Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Новейшая хрестоматия по литературе: 3 класс

ModernLib.Net / Детская образовательная / Коллектив авторов / Новейшая хрестоматия по литературе: 3 класс - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Коллектив авторов
Жанр: Детская образовательная

 

 


Новейшая хрестоматия по литературе: 3 класс

Древнерусская литература и устное народное творчество

Русские народные песни

<p>Калинка (<i>Плясовая песня</i>)</p>

Ой, вставала я ранёшенько,

Умывалась я белёшенько.

Калинка-малинка моя!

В саду ягода малинка моя!

Одевала черевички на босу,

Я гнала свою корову на росу.

Я гнала свою корову на росу,

Повстречался мне медведь во лесу.

Я медведя испугалася,

Во часты кусты бросалася:

Ой, медведь, да ты мой батюшка,

Ты не тронь мою коровушку.

Ты не тронь мою коровушку,

Не губи мою головушку!

Я коровушку доить буду.

Малых детушек кормить буду!

И-их! Калинка-малинка моя!

В саду ягода малинка моя!

<p>«Тень-потетень…»</p>

Тень-тень, потетень,

Выше города плетень.

Сели звери под плетень,

Похвалялися весь день.

Похвалялася лиса:

– Всему свету я краса!

Похвалялся зайка:

– Поди, догоняй-ка!

Похвалялися ежи:

– У нас шубы хороши!

Похвалялся медведь:

– Могу песни я петь!

Русские народные сказки

<p>Баба-яга</p>

Жили себе дед да баба; дед овдовел и женился на другой жене, а от первой жены осталась у него девочка. Злая мачеха её не полюбила, била её и думала, как бы вовсе извести. Раз отец уехал куда-то, мачеха и говорит девочке: «Поди к своей тетке, моей сестре, попроси у нее иголочку и ниточку – тебе рубашку сшить». А тетка эта была баба-яга костяная нога.

Вот девочка не была глупа да зашла прежде к своей родной тетке. «Здравствуй, тётушка!» – «Здравствуй, родимая! Зачем пришла?» – «Матушка послала к своей сестре попросить иголочку и ниточку – мне рубашку сшить». Та её и научает: «Там тебя, племянушка, будет берёзка в глаза стегать – ты её ленточкой перевяжи; там тебе ворота будут скрипеть и хлопать – ты подлей им под пяточки маслица; там тебя собаки будут рвать – ты им хлебца брось; там тебе кот будет глаза драть – ты ему ветчины дай». Пошла девочка; вот идет, идет и пришла.

Стоит хатка, а в ней сидит баба-яга костяная нога и ткёт. «Здравствуй, тётушка!» – «Здравствуй, родимая!» – «Меня матушка послала попросить у тебя иголочку и ниточку – мне рубашку сшить». – «Хорошо; садись покуда ткать». Вот девочка села за кросна[1], а баба-яга вышла и говорит своей работнице: «Ступай, истопи баню да вымой племянницу, да смотри, хорошенько; я хочу ею позавтракать». Девочка сидит ни жива ни мертва, вся перепуганная, и просит она работницу: «Родимая моя! Ты не столько дрова поджигай, сколько водой заливай, решетом воду носи», – и дала ей платочек.

Баба-яга дожидается; подошла она к окну и спрашивает: «Ткешь ли, племянушка, ткешь ли, милая?» – «Тку, тётушка, тку, милая!» Баба-яга и отошла, а девочка дала коту ветчинки и спрашивает: «Нельзя ли как-нибудь уйти отсюдова?» – «Вот тебе гребешок и полотенце, – говорит кот, – возьми их и убежи; за тобою будет гнаться баба-яга, ты приклони ухо к земле и как заслышишь, что она близко, брось сперва полотенце – сделается широкая-широкая река; если ж баба-яга перейдет через реку и станет догонять тебя, ты опять приклони ухо к земле и как услышишь, что она близко, брось гребешок – сделается дремучий-дремучий лес; сквозь него она уже не проберется!»

Девочка взяла полотенце и гребешок и побежала; собаки хотели её рвать – она бросила им хлебца, и они её пропустили; ворота хотели захлопнуться – она подлила им под пяточки маслица, и они ее пропустили; берёзка хотела ей глаза выстегать – она ее ленточкой перевязала, и та её пропустила. А кот сел за кросна и ткёт: не столько наткал, сколько напутал. Баба-яга подошла к окну и спрашивает: «Ткёшь ли, племянушка, ткёшь ли, милая?» – «Тку, тётка, тку, милая!» – отвечает грубо кот.

Баба-яга бросилась в хатку, увидела, что девочка ушла, и давай бить кота и ругать, зачем не выцарапал девочке глаза. «Я тебе сколько служу, – говорит кот, – ты мне косточки не дала, а она мне ветчинки дала». Баба-яга накинулась на собак, на ворота, на берёзку и на работницу, давай всех ругать и колотить. Собаки говорят ей: «Мы тебе сколько служим, ты нам горелой корочки не бросила, а она нам хлебца дала». Ворота говорят: «Мы тебе сколько служим, ты нам водицы под пяточки не подлила, а она нам маслица подлила». Берёзка говорит: «Я тебе сколько служу, ты меня ниточкой не перевязала, она меня ленточкой перевязала».

Работница говорит: «Я тебе сколько служу, ты мне тряпочки не подарила, а она мне платочек подарила».

Баба-яга костяная нога поскорей села на ступу, толкачом погоняет, помелом след заметает и пустилась в погоню за девочкой. Вот девочка приклонила ухо к земле и слышит, что баба-яга гонится, и уж близко, взяла да и бросила полотенце: сделалась река такая широкая-широкая! Баба-яга приехала к реке и от злости зубами заскрипела; воротилась домой, взяла своих быков и пригнала к реке; быки выпили всю реку дочиста. Баба-яга пустилась опять в погоню. Девочка приклонила ухо к земле и слышит, что баба-яга близко, бросила гребешок: сделался лес такой дремучий да страшный! Баба-яга стала его грызть, но сколь ни старалась – не могла прогрызть и воротилась назад.

А дед уже приехал домой и спрашивает: «Где же моя дочка?» – «Она пошла к тётушке», – говорит мачеха. Немного погодя и девочка прибежала домой. «Где ты была?» – спрашивает отец. «Ах, батюшка! – говорит она. – Так и так – меня матушка посылала к тетке попросить иголочку с ниточкой – мне рубашку сшить, а тётка, баба-яга, меня съесть хотела». – «Как же ты ушла, дочка?» Так и так – рассказывает девочка. Дед как узнал все это, рассердился на жену и расстрелил её; а сам с дочкою стал жить да поживать да добра наживать, и я там был, мед-пиво пил: по усам текло, в рот не попало.

<p>Василиса Прекрасная</p>

В некотором царстве жил-был купец. Двенадцать лет жил он в супружестве, и родилась у него только одна дочь – Василиса Прекрасная. Когда мать скончалась, девочке было восемь лет. Умирая, мать призвала к себе дочку, вынула из-под одеяла куклу, отдала ей и сказала:

– Слушай, Василисушка! Помни и исполни последние слова мои. Я умираю и вместе с родительским благословеньем[2] оставлю тебе вот эту куклу. Носи её всегда при себе и никому не показывай. А когда приключится тебе какое горе, дай ей поесть и спроси у неё совета. Покушает она и скажет тебе, чем помочь несчастью.

Затем мать поцеловала дочку и померла.

После смерти жены купец потужил, как следовало, а потом стал думать, как бы опять жениться. Он был человек хороший – за невестами дело не стало, но больше всех по нраву пришлась ему одна вдовушка. Она была уже в летах, имела своих двух дочерей, почти однолеток Василисы, – стало быть, и хозяйка, и мать опытная. Купец женился на вдовушке, но обманулся и не нашёл в ней доброй матери для своей Василисы. Василиса была первая на всё село красавица, а мачеха и сёстры завидовали её красоте, мучили всевозможными работами, чтобы она от трудов похудела, а от ветра и солнца почернела, так чтоб совсем житья не было.

Василиса всё переносила безропотно и с каждым днем всё хорошела и полнела, а мачеха с дочками худели и дурнели от злости, хотя всегда сидели сложа руки, как барыни.

Как же это так делалось? Василисе помогала её куколка. Без этого где бы девочке сладить со всей работой! Зато Василиса сама, бывало, не съест, а уж куколке оставит самый лакомый кусочек, и вечером, как улягутся, она запрётся в чуланчике, где жила, и потчует её, приговаривая:

– На, куколка, покушай, моего горя послушай! Живу я в доме батюшки, не вижу себе никакой радости. Злая мачеха гонит меня с белого света. Научи ты меня, как мне быть и жить и что делать?

Куколка покушает да потом и даёт ей советы и утешает в горе, а наутро всякую работу справляет за Василису. Та только отдыхает в холодочке да рвёт цветочки, а у неё уж и гряды выполоты, и капуста полита, и вода наношена, и печь вытоплена. Куколка ещё укажет Василисе и травку от загара. Хорошо было жить ей с куколкой.

Прошло несколько лет. Василиса выросла и стала невестой. Все женихи в городе присватываются к Василисе, на мачехиных же дочерей никто не посмотрит. Мачеха злится пуще прежнего и всем женихам отвечает:

– Не выдам младшую прежде старших! – А проводя женихов, побоями вымещает зло на Василисе.

Вот однажды купцу понадобилось уехать из дому на долгое время по торговым делам. Мачеха и перешла на житьё в другой дом. А возле этого дома был дремучий лес, а в лесу на поляне стояла избушка, а в избушке жила Баба-Яга. Никого она к себе не подпускала и ела людей, как цыплят. Перебравшись на новое место, мачеха то и дело посылала за чем-нибудь в лес ненавистную ей Василису, но она всегда возвращалась домой благополучно: куколка указывала ей дорогу и не подпускала к избушке Бабы-Яги.

Пришла осень. Мачеха как-то раздала всем трем девушкам вечерние работы: одну заставила кружева плести, другую чулки вязать, а Василису прясть. И погасила огонь во всём доме, оставила только одну свечку там, где работали девушки, сама же легла спать. Девушки стали работать. Вот нагорело на свечке, и одна из мачехиных дочерей взяла щипцы, чтоб поправить светильню, да вместо того, по приказу матери, как будто нечаянно и потушила свечку.

– Что теперь нам делать? – запричитали девушки. – Огня нет в целом доме, а уроки наши не кончены. Надо сбегать за огнём к Бабе-Яге!

– Мне от булавок светло! – сказала та, что плела кружево. – Я не пойду.

– И я не пойду, – сказала та, что вязала чулок. – Мне от спиц светло!

– Тебе за огнём идти, – закричали обе. – Ступай к Бабе-Яге!

И вытолкали Василису из горницы.

Василиса пошла в свой чуланчик, поставила перед куклою приготовленный ужин и сказала:

– На, куколка, покушай да моего горя послушай: меня посылают за огнём к Бабе-Яге, а Баба-Яга съест меня!

Куколка поела, и глаза её заблестели, как две свечки.

– Не бойся, Василисушка! – сказала она. – Ступай, куда посылают, только меня держи всегда при себе. При мне ничего не станется с тобой у Бабы-Яги!

Василиса собралась, положила куколку в карман и, перекрестившись, пошла в дремучий лес.

Идёт она и дрожит. Вдруг скачет мимо неё всадник: сам белый, одет в белое, конь под ним белый и сбруя на коне белая, – на дворе стало рассветать. Идёт она дальше. Вдруг скачет другой всадник: сам красный, одет в красное и на красном коне, – стало всходить солнце.

Василиса прошла всю ночь и весь день, только к следующему вечеру вышла на полянку, где стояла избушка Бабы-Яги: забор вокруг избы из человеческих костей, на заборе торчат черепа людские с глазами, вместо дверей у ворот – ноги человечьи, вместо запоров – руки, вместо замка – рот с острыми зубами. Василиса обомлела от ужаса и стала как вкопанная.

Вдруг едет опять всадник: сам чёрный, одет во всё черное и на чёрном коне. Подскакал к воротам Бабы-Яги и исчез, как сквозь землю провалился, – настала ночь.

Но темнота продолжалась недолго: у всех черепов на заборе засветились глаза, и на всей поляне стало светло как днём. Василиса дрожала со страху, но, не зная куда бежать, оставалась на месте.

Скоро послышался в лесу страшный шум: деревья трещали, сухие листья хрустели. Выехала из лесу Баба-Яга – в ступе едет, пестом погоняет, помелом след заметает. Подъехала к воротам, остановилась и, обнюхав вокруг себя, закричала:

– Фу, фу! Русским духом пахнет! Кто здесь?

Василиса подошла к старухе со страхом и, низко поклонясь, сказала:

– Это я, бабушка! Мачехины дочери прислали меня за огнём к тебе!

– Хорошо, – сказала Баба-Яга, – знаю я их. Но ты поживи наперёд да поработай у меня, тогда и дам тебе огня, а коли нет, так я тебя съем!

Потом обратилась к воротам и вскрикнула:

– Эй, заборы мои крепкие, отомкнитесь, ворота мои широкие, отворитесь! – Ворота отворились, Баба-Яга въехала, посвистывая, и за ней вошла Василиса, а потом опять всё заперлось.

Войдя в горницу, Баба-Яга расселась за столом и говорит Василисе:

– Подавай-ка сюда, что там есть в печи: я есть хочу!

Василиса зажгла лучину[3] от тех черепов, что на заборе, и начала таскать из печки да подавать Яге кушанья, а кушаний настряпано было человек на десять. Из погреба принесла квасу, мёду, пива и вина. Всё съела, всё выпила старуха. Василисе оставила только щец немножко, краюшку хлеба да кусочек поросятины.

Стала Баба-Яга спать ложиться и говорит:

– Когда завтра я уеду, ты, смотри, двор вычисти, избу вымети, обед состряпай, бельё приготовь да пойди в закром[4], возьми четверть пшеницы и очисти от чернушки. Да чтоб всё было сделано, а не то съем тебя!

После такого наказа Баба-Яга захрапела, а Василиса поставила старухины объедки перед куклою, залилась слезами и сказала:

– На, куколка, покушай, моего горя послушай! Тяжелую дала мне Баба-Яга работу и грозится съесть меня, коли всего не исполню. Помоги мне!

Куколка в ответ:

– Не бойся, Василиса Прекрасная! Поужинай, помолися да спать ложися – утро мудренее вечера!

Ранёшенько проснулась Василиса, а Баба-Яга уже встала, выглянула в окно: у черепов глаза потухают. Вот мелькнул белый всадник – и совсем рассвело. Баба-Яга вышла во двор, свистнула – перед ней явилась ступа с пестом и помелом. Промелькнул красный всадник – взошло солнце. Баба-Яга села в ступу и выехала со двора: пестом погоняет, помелом след заметает.

Осталась Василиса одна, осмотрела дом Бабы-Яги, подивилась изобилию во всем и остановилась в раздумье: за какую работу ей прежде всего приняться? Глядит, а вся работа уже сделана, – куколка выбирала из пшеницы последние зёрна чернушки.

– Ах ты, избавительница моя! – сказала Василиса куколке. – Ты от беды меня спасла!

– Тебе осталось только обед состряпать, – отвечала куколка, влезая в карман Василисы. – Состряпай с Богом да и отдыхай на здоровье!

К вечеру Василиса собрала на стол и ждёт Бабу-Ягу. Начало смеркаться, мелькнул за воротами чёрный всадник – и совсем стемнело, только светились глаза у черепов. Затрещали деревья, захрустели листья – едет Баба-Яга. Василиса встретила её.

– Всё ли сделано? – спрашивает Яга.

– Изволь посмотреть сама, бабушка! – молвила Василиса.

Баба-Яга всё осмотрела, подосадовала, что не на что рассердиться, и говорит:

– Ну хорошо!

Потом крикнула:

– Верные мои слуги, сердечные други, смелите мне пшеницу!

Явились три пары рук, схватили пшеницу и унесли вон с глаз. Баба-Яга наелась, стала ложиться спать и опять даёт наказ Василисе:

– Завтра сделай ты то же, что и нынче, да сверх того возьми из закрома мак да очисти его от земли по зёрнышку: вишь, кто-то по злобе земли в него намешал!

Сказала старуха, повернулась к стене и захрапела, а Василиса принялась кормить свою куколку. Куколка поела и сказала ей по-вчерашнему:

– Молись Богу да ложись спать: утро вечера мудренее, всё будет сделано, Василисушка!

Наутро Баба-Яга опять уехала в ступе со двора, а Василиса с куколкой всю работу тотчас справили. Старуха воротилась, оглядела всё и крикнула:

– Верные мои слуги, сердечные други, выжмите из мака масло!

Явились три пары рук, схватили мак и унесли с глаз. Баба-Яга стала обедать. Она ест, а Василиса молча стоит.

– Что же ты ни о чём не говоришь со мной? – сказала Баба-Яга. – Стоишь как немая!

– Не смею, – отвечала Василиса, – а если позволишь, то мне хотелось бы спросить тебя кой о чём.

– Спрашивай! Только не всякий вопрос к добру ведёт: много будешь знать, скоро состаришься!

– Я хочу спросить тебя, бабушка, только о том, что видела: когда я шла к тебе, меня обогнал всадник на белом коне, сам белый и в белой одежде. Кто он такой?

– Это день мой ясный, – отвечала Баба-Яга.

– Потом обогнал меня другой всадник – на красном коне, сам красный и весь в красное одет. Это кто такой?

– Это моё солнышко красное! – отвечала Баба Яга.

– А что значит чёрный всадник, который обогнал меня у самых твоих ворот, бабушка?

– Это ночь моя тёмная. Все мои слуги верные!

Василиса вспомнила о трёх парах рук, но смолчала.

– Что же ты ещё не спрашиваешь? – молвит Баба-Яга.

– Будет с меня и этого. Сама ж ты, бабушка, сказала, что много узнаешь – состаришься!

– Хорошо, – сказала Баба-Яга, – что ты спрашиваешь только о том, что видела за двором, а не во дворе! Я не люблю, чтоб у меня сор из избы выносили, и слишком любопытных ем! Теперь я тебя спрошу: как успеваешь ты исполнять работу, которую я задаю тебе?

– Мне помогает благословение моей матери, – отвечала Василиса.

– Так вот оно что! Убирайся же ты от меня, благословенная дочка! Не нужно мне благословенных!

Вытащила она Василису из горницы и вытолкала за ворота. Потом сняла с забора череп с горящими глазами и, наткнув на палку, отдала ей:

– Вот тебе огонь для мачехиных дочек, возьми его: они ведь за этим тебя сюда послали!

Бегом пустилась Василиса при свете черепа, который погас только с наступлением утра. И наконец к вечеру другого дня добралась до своего дома. Подходя к воротам, она хотела было бросить уж череп: «Верно, дома, – думает себе, – уж больше в огне не нуждаются». Но вдруг послышался глухой голос из черепа:

– Не бросай меня, неси к мачехе!

Она взглянула на дом мачехи и, не видя ни в одном окне огонька, решилась идти туда с черепом. Впервые встретили её ласково и рассказали, что с той поры, как она ушла, у них не было в доме огня: сами высечь никак не могли, а который огонь приносили от соседей – тот погасал, как только входили с ним в горницу.

– Авось твой огонь будет держаться! – сказала мачеха. Внесли череп в горницу, а глаза из черепа так и глядят на мачеху и её дочерей, так и жгут! Те было прятаться, но куда ни бросятся – глаза всюду за ними так и следят. К утру совсем сожгло их в уголь, одну Василису не тронуло.

Поутру Василиса зарыла череп в землю, заперла дом на замок, пошла в город и попросилась на житьё к одной безродной старушке. Живёт себе и поджидает отца. Вот как-то говорит она старушке:

– Скучно мне сидеть без дела, бабушка! Сходи купи мне льна самого лучшего: я хоть прясть буду!

Старушка купила. Василиса села за дело – работа так и горит у неё, и пряжа выходит ровная да тонкая, как волосок. Набралось пряжи много, пора бы и за тканьё приниматься, да таких берд[5] не найдут, чтобы годились на Василисину пряжу. Никто не берётся и сделать их. Василиса стала просить свою куколку. Та и говорит:

– Принеси-ка мне какой-нибудь старый берд, да старый челнок, да лошадиные гривы: я всё тебе смастерю.

Василиса добыла всё, что надо, и легла спать, а кукла за ночь приготовила славный стан. К концу зимы и полотно выткано, да такое тонкое, что сквозь иглу вместо нитки продеть можно. Весною полотно выбелили, и Василиса говорит старухе:

– Продай, бабушка, это полотно, а деньги возьми себе.

Старуха взглянула на товар и ахнула:

– Нет, дитятко! Такого полотна, кроме царя, носить некому: понесу во дворец!

Пошла старуха к царским палатам да всё мимо окон похаживает. Царь увидал и спрашивает:

– Что тебе, старушка, надобно?

– Ваше царское величество, – отвечает старуха, – я принесла диковинный товар. Никому, кроме тебя, показать не хочу!

Царь приказал впустить к себе старуху и как увидел полотно – вздивовался.

– Что хочешь за него? – спросил царь.

– Ему цены нет, царь-батюшка! Я тебе в дар его принесла!

Поблагодарил царь и отпустил старуху с подарками.

Стали царю из того полотна сорочки шить. Раскроили, да нигде не могли найти швеи, которая взялась бы их сшить. Долго искали, наконец царь позвал старуху и говорит:

– Умела ты напрясть и соткать такое полотно, умей из него и сорочки сшить!

– Не я, государь, пряла и ткала полотно, – сказала старуха, – это работа приёмыша моего – девушки.

– Ну так пусть и сошьёт она!

Воротилась старушка домой и рассказала обо всём Василисе.

– Я знала, – говорит ей Василиса, – что эта работа моих рук не минует!

Заперлась в свою горницу и принялась за работу. Шила она не покладая рук, и скоро дюжина сорочек была готова.

Старуха понесла к царю сорочки, а Василиса умылась, причесалась, оделась и села под окном. Сидит себе и ждёт, что будет. Видит: на двор к старухе идёт царский слуга. Вошёл в горницу и говорит:

– Царь-государь хочет видеть искусницу, что сшила ему сорочки, и наградить её из своих царских рук!

Пошла Василиса и явилась пред очи царские. Как увидел царь Василису Прекрасную, так и влюбился в неё без памяти.

– Нет, красавица моя, – говорит он, – не расстанусь я с тобой, ты будешь моей женою!

Взял царь Василису за белые руки, посадил её подле себя, а там и свадебку сыграли. Скоро воротился и отец Василисы, порадовался её судьбе и остался жить при дворе дочери. Старушку Василиса взяла к себе, а куколку по конец жизни своей всегда носила в кармане.

<p>Как мужик гусей делил</p>

У одного бедного мужика не стало хлеба. Вот он и задумал попросить хлеба у барина. Чтобы было с чем идти к барину, он поймал гуся, изжарил его и понёс. Барин принял гуся и говорит мужику:

– Спасибо, мужик, тебе за гуся; только не знаю, как мы твоего гуся делить будем. Вот у меня жена, два сына да две дочери. Как бы нам разделить гуся без обиды?

Мужик говорит:

– Я разделю.

Взял ножик, отрезал голову и говорит барину:

– Ты всему дому голова – тебе голова.

Потом отрезал задок, подаёт барыне.

– Тебе, – говорит, – дома сидеть, за домом смотреть – тебе задок.

Потом отрезал лапки и подаёт сыновьям.

– Вам, – говорит, – ножки – топтать отцовские дорожки.

А дочерям крылья.

– Вы, – говорит, – скоро из дома улетите, вот вам по крылышку. А остаточки себе возьму!

И взял всего гуся.

Барин посмеялся, дал мужику хлеба и денег.

Услыхал богатый мужик, что барин за гуся наградил бедного мужика хлебом и деньгами, зажарил пять гусей и понёс к барину.

Барин говорит:

– Спасибо за гусей. Да вот у меня жена, два сына, две дочки – всех шестеро. Как бы нам поровну разделить твоих гусей?

Стал богатый мужик думать и ничего не придумал.

Послал барин за бедным мужиком и велел делить.

Бедный мужик взял одного гуся, дал барину с барыней и говорит:

– Вот вас трое с гусём.

Одного дал сыновьям:

– И вас, – говорит, – трое.

Одного дал дочерям:

– И вас трое.

А себе взял двух гусей.

– Вот, – говорит, – и нас трое с гусями, – всё поровну.

Барин посмеялся и дал бедному мужику ещё денег и хлеба, а богатого прогнал.

<p>Хаврошечка</p>

Есть на свете люди хорошие, есть и похуже, есть и такие, которые своего брата не стыдятся.

К таким-то и попалась Крошечка-Хаврошечка. Осталась она сиротой, взяли её эти люди, выкормили и над работой заморили: она и ткёт, она и прядёт, она и прибирает, она и за всё отвечает.

А были у её хозяйки три дочери. Старшая звалась Одноглазка, средняя Двуглазка, а меньшая Триглазка.

Дочери только и знали, что у ворот сидеть, на улицу глядеть, а Крошечка-Хаврошечка на них работала: их и обшивала, для них пряла и ткала – и слова доброго никогда не слыхала.

Выйдет, бывало, Крошечка-Хаврошечка в поле, обнимет свою рябую коровку, ляжет к ней на шейку и рассказывает, как ей тяжко жить-поживать:

– Коровушка-матушка! Меня бьют, журят, хлеба не дают, плакать не велят. К завтрашнему дню мне велено пять пудов напрясть, наткать, побелить и в трубы покатать.

А коровушка ей в ответ:

– Красная девица, влезь ко мне в одно ушко, а в другое вылезь – все будет сработано.

Так и сбывалось. Влезет Хаврошечка коровушке в одно ушко, вылезет из другого – все готово: и наткано, и побелено, и в трубы покатано.

Отнесет она холсты к хозяйке. Та поглядит, покряхтит, спрячет в сундук, а Крошечке-Хаврошечке ещё больше работы задаст.

Хаврошечка опять придет к коровушке, обнимет её, погладит, в одно ушко влезет, в другое вылезет и готовенькое возьмет, принесет хозяйке.

Вот хозяйка позвала свою дочь Одноглазку и говорит ей:

– Дочь моя хорошая, дочь моя пригожая, поди догляди, кто сироте помогает: и ткёт, и прядёт, и в трубы катает?

Пошла Одноглазка с Хаврошечкой в лес, пошла с нею в поле, да забыла матушкино приказание, распеклась на солнышке, разлеглась на травушке. А Хаврошечка приговаривает:

– Спи, глазок, спи, глазок!

Глазок у Одноглазки и заснул. Пока Одноглазка спала, коровушка всё наткала, и побелила, и в трубы скатала.

Так ничего хозяйка не дозналась и послала вторую дочь – Двуглазку:

– Дочь моя хорошая, дочь моя пригожая, поди догляди, кто сироте помогает.

Двуглазка пошла с Хаврошечкой, забыла матушкино приказание, на солнышке распеклась, на травушке разлеглась. А Хаврошечка баюкает:

– Спи, глазок, спи, другой!

Двуглазка глаза и смежила. Коровушка наткала, побелила, в трубы накатала, а Двуглазка всё спала.

Старуха рассердилась и на третий день послала третью дочь – Триглазку, а сироте ещё больше работы задала.

Триглазка попрыгала, попрыгала, на солнышке разморилась и на травушку упала.

Хаврошечка поет:

– Спи, глазок, спи, другой!

А о третьем глазке и забыла.

Два глаза у Триглазки заснули, а третий глядит и всё видит: как Хаврошечка корове в одно ушко влезла, в другое вылезла и готовые холсты подобрала.

Триглазка вернулась домой и матери всё рассказала.

Старуха обрадовалась, на другой же день пришла к мужу:

– Режь рябую корову!

Старик и так и сяк:

– Что ты, старуха, в уме ли? Корова молодая, хорошая!

– Режь, да и только!

Делать нечего. Стал точить старик ножик. Хаврошечка про это спознала, в поле побежала, обняла рябую коровушку и говорит:

– Коровушка-матушка! Тебя резать хотят.

А коровушка ей отвечает:

– А ты, красная девица, моего мяса не ешь, а косточки мои собери, в платочек завяжи, в саду их схорони и никогда меня не забывай: каждое утро косточки водою поливай.

Старик зарезал коровушку. Хаврошечка все сделала, что коровушка ей завещала: голодом голодала, мяса её в рот не брала, косточки её зарыла и каждый день в саду поливала.

И выросла из них яблонька, да какая! Яблочки на ней висят наливные, листья шумят золотые, веточки гнутся серебряные. Кто ни едет мимо – останавливается, кто проходит близко – заглядывается.

Много ли времени прошло, мало ли – Одноглазка, Двуглазка и Триглазка гуляли раз по саду. На ту пору ехал мимо сильный человек – богатый, кудреватый, молодой. Увидел в саду наливные яблочки, стал затрагивать девушек:

– Девицы-красавицы, которая из вас мне яблочко поднесет, та за меня замуж пойдёт.

Три сестры и бросились одна перед другой к яблоне.

А яблочки-то висели низко, под руками были, а тут поднялись высоко, далеко над головами.

Сестры хотели их сбить – листья глаза засыпают, хотели сорвать – сучки косы расплетают. Как ни бились, ни метались – руки изодрали, а достать не могли.

Подошла Хаврошечка – веточки к ней приклонились, и яблочки к ней опустились. Угостила она того сильного человека, и он на ней женился. И стала она в добре поживать, лиха не знать.

Былины

<p>Илья Муромец и Калин-Царь</p>

Как Владимир князь да стольнокиевский

Поразгневался на старого казака Илью Муромца,

Засадил его во погреб во глубокиий,

Во глубокий погреб во холодныий

Да на три-то года поры-времени.

А у славного у князя у Владимира

Была дочь да одинакая,

Она видит: это дело есть немалое,

Что посадил Владимир князь да стольнокиевский

Старого казака Илью Муромца

В тот во погреб во холодный.

А он мог бы постоять один за веру,

за отечество,

Мог бы постоять один за Киев-град,

Мог бы постоять один за церкви за соборные,

Мог бы поберечь он князя да Владимира,

Мог бы поберечь Опраксу Королевичну.

Приказала сделать да ключи поддельные,

Положила-то людей да потаённыих,

Приказала-то на погреб на холодный

Да снести перины да подушечки пуховые,

Одеяла приказала снести тёплые,

Она ествушку поставить да хорошую

И одежду сменять с нова-на-ново

Тому старому казаку Илье Муромцу.

А Владимир-князь про то не ведает.

И воспылал-то тут собака Калин-царь

на Киев-град,

И хотит он разорить да стольный Киев-град,

Чернедь-мужичков он всех повырубить,

Божьи церкви все на дым спустить,

Князю-то Владимиру да голову срубить

Да со той Опраксой Королевичной.

Посылает-то собака Калин-царь посланника,

А посланника во стольный Киев-град,

И дает ему он грамоту посыльную.

И посланнику-то он наказывал:

«Как поедешь ты во стольный Киев-град,

Будешь ты, посланник, в стольном Киеве

Да у славного у князя у Владимира,

Будешь у него на широком дворе

И сойдешь как тут ты со добра коня,

Да й спущай коня ты на посыльный двор,

Сам поди-ко во палату белокаменну;

Да пройдёшь палатой белокаменной,

Войдёшь в его столовую во горенку,

На пяту ты дверь да поразмахивай,

Не снимай-ко кивера с головушки,

Подходи-ко ты ко столику к дубовому,

Становись-ко супротив князя Владимира,

Полагай-ко грамоту на золот стол,

Говори-ко князю ты Владимиру:

«Ты Владимир, князь да стольнокиевский,

Ты бери-тко грамоту посыльную

Да смотри, что в грамоте написано,

Да гляди, что в грамоте да напечатано;

Очищай-ко ты все улички стрелецкие,

Все великие дворы да княженецкие

По всему-то городу по Киеву,

А по всем по улицам широкиим

Да по всем-то переулкам княженецкиим

Наставь сладких хмельных напиточков,

Чтоб стояли бочка-о-бочку близко-по-близку,

Чтобы было у чего стоять собаке царю Калину

Со своими-то войсками со великими

Во твоем во городе во Киеве».

[Приезжал посол в стольный Киев-град

Ко князю ко Владимиру на широкий двор.

Спущает коня на посыльный двор,

Сам идет в палату белокаменну;

На пяту он дверь поразмахивал,

Креста он не клал по-писаному,

И не вел поклонов по-учёному

Ни самому-то князю Владимиру,

И ни его князьям подколенныим.

Полагал он грамоту посыльную на золот стол.]

Тут Владимир князь да стольнокиевский

Брал-то книгу он посыльную,

Да и грамоту ту распечатывал,

И смотрел, что в грамоте написано,

И смотрел, что в грамоте да напечатано,

И что велено очистить улицы стрелецкие

И большие дворы княженецкие,

Да наставить сладких хмельных напиточков

А по всем по улицам по широкиим

Да по всем-то переулкам княженецкиим.

Тут Владимир князь да стольнокиевский

Видит: есть это дело немалое,

А немалое, дело-то, великое,

А садился-то Владимир да на червлёный стул.

Да писал-то ведь он грамоту повинную:

«Ай же ты собака да и Калин-царь!

Дай-ко мне ты поры-времечка на три года,

На три года дай и на три месяца,

На три месяца да ещё на три дня,

Мне очистить улицы стрелецкие,

Все великие дворы да княженецкие,

Накурить мне сладких хмельных напиточков

Да наставить по всему по городу по Киеву

Да по всем по улицам широкиим,

По всем славным переулкам княженецкиим».

Отсылает эту грамоту повинную,

Отсылает ко собаке царю Калину.

Ай собака тот да Калин-царь

Дал ему он поры-времечка на три года,

На три года дал и на три месяца,

На три месяца да ещё на три дня.

А неделя за неделей, как река, бежит,

Прошло поры-времечка да три года,

А три года да три месяца,

А три месяца и еще три дня.

Тут подъехал ведь собака Калин-царь,

Он подъехал ведь под Киев-град

Со своими со войсками со великими.

Тут Владимир князь да стольнокиевский,

Он по горенке да стал похаживать,

С ясных очушек он ронит слезы горючие,

Шёлковым платком князь утирается,

Говорит Владимир-князь да таковы слова:

«Нет жива-то старого казака Ильи Муромца,

Некому стоять теперь за веру, за отечество,

Некому стоять за церкви ведь за Божие,

Некому стоять-то ведь за Киев-град,

Да ведь некому сберечь князя Владимира

Да и той Опраксы Королевичны!»

Говорит ему любима дочь таковы слова:

«Ай ты батюшко Владимир, князь наш

стольнокиевский,

Ведь есть жив-то старый казак да Илья Муромец,

Ведь он жив на погребе на холодноем».

Тут Владимир князь да стольнокиевский,

Он скорёшенько берет да золоты ключи

Да идет на погреб на холодный,

Отмыкает он скоренько погреб да холодный

Да подходит ко решёткам ко железныим;

Растворил-то он решётки да железные,

Да там старый казак да Илья Муромец,

Он во погребе сидит-то, сам не старится,

Там перинушки, подушечки пуховые,

Одеяла снесены там тёплые,

Ествушка поставлена хорошая,

А одежица на нём да живет сменная.

Он берет его за ручушки за белые,

За его за перстни за злачёные,

Выводил его со погреба холодного,

Приводил его в палату белокаменну,

Становил-то он Илью да супротив себя,

Целовал в уста его во сахарны,

Заводил его за столики дубовые,

Да садил Илью-то он подле себя,

И кормил его да ествушкой сахарною,

Да поил-то питьицем медвяныим,

Говорил-то он Илье да таковы слова:

«Ай же старый ты казак да Илья Муромец!

Наш-то Киев-град нынь в полону стоит,

Обошел собака Калин-царь наш Киев-град

Со своими со войсками со великими.

А постой-ко ты за веру, за отечество,

И постой-ко ты за славный Киев-град,

Да постой за матушки Божьи церкви,

Да постой-ко ты за князя за Владимира,

Да постой-ко за Опраксу Королевичну!»

Как тут старый казак да Илья Муромец

Выходил он со палаты белокаменной,

Шёл по городу он да по Киеву,

Заходил в свою палату белокаменну,

Да спросил-то как он паробка любимого,

Шел со паробком да со любимыим

На свой на славный на широкий двор.

Заходил он во конюшенку в стоялую,

Посмотрел добра коня он богатырского.

Говорил Илья да таковы слова:

«Ай же ты, мой паробок любимый,

Хорошо держал моего коня ты богатырского!»

Выводил добра коня с конюшенки стоялыи.

Ай на тот на славный на широкий двор.

Ай тут старый казак да Илья Муромец

Стал добра коня он засёдлывать:

На коня накладывает потничек,

А на потничек накладывает войлочек,

Потничек он клал да ведь шелковенький,

А на потничек подкладывал подпотничек,

На подпотничек седелко клал черкасское,

А черкасское седелышко не держано,

И подтягивал двенадцать подпругов шелковых,

И шпилечики он втягивал булатные,

А стремяночки покладывал булатные,

Пряжечки покладывал он красна золота,

Да не для красы-угожества,

Ради крепости всё богатырскоей:

Ещё подпруги шелковы тянутся, да они

не рвутся,

Да булат-железо гнётся, не ломается,

Пряжечки да красна золота,

Они мокнут, да не ржавеют.

И садился тут Илья да на добра коня,

Брал с собой доспехи крепки богатырские:

Во-первых, брал палицу булатную,

Во-вторых, брал копьё бурзамецкое,

А ещё брал свою саблю вострую,

А ещё брал шалыгу подорожную,

И поехал он из города из Киева.

Выехал Илья да во чисто поле,

И подъехал он ко войскам ко татарскиим

Посмотреть на войска на татарские:

Нагнано-то силы много-множество.

Как от покрику от человечьего,

Как от ржанья лошадиного

Унывает сердце человеческо.

Тут старый казак да Илья Муромец

Он поехал по раздольицу чисту полю,

Не мог конца-краю силушке наехати.

Он повыскочил на гору на высокую,

Посмотрел на все на три-четыре стороны,

Посмотрел на силушку татарскую,

Конца-краю силы насмотреть не мог.

И повыскочил он на гору на другую,

Посмотрел на все на три-четыре стороны,

Конца-краю силы насмотреть не мог.

Он спустился с той со горы со высокий,

Да он ехал по раздольицу чисту полю

И повыскочил на третью гору на высокую,

Посмотрел-то под восточную ведь сторону,

Насмотрел он под восточной стороной,

Насмотрел он там шатры белые

И у белых у шатров-то кони богатырские.

Он спустился с той горы высокий

И поехал по раздольицу чисту полю.

Приезжал Илья ко шатрам ко белыим,

Как сходил Илья да со добра коня

Да у тех шатров у белыих

А там стоят кони богатырские,

У того ли полотна стоят у белого,

Они зоблют-то пшену да белоярову.

Говорит Илья да таковы слова:

«Поотведать мне-ка счастия великого».

Он накинул поводья шелковые

На добра коня да богатырского

Да спустил коня ко полотну ко белому:

«Ай допустят ли-то кони богатырские

Моего коня да богатырского

Ко тому ли полотну ко белому

Позобать пшену да белоярову?»

Его добрый конь идет-то грудью к полотну,

А идет зобать пшену да белоярову.

Старый казак да Илья Муромец

А идет он да во бел шатер.

Приходит Илья Муромец во бел шатер.

В том белом шатре двенадцать богатырей,

И богатыри все святорусские,

Они сели хлеба-соли кушати,

А и сели-то они да пообедати.

Говорит Илья да таковы слова:

«Хлеб да соль, богатыри святорусские,

А и крёстный ты мой батюшка,

А Самсон да ты Самойлович!»

Говорит ему да крёстный батюшка:

«Ай поди ты, крестничек любимый,

Старый казак да Илья Муромец,

А садись-ко с нами пообедати».

И он встал да на резвы ноги,

С Ильей Муромцем да поздоровкались,

Поздоровкались они да целовалися,

Посадили Илью Муромца за единый стол

Хлеба-соли да покушати.

Их двенадцать-то богатырей,

Илья Муромец да он тринадцатый.

Они попили, поели, пообедали,

Выходили з-за стола из-за дубового,

Говорил им старый казак да Илья Муромец:

«Крёстный ты мой батюшка, Самсон

Самойлович,

И вы русские могучие богатыри,

Вы седлайте-тко добрых коней

Да садитесь вы на добрых коней,

Поезжайте-тко во раздольице чисто поле

Под тот под славный стольный Киев-град.

Как под нашим-то городом под Киевом

А стоит собака Калин-царь,

А стоит со войсками со великими,

Разорить он хочет стольный Киев-град,

Чернедь-мужиков он всех повырубить,

Божьи церкви все на дым спустить,

Князю-то Владимиру да со Опраксой Королевичной

Он срубить-то хочет буйны головы.

Вы постойте-тко за веру, за отечество,

Вы постойте-тко за славный стольный

Киев-град,

Вы постойте-тко за церкви да за Божие,

Вы поберегите-ко князя Владимира

И со той Опраксой Королевичной!»

Говорит ему Самсон Самойлович:

«Ай же крестничек ты мой любимый,

Старый казак да Илья Муромец!

Ай не будем мы да и коней седлать,

И не будем мы садиться на добрых коней,

Не поедем мы во славно во чисто поле,

Да не будем мы стоять за веру, за отечество,

Да не будем мы стоять за стольный Киев-град,

Да не будем мы стоять за матушки божьи

церкви,

Да не будем мы беречь князя Владимира

Да еще с Опраксой Королевичной.

У него есть много да князей, бояр,

Кормит их и поит да и жалует,

Ничего нам нет от князя от Владимира».

Говорит-то старый казак Илья Муромец:

«Ай же ты мой крёстный батюшка,

Ай Самсон да ты Самойлович!

Это дело у нас будет нехорошее.

Как собака Калин-царь разорит да Киев-град,

Да он чернедь-мужиков-то всех повырубит,

Да он Божьи церкви все на дым спустит.

Да князю Владимиру с Опраксой Королевичной

А он срубит им да буйные головушки,

Вы седлайте-тко добрых коней

И садитесь-ко вы на добрых коней,

Поезжайте-тко в чисто поле под Киев-град,

И постойте вы за веру, за отечество,

И постойте вы за славный стольный Киев-град,

И постойте вы за церкви да за Божие.

Вы поберегите-ка князя Владимира

И со той с Опраксой Королевичной».

Говорит Самсон Самойлович да таковы слова:

«Ай же крестничек ты мой любимый,

Старый казак да Илья Муромец!

Ай не будем мы да и коней седлать,

И не будем мы садиться на добрых коней,

Не поедем мы во славно во чисто поле,

Да не будем мы стоять за веру, за отечество,

Да не будем мы стоять за стольный Киев-град,

Да не будем мы стоять за матушки божьи

церкви,

Да не будем мы беречь князя Владимира

Да еще с Опраксой Королевичной.

У него есть много да князей, бояр,

Кормит их и поит да жалует,

Ничего нам нет от князя от Владимира».

Говорит-то старый казак Илья Муромец:

«Ай же ты мой крёстный батюшка,

Ай Самсон да ты Самойлович!

Это дело у нас будет нехорошее.

Вы седлайте-тко добрых коней

И садитесь-ко вы на добрых коней,

Поезжайте-тко в чисто поле под Киев-град,

И постойте вы за веру, за отечество,

И постойте вы за славный стольный Киев-град,

И постойте вы за церкви да за Божие,

Вы поберегите-тко князя Владимира

И со той с Опраксой Королевичной».

Говорит ему Самсон Самойлович:

«Ай же крестничек ты мой любимый,

Старый казак да Илья Муромец!

Ай не будем мы да и коней седлать,

И не будем мы садиться на добрых коней,

Не поедем во славно во чисто поле,

Да не будем мы стоять за веру, за отечество,

Да не будем мы стоять за стольный Киев-град,

Да не будем мы стоять за матушки Божьи

церкви,

Да не будем мы беречь князя Владимира

Да еще с Опраксой Королевичной.

У него есть много да князей, бояр,

Кормит их и поит да жалует,

Ничего нам нет от князя от Владимира».

Ай тут старый казак да Илья Муромец

Он как видит, что дело ему не полюби,

Выходит-то Илья да со бела шатра,

Приходил к добру коню да богатырскому,

Брал его за поводья шелковые,

Отводил от полотна от белого.

А от той пшены от белояровой,

Да садился Илья на добра коня.

Он поехал по раздольицу чисту полю

И подъехал ко войскам ко татарскиим.

Не ясен сокол напущает на гусей, на лебедей

Да на малых перелётных на серых утушек,

Напущает-то богатырь святорусский

А на ту ли на силу на татарскую.

Он спустил коня да богатырского

Да поехал ли по той по силушке татарскоей.

Стал он силушку конём топтать,

Стал конём топтать, копьём колоть,

Стал он бить ту силушку великую,

А он силу бьёт, будто траву косит.

Его добрый конь да богатырский

Испровещился языком человеческим:

«Ай же славный богатырь святорусский,

Хоть ты наступил на силу на великую,

Не побить тебе той силушки великий:

Нагнано у собаки царя Калина,

Нагнано той силы много-множество,

И у него есть сильные богатыри,

Поленицы есть да удалые;

У него, собаки царя Калина,

Сделаны-то трои ведь подкопы да глубокие

Да во славном во раздольице чистом поле.

Когда будешь ездить по тому раздольицу чисту

полю,

Будешь бить ты силу ту великую,

Как просядем мы в подкопы во глубокие,

Так из первыих подкопов я повыскочу

На тебя оттуль-то я повыздыну;

Как просядем мы в подкопы-то во другие,

И оттуль-то я повыскочу

И тебя оттуль-то я повыздыну;

Еще в третьи во подкопы во глубокие,

А ведь тут-то я повыскочу,

Да оттуль тебя-то не повыздыну,

Ты останешься в подкопах во глубокиих».

Еще старому казаку Илье Муромцу,

Ему дело-то ведь не слюбилося,

И берет он плетку шелкову в белы руки,

А он бьёт коня да по крутым рёбрам,

Говорил он коню таковы слова:

«Ай же ты, собачище изменное,

Я тебя кормлю, пою да и улаживаю,

А ты хочешь меня оставить во чистом поле,

Да во тех подкопах во глубокиих!»

И поехал Илья по раздольицу чисту полю

Во ту во силушку великую,

Стал конем топтать да и копьем колоть.

А он бьёт-то силу, как траву косит;

У Ильи-то сила не уменьшится.

И просел он во подкопы во глубокие,

Его добрый конь оттуль повыскочил,

Он повыскочил, Илью оттуль повыздынул.

И спустил он коня да богатырского

По тому раздольицу чисту полю

Во ту во силушку великую,

Стал конём топтать да копьём колоть.

И он бьет-то силу, как траву косит;

У Ильи-то сила меньше ведь не ставится,

На добром коне сидит Илья не старится.

И просел он с конем да богатырскиим,

И попал он во подкопы-то во другие;

Его добрый конь оттуль повыскочил

Да Илью оттуль повыздынул.

И спустил он коня да богатырского

По тому раздольицу чисту полю

Во ту во силушку великую,

Стал конём топтать да и копьём колоть.

Он бьёт-то силу, как траву косит;

У Ильи-то сила меньше ведь не ставится,

На добром коне сидит Илья не старится.

И попал он во подкопы-то во третие,

Он просел с конем в подкопы те глубокие;

Его добрый конь да богатырский

Ещё с третьих подкопов он повыскочил,

Да оттуль Илью он не повыздынул,

Сголзанул Илья да со добра коня,

И остался он в подкопе во глубокоем.

Да пришли татара-то поганые

Да хотели захватить они добра коня;

Его конь-то богатырский

Не сдался им во белы руки,

Убежал-то добрый конь да во чисто поле.

Тут пришли татары да поганые,

Нападали на старого казака Илью Муромца,

И сковали ему ножки резвые,

И связали ему ручки белые.

Говорили-то татары таковы слова:

«Отрубить ему да буйную головушку».

Говорят ины татара таковы слова:

«Ай не надо рубить ему буйной головы,

Мы сведем Илью к собаке царю Калину,

Что он хочет, то над ним да сделает».

Повели Илью да по чисту полю

А ко тем палаткам полотняныим.

Приводили ко палатке полотняноей,

Привели его к собаке царю Калину,

Становили супротив собаки царя Калина.

Говорили татары таковы слова:

«Ай же ты собака да наш Калин-царь!

Захватили мы да старого казака Илью Муромца

Да во тех-то подкопах во глубокиих

И привели к тебе, к собаке царю Калину;

Что ты знаешь, то над ним и делаешь».

Тут собака Калин-царь говорил Илье да таковы

слова:

«Ай ты старый казак да Илья Муромец,

Молодой щенок да напустил на силу великую,

Тебе где-то одному побить мою силу великую!

Вы раскуйте-ка Илье да ножки резвые,

Развяжите-ка Илье да ручки белые».

И расковали ему ножки резвые,

Развязали ему ручки белые.

Говорил собака Калин-царь да таковы слова:

«Ай же старый казак да Илья Муромец!

Да садись-ко ты со мной за единый стол,

Ешь-ко ествушку мою сахарную,

Да и пей-ко мои питьица медвяные,

И одежь-ко ты мою одёжу драгоценную,

И держи-тко мою золоту казну,

Золоту казну держи по надобью,

Не служи-тко ты князю Владимиру,

Да служи-тко ты собаке царю Калину».

Говорил Илья да таковы слова:

«А не сяду я с тобой да за единый стол,

Не буду есть твоих ествушек сахарныих,

Не буду пить твоих питьецев медвяныих,

Не буду носить твои одёжи драгоценные,

Не буду держать твоей бессчетной золотой

казны,

Не буду служить тебе, собаке царю Калину,

Еще буду служить я за веру, за отечество,

Буду стоять за стольный Киев-град,

Буду стоять за церкви за Господние,

Буду стоять за князя за Владимира

И со той Опраксой Королевичной».

Тут старый казак да Илья Муромец

Он выходит со палатки полотняноей

Да ушел в раздольице в чисто поле.

Да теснить стали его татары-ты поганые,

Хотят обневолить они старого казака

Илью Муромца.

А у старого казака Ильи Муромца

При себе да не случилось доспехов крепкиих,

Нечем-то ему с татарами да попротивиться.

Старый казак да Илья Муромец

Видит он – дело немалое:

Да схватил татарина он за ноги,

Так и стал татарином помахивать,

Стал он бить татар татарином,

И от него татары стали бегати,

И прошёл он сквозь всю силушку татарскую.

Вышел он в раздольице чисто поле,

Да он бросил-то татарина да в сторону.

То идет он по раздольицу чисту полю,

При себе-то нет коня да богатырского,

При себе-то нет доспехов крепкиих.

Засвистал в свисток Илья он богатырский,

Услыхал его добрый конь да во чистом поле.

Прибежал он к старому казаку Илье Муромцу.

Еще старый казак да Илья Муромец

Как садился он да на добра коня

И поехал по раздольицу чисту полю,

Выскочил он да на гору да высокую,

Посмотрел-то под восточную он сторону.

А под той ли под восточной под сторонушкой,

А у тех ли у шатров у белыих

Стоят добры кони богатырские.

А тут старый казак да Илья Муромец

Опустился он да со добра коня,

Брал свой тугой лук разрывчатый в белы ручки,

Натянул тетивочку шелковеньку,

Наложил он стрелочку калёную

И спущал ту стрелочку во бел шатёр.

Говорил Илья да таковы слова:

«А лети-тко, стрелочка, во бел шатёр,

Да сыми-тко крышку со бела шатра,

Да пади-тко, стрелка, на белы груди

К моему ко батюшке ко крёстному,

И проголзни-тко по груди ты по белый,

Сделай-ко ты сцапину да маленьку,

Маленькую сцапинку да невеликую.

Он и спит там, прохлаждается,

А мне здесь-то одному да мало можется».

Он спустил тетивочку шелковую,

Да спустил он эту стрелочку калёную,

Да просвистнула та стрелочка калёная

Да во тот во славный во бел шатер,

Она сняла крышку со бела шатра,

Пала она, стрелка, на белы груди

Ко тому ли-то Самсону ко Самойловичу,

По белой груди стрелочка проголзнула,

Сделала она да сцапинку-то маленьку.

Тут славный богатырь да святорусский,

Ай Самсон-то ведь Самойлович,

Пробудился-то Самсон от крепка сна,

Пораскинул свои очи ясные:

Да как снята крыша со бела шатра,

Пролетела стрелка по белой груди,

Она сцапиночку сделала да на белой груди.

Он скорошенько стал на резвы ноги,

Говорил Самсон да таковы слова:

«Ай же славные мои богатыри, вы святорусские,

Вы скорёшенько седлайте-ко добрых коней!

Да садитесь-ко вы на добрых коней!

Мне от крестничка да от любимого

Прилетели-то подарочки да нелюбимые:

Долетела стрелочка калёная

Через мой-то славный бел шатёр,

Она крышу сняла да со бела шатра,

Да проголзнула-то стрелка по белой груди,

Она сцапинку-то дала по белой груди,

Только малу сцапинку-то дала невеликую.

Погодился мне, Самсону, крест на вороте,

Крест на вороте шести пудов.

Если б не был крест да на моей груди,

Оторвала бы мне буйну голову».

Тут богатыри все святорусские

Скоро ведь седлали да добрых коней,

И садились молодцы да на добрых коней,

И поехали раздольицем чистым полем

Ко тем силам ко татарскиим.

А со той горы да со высокий

Усмотрел ли старый казак да Илья Муромец,

А то едут ведь богатыри чистым полем,

А то едут ведь да на добрых конях.

И спустился он с горы высокий

И подъехал он к богатырям ко святорусскиим:

Их двенадцать-то богатырей, Илья тринадцатый.

И приехали они ко силушке татарскоей,

Припустили коней богатырскиих,

Стали бить-то силушку татарскую,

Притоптали тут всю силушку великую

И приехали к палатке полотняноей.

Сидит собака Калин-царь в палатке полотняноей.

Говорят богатыри да святорусские:

«А срубить-то буйную головушку

А тому собаке царю Калину».

Говорил старый казак да Илья Муромец:

«А почто рубить ему да буйну голову?

Мы свезем его во стольный Киев-град

Да ко славному ко князю ко Владимиру».

Привезли его, собаку царя Калина

А во тот во славный Киев-град.

Привели его в палату белокаменну

Да ко славному ко князю ко Владимиру.

Тут Владимир-князь да стольнокиевский

Садил собаку за столики дубовые,

Кормил его ествушкой сахарною

Да поил-то питьицем медвяныим.

Говорил ему собака Калин-царь да таковы

слова:

«Ай же ты Владимир-князь да стольнокиевский,

Не руби-тко мне да буйной головы!

Мы напишем промеж собой записи великие:

Буду тебе платить дани век и по веку,

А тебе-то князю я Владимиру!»

А тут той старинке и славу поют,

А по тыих мест старинка и покончилась.

Русская литература XIX века

Аксаков Константин Сергеевич (1817–1860)

<p>«Мой Лизочек так уж мал…»</p>

Мой Лизочек так уж мал, так уж мал,

Что из крыльев комаришки

Сделал две себе манишки

И – в крахмал!

Мой Лизочек так уж мал, так уж мал,

Что из грецкого ореха

Сделал стул, чтоб слушать эхо,

И кричал!

Мой Лизочек так уж мал, так уж мал,

Что из листика сирени

Сделал зонтик он для тени

И гулял!

Мой Лизочек так уж мал, так уж мал,

Что из скорлупы яичной

Фаэтон[6] себе отличный

Заказал!

Мой Лизочек так уж мал, так уж мал,

Что из скорлупы рачонка —

Сшил четыре башмачонка

И – на бал!

Мой Лизочек так уж мал, так уж мал,

Что, одувши одуванчик,

Он набил себе диванчик,

Тут и спал!

Мой Лизочек так уж мал, так уж мал,

Что наткать себе холстины

Пауку из паутины

Заказал!

Аксаков Сергей Тимофеевич (1791–1859)

<p>Буран</p>

…Снеговая белая туча, огромная как небо, обтянуа елой вечерней зари быстро задёрнула густою пеленою.

Вдруг настала ночь… наступил буран со всей яростью, со всеми своими ужасами. Разыгрался пустынный ветер на приволье, взрыл снеговые степи, как пух лебяжий, вскинул их до небес… Всё одел белый мрак, непроницаемый, как мрак самой тёмной осенней ночи!

Всё слилось, всё смешалось: земля, воздух, небо превратились в пучину кипящего снежного праха, который слепил глаза, занимал дыханье, ревел, свистел, выл, стонал, бил, трепал, вертел со всех сторон, сверху и снизу обвивался, как змей, и душил всё, что ему ни попадалось.

Сердце падает у самого неробкого человека, кровь стынет, останавливается от страха, а не от холода, ибо стужа во время буранов значительно уменьшается. Так ужасен вид возмущения зимней северной природы…

Буран свирепел час от часу. Бушевал всю ночь и весь следующий день, так что не было никакой езды. Глубокие овраги делались высокими буграми…

Наконец стало понемногу затихать волнение снежного океана, которое и тогда ещё продолжается, когда небо уже блестит безоблачной синевою.

Прошла ещё ночь. Утих буйный ветер, улеглись снега. Степи представляли вид бурного моря, внезапно оледеневшего… Выкатилось солнце на ясный небосклон; заиграли лучи его на волнистых снегах…

Н. Гарин (Михайловский Николай Георгиевич) (1852–1906)

<p>Детство Тёмы. Поступление в гимназию (<i>глава из книги</i>)</p>
1

Подоспела гимназия[7]. Тёма держал в первый класс[8] и выдержал. Накануне начала уроков Тёма в первый раз надел форму.

Это был счастливый день!

Все смотрели на него и говорили, что форма ему очень идёт. Тёма отпросился на наёмный двор[9]. Он шёл сияющий и счастливый.

Было августовское воскресенье. Семья Кейзера, вся налицо, сидит за обедом перед дверями своей квартиры. Благообразный старик, точильщик Кейзер, чопорно и сухо меряет Тёму глазами. Кейзеровна вся исчезла в доброй, ласковой улыбке, и её белый высокий чепчик усердно кивает Тёме.

– Здравствуйте, здравствуйте, Тёмочка! – говорит Кейзеровна. – Ну вот вы, слава Богу, и гимназист… совсем как генерал…

Тёма сомневается, чтобы он был похож на генерала.

– Папеньке и маменьке радость, – продолжает Кейзеровна. – Папенька здоров?

– Здоров, – отвечает Тёма, смотря в пространство и роя сапогом землю.

– И маменька здорова? и братик? и сестрички? Ну слава Богу, что все здоровы.

Тёма чувствует, что можно идти дальше, и тихо, чинно двигается вперёд… У дверей своей лачуги сидит громадный Яков.

– Яков, я уже поступил в гимназию, – говорит Тёма, останавливаясь перед ним.

– В гимназию, – добродушно тянет Яков и улыбается.

– Это мой мундир.

– Мундир? – опять повторяет Яков и улыбается.

Наступает молчание. Яков смотрит на большой палец ноги, как-то особенно загнувшийся к соседу, и протягивает к нему руку.

2

Тёма идёт дальше. Появление Тёмы перед ватагой произвело надлежащий эффект. Тёма наслаждается впечатлением и рассказывает, с чужих слов, какие в гимназии порядки.

– Если кто шалит, а придёт учитель и спросит, кто шалил, а другой скажет – тот ябеда. Как только учитель уйдёт, его сейчас поведут в переднюю, накроют шинелями и бьют.

Ватага, поджав босые грязные ноги, сидела под забором и с разинутыми ртами слушала Тёму. Когда небольшой запас сведений Тёмы о гимназии был исчерпан, кто-то предложил идти купаться. Поднялся вопрос, можно ли теперь идти и Тёме. Тёма решил, что если принять некоторые меры предосторожности, то можно. Он приказал ватаге идти поодаль, потому что теперь уже неловко ему – гимназисту – идти рядом с ними. Тёма шёл впереди, а вся ватага, сбившись в тесную кучу, робко шла сзади, не сводя глаз со своего преобразившегося сочлена. Тёма выбирал самые людные улицы, шёл и беспрестанно оглядывался назад. Иногда он забывал и по старой памяти равнялся с ватагой, но, вспомнив, опять уходил вперёд. Так они все дошли до берега моря.

3

Ах, какое чудное было море! Всё оно точно золотыми кружками отливало и сверкало на солнце и тихо, едва слышно билось о мягкий песчаный берег. А там, на горизонте, оно, уже совсем спокойное и синее-синее, уходило в бесконечную даль. Там, казалось, было ещё прохладнее.

Но и тут хорошо, когда скинешь горячий мундир и останешься в одной рубахе. Тёма оглянулся, где бы уложить новенький мундир?

– А вот дайте, я подержу, – проговорил вдруг высокий, худой старик.

Тёма с удовольствием принял предложение.

– Да вы бы, сударь, немного подальше от этих… неловко вам, – шепнул Тёме на ухо старик, когда Тёма собрался раздеваться.

«Это верно!» – подумал Тёма и, обратившись к ватаге, сказал:

– Нам в гимназии нельзя… нам запрещено вместе… Вы здесь купайтесь, а я пойду дальше…

Ватага переглянулась, а Тёма со стариком ушли.

– Ну, здесь уже можно, – проговорил старик, когда ватага скрылась из глаз благодаря выступающему камню. Тёма разделся и полез в воду. Пока он купался, старик сидел на берегу и не мог надивиться искусству Тёмы. А Тёма старался.

– Я могу вон до тех пор доплыть под водой, – кричал он и с размаху бросался в воду. – Я и на спине могу, – кричал опять Тёма. – Я могу смотреть в воде!

И Тёма опускался в воду, открывал глаза и видел жёлтые круги.

– А я могу… – начал снова Тёма, да так и замер: ни старика, ни платья не было больше на берегу. В первую минуту Тёма и не догадался о печальной истине: ему просто стало жутко от одиночества и пустоты, которые вдруг охватили его с исчезновением старика, и он бросился к берегу. Он думал, что старик просто перешёл на другое место. Но старика нигде не было. Тогда он понял, что старик обокрал его. Растерянный, он пришёл к ватаге, уже выкупавшейся и одетой, и сообщил ей своё горе. Розыски были бесполезны. Всё пространство, какое охватывал глаз, было безлюдно. Старик точно провалился сквозь землю.

– Может, это нечистый был, – сделал кто-то предположение, и у всех пробежали мурашки по телу.

– Пойдём, – предложил Яшка, не отличавшийся храбростью, и, быстро вскочив, напялил шапку на мокрые волосы.

– А я как же? – жалобно проговорил Тёма.

Была одна комбинация: остаться Тёме на берегу и ждать, пока дадут знать домой. Но одному было страшно, а из ватаги никто не хотел оставаться с ним. Всех напугал нечистый, всем было страшно, все спешили уйти, и Тёма волей-неволей потянулся за всеми.

– У-ла-ла-а! Голый мальчик!

– Голый мальчик! Голый мальчик! – И толпа городских ребятишек, припрыгивая и улюлюкая, бежала за Тёмой.

4

Голый мальчик не каждый день ходит по улицам, и все спешили посмотреть на голого мальчика. Тёма шёл и горько плакал. Почти каждый прохожий желал знать, в чём дело. Но Тёма так плакал, что говорить сам не мог; за него говорили его друзья. Это было очень трогательно. Все останавливались и слушали, слушал и Тёма. Когда рассказ доходил до мундира, Тёма не выдерживал и начинал снова рыдать.

– Но почему же вы не возьмёте извозчика? – спросил Тёму господин в золотых очках.

«Извозчика?» – думал Тёма. Разве мало убытков папе и маме от пропавшего платья! Нет, он не возьмёт извозчика.

5

– Вы сын генерала?

– Да, – отвечал почти шёпотом Тёма.

– Генерала Карташёва? Николая Семёныча?

Тёма стоял ни жив ни мёртв. Это было на базарной площади, и говорил высокий, здоровый, немного пьяный старик.

– Батюшки мои! Да ведь это мой генерал! Я ведь с ним, когда он эскадроном ещё… Я и жив через него остался! Лизка! Лизка-а!

Подошла толстая краснощёкая торговка.

– Воз давай! – орал старик.

– Какой ещё воз?

– Давай воз! Генеральский сын! Того генерала, что жизнь мою… Помнишь, дура, говорил тебе сколько раз… Офицер на войне… Ну, вот из-под лошади… Э, дура!

«Дура» вспомнила и с любопытством осматривала Тёму.

– Ну, так вот сын его… Ну, давай, что ли, воз! Сам повезу… с рук на руки сдам. Вот что!

Так, причитая, размахивая руками, то наклоняясь к Тёме, то опять выпрямляясь, ораторствовал старик, пока дочь его, сидя на краю телеги, поворачивала лошадь в толпе.

Старик уже сидел на возу и только молча одобрительно кивал головой на сочувственные отзывы толпы. Сидел и Тёма, укутанный в свиту. Ватага не отставала от Тёмы и вся шла тут же возле телеги.

– Вы тут что? – накинулся было на них старик.

– Это мои мальчики, они со мной, – вступился Тёма. – Они у нас живут в доме.

– Вот как? Дружки, значит? Так что ж, айда в телегу и вы!

Ватага не заставила себя упрашивать и, живо вскарабкавшись, разместилась, кто как мог. Через несколько минут ребятишки весёлым шёпотом ещё раз передавали случившееся, но на этот раз передавая всё с комическим оттенком. Как ни был опечален Тёма, но и он не мог удержаться и фыркал, когда Яшка передавал, как они утекли от нечистого. Нередко на чью-нибудь меткую остроту раздавался дружный, сдержанный смех остальной компании.

И, откинувшись к ним, старик долго любовался своим грузом:

– Вишь, как они! Как мухи к мёду… Не брезгуешь?

И, повернувшись назад, старик убеждённо докончил:

– И Господь не побрезгует тобой.

Только через неделю была готова новая форма.

Когда Тёма появился первый раз в классе, занятия были уже в полном разгаре.

Жуковский Василий Андреевич (1783–1852)

<p>Котик и козлик</p>

Там котик усатый

По садику бродит,

А козлик рогатый

За котиком ходит;

И лапочкой котик

Помадит свой ротик;

А козлик седою

Трясёт бородою.

<p>Мальчик с пальчик (<i>Отрывок</i>)</p>

Жил маленький мальчик;

Был ростом он с пальчик,

Лицом был красавчик,

Как искры глазёнки,

Как пух волосёнки;

Он жил меж цветочков;

В тени их листочков

В жары отдыхал он,

И ночью там спал он.

С зарей просыпался,

Живой умывался

Росой, наряжался

В листочек атласный

Лилеи прекрасной;

Проворную пчёлку

В свою одноколку[10]

Из лёгкой скорлупки

Потом запрягал он,

И с пчёлкой летал он…

Кольцов Алексей Васильевич (1809–1842)

<p>Урожай (<i>В сокращении</i>)</p>

Красным полымем

Заря вспыхнула;

По лицу земли

Туман стелется;

Разгорелся день

Огнём солнечным,

Подобрал туман

Выше темя гор;

Нагустил его

В тучу чёрную;

Туча чёрная

Понахмурилась,

Понахмурилась,

Что задумалась,

Словно вспомнила

Свою родину…

Понесут её

Ветры буйные

Во все стороны

Света белого.

Ополчается

Громом-бурею,

Огнём-молнией,

Дугой-радугой;

Ополчилася

И расширилась,

И ударила,

И пролилася

Слезой крупною —

Проливным дождём

На земную грудь,

На широкую.

И с горы небес

Глядит солнышко,

Напилась воды

Земля досыта;

На поля, сады,

На зелёные

Люди сельские

Не насмотрятся.

Люди сельские

Божей милости

Ждали с трепетом

И молитвою;

Заодно с весной

Пробуждаются

Их заветные

Думы мирные.

Дума первая:

Хлеб из закрома

Насыпать мешки,

Убирать воза;

А вторая их

Была думушка:

Из села гужом

В пору выехать…

Чем свет по полю

Все разъехались —

И пошли гулять

Друг за дружкою,

Горстью полною

Хлеб раскидывать;

И давай пахать

Землю плугами,

Да кривой сохой

Перепахивать,

Бороны зубьём

Порасчесывать.

Посмотрю пойду,

Полюбуюся,

Что послал Господь

За труды людям:

Выше пояса

Рожь зернистая

Дремит колосом

Почти до земи,

Ветерок по ней

Плывёт, лоснится,

Золотой волной

Разбегается.

Люди семьями

Принялися жать,

Косить под корень

Рожь высокую.

В копны частые

Снопы сложены;

От возов всю ночь

Скрыпит музыка.

На гумнах везде,

Как князья, скирды

Широко сидят,

Подняв головы.

Видит солнышко —

Жатва кончена:

Холодней оно

Пошло к осени…

Крылов Иван Андреевич (1769–1844)

<p>Волк и журавль</p>

Что волки жадны, всякий знает:

Волк, евши, никогда

Костей не разбирает.

За то на одного из них пришла беда:

Он костью чуть не подавился.

Не может Волк ни охнуть, ни вздохнуть;

Пришло хоть ноги протянуть!

По счастью, близко тут Журавль случился.

Вот кой-как знаками стал Волк его манить

И просит горю пособить.

Журавль свой нос по шею

Засунул к Волку в пасть и с трудностью большею

Кость вытащил и стал за труд просить.

«Ты шутишь! – зверь вскричал коварный: —

Тебе за труд? Ах ты, неблагодарный!

А это ничего, что свой ты долгий нос

И с глупой головой из горла цел унёс!

Поди ж, приятель, убирайся,

Да берегись: вперёд ты мне не попадайся».

<p>Кукушка и петух</p>

«Как, милый Петушок, поёшь ты громко,

важно!» —

«А ты, Кукушечка, мой свет,

Как тянешь плавно и протяжно:

Во всём лесу у нас такой певицы нет!» —

«Тебя, мой куманёк, век слушать я готова». —

«А ты, красавица, божусь,

Лишь только замолчишь, то жду я, не дождусь,

Чтоб начала ты снова.

Отколь такой берётся голосок?

И чист, и нежен, и высок!..

Да вы уж родом так: собою невелички,

А песни, что твой соловей!» —

«Спасибо, кум; зато, по совести моей,

Поёшь ты лучше райской птички,

На всех ссылаюсь в этом я».

Тут Воробей, случась, промолвил им: «Друзья!

Хоть вы охрипните, хваля друг дружку, —

Всё ваша музыка плоха!..»

За что же, не боясь греха,

Кукушка хвалит Петуха?

За то, что хвалит он Кукушку.

Лермонтов Михаил Юрьевич (1814–1841)

<p>«На севере диком…»</p>

На севере диком стоит одиноко

На голой вершине сосна,

И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим

Одета, как ризой, она.

И снится ей всё, что в пустыне далёкой,

В том крае, где солнца восход,

Одна и грустна на утёсе горючем

Прекрасная пальма растёт.

Майков Аполлон Николаевич (1821–1897)

<p>«Ласточка примчалась…»</p>

Ласточка примчалась

Из-за бела моря,

Села и запела:

Как февраль ни злися,

Как ты, март, ни хмурься,

Будь хоть снег, хоть дождик —

Всё весною пахнет!

<p>Осень</p>

Кроет уж лист золотой

Влажную землю в лесу…

Смело топчу я ногой

Вешнюю леса красу.

С холоду щёки горят:

Любо в лесу мне бежать,

Слышать, как сучья трещат,

Листья ногой загребать!

Нет мне здесь прежних утех!

Лес с себя тайну совлёк:

Сорван последний орех,

Свянул последний цветок;

Мох не приподнят, не взрыт

Грудой кудрявых груздей;

Около пня не висит

Пурпур брусничных кистей;

Долго на листьях лежит

Ночи мороз, и сквозь лес

Холодно как-то глядит

Ясность прозрачных небес.

Мамин-Сибиряк (Мамин) Дмитрий Наркисович (1852–1912)

<p>Приёмыш</p>
1

В дождливый день я подходил к Светлому озеру…

Когда я подходил уже совсем к избушке, из травы кубарем вылетела на меня пёстрая собачонка и залилась отчаянным лаем.

– Соболько, перестань… Не узнал?

Соболько остановился в раздумье, но, видимо, ещё не верил в старое знакомство. Он осторожно подошёл, обнюхал мои охотничьи сапоги и только после этой церемонии виновато завилял хвостом. Дескать, виноват, ошибся, – а всё-таки я должен стеречь избушку.

Избушка оказалась пустой. Хозяина не было, то есть он, вероятно, отправился на озеро осматривать какую-нибудь рыболовную снасть…

Сняв намокшую куртку и развесив охотничьи доспехи по стенке, я принялся разводить огонь. Соболько вертелся около меня, предчувствуя какую-нибудь поживу…

В ожидании старика я прикрепил на длинной палке медный походный чайник с водой и повесил его над огнём. Вода уже начинала кипеть, а старика всё не было…

Умная собака только виляла пушистым хвостом, облизывалась и нетерпеливо взвизгивала.

Когда этот «лучший друг человека» радостно взвизгнул, я понял, что он завидел хозяина. Действительно, в протоке чёрной точкой показалась рыбачья лодка, огибавшая остров. Это и был Тарас… Он плыл, стоя на ногах, и ловко работал одним веслом. Когда он подплыл ближе, я заметил, к удивлению, плывшего перед лодкой лебедя.

– Ступай домой, гуляка! – ворчал старик, подгоняя красиво плывшую птицу. – Ступай, ступай… Вот я дам – уплывать Бог знает куда… Ступай домой, гуляка!

Лебедь красиво подплыл к сайме[11], вышел на берег, встряхнулся и, тяжело переваливаясь на своих кривых чёрных ногах, направился к избушке.

2

– Здравствуй, Тарас!.. Откуда Бог несёт?

– А вот за Приёмышем плавал, за лебедем… Всё тут вертелся, в протоке, а потом вдруг и пропал… Ну, я сейчас за ним. Выехал в озеро – нет; по заводям проплыл – нет; а он за островом плавает.

– Откуда достал-то его, лебедя?

– Тут охотники наезжали; ну лебедя с лебёдушкой и пристрелили, а вот этот остался. Забился в камыши и сидит. Летать-то не умеет, вот и спрятался… Я, конечно, ставил сети подле камышей, ну и поймал его. Пропадёт один-то, ястреба заедят, потому как смыслу в нём ещё настоящего нет. Сиротой остался. Вот я его привёз и держу. И он тоже привык… Теперь вот скоро месяц будет, как живём вместе. Утром на заре поднимается, поплавает в протоке, покормится, а потом и домой. Знает, когда я встаю, и ждёт, чтобы покормили. Умная птица, одним словом, и свой порядок знает.

Старик говорил необыкновенно любовно, как о близком человеке. Лебедь приковылял к самой избушке и, очевидно, выжидал какой-нибудь подачки.

– Улетит он у тебя, дедушка… – заметил я.

– Зачем ему лететь? И здесь хорошо: сыт, кругом вода…

– А зимой?

– Перезимует вместе со мной в избушке. Места хватит, а нам с Собольком веселее. Как-то один охотник забрёл ко мне на сайму, увидел лебедя и говорит вот так же: «Улетит, ежели крылья не подрежешь». А как же можно увечить Божью птицу? Пусть живёт… Не возьму я в толк, зачем господа лебедей застрелили. Ведь и есть не станут, а так, для озорства…

Лебедь точно понимал слова старика, посматривал на него своими умными глазами.

– А как он с Собольком? – спросил я.

– Сперва-то боялся, а потом привык. Теперь лебедь-то в другой раз у Соболька и кусок отнимает. Пёс заворчит на него, а лебедь его – крылом. Смешно на них со стороны смотреть. А то гулять вместе отправятся: лебедь по воде, а Соболько – по берегу. Пробовал пёс плавать за ним, ну да ремесло-то не то: чуть не потонул. А как лебедь уплывёт, Соболько ищет его. Сядет на бережку и воет… Дескать, скучно мне, псу, без тебя, друг единственный. Так вот и живём втроём.

3

Тарас жил на Светлом уже сорок лет. Когда-то у него были и своя семья, и дом, а теперь он жил бобылём. Дети перемёрли, жена тоже умерла, и Тарас безвыходно оставался на Светлом по целым годам.

– Не скучно тебе, дедушка? – спросил я, когда мы возвращались с рыбной ловли. – Жутко одному-то в лесу…

– Одному? Тоже и скажет… Я тут князь князем живу. Всё у меня есть… И птица всякая, и рыба, и трава. Конечно, говорить они не умеют, да я-то понимаю всё. Сердце радуется в другой раз посмотреть на Божью тварь… У всякой свой порядок и свой ум. Ты думаешь, зря рыбка плавает в воде или птица по лесу летает? Нет, у них заботы не меньше нашего… Эвон, погляди, лебедь-то дожидается нас с Собольком…

Старик ужасно был доволен своим Приёмышем, и все разговоры в конце концов сводились на него.

– Гордая, настоящая царская птица, – объяснил он. – Помани его кормом, да не дай, другой раз и не пойдёт. Свой характер тоже имеет, даром что птица… С Собольком тоже себя очень гордо держит. Чуть что, сейчас крылом, а то и носом долбанёт. Известно, пёс в другой раз созорничать захочет, зубами норовит за хвост поймать, а лебедь его по морде… Это тоже не игрушка, чтобы за хвост хватать.

– Посмотри-ка, как лебедь-то разыгрался с Собольком…

Действительно, стоило полюбоваться оригинальной картиной. Лебедь стоял, раскрыв крылья, а Соболько с визгом и лаем нападал на него. Умная птица вытягивала шею и шипела на собаку, как это делают гуси. Старый Тарас от души смеялся над этой сценой, как ребёнок.

4

В следующий раз я попал на Светлое озеро уже поздней осенью, когда выпал первый снег…

Навстречу мне выскочил тот же Соболько. Теперь он узнал меня и ласково завилял хвостом ещё издали. Тарас был дома. Он чинил невод для зимнего лова.

Старик действительно имел утомлённый вид. Он казался теперь таким дряхлым и жалким… За чаем мы разговорились, и старик рассказал своё горе.

– Помнишь… лебедя-то?

– Приёмыша?

– Он самый… Ах, хороша была птица!.. А вот мы опять с Собольком остались одни… Да, не стало Приёмыша.

– Убили охотники?

– Нет, сам ушёл… Вот как мне обидно это!.. Уж я ли, кажется, не ухаживал за ним!.. Из рук кормил… Он ко мне и на голос шёл. Плавает он по озеру, – я его кликну, он и подплывает. Учёная птица. И ведь совсем привыкла… да! Уж в заморозки грех вышел. На перелёте стадо лебедей спустилось на Светлое озеро. Ну, отдыхают, кормятся, плавают, а я любуюсь. Пусть Божья птица с силой соберётся: не близкое место лететь… Мой-то Приёмыш сначала сторонился от других лебедей: подплывёт к ним и назад. Те гогочут по-своему, зовут его, он – домой… Дескать, у меня свой дом есть. Так дня три это у них было. Всё, значит, переговариваются по-своему, по-птичьему. Ну а потом, вижу, мой Приёмыш затосковал… Вот всё равно как человек тоскует. Выйдет это на берег, встанет на одну ногу и начнёт кричать. Да ведь так жалобно кричит…

Старик замолчал и тяжело вздохнул.

– Ну и что же, дедушка?

– Ах, и не спрашивай… Запер я его в избушку на целый день, так он и тут донял. Станет на одну ногу у самой двери и стоит, пока не сгонишь его с места. Только вот не скажет человеческим языком: «Пусти, дедушка, к товарищам. Они-то в тёплую сторону летят, а что я с вами тут буду зимой делать?!» Ах ты, думаю, задача! Пустить – улетит за стадом и пропадёт…

– Почему пропадёт?

– А как же. Те-то на вольной воле выросли. Их, молодые которые, отец с матерью летать выучили. Ведь ты думаешь, как у них? Подрастут лебедята – отец с матерью выведут их сперва на воду, а потом начнут учить летать. Исподволь учат: всё дальше да дальше. Своими глазами я видел, как молодых обучают к перелёту. Сначала особняком учат, потом небольшими стаями, а потом уже сгрудятся в одно большое стадо. Похоже на то, как солдат муштруют… Ну а мой-то Приёмыш один вырос и, почитай, никуда не летал. Поплавает по озеру – только и всего ремесла. Выбьется из сил, отстанет от стада и пропадёт… Непривычен к дальнему лёту.

Старик опять замолчал.

– А пришлось выпустить, – с горечью заговорил он. – Всё равно, думаю, ежели удержу его на зиму, затоскует и схиреет. Уж птица такая особенная. Ну и выпустил. Пристал мой Приёмыш к стаду, поплавал с ними один день, а к вечеру опять домой… В последний-то раз отплыл от берега, остановился и как, братец ты мой, крикнет по-своему. Дескать: «Спасибо за хлеб, за соль!..» Только я его и видел. Остались мы опять с Собольком одни. Первое-то время сильно мы оба тосковали. Спрошу его: «Соболько, а где наш Приёмыш?» А Соболько сейчас выть… Значит, жалеет. И сейчас на берег, и сейчас искать друга милого… Мне по ночам всё грезилось, что Приёмыш-то тут вот полощется у берега и крылышками хлопает. Выйду – никого нет… Вот какое дело вышло…

<p>Серая шейка</p>
I

Первый осенний холод, от которого пожелтела трава, привёл всех птиц в большую тревогу. Все начали готовиться в далёкий путь, и все имели такой серьёзный, озабоченный вид. Да, нелегко перелететь пространство в несколько тысяч вёрст… Сколько бедных птиц дорогой выбьются из сил, сколько погибнут от разных случайностей, – вообще было о чём серьёзно подумать.

Серьёзная большая птица, как лебеди, гуси и утки, собиралась в дорогу с важным видом, сознавая всю трудность предстоящего подвига; а более всех шумели, суетились и хлопотали маленькие птички, как кулички-песочники, кулички-плавунчики, чёрнозобики, черныши, зуйки. Они давно уж собирались стайками и переносились с одного берега на другой по отмелям и болотам с такой быстротой, точно кто бросил горсть гороху. У маленьких птичек была такая большая работа…

Лес стоял тёмный и молчаливый, потому что главные певцы улетели, не дожидаясь холода.

– И куда эта мелочь торопится! – ворчал старый Селезень, не любивший себя беспокоить. – В своё время все улетим… Не понимаю, о чём тут беспокоиться.

– Ты всегда был лентяем, поэтому тебе и неприятно смотреть на чужие хлопоты, – объяснила его жена, старая Утка.

– Я был лентяем? Ты просто несправедлива ко мне, и больше ничего. Может быть, я побольше всех забочусь, а только не показываю вида. Толку от этого немного, если буду бегать с утра до ночи по берегу, кричать, мешать другим, надоедать всем.

Утка вообще была не совсем довольна своим супругом, а теперь окончательно рассердилась.

– Ты посмотри на других-то, лентяй! Вон наши соседи, гуси и лебеди, – любо на них посмотреть. Живут душа в душу… Небось лебедь или гусь не бросит своего гнезда и всегда впереди выводка. Да, да… А тебе до детей и дела нет. Только и думаешь о себе, чтобы набить зоб. Лентяй, одним словом… Смотреть на тебя даже противно!

– Не ворчи, старуха!.. Ведь я ничего не говорю, что у тебя такой неприятный характер. У всякого есть свои недостатки… Я не виноват, что гусь – глупая птица и поэтому нянчится со своим выводком. Вообще моё правило – не вмешиваться в чужие дела. Зачем? Пусть всякий живёт по-своему.

Селезень любил серьёзные рассуждения, причём оказывалось как-то так, что именно он, Селезень, всегда прав, всегда умён и всегда лучше всех. Утка давно к этому привыкла, а сейчас волновалась по совершенно особенному случаю.

– Какой ты отец? – накинулась она на мужа. – Отцы заботятся о детях, а тебе – хоть трава не расти!..

– Ты это о Серой Шейке говоришь? Что же я могу поделать, если она не может летать? Я не виноват…

Серой Шейкой они называли свою калеку-дочь, у которой было переломлено крыло ещё весной, когда подкралась к выводку Лиса и схватила утёнка. Старая Утка смело бросилась на врага и отбила утёнка; но одно крылышко оказалось сломанным.

– Даже и подумать страшно, как мы покинем здесь Серую Шейку одну, – повторяла Утка со слезами. – Все улетят, а она останется одна-одинёшенька. Да, совсем одна… Мы улетим на юг, в тепло, а она, бедняжка, здесь будет мёрзнуть… Ведь она наша дочь, и как я её люблю, мою Серую Шейку! Знаешь, старик, останусь-ка я с ней зимовать здесь вместе…

– А другие дети?

– Те здоровы, обойдутся и без меня.

Селезень всегда старался замять разговор, когда речь заходила о Серой Шейке. Конечно, он тоже любил её, но зачем же напрасно тревожить себя? Ну, останется, ну, замёрзнет, – жаль, конечно, а всё-таки ничего не поделаешь. Наконец, нужно подумать и о других детях. Жена вечно волнуется, а нужно смотреть на вещи серьёзно. Селезень про себя жалел жену, но не понимал в полной мере её материнского горя. Уж лучше было бы, если бы тогда Лиса совсем съела Серую Шейку, – ведь всё равно она должна погибнуть зимою.

II

Старая Утка, ввиду близившейся разлуки, относилась к дочери-калеке с удвоенной нежностью. Бедняжка ещё не знала, что такое разлука и одиночество, и смотрела на сборы других в дорогу с любопытством новичка. Правда, ей иногда делалось завидно, что её братья и сёстры так весело собираются к отлёту, что они будут опять где-то там, далеко-далеко, где не бывает зимы.

– Ведь вы весной вернётесь? – спрашивала Серая Шейка у матери.

– Да, да, вернёмся, моя дорогая… И опять будем жить все вместе.

Для утешения начинавшей задумываться Серой Шейки мать рассказала ей несколько таких же случаев, когда утки оставались на зиму. Она была лично знакома с двумя такими парами.

– Как-нибудь, милая, пробьёшься, – успокаивала старая Утка. – Сначала поскучаешь, а потом привыкнешь. Если бы можно было тебя перенести на тёплый ключ, что и зимой не замерзает, – совсем было бы хорошо. Это далеко отсюда… Впрочем, что же и говорить-то попусту, всё равно нам не перенести тебя туда!

– Я буду всё время думать о вас… – повторяла бедная Серая Шейка. – Всё буду думать: где вы, что вы делаете, весело ли вам? Всё равно и будет, точно и я с вами вместе.

Старой Утке нужно было собрать все силы, чтобы не выдать своего отчаяния. Она старалась казаться весёлой и плакала потихоньку ото всех. Ах, как ей было жаль милой, бедненькой Серой Шейки… Других детей она теперь почти не замечала и не обращала на них внимания, и ей казалось, что она даже совсем их не любит.

А как быстро летело время… Был уже целый ряд холодных утренников, а от инея пожелтели берёзки и покраснели осины. Вода в реке потемнела, и сама река казалась больше, потому что берега оголели, – береговая поросль быстро теряла листву. Холодный осенний ветер обрывал засыхавшие листья и уносил их. Небо часто покрывалось тяжёлыми осенними облаками, ронявшими мелкий осенний дождь. Вообще хорошего было мало, и который день уже неслись мимо стаи перелётной птицы… Первыми тронулись болотные птицы, потому что болота уже начинали замерзать. Дольше всех оставались водоплавающие. Серую Шейку больше всего огорчал перелёт журавлей, потому что они так жалобно курлыкали, точно звали её с собой. У неё ещё в первый раз сжалось сердце от какого-то тайного предчувствия, и она долго провожала глазами уносившуюся в небо журавлиную стаю.

«Как им, должно быть, хорошо», – думала Серая Шейка.

Лебеди, гуси и утки тоже начинали готовиться к отлёту. Отдельные гнёзда соединялись в большие стаи. Старые и бывалые птицы учили молодых. Каждое утро эта молодёжь с весёлым криком делала большие прогулки, чтобы укрепить крылья для далёкого перелёта. Умные вожаки сначала обучали отдельные партии, а потом всех вместе. Сколько было крика, молодого веселья и радости… Одна Серая Шейка не могла принимать участия в этих прогулках и любовалась ими только издали. Что делать, приходилось мириться со своей судьбой. Зато как она плавала, как ныряла! Вода для неё составляла всё.

– Нужно отправляться… Пора! – говорили старики вожаки. – Что нам здесь ждать?

А время летело, быстро летело… Наступил и роковой день. Вся стая сбилась в одну живую кучу на реке. Это было ранним осенним утром, когда вода ещё была покрыта густым туманом. Утиный косяк сбился из трёхсот штук. Слышно было только кряканье главных вожаков. Старая Утка не спала всю ночь, – это была последняя ночь, которую она проводила вместе с Серой Шейкой.

– Ты держись вон около того берега, где в реку сбегает ключик, – советовала она. – Там вода не замёрзнет целую зиму…

Серая Шейка держалась в стороне от косяка, как чужая… Да, все были так заняты общим отлётом, что на неё никто не обращал внимания. У старой Утки изболелось всё сердце, глядя на бедную Серую Шейку. Несколько раз она решала про себя, что останется; но как останешься, когда есть другие дети и нужно лететь вместе с косяком?..

– Ну, трогай! – громко скомандовал главный вожак, и стая поднялась разом вверх.

Серая Шейка осталась на реке одна и долго провожала глазами улетавший косяк. Сначала все летели одной живой кучей, а потом вытянулись в правильный треугольник и скрылись.

«Неужели я совсем одна? – думала Серая Шейка, заливаясь слезами. – Лучше бы было, если бы тогда Лиса меня съела…».

III

Река, на которой осталась Серая Шейка, весело катилась в горах, покрытых густым лесом. Место было глухое – и никакого жилья кругом. По утрам вода у берегов начинала замерзать, а днём тонкий, как стекло, лёд таял.

«Неужели вся река замёрзнет?» – думала Серая Шейка с ужасом.

Скучно ей было одной, и она всё думала про своих улетевших братьев и сестёр. Где-то они сейчас? Благополучно ли долетели? Вспоминают ли про неё? Времени было достаточно, чтобы подумать обо всём. Узнала она и одиночество. Река была пуста, и жизнь сохранялась только в лесу, где посвистывали рябчики, прыгали белки и зайцы. Раз со скуки Серая Шейка забралась в лес и страшно перепугалась, когда из-под куста кубарем вылетел Заяц.

– Ах, как ты меня напугала, глупая! – проговорил Заяц, немного успокоившись. – Душа в пятки ушла… И зачем ты толчёшься здесь? Ведь все утки давно улетели…

– Я не могу летать: Лиса мне крылышко перекусила, когда я ещё была совсем маленькой…

– Уж эта мне Лиса!.. Нет хуже зверя. Она и до меня давно добирается… Ты берегись её, особенно когда река покроется льдом. Как раз сцапает…

Они познакомились. Заяц был такой же беззащитный, как и Серая Шейка, и спасал свою жизнь постоянным бегством.

– Если бы мне крылья, как птице, так я бы, кажется, никого на свете не боялся!.. У тебя вот хоть и крыльев нет, так зато ты плавать умеешь, а не то возьмёшь и нырнёшь в воду, – говорил он. – А я постоянно дрожу от страха… У меня – кругом враги. Летом ещё можно спрятаться куда-нибудь, а зимой всё видно.

Скоро выпал и первый снег, а река всё ещё не поддавалась холоду. Всё, что замерзало по ночам, вода разбивала. Борьба шла не на живот, а на смерть. Всего опаснее были ясные, звёздные ночи, когда всё затихало и на реке не было волн. Река точно засыпала, и холод старался сковать ее льдом сонную. Так и случилось. Была тихая-тихая, звёздная ночь. Тихо стоял тёмный лес на берегу, точно стража из великанов. Горы казались выше, как это бывает ночью. Высокий месяц обливал всё своим трепетным искрившимся светом. Бурлившая днём, горная река присмирела, и к ней тихо-тихо подкрался холод, крепко-крепко обнял гордую, непокорную красавицу и точно прикрыл её зеркальным стеклом. Серая Шейка была в отчаянии, потому что не замёрзла только самая середина реки, где образовалась широкая полынья. Свободного места, где можно было плавать, оставалось не больше пятнадцати сажен. Огорчение Серой Шейки дошло до последней степени, когда на берегу показалась Лиса, – это была та самая лиса, которая переломила ей крыло.

– А, старая знакомая, здравствуй! – ласково проговорила Лиса, останавливаясь на берегу. – Давненько не видались… Поздравляю с зимой.

– Уходи, пожалуйста, я совсем не хочу с тобой разговаривать, – ответила Серая Шейка.

– Это за мою-то ласку! Хороша же ты, нечего сказать!.. А впрочем, про меня много лишнего говорят. Сами наделают что-нибудь, а потом на меня и свалят… Пока – до свиданья!

Когда Лиса убралась, приковылял Заяц и сказал:

– Берегись, Серая Шейка: она опять придёт.


И Серая Шейка тоже начала бояться, как боялся Заяц. Бедная даже не могла любоваться творившимися кругом неё чудесами. Наступила уже настоящая зима. Земля была покрыта белоснежным ковром. Не оставалось ни одного тёмного пятнышка. Даже голые берёзы, ольхи, ивы и рябины убрались инеем, точно серебристым пухом. А ели сделались ещё важнее. Они стояли засыпанные снегом, как будто надели дорогую тёплую шубу. Да, чудно, хорошо было кругом; а бедная Серая Шейка знала только одно, что эта красота не для неё, и трепетала при одной мысли, что её полынья вот-вот замёрзнет и ей некуда будет деться. Лиса действительно пришла через несколько дней, села на берегу и опять заговорила:

– Соскучилась я по тебе, уточка… Выходи сюда; а не хочешь, так я сама к тебе приду. Я не спесива…

И Лиса принялась ползти осторожно по льду к самой полынье. У Серой Шейки замерло сердце. Но Лиса не могла подобраться к самой воде, потому что там лёд был ещё очень тонок. Она положила голову на передние лапки, облизнулась и проговорила:

– Какая ты глупая, уточка… Вылезай на лёд! А впрочем, до свиданья! Я тороплюсь по своим делам…

Лиса начала приходить каждый день – проведать, не застыла ли полынья. Наступившие морозы делали своё дело. От большой полыньи оставалось всего одно окно в сажень величиной. Лёд был крепкий, и Лиса садилась на самом краю. Бедная Серая Шейка со страху ныряла в воду, а Лиса сидела и зло подсмеивалась над ней:

– Ничего, ныряй, а я тебя всё равно съем… Выходи лучше сама.

Заяц видел с берега, что проделывала Лиса, и возмущался всем своим заячьим сердцем:

– Ах, какая бессовестная эта Лиса… Какая несчастная эта Серая Шейка! Съест её Лиса…

IV

По всей вероятности, Лиса и съела бы Серую Шейку, когда полынья замёрзла бы совсем, но случилось иначе. Заяц всё видел своими собственными косыми глазами.

Дело было утром. Заяц выскочил из своего логовища покормиться и поиграть с другими зайцами. Мороз был здоровый, и зайцы грелись, поколачивая лапку о лапку. Хотя и холодно, а всё-таки весело.

– Братцы, берегитесь! – крикнул кто-то.

Действительно, опасность была на носу. На опушке леса стоял сгорбленный старичок охотник, который подкрался на лыжах совершенно неслышно и высматривал, которого бы зайца застрелить.

«Эх, тёплая старухе шуба будет», – соображал он, выбирая самого крупного зайца.

Он даже прицелился из ружья, но зайцы его заметили и кинулись в лес, как сумасшедшие.

– Ах, лукавцы! – рассердился старичок. – Вот ужо я вас… Того не понимают, глупые, что нельзя старухе без шубы. Не мёрзнуть же ей… А вы Акинтича не обманете, сколько ни бегайте. Акинтич-то похитрее будет… А старуха Акинтичу вон как наказывала: «Ты смотри, старик, без шубы не приходи!» А вы сигать…

Старичок пустился разыскивать зайцев по следам, но зайцы рассыпались по лесу, как горох. Старичок порядком измучился, обругал лукавых зайцев и присел на берегу реки отдохнуть.

– Эх, старуха, старуха, убежала наша шуба! – думал он вслух. – Ну, вот отдохну и пойду искать другую…

Сидит старичок, горюет, а тут, глядь, Лиса по реке ползёт, – так и ползёт, точно кошка.

– Ге, ге, вот так штука! – обрадовался старичок. – К старухиной-то шубе воротник сам ползёт… Видно, пить захотела, а то, может, и рыбки вздумала половить.

Лиса действительно подползла к самой полынье, в которой плавала Серая Шейка, и улеглась на льду. Стариковские глаза видели плохо и из-за Лисы не замечали утки.

«Надо так её застрелить, чтобы воротника не испортить, – соображал старик, прицеливаясь в Лису. – А то вот как старуха будет браниться, если воротник-то в дырьях окажется… Тоже своя сноровка везде надобна, а без снасти и клопа не убьёшь».

Старичок долго прицеливался, выбирая место в будущем воротнике.

Наконец грянул выстрел. Сквозь дым от выстрела охотник видел, как что-то метнулось на льду, – и со всех ног кинулся к полынье; по дороге он два раза упал, а когда добежал до полыньи, то только развёл руками, – воротника как не бывало, а в полынье плавала одна перепуганная Серая Шейка.

– Вот так штука! – ахнул старичок, разводя руками. – В первый раз вижу, как Лиса в утку обратилась. Ну и хитёр зверь.

– Дедушка, Лиса убежала, – объяснила Серая Шейка.

– Убежала? Вот тебе, старуха, и воротник к шубе… Что же я теперь буду делать, а? Ну и грех вышел… А ты, глупая, зачем тут плаваешь?

– А я, дедушка, не могла улететь вместе с другими. У меня одно крылышко попорчено…

– Ах, глупая, глупая… Да ведь ты замёрзнешь тут или Лиса тебя съест! Да…

Старичок подумал-подумал, покачал головой и решил:

– А мы вот что с тобой сделаем: я тебя внучкам унесу. Вот-то обрадуются… А весной ты старухе яичек нанесёшь да утяток выведешь. Так я говорю? Вот то-то, глупая…

Старичок добыл Серую Шейку из полыньи и положил за пазуху. «А старухе я ничего не скажу, – соображал он, направляясь домой. – Пусть её шуба с воротником вместе ещё погуляет в лесу. Главное: внучки вот как обрадуются…»

Зайцы всё это видели и весело смеялись. Ничего, старуха и без шубы на печке не замёрзнет.

Некрасов Николай Алексеевич (1821–1878)

<p>Зелёный шум (<i>В сокращении</i>)</p>

Идёт-гудёт Зелёный Шум,

Зелёный Шум, весенний шум!

Играючи, расходится

Вдруг ветер верховой:

Качнёт кусты ольховые,

Поднимет пыль цветочную,

Как облако: всё зелено,

И воздух и вода!

Идёт-гудёт Зелёный Шум,

Зелёный Шум, весенний шум!

Как молоком облитые,

Стоят сады вишнёвые,

Тихохонько шумят;

Пригреты тёплым солнышком,

Шумят повеселелые

Сосновые леса.

А рядом новой зеленью

Лепечут песню новую

И липа бледнолистая,

И белая берёзонька

С зелёною косой!

Шумит тростинка малая,

Шумит высокий клён…

Шумят они по-новому,

По-новому, весеннему…

Идёт-гудёт Зелёный Шум.

Зелёный Шум, весенний шум!

<p>Несжатая полоса</p>

Поздняя осень. Грачи улетели,

Лес обнажился, поля опустели,

Только не сжата полоска одна…

Грустную думу наводит она.

Кажется, шепчут колосья друг другу:

«Скучно нам слушать осеннюю вьюгу,

Скучно склоняться до самой земли,

Тучные зёрна купая в пыли!

Нас, что ни ночь, разоряют станицы[12]

Всякой пролётной прожорливой птицы,

Заяц нас топчет, и буря нас бьёт…

Где же наш пахарь? чего ещё ждёт?

Или мы хуже других уродились?

Или не дружно цвели-колосились?

Нет! мы не хуже других – и давно

В нас налилось и созрело зерно.

Не для того же пахал он и сеял,

Чтобы нас ветер осенний развеял?..»

Ветер несёт им печальный ответ:

– Вашему пахарю моченьки нет.

Знал, для чего и пахал он и сеял,

Да не по силам работу затеял.

Плохо бедняге – не ест и не пьёт,

Червь ему сердце больное сосёт.

Руки, что вывели борозды эти,

Высохли в щепку, повисли как плети,

Очи потускли, и голос пропал,

Что заунывную песню певал,

Как, на соху налегая рукою,

Пахарь задумчиво шёл полосою.

<p>Школьник</p>

 – Ну, пошёл же, ради Бога!

Небо, ельник и песок —

Невесёлая дорога…

– Эй! садись ко мне, дружок!

Ноги босы, грязно тело,

И едва прикрыта грудь…

Не стыдися! что за дело?

Это многих славных путь.

Вижу я в котомке книжку.

Так, учиться ты идёшь…

Знаю: батька на сынишку

Издержал последний грош.

Знаю: старая дьячиха

Отдала четвертачок,

Что проезжая купчиха

Подарила на чаёк.

Или, может, ты дворовый

Из отпущенных?.. Ну, что ж!

Случай тоже уж не новый —

Не робей, не пропадёшь!

Скоро сам узнаешь в школе,

Как архангельский мужик

По своей и Божьей воле

Стал разумен и велик.

Не без добрых душ на свете —

Кто-нибудь свезёт в Москву,

Будешь в университете —

Сон свершится наяву!

Там уж поприще широко:

Знай работай да не трусь…

Вот за что тебя глубоко

Я люблю, родная Русь!

Не бездарна та природа,

Не погиб ещё тот край,

Что выводит из народа

Столько славных то и знай, —

Сколько добрых, благородных,

Сильных любящей душой,

Посреди тупых, холодных

И напыщенных собой!

Никитин Иван Саввич (1824–1861)

<p>«Тихо ночь ложится…»</p>

Тихо ночь ложится

На вершины гор,

И луна глядится

В зеркала озёр;

Над глухою степью

В неизвестный путь

Бесконечной цепью

Облака плывут;

Над рекой широкой,

Сумраком покрыт,

В тишине глубокой

Лес густой стоит;

Светлые заливы

В камышах блестят,

Неподвижно нивы

На полях стоят;

Небо голубое

Весело глядит,

И село большое

Беззаботно спит.

<p>Утро на берегу озера (<i>Отрывок</i>)</p>

Ясно утро. Тихо веет

Тёплый ветерок;

Луг, как бархат, зеленеет;

В зареве восток.

Окаймлённое кустами

Молодых ракит,

Разноцветными огнями

Озеро блестит.

Тишине и солнцу радо,

По равнинам вод

Лебедей ручное стадо

Медленно плывет.

Вот один взмахнул лениво

Крыльями – и вдруг

Влага брызнула игриво

Жемчугом вокруг…

Плещеев Алексей Николаевич (1825–1893)

<p>Бабушка и внучек</p>

Под окном чулок старушка

Вяжет в комнатке уютной

И в очки свои большие

Смотрит в угол поминутно.

А в углу кудрявый мальчик

Молча к стенке прислонился;

На лице его забота,

Взгляд на что-то устремился.

 – Что сидишь всё дома, внучек?

Шёл бы в сад, копал бы грядки

Или крикнул бы сестрёнку,

Поиграл бы с ней в лошадки.

Кабы силы да здоровье,

И сама бы с вами, детки,

Побрела я на лужайку;

Дни такие стали редки.

Уж трава желтеет в поле,

Листья падают сухие;

Скоро птички-щебетуньи

Улетят в края чужие!

Присмирел ты что-то, Ваня,

Всё сидишь, сложивши ручки.

Посмотри, как светит солнце:

Ни одной на небе тучки!

Что за тишь! Не клонит ветер

Ни былинки, ни цветочка.

Не дождёшься ты такого

Благодатного денёчка! —

Подошёл к старушке внучек

И головкою курчавой

К ней припал; глаза большие

На неё глядят лукаво…

– Знать, гостинцу захотелось?

Винных ягод, винограда?

Ну, поди возьми в комоде.

– Нет, гостинца мне не надо!

 – Уж чего-нибудь да хочешь…

Или, может, напроказил?

Может, сам, когда спала я,

Ты в комод без спросу лазил?

 – Нет, бабуся, не шалил я,

А вчера, меня целуя,

Ты сказала: «Будешь умник —

Всё тогда тебе куплю я…»

 – Ишь ведь память-то какая!

Что ж купить тебе? Лошадку?

Оловянную посуду

Или грабли да лопатку?

 – Нет! Уж ты мне покупала

И лошадку и посуду.

Сумку мне купи, бабуся:

В школу с ней ходить я буду.

 – Ай да Ваня! Хочет в школу,

За букварь да за указку!

Где тебе! Садись-ка лучше,

Расскажу тебе я сказку…

 – Уж и так мне сказок много

Ты, бабуся, говорила;

Если знаешь, расскажи мне

Лучше то, что вправду было.

Шёл вчера я мимо школы.

Сколько там детей, родная!

Как рассказывал учитель,

Долго слушал у окна я.

Слушал я – какие земли

Есть за дальними морями…

Города, леса какие

С злыми, страшными зверями.

Он рассказывал: где жарко,

Где всегда стоят морозы;

Отчего дожди, туманы,

Отчего бывают грозы.

Рисовали тоже дети;

Много я глядел тетрадок.

Кто глаза, кто нос выводит,

А кто домик да лошадок.

А как кончилось ученье,

Стали хором петь. В окошко

И меня втащил учитель,

Говорит: – Пой с нами, крошка!

Да проси, чтоб присылали

В школу к нам тебя родные.

Все вы скажете спасибо

Ей, как будете большие!

<p>Весна</p>

Песни жаворонков снова

Зазвенели в вышине.

«Гостья милая, здорово!» —

Говорят они весне.

Уж теплее солнце греет,

Стали краше небеса…

Скоро всё зазеленеет —

Степи, рощи и леса.

Позабудет бедный горе,

Расцветёт душой старик…

В каждом сердце, в каждом взоре

Радость вспыхнет хоть на миг.

Выйдет пахарь на дорогу,

Взглянет весело вокруг;

Помолясь усердно Богу,

Бодро примется за плуг.

С кротким сердцем, с верой сильной

Весь отдастся он трудам —

И пошлёт Господь обильный

Урожай его полям!

<p>На берегу</p>

Домик над рекою,

В окнах огонёк,

Светлой полосою

На воду он лёг.

В доме не дождутся

С ловли рыбака:

Обещал вернуться

Через два денька.

Но прошёл и третий,

А его всё нет.

Ждут напрасно дети,

Ждёт и старый дед,

Всех нетерпеливей

Ждёт его жена,

Ночи молчаливей

И как холст бледна.

Вот за ужин сели.

Ей не до еды.

«Как бы в самом деле

Не было беды».

Вдоль реки несётся

Лодочка, на ней

Песня раздаётся

Всё слышней, слышней.

Звуки той знакомой

Песни услыхав,

Дети вон из дому

Бросились стремглав.

Весело вскочила

Из-за прялки мать,

И у деда сила

Вдруг нашлась бежать.

Песню заглушает

Звонкий крик ребят;

Тщетно унимает

Старый дед внучат.

Вот и воротился,

Весел и здоров!

В россказни пустился

Тотчас про улов…

Смотрит дед на щуку:

«Больно велика!»

Мать сынишке в руку

Суёт окунька,

Девочка присела

Около сетей

И взяла несмело

Парочку ершей.

Прыгают, смеются

Детки, если вдруг

Рыбки встрепенутся,

Выскользнут из рук.

Долго раздавался

Смех их над рекой;

Ими любовался

Месяц золотой.

Ласково мерцали

Звёзды с вышины,

Детям обещали

Радостные сны.

<p>Старик</p>

У лесной опушки домик небольшой

Посещал я часто прошлою весной.

В том домишке бедном жил седой лесник.

Памятен мне долго будешь ты, старик.

Как приходу гостя радовался ты!

Вижу как теперь я добрые черты…

Вижу я улыбку на лице твоём —

И морщинкам мелким нет числа на нём!

Вижу армячишко рваный на плечах,

Шапку на затылке, трубочку в зубах;

Помню смех твой тихий, взгляд потухших

глаз,

О житье минувшем сбивчивый рассказ…

По лесу бродили часто мы вдвоём;

Старику там каждый кустик был знаком.

Знал он, где какая птичка гнёзда вьёт.

Примечания

1

Кросна – стан для тканья.

2

Благословить – перекрестить, передавая этим покровительство, пожелание счастья, удач.

3

Лучина – тонкая длинная щепка.

4

Закром – отгороженное место в амбаре для ссыпки зерна, муки.

5

Берд – принадлежность ткацкого стана, похожая на гребень.

6

Фаэтон – экипаж, карета.

7

Гимназия – школа в дореволюционной России. В гимназии учились 8 лет. В подготовительный класс принимали детей в возрасте 9—10 лет. Дети к этому времени уже должны были уметь читать, писать, считать.

8

Держал в первый класс – сдавал экзамен для поступления в первый класс. Те, кто поступал в гимназию сразу в первый класс, без подготовительного, сдавали экзамены. К экзаменам их готовили дома родители или нанятые учителя.

9

Наёмный двор – так называлось место, где стояли лачужки, которые отец Тёмы сдавал внаём бедным людям. С ребятишками наёмного двора Тёма дружил, они ходили всегда вместе, ватагой.

10

Одноколка – двухколёсный экипаж.

11

Сайма – рыбацкая стоянка.

12

Станица – здесь: стая.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4