? Правда, в шекспировский текст кое-что добавлено. Не мною, разумеется, а доктором Геббельсом. Например, Джессика, оказывается, не родная дочь Шейлока, а приемная. Понимаете? Иначе расовая проблема в комедии выглядит неразрешимой, а она должна быть разрешена, доктор! Джессика должна иметь арийское происхождение. Понимаете? И это справедливо, доктор Вайсфельд, в том-то и заключается высшая, черт ее дери, справедливость!
      Соседи к нам прислушивались. У большей части лица оставались безучастными, хотя кое-кто смотрел на откровенно кривлявшегося Ландау неодобрительно. Он, в свою очередь, с прежней насмешкой оглядел товарищей по несчастью и, не снижая голоса, сказал, обращаясь ко мне:
      — Согласитесь, я в некотором роде был пророком — тогда, в 1931 году. Иной раз мне кажется, что это я навлек на мир несчастье. Я ведь тогда был одержим идеей поставить театральную притчу о войне, о войне-женщине, воплощении неутоленной страсти… Боже мой, как я жалел, что не помню ничего о той войне… Какой-то стресс, что-то такое произошло с моей психикой в конце 1918 года. Тогда как раз умерли мои родители… Да, и вот я мечтал стать свидетелем войны. Чтобы насытиться необходимыми впечатлениями. И насытился.
      Он нахмурился, внимательно посмотрел на мою руку (я все еще держал его за рукав). Вздохнул, сел на ящик и уставился в кружку с желудевым кофе.
      — Вон тот тип, — сказал вдруг он тихо, — вон тот, выпрашивающий добавки… Да посмотрите на него, посмотрите, доктор, оглянитесь…
      Я подчинился и увидел древнего старика, стоявшего у котлов. Спина его была согнута — то ли от возраста, то ли действительно от самоуничижения. Острая лысая макушка чуть покачивалась.
      — Это Самуэль Горански, — сообщил Макс Ландау. — Вы, скорее всего, не слышали о нем, пик его славы пришелся на первые послевоенные годы — я имею в виду ту, первую войну. Он играл у многих знаменитых режиссеров, в том числе у самого Рейнхарда. Если не ошибаюсь, играл Натана Мудрого в спектакле 1911 года… Правда, во втором составе.
      Я вновь оглянулся — с большим интересом. Теперь мне виделась в униженной позе некая театральность; выпрашивание дополнительной порции картофельно-капустной бурды показалось игрой, странной комедией.
      — Знаете, — лицо Макса Ландау приобрело странное выражение: то ли язвительности, то ли сочувствия, — в последний раз я видел его в роли Фальстафа. «Виндзорские насмешницы». Понимаете? И ему не приходилось ничего подкладывать под камзол, ха! Обжора и сластолюбец. Между прочим, я задействовал его в своем спектакле… — он неопределенно хмыкнул, вновь поднялся, обвел окрестности рассеянным взглядом. — Милое местечко… — пробормотал он. — Брокенвальд. Каково название, а? Брокен — это ведь гора, на которой нечистая сила справляет свой шабаш в Вальпургиеву ночь, верно?
      — Гора Брокен находится совсем в другом месте, — поправил я.
      — Знаю, — сказал он и ткнул рукой, в которой держал кружку с кофе на зыбкие туманные очертания замка Айсфойер. — Милое, очень милое местечко. Не знаю, есть ли тут сокровища, но, клянусь моим париком, что лихорадка есть определенно.
      — Что-что? — я удивленно воззрился на него. — Какая лихорадка? Какие сокровища?
      — А, пустое, — г-н Ландау усмехнулся. — Это из стивенсоновского «Острова сокровищ». Любимая книга моего детства. Вот так-то, доктор Ливси… то есть, я хотел сказать, доктор Вайсфельд. Я действительно рад вас видеть. И еще хочу вам сказать… — он вдруг замолчал. Его лицо выразило сильнейшее удивление. При этом смотрел он куда-то в конец улицы.
      — Странно… — пробормотал он. — Очень странно…
      Я проследил за его взглядом. По центральной улице, ведущей от ворот гетто, медленно двигалась большая группа людей. Сначала я подумал, что это одна из рабочих команд, вернувшаяся по какой-то причине раньше времени. Но заметив узлы и чемоданы, ручные тележки со скарбом, понял свою ошибку. В Брокенвальд прибыл новый транспорт.
      — Ваш кофе остыл, — сказал я.
      Г-н Ландау вздрогнул, словно очнулся. Удивление стекло с его лица, вернув прежнее, насмешливо-скептическое выражение.
      — Да, кофе. Божественный напиток… — он помрачнел. — Ч-черт побери, моей жене повезло куда больше. Ее признали годной для физической работы, так что паек у нее приличнее… — он залпом допил мутную остывшую жидкость, завернул кружку и миску в большой выцветший платок. — Ладно, мне пора. Рад был поболтать. Так не забудьте: завтра премьера.
      Я смотрел ему вслед. Поравнявшись с г-ном Горански, Ландау остановился и похлопал его по плечу. Когда тот оглянулся, Ландау вытащил из кармана маленький кусок хлеба, протянул ему. Старый актер отшатнулся, затем буквально впился в подарок. Ландау двинулся дальше. Горански потащился за ним, то и дело хватая за рукав. Вскоре они скрылись за углом одного из зданий.

Глава 2

      На следующий день я начисто забыл о встрече с Максом Ландау. Утром, когда я терпеливо ожидал завтрака все в той же очереди, подошел полицейский — может быть, тот самый, к которому обращал свои театральные филиппики режиссер-скандалист.
      — Доктор Вайсфельд?
      Повторяющиеся ситуации вызывают устойчивый стереотип поведенческих реакций. Взглянув на молодчика в синем мундире и синем же кепи с потрескавшимся лаковым козырьком, я испытал предательскую слабость в ногах. Соседи по очереди, до того негромко переговаривавшиеся между собой, немедленно стихли. Я тотчас вспомнил, как в сентябре 1939 года, сразу после начала войны, в аудиторию клиники Хайдельбергского университета, где я читал лекцию о возбудителях чумы, вошел полицейский чин. И точно так же вокруг воцарилась тишина, центром и источником которой стала моя фигура. И точно так же у меня во рту появился солоноватый привкус, когда тот полицейский, так же, как нынешний, громко осведомился: «Доктор Вайсфельд?» И добавил: «Прошу следовать за мной».
      — Прошу следовать за мной, — сказал «синий». Он был вежлив со мной — с доктором, — но вежливая форма лишь подчеркивала реальное соотношение положения: он являлся хозяином (во всяком случае, в данный момент), я — бесправным существом.
      — Может быть, вы позволите мне позавтракать? — утреннее чувство голода, особенно обострившееся в последнее время, показалось в тот момент просто нестерпимым, я ощутил мгновенную режущую боль в области желудка и одновременно совершенно невероятную ненависть к полицейскому. Мне кажется, я мог бы его убить…
      Хотя нет, вряд ли, конечно. Но если бы по какой-то причине его сейчас хватил удар, я бы искренне обрадовался.
      Как раз очередь продвинулась на одного человека, и я повернулся, чтобы занять освободившееся пространство. Правда, сегодня меня никто не подтолкнул в спину.
      Но полицейский был настойчив, хотя и очень вежлив:
      — Очень сожалею, господин доктор, — почтительно сказал он, — но я — человек подневольный и обязан выполнять приказ начальника. А начальник приказал доставить вас к нему немедленно, — с этими словами он твердо взял меня под руку и со словами: «Прошу вас, доктор, нам велено поторопиться», — увлек за собой.
      Очередь смотрела на происходящее вполне безучастно. Впрочем, нет. Безучастными оставались те, кто стоял ближе меня к раздаче пищи. У тех же, кто недавно занимал места позади, лица на мгновение выразили радость. Разумеется, не потому, что меня забрал полицейский, а потому что очередь немного подвинулась.
      Не исключено, впрочем, что мне показалось. И даже наверное показалось.
      Когда мы свернули за угол и пошли по Пражскому переулку, полицейский отпустил мой локоть. Пробормотав извинения и чуть прибавив шаг, он пошел рядом со мной, ничего более не говоря. Встречные спешно уступали нам дорогу.
      Так в молчании мы дошли до хорошо мне знакомого приземистого бетонного параллелепипеда, над которым развевался белый флаг с красным крестом — медицинского блока. Полицейский сказал:
      — Вам к доктору Красовски. По коридору, прямо.
      Он первым поднялся по ступеням и предупредительно распахнул дверь, что было совсем неожиданным.
      Доктор Красовски ждал меня, сидя за крохотным столом в каморке, служившей ему кабинетом. Как я уже говорил, в Юденрате он ведал медицинской службой. Именно ему я был обязан своим недавним увольнением. Сейчас он явно испытывал неловкость и потому начал разговор со мной, глядя в наполовину замазанное белой краской окно, за которым ровным счетом ничего не было видно. Только затянутое серыми тучами небо.
      — Нужна ваша помощь, — сказал он. — Новый транспорт. Как обычно — авитаминоз, пеллагра. Впрочем, это не по вашей части. Но есть несколько случаев брюшного тифа, дизентерия. Словом, хороший букет. Так что приступайте к осмотру. И постарайтесь сообщить мне о состоянии больных сегодня же, во второй половине дня.
      Каморку, которую занимал Красовски, кабинетом можно было лишь с большой натяжкой. Здание, в котором располагался медицинский блок Брокенвальда, прежде выполнял функции склада сельхозпродукции. Въевшийся в стены и перекрытия стойкий запах овощной гнили не могли перебить даже резкие ароматы карболки и лизола. С непривычки у человека начинали слезиться глаза, а в горле появлялось жжение.
      И, разумеется, фанерные полустенки, разделившие бывший склад на множество помещений, не служили преградой ни этим запахам, ни весьма специфическим звукам, создававшим особую атмосферу медблока.
      Дав мне задание, Красовски, наконец-то оторвался от созерцания неба и взглянул на меня. Глаза у него были красные, воспаленные.
      — Я очень сожалею о случившемся, — сказал он устало. — Конечно, в увеличении смертности от тифа вашей вины нет. Надеюсь, этот инцидент будет забыт — в первую очередь, вами, доктор Вайсфельд… — он потер переносицу указательным пальцем. Палец был заклеен пластырем. Красовски некоторое время сосредоточенно рассматривал его. — Ночью я оперировал трижды. Прободение язвы и два аппендицита. Двое уже скончались от перитонита брюшной полости. Думаю, третий тоже протянет недолго… Вы не хирург, доктор Вайсфельд, — он вздохнул. — Ладно, это неважно. Мне обещали, что ваш паек будет изменен с сегодняшнего дня, — тут он впервые посмотрел на меня. — Хотите выпить? Самую малость, — не дожидаясь моего ответа, доктор Красовски подошел к шкафу с хирургическими инструментами, занимавшему четверть помещения, извлек оттуда двухсотграммовую бутылку синего стекла, а из ящика стола — алюминиевую кружку. — Спирт, — буркнул он. — Я без этого не выдержу.
      Я отказался — после месячного недоедания алкоголь мог сыграть со мной злую шутку. Красовски не настаивал. Налил себе в кружку граммов пятьдесят.
      — Не будете пить — нечего стоять и смотреть, — сказал он с неожиданной злостью. — Идите, я вас больше не задерживаю. Дай вам Бог справиться с осмотром.
      У двери я оглянулся. Член Юденрата доктор медицины Красовски невидяще уставился в закрашенное белой краской окно. Взгляд его был пуст и бессмысленен.
      Итак, мое вознесение на вершину оказалось столь же внезапным, что и падение. Но если падение родило во мне настоящее отчаяние (правда, недолгое), то вознесение я воспринял без особого облегчения или восторга.
      В коридоре удушающая смесь запахов все-таки ощущалась сильнее. У меня начала кружиться голова. Я поскорее свернул за фанерную перегородку, где проводился первичный осмотр прибывших. Здесь было просторнее, чем в кабинете д-ра Красовски. Вдоль стен тянулись длинные скамьи, часть огорожена ширмами. Ближе к окну стоял письменный стол и шкаф с медицинскими инструментами и крохотным набором лекарств.
      За столом уже сидела медсестра Луиза Бротман, моя давняя помощница, в прошлом жительница Вены. Белое ее лицо не имеющей возраста фарфоровой куколки казалось суровым, будучи в действительности просто серьезным. Но кукла не может быть серьезной, кукла может быть либо беззаботной, либо суровой.
      Когда я вошел, взгляд ее светло-серых глаз на мгновение потеплел. Или же мне так показалось — самообольщение относительно впечатления, производимого на женщин, характерно для мужчин любого возраста и в любом положении. Даже в столь плачевном, как нынешнее наше. Вот, опять: все-таки, я говорю не «мое положение», а «наше». «Наше положение». Боже мой, как же тянет уцепиться за иллюзию общности…
      — Здравствуйте, доктор, — сказала госпожа Бротман. — Рада вашему приходу. Как самочувствие, надеюсь, все в порядке? — она осторожно заправила под шапочку седую прядь. В других обстоятельствах и у другого человека этот жест мог быть воспринят как неосознанное кокетство. Но г-жа Бротман всего лишь любила порядок. Во всем. В том числе, и в собственном внешнем облике.
      Я вспомнил, когда именно появилась у нее эта седая прядь — совсем недавно, около полугода назад. Странная и страшная история, случившаяся тогда, осталась в моей памяти, хотя я изо всех сил старался ее если не выбросить, то, во всяком случае, вспоминать пореже. Уложить в потайной ящик и запереть — с тем, чтобы извлечь в другое время и в другом месте. Или же не извлекать никогда. Но — увы… Я не мог сделать этого из-за постоянного присутствия свидетеля, и привычный жест тонких пальцев с чистыми чуть голубоватыми ногтями становился поворотом ключа. Замок отпирался со звонким щелчком, и вновь история извлекалась на свет Божий — если считать таковым мою болезненно дрожащую память.
      Полгода назад прибыл необычный транспорт.
      Тому предшествовала неожиданная активность внутри гетто. Впервые за много месяцев (много — четырнадцать месяцев до того провел я в Брокенвальде — и это, конечно, много: два раза по семь, больше года) — впервые за все время, проведенное мною здесь, начались строительные работы. В двух кварталах от медицинского блока обнесли забором с колючей проволоки большой участок пустыря. Насколько я помню, в этом месте пустырь существовал с незапамятных времен, пастор Шварц рассказывал какое-то предание на эту тему — в давнее и все чаще вспоминавшееся посещение Брокенвальда. Предание не сохранилось в памяти, но то, что большой участок земли пустовал, тогда как окружающие улицы застроены были достаточно плотно, запомнилось. И вот здесь в течение двух недель выросли два одинаковых серых параллелепипеда с крохотными окошками — бараки, вызвавшие в моей памяти лагерь для интернированных времен прежней войны. Строили их силами нескольких рабочих команд из заключенных гетто. Это обеспечило несколько десятков человек рабочим пайком — поскольку прочие работы, на которые выходили за ворота Брокенвальда, разумеется, не прекращались. Бараки стояли прямо на земле, без фундамента, да и толщина стен отнюдь не свидетельствовала о долгосрочности постройки.
      Три или четыре дня новые бараки пустовали, хотя охрану — причем не синих полицейских, а несколько десятков эсэсовцев, — поставили сразу по окончании работ. Это настораживало и внушало тревогу — сначала тем, кто жил поблизости от бывшего пустыря; затем ощущение распространилось по всему гетто. Поскольку медицинский блок находился вблизи обнесенного колючей проволокой «гетто в гетто», мне одному из первых довелось увидеть и бараки, и эсэсовцев. Неподвижные черные фигуры, стоявшие на равном расстоянии друг от друга, тусклый блеск стальных шлемов и примкнутых штыков вызывали болезненное чувство — не страх, нечто схожее с начальными симптомами лихорадки, когда по телу пробегают волны колючего холода и на них ноющей болью отзываются суставы. Впредь я старался не приближаться к этому месту ближе, чем требовала необходимость. Странно, но уже через сутки я обнаружил, что просто не замечаю загадочного места — психика человека имеет высокую степень приспособляемости к любым обстоятельствам. Видимо, мое сознание инстинктивно отвергало то, что вызывало болезненную реакцию. Словно два пустых барака, забор с проволокой и черные фигуры его стражей укрылись гигантской шапкой-невидимкой. И единственным напоминанием существования объекта в течение последующих дней стало ощущение холода, шедшее от него. Сейчас я полагаю, что это было трансформировавшееся в обостренную осязательную реакцию нежелание видеть и слышать. Но именно тогда я вспомнил предание, связанное с бывшим пустырем.
      Через три дня после окончания строительства и появления внешней охраны, ночью меня подняли с постели. Двое «синих» велели мне немедленно явиться в медицинский барак — распоряжение коменданта г-на Заукеля.
      Там меня уже ожидали председатель Юденрата г-н Шефтель, глава медицинского отдела д-р Красовски, моя помощница Луиза Бротман и еще десяток ответственных лиц. «Прибыл транспорт, — сообщил г-н Шефтель. — Вам надлежит немедленно им заняться. Документы вам передаст доктор Красовски». Я понял, что транспорт необычен — и по озабоченному лицу Шефтеля, и по срочности, с которой собрали персонал ночью. Мне даже показалось на мгновение, что в темном неосвещенном углу за спиною председателя Юденрата тенью скрывается высокая фигура коменданта шарфюрера СС Леонарда Заукеля.
      Разумеется, всего лишь показалось. И, разумеется, транспорт действительно был необычным — во всяком случае, ранее такие не приходили. Я просмотрел документы. Пятьсот тридцать один ребенок в возрасте от шести лет до двенадцати. Эта цифра стоит у меня перед глазами. И всегда будет стоять, потому что в течение целого месяца мне приходилось писать ее регулярно — каждый день.
      И не было дня, чтобы не звучали у меня в ушах слова пастора Шварца, рассказывавшего легенду о пустыре на окраине Брокенвальда: «На месте этом некогда стоял обычный дом, и жили в нем две вдовы — мать и дочь. Подробности смерти их мужей мне не удалось найти, хотя в хрониках церковной общины Брокенвальда запись о том я обнаружил. Видимо, жили эти женщины не весьма скромно. Во всяком случае, когда одной грозовой ночью в дом ударила молния, никто из окрестных жителей на помощь несчастным не пришел. Так они и сгорели — вместе с домом, дотла. И похоронили их останки за кладбищенской оградой. Почему — можно лишь догадываться. С тех пор в этом месте никто ничего не строил. И вот, когда барона Гуго фон унд цу Айсфойер приговорили к сожжению за связь с дьяволом и чернокнижие, он попросил судей, чтобы костер был разложен именно здесь. Его желание было выполнено, хотя инквизитор отец Якоб категорически возражал. Однако, поскольку казнь вершил светский суд, от возражений судьи отмахнулись. Взойдя на костер, барон-чернокнижник начал громко читать какие-то заклинания, напоминавшие перевернутые молитвы. Едва он закончил, как подул сильнейший ветер, едва не загасивший факелы в руках палача и его помощников. Вслед за тем произошло нечто невероятное, повергшее в ужас всех, присутствовавших при казни: из домов, находившихся поблизости от пустыря, начали выходить дети. Глаза их были закрыты, но при этом они устремились к стоявшему на костру и торжествующе ухмыляющемуся еретику. Еще мгновение — и все дети Брокенвальда бросились бы в разложенный костер. К счастью, отец Якоб преградил им дорогу и, подняв крест, воззвал к Господу. В небе прогремел гром, словно отзываясь на этот призыв, и от звука этого дети замерли на месте и обратили взгляды к небесам, а затем молния ударила прямо в костер, так что дрова вспыхнули мгновенно, и взметнувшееся ввысь пламя скрыло преступника навсегда…»
      И вот теперь, к тому же самому месту, вновь, словно по зову сожженного дьяволопоклонника, явились дети. Боже, как они были истощены и напуганы! Никогда не думал, что дети могут выглядеть именно так. Поначалу, когда я и Луиза Бротман занимались ими, мы решили, что они не понимают ни немецкого, ни чешского, ни польского языков. Потом выяснилось: и тот, и другой, и третий были им прекрасно знакомы, но страх не давал раскрывать ртов. Первый раз они нарушили молчание в дезинфекционной комнате, когда их раздели и велели войти для противотифозной обработки. Кто-то из них — я не успел заметить, кто именно — вдруг истерически закричал: «Газ! Газ!» Все тотчас подхватили этот странный крик. В комнату немедленно ворвался доктор Сарновски — прибывший вместе с детьми высокий и чрезвычайно молчаливый господин. «Тихо! — закричал он. — Успокойтесь, я ведь тоже здесь! И доктор Вайсфельд. И сестра Бротман. Никакого газа нет!» Дети сразу же замолчали. Уставились на него и на нас. Их лица при этом приобрели странное выражение — вполне единое и, как мне показалось, не вполне человеческое (да простится мне такое определение). Вернее сказать, не вполне естественное — постольку, поскольку не может быть естественным взрослое (именно взрослое) ожидание подвоха и попытка уловить смысл не из слов, а из интонации, их сопровождающей, — у ребенка.
      Как бы то ни было, далее процедуры пошли без задержек, но мысленно я все время обращался к странному крику: «Газ!». Когда прибывших сопроводили в два барака, специально подготовленных накануне (их охраняли уже «синие» полицейские, поставленные Юденратом; эсэсовцы ушли на следующий день после появления детей), я спросил доктора Сарновски, что означала дикая сцена. Он немного помолчал, словно решая, стоит ли отвечать на мой вопрос. Его некрасивое костистое лицо с длинной челюстью и желтыми сморщенными мешками под глазами, в тот момент выглядело отталкивающе. Наконец, он ответил: «Освенцим. Аушвитц. Вам что-нибудь говорит это название?»
      Я пожал плечами.
      «Кажется, какое-то местечко в Польше. Помнится, я проезжал там. Давно, еще до войны. А что?»
      «Там убивают евреев, — ответил доктор Сарновски безжизненным голосом. — Заводят в специальное помещение без окон. Пускают ядовитый газ. Такие кристаллы, их привозят в специальных банках. Несколько минут — и все кончено. А потом тела кремируют в специальных печах. Кое-кто из этих детей уведен оттуда в последнее мгновение. Во всяком случае, они были свидетелями убийства собственных родителей — именно таким образом».
      Как я уже сказал, лицо его в тот момент выглядело отталкивающе. Словно гримаса, характерная для страдающих нервным тиком, навсегда изменила черты — совершенно неестественным образом. Трудно было по такому лицу-маске угадать, правду ли говорит его обладатель. Глаза доктора Сарновски смотрели в угол кабинета, где сырость вызвала к жизни большую колонию плесени, причудливо преобразившую стену в подобие абстрактной картины. После нескольких минут неловкого тягостного молчания он оторвался от созерцания плесени и взглянул на меня. Глаза были тусклыми, я не смог определить их цвет.
      «Не может быть… — пробормотал я. — Это невозможно».
      «Почему? Потому что здесь, в Брокенвальде, этого не делают? — Сарновски криво усмехнулся. — А в других местах — делают. Если не газом, так пулями. И, кстати говоря, вы не задумывались, чем закончится ваше пребывание здесь?»
      «Ваше? Или наше?»
      Он покачал головой.
      «Я здесь долго не пробуду… — он помолчал немного. — Эти дети пережили ликвидацию Ровницкого гетто, в Галиции. Для чего их перегнали сюда, в Брокенвальд — не знаю. Поначалу отправили в Освенцим. Там они прошли селекцию — это процедура отделения тех, кто подлежит немедленному умерщвлению, от тех, кто может еще немного пожить и поработать… Их продержали две недели. Затем погрузили в поезд и привезли сюда».
      «Вы тоже из Ровницкого гетто? — спросил я. Доктор Сарновски покачал головой. „Нет, я в тот момент уже находился в Освенциме, в медицинском блоке. Меня вызвали и приказали сопровождать детей сюда, в Брокенвальд… — он снова замолчал. Потом сказал — другим тоном: «Насколько все относительно, доктор Вайсфельд. Насколько все познается в сравнении… Брокенвальд сейчас кажется настоящим раем. Идиллическим местом. Нет немцев в черных мундирах. То есть, они есть, но — там, за оградой. О них можно не вспоминать сутками. Их можно не видеть. Вообще не видеть, не замечать. Нет газовых камер, нет крематория. В Освенциме трупы сжигают в крематории. Нет бесконечной вереницы голых людей, обреченных на смерть… Можно ходить по улицам — по улицам, доктор Вайсфельд, по настоящему тротуару! Даже бараки, в действительности, — обычные дома. Да, тесновато — но и только. А капо, по сути, выполняют функции консьержей. Те ведь тоже частенько негласно доносили на своих жильцов… Утопия, доктор. Арийская утопия. Арийский великодушный жест в сторону неполноценных евреев. Так или иначе — нам можно позавидовать…“
      В его голосе не было издевки, только бесконечная усталость.
      «Арийский рай для евреев… — сказал он. — Знаете, в чем его особенность? В ощущении временности. На первый взгляд — все, как в обычной жизни. Нормальной жизни. Довоенной. Все то же — только все сконцентрировано. И пространство, и время как бы стянуты в крошечные… — он попытался найти подходящее слово. Не нашел, махнул рукой. — Словом, все процессы происходят на ограниченном пятачке и ускорены многократно. Все проживается быстрее. Во всяком случае, так мне кажется. Но ведь и время относительно, правда, доктор Вайсфельд? Вернее, его восприятие человеком…»
      Дальнейшие мои расспросы ни к чему не привели. Доктор Сарновски замкнулся. Или, возможно, просто устал. Во всяком случае, ответив пару раз на мои слова каким-то неопределенным мычанием, он ушел. В один из бараков, подготовленных к приезду новоприбывших. Попытки узнать истинное положение дел от доктора Красовски тоже ничего не добавили — разве что он подтвердил, что да, прибывшие дети — из Ровницкого гетто, но больше он ничего не знает. И причину их пребывания в Брокенвальде — тоже не знает.
      Еще больше удивления вызвала неожиданная доставка медикаментов и обеспечение вновь прибывших усиленным пайком — со строжайшим указанием в кратчайший срок превратить обремененных массой болезней состарившихся карликов в нормальных детей. Все это казалось какой-то странной игрой: за окнами новых бараков влачили жалкое голодное и скученное существование пятнадцать тысяч обитателей Брокенвальда (в том числе, и ровесники ровницких детей). А эти бараки волею коменданта Заукеля вдруг превратились в остров изобилия — изобилия нищенского, разумеется, но доктор Сарновски был прав: все познается в сравнении.
      Дети приходили в норму достаточно быстро: исчезла болезненная худоба, прекратились нарушения функции желудка и печени. На их лицах появился румянец и — как следствие всех изменений — улыбки. Спустя короткое время после их прибытия были привезены игрушки — не новые, но вызвавшие настоящий восторг…
      В канун Пасхи — еврейской Пасхи — произошло событие, еще раз подтвердившее правоту доктора Сарновски. Ночью мне не спалось. Неожиданный ветер — душный, будто долетевший сюда из дальних южных земель — бродил по крохотной каморке, служившей мне жилищем. Духота вызвала ощущение чего-то чуждого, даже опасного. Поднявшись с топчана, я подошел к окну, стекло в котором наполовину заменял неровный лист фанеры. Картина, представшая моему взору, казалась фантастической. Багровое зарево закрывало полнеба, отсветы дрожали повсюду — даже вечный туман, окутывавший замок Айсфойер, приобрел кровавый оттенок.
      Дом, в котором я обитал, был последним домом гетто — дальше шла площадь, имевшая очертания почти правильной окружности. Метрах в пятистах находились ворота. Сейчас, на фоне багрового неба, они казались абсолютно черными — так же, как две вышки, по обе стороны от ворот. Причем вышки напоминали уродливых коней с непропорционально длинными ногами и короткими туловищами. Столь же уродливо выглядели навесы, под которыми неподвижно стояли солдаты. Фигуры солдат до половины скрывались ограждением, потому воображение тут же превратило их во всадников, сидевших на этих уродливых черных конях — и столь же черных.
      Я не мог оторвать взгляда от ворот. Вдруг до моего слуха донесся мерный, постепенно усиливавшийся шум. Взглянув в другую сторону, я обнаружил его источник — медленно двигавшуюся темную массу. Когда она достигла площади, то оказалась группой людей, шедших в молчании. Через секунду я узнал в высокой фигуре, возглавлявшей шествие, доктора Сарновски.
      Ворота беззвучно распахнулись, оттуда, снаружи, упала глубокая тень, казавшаяся кромешной тьмой — по сравнению с тускло светившимся небом. Доктор Сарновски шагнул в эту тьму, за ним последовали остальные. Тут я заметил застывшие в недвижности силуэты — по обе стороны центральной улицы, — и не столько разглядел, сколько угадал в них «синих» полицейских.
      Только после того, как масса молчащих людей втянулась в распахнутые ворота, и ворота закрылись так же бесшумно, как и раскрывались, я понял, что пятьсот тридцать один — нет, пятьсот тридцать два — обитателя новых временных бараков покинули Брокенвальд.
      Навсегда.

  • Страницы:
    1, 2, 3