Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Каменный венок

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кнорре Федор Федорович / Каменный венок - Чтение (стр. 10)
Автор: Кнорре Федор Федорович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Как отрадно вернуться издалека!..
      Товарищи Сережи, ближние начальники просто из сил выбивались, освобождая его от дежурств, от занятий, подменяя где можно, - он был единственным, к кому "приехала жена", - ему завидовали и охраняли его свободу всеми правдами и неправдами, но все могло кончиться каждый день, мы знали и, пока не кончилось, принимали каждую встречу как подарок - да это и был подарок какого-нибудь до смерти усталого комбата или комроты, который его заменял на вечер или шел на ночное дежурство, вместо того чтобы ложиться спать.
      Неожиданно выпал ранний снег и долго лежал на свежих, еще зеленых листьях деревьев, по краям тротуаров в пашем переулке.
      В последний вечер, мы совершенно не знали, что он последний, мы дошли до реки и постояли на берегу, глядя, как собирается уходить и уходит пароход, может быть, тоже последний? Без огней, полупустой, с какими-то растерянными пассажирами.
      Так о многом мы намолчались за прошлые годы, что и теперь редко говорили связно, все не переставая изумляться своему счастью, тому, что мы вдруг опять вместе и так снова полюбили друг друга за эти дни.
      А раньше? Просто все было просыпающимся счастьем, самый воздух, само дыхание и, главное, это, ни с чем не сравнимое, неповторимое чувство Начала. Начала всего: молодости, новой жизни, нового века, покончившего со всей грязью, гнилью и ветхой мерзостью долгого темного прошлого.
      Любили мы тогда? Конечно, была любовь, но... не понимали мы, что ли? Не умели? Не узнали ее по молодости? - не уставая удивляться и смутно начиная понимать, спрашивали мы друг друга.
      Да ведь она живая, это не вещь - купил, поставил в своей комнате, она и стоит. Любовь - живое, она или растет, или вянет и глохнет, болеет, сохнет без пищи. И завтра она уж не такая, как вчера.
      Про какой-нибудь цветок в горшке на подоконнике мы это понимаем. А про любовь - нет. Была вот любовь, а куда же она делась? Может, просто "заспали", как баба ребенка во сне. Прозевали, упустили, не узнали, а то узнали, да не поверили - мало ли что бывает.
      - Наверное, нету слова на человеческом языке, которое значило бы столь совершенно разное и даже непохожее, как эта "любовь", - говорила я. - Если б я не встретилась с тобой, я просто думала бы, что так не бывает. Прожила бы жизнь и не узнала. А ведь все годы я тебя не переставала любить подпольно, в одиночку, сама себе не только не признаваясь, да почти и не зная сама, заглушая в себе то, что вдруг начинало просыпаться в какие-то редкие, чистые, свободные минуты, - когда вдруг особенная музыка трогала за душу, вдруг будто обещала что-то, звала за собой... и как все это скоро гасло.
      - Да, да... Кто ее не испытал, уверен, что знает, что это за штука. А кто испытал - не знает, как ее даже и назвать-то!..
      Потом мы узнали, что вечер был последний. Но, даже купив на завтра мне билет на поезд, мы еще не знали, до чего он последний. А был он последний в жизни.
      Сначала мы думали, что это просто "последний вечер", - мне нужно уезжать, оттого что полк выступает куда-то на запад - поближе к тем местам, где может вспыхнуть война.
      Теперь, когда срок был уже отмечен цифрами в расписании поездов, когда стрелки часов неумолимо съедали отведенное нам время, ожидание делалось все тяжелее, уже ни о чем и думать почти невозможно стало.
      Великолепное, хотя и ложное, ощущение бесконечности жизни ускользало от нас. А ведь все, кроме приговоренных, кому объявлен срок казни, живут, как жили эти дни и мы, с чувством бесконечности. И так тягостно было лишаться его. Даже не зная всего того, что знаю я сегодня.
      Чем ближе к ночи, тем сильнее охватывало нас странное ощущение какой-то неопределенности, ненастоящести, будто не полной реальности всего окружающего. Мы все шли и шли по очень спокойным улицам города, мимо темных домов, которые скоро будут разрушены до основания, и он держал мою руку в своей тяжелой и теплой руке - это было тоже почти в последний раз, и я говорила себе: "Запомни все, все это" - и думала: "Бесполезно, все ускользнет".
      Мы прощались утром в оцепенении от усталости, бесплодности попыток суметь попрощаться как надо, как-то особенно, найти простые, великие, незабываемые слова, которые утешат и всё объяснят навсегда. И устало повторяли: "Ну ничего", "Мы еще увидимся скоро!", "Не опоздай". Только о море мы уже ничего не говорили.
      И у ворот казармы мы поцеловались - у сквозных железных ворот. Он переступил порог и навсегда ушел из моей жизни.
      Холодными, уже как бы не нашими губами мы поцеловались второпях. Один шаг нас разделял, пять шагов, он еще успел обернуться и криво улыбнуться мне, вроде как подсмеиваясь над собой...
      Поезд уходил только вечером. Я вернулась в мертвый дом и просто споткнулась от страха на пороге этой комнаты, где началась и прошла наша жизнь. Поскорей вытащила скрипучее качающееся кресло, села на дворе, где все-таки слышны были детские крики, голоса соседок, невнятное бормотанье радио за чужими дверьми, и просидела там в оцепенении до темноты. Когда совсем стемнело, я пошла проститься с хозяином.
      - До свидания и вам, - сказал он мне, все кланяясь. - Милости просим еще... Но едва ли... едва ли... - и меланхолично-безнадежно медленно кивал мне с порога, когда я уходила на станцию. Той самой улицей, которой я десять, или двадцать лет, или четыре дня тому назад шла с Сережей с вокзала, сразу после приезда, когда все еще было впереди, только начиналась снова наша жизнь.
      Десятилетия, одно за другим, - подумать только! - ушли с этого дня. Когда-то мне казалось: "через десять лет" - это почти то же, что "через сто лет", - то есть неизвестно когда - где-то за обозримым горизонтом. А теперь какой-нибудь дальний вечер, от которого дорога шла через целые десятилетия, - это как позавчера, совсем рядом. Только война прошла, как гигантский плуг, через мою жизнь, развалив ее надвое: то, что было "до" и что стало "после".
      Где-то живет теперь в Ленинграде Сережа. Я даже слышу иногда оттуда его знакомый голос по телефону с переговорной станции, но никогда мы не решимся больше увидеться. Это время упущено. До его Ленинграда от моей Москвы семь тысяч километров и не ходят поезда.
      А Володя живет где-то в Москве - наверное, несколько остановок метро. Туда тоже семь тысяч километров.
      И вот вдруг меня позвали к телефону соседи - они никогда не отказываются меня позвать и каждый раз говорят: "Пожалуйста, вы только не стесняйтесь, если вам понадобится что-нибудь действительно срочное", но, когда я вхожу в их квартиру, они перестают разговаривать, есть, мыть посуду, выключают радио и не шевелятся, пока я не кончу говорить, и поэтому я начинаю спешить и еле могу понять, с кем разговариваю...
      Так и в этот раз, я никак сразу не могла понять: кто? Звонила в первый раз в жизни - я и голос-то ее впервые слышала - жена Володи. Оказывается, он очень просит, чтоб я к нему, или к ним, приехала. На дачу, где они живут. Давно он задумал и все собирается мне позвонить, но боится, что я ему откажу, и это его так волнует, что все не решается. А волноваться ему вредно, он очень нездоров. Так вот, звонит его Вера Илларионовна Вереницына:
      - Можно, он вам сам позвонит?
      - Нет, лучше не надо, - отвечаю я; она это поняла по-своему, а я думала только о тягостной неловкости разговора с ним из этой замершей в ожидании конца разговора соседской квартиры.
      - Может быть, я плохо объяснила. Он очень нездоровый человек. Если я решилась вас побеспокоить... Мне казалось, прошло столько лет, что все прежние обиды...
      Мне трудно говорить спокойно и оживленно, все время следить за собой, чтоб не сказать ни одного такого слова, которое могло бы дать пищу для догадок и расспросов владельцам телефона.
      Вера Илларионовна с терпеливым осуждением что-то говорит еще, и я перебиваю, совершенно невпопад, но именно таким тоном, каким надо разговаривать по чужому телефону, когда решительно ничего особенного и интересного не произошло:
      - Ну что ж, пожалуйста, зачем откладывать. Давайте договоримся когда, и я приеду.
      Она уже совсем другого ждала.
      - Так вы правда приедете?
      - Хорошо, я запишу ваш адрес, - опять невпопад, бодро перебиваю я, только нет под рукой карандаша.
      За спиной у меня слышу шуршанье, оклик вполголоса. Передо мной появляется посланный Колька с желтым цветным карандашом в кулаке и старым конвертом.
      Я записываю еле различимыми буквами адрес на обороте конверта.
      Перед уходом опять извиняюсь и благодарю владельцев телефона и, так как они ждут разгадки, сообщаю, что знакомые приглашают меня на дачу. Очень-очень старые знакомые. Давнишние.
      - Ну, как давнишние? Еще до войны! Ух ты, когда! - соседка удивляется, бывает же такая даль времени! У нее до войны знакомые были только в детсадике.
      Потом она мне приветливо повторяет то же, что всегда: бывают такие бестактичные нахалы, которым протяни только палец, а они и рады, покою не дадут, пойдут названивать кому попало, а я не такая, и пускай я и дальше не стесняюсь, если в случае какое срочное или - вот такое неожиданное дело, вдруг такие старые знакомые вспомнили - это пожалуйста!..
      Когда я возвращаюсь к себе по коридору, мне кажется, что дверь в комнату Жанны слегка вздувается и опадает от волнения ожидания. Я физически чувствую, до чего она (Жанна, а не дверь) волнуется и ждет. Это не любопытство, а сочувствие. Мне стыдно пройти мимо, и я захожу и спокойно рассказываю, зачем меня звали соседи.
      - Вы будете волноваться, да? Ну как же нет? Я с ума бы сошла. Столько-столько прошло лет! И вы не виделись. И вдруг увиделись. Вы рады?
      - Чему тут радоваться?
      - Да, это, наверное, тяжело, я глупо спросила.
      - И не тяжело. А не хочется. Ни к чему. Но не поехать - нельзя, раз просят. Не враги же мы.
      И я поехала. Название станции было чем-то знакомое, я все не могла вспомнить чем. Метро, потом электричка, там пришлось стоять, но недолго, и я старалась не думать, куда и зачем я еду, и, только сойдя с поезда, на просеке, когда я шла потихоньку, обгоняемая пассажирами, сошедшими вместе со мной, что-то стала узнавать. Я прошлым, кажется, летом тут шла с Катей, тогда было очень жарко и даже в лесу душно, пока мы не добрались до реки.
      Катя разделась и, постанывая от наслаждения, влезла и окунулась в воду, поплыла.
      Что она подумает, если скажу, что плавала гораздо лучше нее? Она представит себе меня сегодняшнюю, как я вдруг бухнусь в воду и пойду нырять. Мне и самой смешно это представить. Лучше промолчать, я и промолчала, стерегла ее платьишко, сложенное у моих ног, вокруг загорали стоя, как статуи, лежа и сидя - пузатые здоровяки в детских трусиках, тощие мальчишки с бакенбардами. Девушки в купальниках безалаберно играли в мяч на траве, больше прыгали и визжали, чем играли.
      Вот откуда и название станции мне показалось знакомым...
      Сейчас время еще совсем не дачное, на реке клубится туман, берег безлюден, откуда-то взялись гуси, завладели пляжем и задумчиво прохаживаются, погогатывая.
      На дачной улице я нахожу ворота с табличкой, на которой написано: "Ул. Молодежная, № 68. В.Вереницын". Значит, тут. Я нажимаю какую-то очень толстую кнопку звонка у ворот и жду. И тут замечаю под звонком надпись: "Для авто".
      Ворота начинают погромыхивать, раздвигаясь в обе стороны. Широкий въезд открывается передо мной, дача, сад и какие-то люди, которые все смотрят на меня с ожиданием, потом с удивлением.
      Какой-то человек, обходя лужи между грядок, подходит поближе, сбоку заглядывает на меня - нас разделяет еще одна грязная лужа.
      - А машина? Нет?
      - Нет. Я просто позвонила, потому что...
      - Тогда вы по тротуарчику пройдите еще немножко дальше, там калитка, а то тут грязно, видите?
      Меня ведут в дом, и на крыльце меня встречает хозяйка, Вера Илларионовна.
      - Это я вам звонила! Спасибо, что вы приехали! Владимир, ну вот видишь, она приехала! Входите же, пожалуйста! Входите!
      В доме гости, и почти все уже разбрелись после обеда.
      - Хо-хо-хо! - Володя, вытирая губы, обрадованно спешит, роняя вилку на стол, нерасчетливо привстав рывком, снова садится и тотчас нетерпеливо отталкивает кресло, быстро встает и идет ко мне навстречу какими-то торопливыми, но не очень быстрыми, тяжелыми шагами.
      Если б я его встретила на улице, я бы его узнала, подумала бы: вот идет Володин отец, сразу видно.
      Я не могу сразу привыкнуть к мысли, что это он сам. Наверное, мне казалось, что так же, как те мои близкие, что умерли - или навсегда исчезли из моей жизни, - Володя навсегда остался таким, как я видела его последний раз...
      Меня усадили за стол, на меня все смотрят немножко недоуменно, но сочувственно улыбаясь, после горячей встречи с Володей, а я стараюсь привыкнуть к странной мысли: Володя сейчас старше Сильвестра!
      Все, кто за столом, чокаются и еще раз как будто поздравляют Володю, а он отмахивается, шумит, и все пытается меня представить гостям как-нибудь, чтоб они поняли, что я не кто-нибудь, а... и вот тут-то ничего он не может найти.
      Мне за него даже делается неловко: рассказывать-то при представлении действительно нечего.
      - Ведь я ее вот такой знал!.. А про лягушку помнишь?.. В общем, подруга дней моих суровых!.. Только какая ты старушка, это я старик, а она вон какая!
      Я выпиваю из дымчатого бокала очень теплое и пахучее винцо, от него становится тепло и не то чтобы весело, но как-то снисходительно на душе.
      - Что это у вас тут, именины?
      Володя хохочет, я что-то смешное, значит, сказала.
      Он обнимает меня за плечи и уводит от стола, подводит к окнам, показывает: вон там парник, а тут будут гладиолусы - вся дорожка, за ними ирисы. Жаль, сейчас еще время такое, еще ничего не видно, впрочем, все это чепуха, он на это внимания не обращает - из садоводства предлагают, ну и пускай они всё сами: приедут, насажают, все-таки приятно, а? Лучше, чем бурьяном зарастет, верно? Он опять смеется и тащит меня дальше.
      Я почему-то, глядя на голые еще грядки и клумбы, вспоминаю, как меня водил по заглохшему дворику владелец домишка с продуваемой верандой в белорусском городке, в тот далекий год, на самом пороге войны.
      - Да ну это все к черту! - смеется Володя.
      И пока мы проходим по комнатам, он все презрительно отмахивается от мебели, от каких-то рыбок, плавающих среди водорослей, в подводном царстве аквариума, освещенном, как балетная сцена, зеленоватым светом.
      Детей тут нету, почему же я осматриваюсь, ожидая их увидеть? Ах, вот оно что: ведь Володя говорит про цветы, мебель и рыбок совершенно так, как говорят про детей, разбросавших по полу игрушки, - с добродушной насмешкой, прикрывающей родительскую гордость.
      А может, во мне говорит зависть комнатовладельца, у которого цветов три горшочка на подоконнике?.. Жаль только, что он зачем-то, хотя и вскользь, небрежно назвал, какое садоводство его обслуживает, как будто цветы его радуют не только цветом и запахом, но и тем, что они не простые, а из такого хорошего и не всем доступного садоводства... Да какое мне-то дело!
      И вот мы сидим в его комнате, в глубоких креслах, смотрим друг на друга и выжидательно неопределенно улыбаемся. Володя перестает шуметь, понемногу утихает.
      За стеной поет телевизор.
      - Да, - говорит он значительно, - большую жизнь мы прожили.
      - Длинную, да...
      - Что?.. Ох, ты все такая же!
      - Я только про себя.
      - Так и поверил... Да расскажи же про себя, как ты живешь, и вообще... Подумать, начинаешь вспоминать и путаешь вдруг десятилетия: не то двадцать, не то тридцать лет назад что было...
      - Ближе к тридцати всегда вернее будет. Да чего тебе воспоминаниями заниматься - жизнь вокруг тебя так и кипит.
      - Это верно. Оглядываться некогда. А у тебя? Много времени?
      - Сколько угодно, и еще полчаса лишних.
      - Ты, значит, все с Катей, так и живешь?
      - Да, - отвечаю неправду.
      - Несправедливо в жизни как-то получилось с тобой, я это, думаешь, не понимаю? Так неудачно у тебя сложилось, столько всего на тебя обрушилось.
      - Да ведь теперь уж все равно... Пусть неудачник... ведет себя, как ему положено.
      - Глупости, это я не то слово сказал... Я ведь помню, у тебя какие мечты были, и ведь ты до того способная, даже я другой раз сомневаюсь: правда ли? Ведь читала доклады по истории этих... древних? Откуда бралось у тебя? А ведь было?
      - Было. Красноармейцам рассказывала, что знала... И что любила, конечно. Да это уже тоже древняя история, ты про себя расскажи. Что это ты меня вздумал звать?
      - Что ж тут странного? Не видались столько вот... Ну, ладно, тебе я не лгал раньше, так уж и теперь не стану... Вообще ты странная!.. - Я чуть не вздрогнула, так вдруг у него упал и потеплел голос. - Что было, то было, не воротишь. А знаешь, мне всегда перед тобой только и было стыдно... Ну, что-нибудь... и ни перед кем не стыдно, а вот перед тобой. Пускай ты про то и узнать не можешь, и никто... А я думаю, так чего же это я морщусь, оказывается, это о тебе вспомню и морщусь, перед тобой неловко. Ух, как... Так о чем это я?.. Да, представляешь себе, стал я о тебе последнее время думать. Все думаю и думаю. Это знаешь с чего у меня началось? Мне очень худо было, и я даже подумал: вот-вот помру, однако не помер, но, однако, поверил, что помру. Раньше я не верил, а теперь верю, ты понимаешь?
      - Чего понятнее? Понимаю.
      - И я подумал: а что напишут обо мне в некрологе? Ну, в нашей ведомственной газете?
      - Что ты был чуткий, напишут. Отзывчивый.
      - Да, да, да!.. Вот как подметили, что я чуткий и отзывчивый, так и выдвинули меня в начальники отдела... Ты спрашивала: именины? Это они сегодня собрались пошуметь по этому поводу, что меня назначили... Я не хотел, чтоб ты приезжала в такой день, как-то получилось, уж не знаю... Так я о чем? Да, я подумал, что помру и тебя не увижу, вот о чем я хочу сказать. Еще насчет совести - я подлостей, пакостей не творил. Ты мне веришь?
      - Ну конечно, верю.
      - Слава богу, вижу, что веришь. Смешно это... Мне как-то легче. Безалаберщины всякой - было, покривить душой - случалось, и вот тогда обязательно о тебе вспоминалось. Нехорошо, лежишь ночью, и тут в тебе оно и скрипит, вот тут!..
      - Э-э, у всякого что-нибудь да скрипит.
      - Да не всякому слышно... Это у меня сон был. С повторением сон. Наверное, я все передачи смотрю - спортивные, вот и приснилось. Будто я на помосте. Стою на ступенечке. И на меня все любуются: на меня медаль надета на ленте - не знаю, золотая, серебряная, ну - медаль, и я соображаю, что это почему-то за плавание мне такой приз. Хотя стою в пиджаке, в ботинках, как есть в жизни. И тут начинается самый кошмар, что меня сейчас позовут опять плыть, и все смотрят и ждут, как я опять покажу класс, а я один знаю, что плавать-то, в общем, не умею. Разве саженками, и то в молодости. И вот я мнусь, и все оттягиваю, и томлюсь ужасно. Думаю, зачем на меня эту медаль надели? И весь в поту просыпаюсь... Тьфу!.. Вот я тебе рассказал. Первой и последней. Никому не признавался.
      Отвечать ничего не надо, я только выслушиваю и понимаю, понимаю и молчу. Потом и Володя молчит, довольно долго.
      - А ребята?.. Подумать только: ребятишки. До сих пор вообразить не могу, Лева... Я все мальчонком его вижу. И как-то нелепо погиб.
      - Нелепо? Чем же нелепо?
      - Он ведь каким-то мотоциклистом, кажется, был? Или я уж все путаю?
      - Нет, не путаешь.
      - И что же? Чуть ли не в первый день, едва война началась? Нелепость. Вообразить не могу.
      - Тут уж я тебя не понимаю.
      - Я думаю почему-то, он, может, и выстрелить не успел, бедняжка. И вот зачем-то...
      - Не знаю. Все равно, никакой тут нет нелепости. Даже хоть в первый час, хоть в последний. Какая уж справедливость - ведь война. Должен кто-то был стоять на своем месте в первый час. И кто-то в последний. Они и стояли на своих местах, и приняли, что пришлось на их долю.
      - Да ведь это Левка. До того он какое-то печенье все обожал и столько болел маленький. Ты еще за ним тогда все ухаживала.
      - Он и потом часто болел.
      - А ты его все-таки выходила?
      - Да, он окреп, совсем поправился.
      - Окреп. И школу кончил? Трудно было?
      - Это из-за болезни ему трудно было.
      - Как ты можешь так говорить об этом? Ведь это же Левка, Левочка, маленький Левочка!.. Пойми!
      Это мне. Это он говорит! Вот я, дескать, рассуждаю, а чувствительности во мне не видно. Мне, кто десять лет бессонницы провел все в этой мысли: почему же Лева? Зачем же в первый день? Мне - кому даже глаза закрывать не надо, чтобы со всей ясностью увидеть: высоко подоткнутую подушку, его прищуренные от удовольствия глаза, ночную его рубашонку с еле заметной вылинявшей каемочкой на неровном вырезе ворота - моей, еще неумелой работы. И эти тоненькие от болезни, белые запястья, высунувшиеся из коротких рукавчиков, и распечатанную пачку обожаемых вафель (вовсе не печенья) на одеяле, смятую постель, где он столько месяцев жизни провел и говорил, что с вафлями он согласен немножко поболеть. И худые, надутые щеки Левки, битком набитые хрустящими сладкими вафельными крошками...
      - Лева... Левушка... - он произносит имя с нежностью к своему горю, но больше всего со странной мечтательностью и наконец расплакивается в открытую, а я сижу с сухими глазами, я не плачу. Это все - мое, касается одной меня, и когда он произносит эти мои имена - они становятся совсем другими, они ничего не значат. Я слушаю их, как стук в мою дверь, которую и не подумаю открывать для посторонних.
      Так мы и сидим. Я - запертая наглухо, а Володя растроганный. Он сладко плачет, мечтательно скорбит. Немножечко о детях, но больше, гораздо больше о самом себе, что у него такое горе и что он его так чувствует.
      - Да, ты всегда была сильной, - горестно, но уже суховато, косясь на меня, вздыхает Володя. Он просит ему побольше рассказать о детях, и я ему ничего не рассказываю, и он этого не замечает, слушает анкетные, общие ответы и думает, что что-то узнает. Боря? Да, он окончил архитектурный. На войну пошел сапером. Да, уже ближе к победе, прошел почти всю Прибалтику, в самый год великих наступлений. О Кате он читал заметку в газете. Парашютистка-радистка, в десанте. Награждена посмертно. Вот и все. Дочка? Да, уже большая. Девочка как девочка...
      - Ты привезла бы ее ко мне, хоть показала бы.
      - Как ее привезешь, она взрослая. Захочет - поедет, не захочет - нет. Да ты, может, видел ее по телевизору, на прошлой неделе ее показывали. Фильм скоро будет выпущен, и вот они, кто участвовал там... не знаю, как сказать, в общем, поздравляли друг друга с успехом, что ли...
      - Видел я, да видел же я, там девушка ведь только одна была, хотя с середины смотрел... Так это она? Подумать, а? Я слушаю, этот лохматый все ее называет Катюша, мне и в голову не пришло, что за Катюша! Нет, ты во что бы то ни стало ее привози, ты скажи: дед! Я машину за вами пришлю, подумать только! Вера! Вера, поди скорей! - нетерпеливо кричит он в соседнюю комнату. Она неторопливо появляется в дверях, снисходительно улыбаясь. Можешь себе представить, кого мы с тобой по телевизору смотрели! Девушка-то, помнишь? Знаешь, это кто?
      На этом все и кончается.
      Мы выходим к гостям, и гости идут к нам навстречу, и я слышу, как Володя у всех спрашивает про телевизор и всем возбужденно рассказывает, шумит и похохатывает от удовольствия.
      На минуту мы остаемся в стороне с Верой Илларионовной.
      - Горе! - говорит она мне тихонько. - Опять разволновался, раскричался, а ему нельзя. Ему запретили. Да, да... Как за ребенком следишь. Вот было осенью - собрался со всеми вместе идти в лес за грибами! И спорит, сердится, как будто мне жалко. Корзинку достал, просто не удержишь. Разве можно ему...
      - За грибами? - удивляюсь я.
      - Да это ничего бы, если бы грибов не было или какие-нибудь сыроежки. А если он вдруг белый гриб найдет, он ведь вскрикнет, заволнуется, даже покраснеет, а потом расплачивается... - Улыбнувшись мне заговорщицкой улыбкой, она отходит, извинившись.
      Теперь мне хочется только поскорее уйти, но тут оказывается, что многие уже уезжают на машинах. А мне идти до станции, стоять в электричке, ехать через весь город!..
      Володя опять шумит, требует, чтоб обо мне позаботились. Не хватает духу отказаться сразу, а потом уже неловко: передо мной распахнутая дверца, какой-то "деятель" - его так назвала Вера Илларионовна, - чуть подвыпивший, протягивает мне руку из машины.
      Меня втискивают в уголок и обо мне позабывают. Мы едем. Кроме меня в машине двое выпивших в разной, но вполне пристойной степени, солидных мужчин, жена одного из них, только чуть захмелевшая, и каменный, ничего не слышащий, отсутствующий, ни разу не обернувшийся шофер, вообще, видимо, полностью выключенный из внутреннего мира машины.
      Это я вскоре поняла по разговорам, какие, конечно, не могли бы вестись при постороннем. Я-то не в счет. Меня они, наверное, принимают за незначительную родственницу с периферии и внимание Володи ко мне оценивают как проявление чуткости, деликатности именно к никому по-настоящему не нужному человеку, которого грех обидеть.
      Машина выезжает на асфальт, ровно шумит мотор, ветер треплет занавесочки, дует в лицо, и сидящие рядом со мной двое, лениво поддакивая друг другу, всю дорогу говорят-говорят, похваливают с сомнительной усмешкой, порицают с уважением, завидуют с показным презрением.
      Я присутствую при их разговоре, как родственник больного, подслушивающий разговор медиков после какой-нибудь операции или консилиума.
      Разговор совершенно специальный, я не понимаю и половины из того, что они говорят.
      Я уже знаю, что никаких именин сегодня не было. Отмечалось совсем другое событие, какое-то очень удачное для Володи, они так и не говорят какое. Только с двусмысленным восторгом: "Да-а, это называется: ход конем!", "Пропуделял Терентий!", "Забодали!" - и тому подобное.
      Они разговаривают при мне без стеснения, как будто я иностранка, ни слова не понимающая на их языке. Как ни смешно, это близко к истине.
      Картина рисуется мне по их еле понятному разговору, конечно, очень туманная, даже фантастическая. Представляется мне громадное здание, я его иногда видела проездом, на площади, зная, что где-то, на одном из этажей, кажется, работает Володя, и оно теперь представляется громадным, сложным механизмом вроде башенных часов, и я присутствую при техническом разговоре тонких специалистов, разбирающихся во всех подробностях его устройства и условиях исправного действия.
      Механизм этот безусловно очень полезный и необходимый, но, странным образом, мне кажется, что вовсе не полезность действия его занимает и служит предметом разговора этих людей.
      Этот вопрос для них решен был, наверное, когда-то давным-давно и теперь остался в далеком отдалении комсомольской юности, институтских проектов, первых захватывающих восторгов и страхов ответственной должности, - и им больше к этому нечего возвращаться. Теперь их как бы занимает только та внутренняя жизнь, которая самостоятельно идет среди этих зубчатых больших, малых и малюсеньких колес, пружин и приводов громадного механизма.
      И это празднование на даче вовсе не означает, что какие-то добрые новаторы одолели злых консерваторов, как показывают в театре, или, наоборот, выиграли консерваторы, - скорее всего, ничего в работе механизма не изменится, не станут быстрее ходить поезда, меньше простаивать вагоны, перевозить больше грузов, и пассажирам не станет мягче сидеть в вагонах. Вся эта победа, этот сдвиг имеет значение только для тех, кто живет интересами самого механизма, и именно тем он так и волнует и радует этих людей.
      Меня высаживают на площади, и они уезжают, не прерывая разговора, который, наверное, им никогда не надоест.
      Я вовсе не уверена, что вот все так я и думала во время их разговора. Скорее, это все сложилось вместе - то, что я знала прежде, что ожидала услышать и что подтверждало мои предположения. Мои невеселые ожидания.
      Я иду потихоньку к дому и почему-то вспоминаю - первые годы и "Правду", где каждый день печаталась сводка: "Сегодня в Петроград прибыло четыре вагона хлеба. На карточки будет выдаваться..." и так далее. И мы радовались, когда было шесть вагонов, и мрачнели, когда только два и сразу падала норма выдачи... Не в том дело, что хлеба тогда было мало, а теперь много. А в том, что машинисты, и дежурные, и грузчики, и стрелки охраны, и шоферы грузовиков чувствовали самую прямую, кровную, очевидную связь этой сводки и своей работы с тем кусочком сырого карточного хлеба, к которому жадно наутро протянутся детские руки...
      Зачем я ездила? Ничего я не ждала, и ничего не случилось. Человек как человек. И жизнь его как жизнь, наверное... А что-то нехорошо. И грустно что-то, хотя уж до того мне все чужое, чужей чужого. Ну, мимо!..
      ...Из Москвы я уезжаю под дождем.
      Поезд, еле двигаясь, медленно, все медленнее подполз и стал у платформы под проливным дождем.
      Объявили посадку. Выскочили из дверей вокзала и побежали, высоко подпрыгивая, разбрызгивая на мокрой платформе лужи, лохматые парни без шапок, с разноцветными рюкзаками, изрезанными блестящими молниями.
      Хлынула озабоченная, торопливая толпа обгоняющих друг друга пассажиров с тяжелыми чемоданами, ребятами, никак не поспевающими за взрослыми.
      Отставая от всех, я медленно шла вдоль длинной цепи вагонов, читая номера. Несколько раз опускала на землю чемодан, перехватывала его другой рукой, прежде чем двинуться дальше.
      Проводник, проверив мой билет, терпеливо, но очень неодобрительно наблюдал за тем, как я неуклюже взбираюсь на площадку: в три приема, стукаясь о каждую ступеньку чемоданом. Едва вытянула его наверх за осклизлую мокрую ручку.
      Отыскала свое место в многолюдном вагоне и сразу вышла, вытирая платком мокрые ладони, в коридор и, уткнувшись лбом в забрызганное стекло, стала смотреть на платформу.
      У меня перед глазами возникают все новые дождевые капли, ползут по запыленному стеклу, оставляя извилистый след, и я уже едва различаю двери у выхода на платформу.
      Никто не пришел провожать. Никто не должен был прийти меня провожать. Я стою у окна просто для того, чтобы своими глазами увидеть и убедиться: да, действительно, никто не пришел!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16