Современная электронная библиотека ModernLib.Net

На росстанях

ModernLib.Net / Отечественная проза / Колас Якуб / На росстанях - Чтение (стр. 5)
Автор: Колас Якуб
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Кто? - спросил Турсевич, не открывая двери.
      - Не скажу! - ответил Лобанович.
      - Ах ты медведь тельшинский! - радостно крикнул Турсевич. - Ну, иди, иди, брат... Ах ты фрукт этакий! - весело проговорил он и распахнул настежь дверь в свое жилище, чтобы осветить путь гостю.
      Турсевич немного отступил в глубь комнаты и приготовился встретить друга, которому был очень рад. Бойкие серые глаза его впились в Лобановича, из них так и сыпались искры смеха.
      Лобанович остановился возле двери.
      Мгновение друзья оглядывали друг друга, а лица их светились веселым смехом.
      - Пусть не падет на тебя тень березы, под которой сидел грек! - важно и высокопарно проговорил Лобанович.
      - Да не очутишься ты в положении собаки, которая сидит на заборе! ответил хозяин.
      Обменявшись шутливыми приветствиями, друзья обнялись и сердечно поцеловались.
      Турсевич возбужденно тряс друга за плечи, громко смеялся.
      - Ну и молодчина! Ей-богу, молодец! Я, правду сказать, так и думал, что ты должен проведать меня... Ну, садись!
      Турсевич собрал со стола книги, аккуратно сложил их и убрал на полку. Его комната отличалась самым строгим порядком и чистотой. Вся квартира его состояла из одной клетушки - крестьянской хаты, но он умел придать ей какой-то особый уют. Убирая комнату, Турсевич ни на минуту не умолкал, торопливо забрасывая друга вопросами, говорил и за себя и за него.
      - Ну вот что, Лобуня, сейчас закажу хозяйке самовар. Будем сидеть, пить чай и говорить. Люблю я, знаешь, этак с приятелем за чаем посидеть! Эх, что ж это я? Стой, брат! - прервал Турсевич себя. - Мы прежде всего закусим. У меня, брат, очень славное сало есть... Ну, знаешь, чувствовала душа, что ты приедешь: был на станции и сала купил. Обожди-ка, брат! У нас есть совсем другая музыка!
      - Такие разумные вещи не каждое ухо услышит, - ответил Лобанович. Одним словом, голова твоя министерская! И дозволь мне, великий пустынник и мой учитель, сказать несколько слов по этому случаю.
      - Валяй!
      Лобанович поднялся, состроил важную мину и начал:
      Люблю посуды стук урочный
      И песню терки слушать рад,
      Люблю шипенье шкварок сочных,
      Приятен мне их аромат.
      Пускай клянет отец духовный,
      Пускай сулит мне пекло он,
      Милее мне, чем звон церковный,
      Сковороды веселый звон!
      - Ха-ха-ха! - захохотал Турсевич. - Ах ты богохульник! Только в Тельшине и можно додуматься до этого:
      Милее мне, чем звон церковный,
      Сковороды веселый звон!
      Ловко, ей-богу, ловко! Ну, я сейчас!
      Турсевич выбежал в сени, а оттуда к хозяйке, приказал ей приготовить ужин и сейчас же вернулся.
      - А знаешь, Лобанок, - таинственно проговорил Турсевич, понизив голос, - может, ты выпил бы чарку?
      - Милый ты мой друг! Мало того, что голова твоя министерская, так ты еще и чародей, одним словом - кудесник, - с воодушевлением проговорил Лобанович. - Почему же не выпить, как говорит моя бабка!
      - Так, говоришь, хорошо было бы выпить? - спросил с нарочитой серьезностью Турсевич.
      - А какой же дурень осмелится сказать, что нехорошо?
      - Так ведь нечего пить, братец.
      Лицо Лобановича немного вытянулось.
      - Ха-ха-ха! - даже присел от смеха Турсевич, потом вскочил, не переставая смеяться и показывая на друга пальцем.
      - Убил ты меня этим, - проговорил Лобанович, упав духом.
      - На то я и кудесник, - не переставал смеяться Турсевич. Он подошел к шкафику, покопался в нем и важно вытащил оттуда полбутылки водки.
      - Не журись, брат, - сказал он и потряс бутылкой.
      Пока жарились шкварки, Турсевич приготовил стол к ужину.
      - Ну что, может быть, твоя бабка сумеет так сделать? - спросил Турсевич друга, как только Лукашиха принесла ужин.
      - Зато моя бабка шептать умеет.
      - Шептать-то она умеет, но щей как следует не сварит. Знаю твою бабку.
      Друзья сели за стол. Выпили по чарке.
      - Ну, закусывай, брат!
      Веселая, оживленная беседа не прерывалась ни на минуту. Говорил главным образом Турсевич. Он обладал тонкой наблюдательностью, способностью нарисовать и живо представить тот или иной персонаж. Ни одна черточка, типичная мелочь не могла укрыться от его глаза.
      Турсевича очень насмешило одно происшествие на железной дороге, и об этом рассказывал он теперь Лобановичу.
      Дело касалось железнодорожного контролера, очень преданного служаки. Захотелось ему поймать одного старосту на чугунке. А тот, надо сказать, был жулик, приписывал лишних рабочих, чтобы их жалованье положить себе в карман. Налетает этот контролер. Старосты возле рабочих не было - где-то в будке сидел. Пересчитал контролер рабочих и хотел неожиданно на старосту налететь, проверить его книжку. Но случайно оказалась здесь дочь старосты. Девушка бросилась в будку предупредить отца, а чтобы контролер не догадался, она побежала низом, вдоль насыпи. Контролер сразу смекнул, в чем дело, и за девушкой. Девушка бежит впереди, подняв подол, а за нею, как гончая за зайцем, контролер чешет. Почти одновременно подбежали они к будке. "Показывай записную книжку! - загремел контролер на старосту, а сам никак отдышаться не может. - Я отдам тебя под суд!" - "А я на вас подам в суд, спокойно ответил староста. - Вы гонялись за моей дочерью, хотели ее изнасиловать". Контролер вытаращил глаза, словно его долбней огрели. "И увидим, кому от этого будет горше, - продолжал все так же спокойно староста. - Я десять свидетелей поставлю, и каждый подтвердит, зачем вы за девушкой гонялись".
      XV
      Друзья, веселые, возбужденные, вспоминали разные смешные истории, давая волю безудержному смеху.
      - У нас сегодня день не пропал даром, потому что мы много смеялись, заметил Лобанович. - Ницше устами своего Заратустры говорил: "Тот день, когда вы не смеетесь, пропадает для вас".
      - В таком случае у нас, брат, много пропадает дней, - уже серьезно ответил Турсевич. - Бывало, сидишь один долгим осенним вечером. За окно глянешь - тьма. Дождь. Струйки воды стекают с крыши с таким плеском, хлюпаньем, будто плачет кто-то. И какие-то особенные мысли начинают овладевать тобой. Заметь, друг: именно особенные. Сдается, они исходят не из твоей головы, а на тебя их насылает кто-то, кого нет, но чье присутствие ты как бы ощущаешь. И вот залезут в голову такие мысли и бог знает до чего доведут тебя! А еще когда березы возле хаты начнут шуметь! Знаешь, брат, человек, скажем, привыкает к животным. Хозяину часто жалко разлучаться с конем или с коровой либо с собакой не потому, что ему от них польза, а просто по привычке. Но можно привыкнуть не только к животному, а и к дереву, как я, например, привык к этим старым березам, что стоят на большаке возле хаты. И вот, знаешь ли, когда зашумят они своими голыми ветками, я чувствую какую-то грусть. Мне кажется, что они о чем-то печалятся и жалуются на что-то и что они также что-то чувствуют, именно чувствуют. И в такие вечера уже не засмеешься... Много у нас таких вечеров! - последние слова Турсевич произнес с какой-то грустью.
      Лобанович внимательно слушал приятеля. Такую тонкую чувствительность с налетом легкого мистицизма он впервые наблюдал в нем, считая его до сих пор человеком преимущественно реалистического склада.
      - Твою мысль о березах я хотел бы расширить и углубить. Я хочу спросить тебя, задумывался ли ты когда-нибудь над тем или хотя бы бросалось тебе в глаза, что природа вокруг нас... я не знаю, как выразить свою мысль... Ну, что у нее есть какая-то своя сознательная жизнь. Какая она, я не знаю. Может, это просто пережиток детства, но я никак не могу отделаться от чувства, что и природа живет какой-то своей сознательной жизнью. Есть такие места, их я нахожу везде, к которым меня не влечет, я не могу с ними сжиться, привыкнуть к ним. Я обращал внимание на то, что есть места, где птицы не хотят гнездиться и петь.
      - Есть, брат, что-то такое, - сказал Турсевич.
      - И вот, как начнешь наедине с самим собой думать, черт знает до чего додумаешься. Взвинтишь свои нервы так, что начинает страх прошибать. И все эти загадки, вероятно, не более и не менее как результат туго натянутых нервов.
      - Мы привыкли, дорогой, - мягко сказал Турсевич, - отделываться общими фразами в тех случаях, когда наш разум не может преодолеть, перешагнуть какие-то порожки, отделяющие от него то, чего мы не знаем. И в одних случаях мы говорим: "Это нервы", в других - "Это общепринятый закон, значит здесь нужно приостановить, сдержать свой разум", либо "Это стечение обстоятельств", "Под такой планетой родился" и много других глупостей. И часто какой-нибудь непонятный факт мы объясняем еще более непонятным сочетанием слов и думаем, что сказали что-то очень умное, а другие соглашаются с этим и успокаиваются. А между тем все эти пустые, общие фразы весьма вредны - они связывают пытливую мысль человека, успокаивают и убаюкивают ее, словно беспокойного ребенка, и не дают ей хода там, где нужно вовсю развернуться, чтобы найти причину явления. И таким образом, в семье, а затем и в школе наш ум приучается пассивно воспринимать такие явления, которые еще далеко не исследованы и не объяснены. Детей часто обрывают старшие, когда они пристают с вопросами или слишком наивными, или порой слишком замысловатыми. А неопытные учителя в школах также убивают в детях все то, что не укладывается в рамки учебников либо выходит за пределы знаний самих педагогов. В результате мы подпадаем под власть слов и не имеем достаточно силы воли, чтобы протестовать против насилия над нашим разумом.
      Лобанович слушал друга, соглашался с ним; ему казалось, будто Турсевич выражает его собственные мысли. И постепенно какое-то тоскливое чувство закрадывалось ему в душу.
      - Знаешь, брат, - сказал он, - очень хорошо хоть изредка встречаться с живым человеком, поговорить, отвести душу. А то живешь в глуши один и живого слова не слышишь. Порой интересные мысли приходят, промелькнут в голове, как тень на земле от легкой тучки, и забудутся, бесследно исчезнут. А эти мелкие заботы повседневной жизни, неинтересной, часто пустой и ничтожной, принижают тебя, убивают в тебе наиболее ценное. И вот теперь, когда я немного отдалился от своего Тельшина и взглянул на него со стороны, глушь, которая интересовала меня вначале, начинает казаться враждебной и начинаешь видеть в ней неприятеля. Чем больше я живу в Тельшине, тем сильнее чувствую, что задержаться там на долгое время не хватит сил.
      Лобанович замолчал и задумался. Глаза его стали неподвижными и смотрели в одну точку. Перед ним встал образ панны Ядвиси. "Нет, брат, не знаешь ты, чем мила мне эта глушь, но я тебе об этом не скажу", - думал Лобанович.
      Турсевич, заложив руки за спину, ходил от стены к стене и также о чем-то думал.
      - Да, брат, там тяжело. По себе знаю, какая там глушь, - проговорил Турсевич. - Вот поди ты, какие-нибудь двадцать верст разделяют наши места, а какая разница! Тут совсем иное, даже природа иначе выглядит. Мы завтра пройдемся, посмотрим... Никак, брат, нельзя равнять Случчину с Пинщиной, И дети в школе не те. У них больше сердечности, больше, знаешь, этой... человечности, а твои полешуки - просто зверьки.
      Далеко за полночь сидели друзья. Много разных вопросов было поднято и обсуждено ими. Все, о чем думалось в одиночестве, что так или иначе занимало или интересовало их, все это выплывало теперь на поверхность и давало много материала для разговора. Но не хватило и долгой осенней ночи, чтобы поговорить обо всем.
      - Скажи ты мне, братец Максим, - спрашивал друга Лобанович, уже лежа в постели, - для чего человек на свете живет? С некоторого времени меня интересует этот вопрос. Об этом я спрашивал даже и свою бабку.
      - Ну, для чего же он живет? А черт его знает, для чего он живет, проговорил Турсевич.
      Друзья громко рассмеялись.
      - Здесь уж, брат, какая-то философия. Я думаю, что немцу, например, такой вопрос и в голову не придет.
      - Почему?
      - Да потому, что немец человек практичный, решение же этого вопроса не дает никакого практического результата.
      - Значит, немец не знает, зачем он на свете живет? - спросил Лобанович.
      - Ну, чтобы такой колбасник да не знал!
      Друзья снова засмеялись.
      - Человек живет для добра, для служения правде, чтобы создавать какие-то ценности жизни и быть полезным для других, - сказал Турсевич.
      - Это, брат, он должен так жить. Но мы видим, что живут люди совсем не по этому правилу и плевать они хотят на добро либо на какую-то там пользу. А дело тут обстоит совсем просто, и в этом смысле есть только одна мерка, которая подойдет к каждому. Живет человек для того, чтобы в жизни как можно больше выудить полезного и приятного для себя.
      - Постой, брат, ты, кажется, несешь какую-то ересь. Что же, по-твоему, выуживает какой-нибудь истинный христианин, который отрекся от земли со всеми ее дарами и благами и уходит от людей, чтобы оставаться наедине с богом? Как приложишь ты к нему свою мерку?
      - О, христиане - люди весьма практичные и в то же время с большим размахом и с большим аппетитом. К ним еще лучше подходит эта мерка. Они, видишь ли, очень многого хотят. Их не удовлетворяет земля и вообще этот свет, хотя и землею они также не брезгают. Им подавай рай, вечное спасение, бесконечную радость и благополучие. А на земную жизнь они смотрят как на способ вернее обеспечить себе банкет на том свете.
      - Ты слишком обнажаешь смысл жизни, - сказал Турсевич, - и тем самым уничтожаешь человека. Есть люди, которые живут идеями всеобщего добра. За свои идеи они идут в тюрьмы, на каторгу; за эти идеи их распинали, давали им яд, жгли на кострах. Здесь есть нечто большее, чем личная выгода и выуживание пользы для себя. И нельзя выводить из одного принципа деятельность какого-нибудь жулика и деятельность человека, который трудится всю жизнь для других.
      - Это только так кажется на первый взгляд, - стоял на своем Лобанович. - Принцип один для всех. Дело только в том, какие употреблять средства, какими путями идти и как понимать этот принцип. Но кого ты ни возьмешь: будь это ученый, открывающий новые законы жизни и прокладывающий новые пути в науке, или какой-нибудь изобретатель Эдисон, или поэт, или художник, или проповедник нового учения, или самоотверженный деятель, всю жизнь живущий только для других, - все они исходят из одного и того же принципа. Не нужно только смешивать цель с теми путями, которыми эта цель достигается.
      - А я все же с тобой не согласен.
      - А когда же в спорах соглашаются? Согласишься, когда об этом хорошенько подумаешь. А теперь давай, пожалуй, спать, кажется, начинает уже светать.
      XVI
      Широкий, ровный большак с двумя рядами старых берез спускался с горки и убегал прямо на запад, И чем дальше, тем, казалось, гуще стояли эти развесистые, толстые деревья, все более и более низкими становились они, затем сливались в одну сплошную линию и скрывались за горизонтом.
      Есть что-то необычайно красивое в этих привольных старинных большаках Белоруссии. Широко и размашисто пролегают они от деревни к деревне, от местечек к городам, соединяя уезды, губернии и целые края. Сколько красоты и приманчивой прелести в их синеватых далях! Сколько новых картин, свежих наблюдений и таинственных приключений обещают они глазам и сердцу путника! С какой необычайной силой влекут к себе и как крепко задевают они струны души! Что же это за могучая сила заложена в просторах необъятных родных шляхов и почему они имеют такую власть над тобой, неспокойный, вечно озабоченный путник? Может, тебя волнует извечная, никем не рассказанная сказка их, которая складывалась долгими веками и записывалась огневыми буквами человеческой кривды в сердцах миллионов путников, что шли и ехали по этим шляхам и думали свои думы? Не она ли, эта летопись времен, так глубоко западает в твою душу, чтобы зажечь в ней тот грозный пламень, который молнией прорежет темную ночь неволи, нависшей над краем? Или, может быть, ощущение глухой и страшной бесконечности человеческих скитаний по свету, символом которых являются эти шляхи, вызывает в твоей душе невыразимое волнение? Не слышится ли тебе в шуме придорожных берез неясный ропот вечно неудовлетворенной человеческой души, таинственный призыв к поискам иных форм жизни, к поискам лучшей доли? Не вызывает ли в тебе вид широких, бесконечных дорог стремление порвать связывающие тебя путы и вырваться на беспредельные просторы еще нигде не существующей свободы?
      Эх, дороги, родные дороги! Кто расскажет нам вашу повесть, ваши сказки, собранные и записанные временем на стволах ваших деревьев?
      - Посмотри, ты посмотри, какая красота! - говорил Турсевич другу, показывая рукой с крыльца своей школы на ровный большак и на всю картину, которая открылась их взорам. - Какой размах, какой простор! Какой веселый тон картины и сколько в ней разнообразия! А эти березы возле моей хаты, посмотри, какие они славные!
      - Я одного не понимаю, - сказал Лобанович, любовно оглядывая окрестности, - у нас столько красоты, такое богатство форм и красок, край наш большой и разнообразный, а мы не видим, не хотим этого видеть. О нашем крае сложилось мнение как об очень бедном, находящемся в упадке. И нигде ты в учебниках географии не найдешь более или менее серьезного описания Белоруссии. Что такое наша Беларусь? А это, видишь ли, западная окраина России. Чем она славится? Ничем. Вот болота есть, да еще на весь мир известная хвороба - колтун. И мы с этим легкомысленно соглашаемся, мы все это принимаем на веру, потому что, как ты правильно сказал, над нами властвует шаблон, шаблон пустых слов, пустых фраз, властвуют чужие формы мыслей и чужое содержание их. Исходя из этого, мы отворачиваемся от всего родного, не уважаем его, мы стыдимся его!
      На слове "стыдимся" Лобанович сделал ударение, при этом выражение его лица изменилось, в глазах у него загорелся злой огонек. В нем вспыхнуло чувство протеста против унижения и угнетения народа, и он, как сын этого народа, с которым чувствовал тесную связь, встал на его защиту.
      - Каждый народ имеет свою гордость. Англичанин перед всем миром гордо заявляет: "Я - англичанин!" То же самое скажет француз, немец, австриец, русский и другие представители разных наций. А мы, белорусы, не отваживаемся признаться в том, что мы белорусы. Ведь на голову белорусского парода, как известно, вылито много помоев, достоинство его принижено, и язык его осмеян, у него нет имени, нет лица. А отсюда происходит то, что белорус-интеллигент отрекается не только от своего народа, но и от родителей своих. Мы знаем такой случай с одним нашим знакомым учителем, к которому приехала из дому мать. У него были гости. Он при гостях не посмел признать свою мать: "Иди, говорит, бабка, на кухню, там тебя покормят".
      - Это свинство! - с возмущением отозвался Турсевич и презрительно плюнул. - Боялся мужиком показаться и показал свое полное хамство.
      Друзья некоторое время шли большаком, а потом свернули на узкую проселочную дорогу, гладко укатанную крестьянскими санями, и пошли в сторону железной дороги.
      - Я хочу показать тебе старинное кладбище, - сказал Турсевич и повел друга в небольшой лесок на пригорке невдалеке от дороги.
      То здесь, то там на кладбище торчали остатки крестов, угрюмо наклонившихся над землей, и небольшие холмики, покрытые снегом. Среди высоких деревьев стояла деревянная часовенка с разбитыми окнами. Она была построена в особом стиле и имела любопытный, оригинальный вид. Еще и теперь в глухих уголках Случчины, вероятно, сохранились такие часовенки. Часовенка, казалось, еле держалась и готова была каждую минуту развалиться. Деревянная крыша ее прогнила и зияла черными дырами. Ухватившись за выступ подоконника, Лобанович заглянул внутрь часовенки. С полотен старых образов на него глянули выцветшие лики святых. Внутри часовенка имела еще довольно крепкий вид, но все в ней было мрачным и страшным, и сами стены, казалось, сурово спрашивали: "Чего тебе нужно здесь? Какое ты имеешь право ради праздного любопытства нарушать наш покой?"
      - Если бы я умел рисовать, - сказал Лобанович, - я перенес бы ее на бумагу.
      - Интересная часовенка, - согласился Турсевич. - Вот я и привел тебя сюда, чтобы показать ее. Знаешь, какое здесь было недавно происшествие? Охотился в пуще один местный обыватель из шляхты. Собака выгнала лису. Лиса спряталась под алтарь часовенки. Охотник начал копаться под алтарем и убил лисичку. Об этом узнал батюшка, подал в суд за оскорбление святыни. Одним словом, завязалось громкое дело.
      - А знаешь, и мне не жалко, что на этого охотника в суд подали, ответил Лобанович. - Разумеется, дело не в оскорблении святыни, но сам по себе этот случай невольно трогает душу: бедный зверок думал найти себе здесь спасение.
      Друзья молча шли с кладбища. Видно было, что каждого из них занимали свои мысли. Лобанович ощущал какую-то неудовлетворенность, тоску. Возможно, здесь имело значение и то обстоятельство, что, как ему казалось, Турсевич лучше вел свою школьную работу и вообще его школа производила впечатление более успевающей. А может, тому причиной была их скорая разлука - ведь теперь они шли на станцию, откуда ему придется поехать в свою глушь.
      - Что, брат, притих? - спросил его Турсевич. - Чего зажурился?
      - Не всегда же веселым быть, - ответил Лобанович. - Знаешь, брат, как увидел я твою школу, твои занятия, сразу понял, что моя школа в сравнении с твоей никуда не годится.
      - Ха-ха-ха! - засмеялся Турсевич. - Никогда твоя школа не будет отставать, раз ты ею крепко интересуешься и работу в ней принимаешь близко к сердцу. Это у тебя еще с непривычки, первый год. А я убежден, что твоя школа гораздо лучше многих.
      - Что я тебе хотел сказать, - проговорил Лобанович, - давай весной, когда окончатся занятия в школах, походим по Белоруссии, познакомимся с ною поближе. А свои наблюдения запишем, соберем богатый материал. Привлечем в свою компанию какого-нибудь фотографа, снимков интересных наделаем... Кроме шуток. Этот план, разумеется, разработать надо, я только мысль подаю.
      - А что ты думаешь? Это было бы интересно. Об этом надо, брат, подумать серьезно, право слово!
      - Ты знаешь, - с жаром подхватил Лобанович, ободренный поддержкой друга, - это была бы интереснейшая вещь! Мы обошли бы многие школы, ближе познакомились с учительством, пробудили бы в них интерес к своему краю. А самое главное - мы потревожили бы сонное болото нашего учительства. Ведь жить так, как живем мы, оторванные друг от друга, жить без настоящей живой идеи, знать только одну свою школу и тратить время на карты и попойки, что обычно делает наш брат, - так жить нельзя, ведь для этого нужно сначала задушить в себе голос совести, голос долга перед народом.
      - Учиться нам, брат, еще надо много, - заметил Турсевич. - Я, например, думаю в учительский институт подаваться.
      - И я чувствую, что надо учиться, но сердце мое никак не лежит к институту. Ведь что такое институт? Это та же самая казарма-семинария. Разница только в том, что институт окончательно убьет все более или менее живое в нашей душе, что еще не убила семинария, и из учителя сделает сухого кащея-чиновника.
      Лобанович в глубине души почувствовал какую-то неприязнь к другу; ему показалось, Турсевич задумал нечто не согласное с теми взглядами, в которых, как все время считал Лобанович, они не расходятся.
      И уже до самой станции друзья шли молча, поглощенные своими мыслями. Распрощались они сердечно.
      - Не забывай же меня, - сказал на прощание Турсевич.
      - Теперь, брат, твоя очередь навестить свое старое место службы.
      XVII
      - Ну, как же вам, паничок, гостилось?- спрашивала Лобановича сторожиха.
      - Ой, бабка, хорошо гостилось! "Было што пiты i есты, але прынукi ны было" ["Было что пить и есть, но понуждения не было", то есть всего было вдоволь, но недостаточно настойчиво приглашали есть и пить], - ответил учитель поговоркой полешуков.
      - У меня, паничок, щи от обеда остались, может, вы похлебали бы немного?
      - Нет, бабка, есть я не хочу.
      - Так, должно быть, вас тот панич хорошо угощал?
      - А как же! Угостил на славу.
      - Ну вот и хорошо, паничок.
      К бабке кто-то пришел. Она тотчас же вышла в кухню, а Лобанович сел за ученические тетради. Просмотрел, положил их на место и несколько раз прошелся по комнате. Все это время он чувствовал, что ему чего-то не хватает. Чего? Известное дело, ему нужно повидать панну Ядвисю. Нет, это не так. Ему просто хочется повидать ее. Какая же тут нужда? Разве он хочет сказать ей что-нибудь? А почему же нет? Разве это будет неправда, если он придет к ней и скажет: "Я пришел к тебе потому, что хочу видеть тебя, хочу слышать твой голос: он звучит для меня, как весна; хочу услышать твой смех, потому что он, как луч солнца, освещает мне душу. Я пришел к тебе потому, что привело меня сердце".
      "Нет, дудки, брат, ты этого не посмеешь сказать ей. Так может сказать Суховаров, потому что у него слова не от сердца и ни к чему не обязывают его, - говорил себе Лобанович. - Чем меньше думать, тем лучше. Просто захотел пойти и пойду".
      Минуту или две спустя Лобанович быстро перескочил через невысокий забор, отделявший школьный двор от двора подловчего, и постучал в дверь. Никто не шел открывать: то ли не слыхали стука, то ли никого не было дома.
      Он постучал сильнее. Послышались чьи-то шаги. Дверь стукнула и открылась.
      - Есть кто дома? - спросил учитель служанку подловчего.
      - Пан с панею поехали в Хатовичи, дома паненки и Чэсь.
      - Просим, просим! - подбежала Габрынька и пригласила Лобановича заходить.
      Маленькая смуглянка, казалось, была очень рада гостю. Живые глазки ее так и светились радостью.
      - Пожалуйста, прошу в комнату!
      Габрынька взяла лампу и повела гостя в просторную комнату.
      - Садитесь, пожалуйста.
      - Я, возможно, не вовремя пришел и помешал вам работать? - спросил Лобанович.
      - Помилуй боже! Какая у нас работа! Вы так редко к нам заходите...
      - ...что имею право иногда и прервать вашу работу, особенно если она неприятная.
      - Всей работы, пане учитель, никогда не переделаешь.
      - Это верно.
      - Нельзя ли узнать, что верно? - раздался веселый голос Ядвиси. Добрый вечер, пане Лобанович!
      Ядвися протянула руку, вскинула на учителя свои чистые темные глаза и задержала на нем взгляд, будто читая что-то на его лице.
      - Что это вас не видно нигде? - проговорила она. - И к нам не заходите...
      - Если бы я к вам часто заходил, то, вероятно, не заметил бы, как вы похорошели, - засмеялся в ответ Лобанович.
      Ядвися на мгновение опустила глаза.
      - Теперь я вас понимаю, - сказала она. - Вы ждали, пока я похорошею, потому что такую, какой вы знали меня до сих пор, вам неприятно было видеть? Правда?
      - А панна Габрыня за это время постарела, - не отвечая на вопрос панны Ядвиси, проговорил Лобанович.
      - Ну, что это вы! Будто сговорились! - запротестовала маленькая Габрынька. - И папка называет меня старенькой, и вы то же говорите.
      - А вы мне не ответили, - стояла на своем Ядвися. - Я от вас не отстану, пока не ответите.
      - Ну, в таком случае я никогда не отвечу вам: ведь мне будет очень тяжело, если вы отстанете от меня.
      Ядвися притворилась рассерженной и нетерпеливо топнула ножкой.
      - От вас никак нельзя правды добиться. А вот же я отстану: хочу посмотреть, как вам будет тяжело.
      Ядвися отошла в сторонку и села на диван.
      Лобанович забился в темный угол комнаты.
      - Куда же вы спрятались? - спросила Габрынька.
      - Я не хочу, чтобы ваша сестра видела, как мне тяжело.
      Девушки залились веселым смехом. Ядвися сняла с лампы абажур и подошла к Лобановичу.
      - Дайте посмотреть, как вам тяжело.
      - А теперь мне совсем легко! - засмеялся Лобанович.
      - У вас семь пятниц на неделе! - сказала Ядвися и попросила его ближе к лампе.
      Учитель и девушки сели возле стола.
      - Где же вы были и кого видели, пока мы здесь старели и хорошели? - не выдержала панна Ядвися, чтобы не засмеяться.
      Лобанович смотрел на ее веселое и действительно похорошевшее лицо, на тонкие, красиво изогнутые брови. Ему так приятно было в компании этих двух милых девушек.
      - Прежде всего прошу прощения, что не передал вам поклонов от Суховарова и Турсевича.
      - Ну, как живет пан Турсевич?
      - А почему вы сначала не спросили, как живет Суховаров? - спросил Лобанович и внимательно посмотрел на Ядвисю.
      Ядвися и Габрыня переглянулись, и лица их осветились улыбками. Как видно, у них был разговор о Суховарове, и они нашли в нем что-то такое, над чем теперь смеялись.
      - Вы не слыхали, как пан Суховаров играет на гитаре? - спросила Габрыня, не выдержала и залилась смехом.
      Ядвися сдерживалась, поглядывая на учителя, а потом и она засмеялась, да так заразительно, что и Лобанович хохотал, глядя на нее, даже маленький Чэсь, который все время сидел молча возле печи, не мог не засмеяться.
      - Если разрешите, я скажу причину вашего смеха.
      Сестры сразу перестали смеяться.
      - Ну, скажите! - разом проговорили они.
      - У вас шел разговор о Суховарове. Вы представили себе, какой вид имели бы губы пана Суховарова, если бы он начал играть на гитаре и сам себе подпевать.
      Ядвися опустила голову. Однако, взглянув затем на Габрыньку, она не могла удержаться от смеха и дала ему полную волю.
      Лобанович догадался, что правильно понял причину их смеха.
      - Что, правда?
      - Вы не мастер отгадывать, - ответила Ядвися. - Все это вы сами выдумали.
      - Панна Габрыня, наверно, скажет правду.
      Габрыня взглянула на Лобановича, потом на Ядвисю. Девушки снова засмеялись.
      - Вы правдивы или нет? - неожиданно спросила учителя Ядвися.
      - Почему вы об этом спрашиваете? - слегка удивился Лобанович, глядя ей в глаза.
      - Просто мне интересно знать.
      - Что бы я вам ни ответил, все равно не поверите.
      - Почему вы думаете, что я вам не поверю?
      - Если бы вы мне верили, то, я думаю, не стали бы спрашивать у меня о правдивости.
      - Но вы не знаете, верю ли я вам или нет, не знаете, считаю ли вас правдивым. Мне просто хочется от вас услышать, что вы думаете о себе.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46