Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Человек-волк

ModernLib.Net / Современная проза / Конде Альфредо / Человек-волк - Чтение (стр. 2)
Автор: Конде Альфредо
Жанр: Современная проза

 

 


Меня внимательно осмотрели, особенно врач по имени дон Висенте, дон Висенте Мария Фейхоо-Монтенегро-и-Ариас, о котором говорят, что он еще и писатель. Я никогда не забуду его имя. Именно он добавил то, чего не хватало. Он сказал, что у меня пульс шестьдесят два удара в минуту, темперамент нервный и желчный, не наблюдается сверхразвития или доминирования ни одной из систем организма, а ткани настолько мягкие, что с трудом поддаются определению; бог знает что он хотел этим сказать, но еще он добавил, что сие соответствует нормально развитым формам и цветущему здоровью, не понесшему какого-либо урона.

Ничто в моем облике не свидетельствует о том, что я хоть чем-нибудь отличаюсь от обычных людей, уверяет дон Висенте, и, как утверждает он же, в речи у меня наблюдаются последовательность, точность мысли, здравый смысл и недоверчивость, а также проницательность, такт и природный ум, не соответствующие моему общественному положению. Мое поведение, на первый взгляд, кажется скромным, но при этом оно в высшей степени лицемерно, добавляет наш добрый доктор, и я полностью согласен с его мнением — ведь я же сказал, что никогда не забуду его имени.

Когда я вспоминаю, что он еще отметил на основании проведенного осмотра, то не могу сдержать улыбки, ибо он записал, что особенности моих чувств и мыслей отнюдь не являются следствием врожденных пороков и не несут на себе печати приобретенных; что я внятно рассказываю о своей жизни с самого детства, не забывая и не упуская ни одного самого незначительного момента, и многократно повторяю свой рассказ, никогда себе не противореча; что он не обнаружил никаких болезненных отклонений, которые могли быть следствием каких-либо опасных, с точки зрения психического здоровья, периодов моей жизни, и не нашел логических нарушений, которые позволили бы предположить умственное расстройство постоянного или временного характера в далеком или близком прошлом, и что все мое существо, весь я, располагает людей к себе, что, кстати, так и есть. Да и как могло быть иначе, если я всю жизнь стремился к этому?

Да, я никогда не забуду имя доктора, отличающегося такой проницательностью, еще и потому, что результат его обследования нарушает и опровергает всю мою стратегию. А как же иначе, если из всего этого дон Висенте делает вывод, что бывают обстоятельства, в которых я имею обыкновение проявлять порочные стороны своей натуры и таким образом позволяю со всей очевидностью разглядеть нечто, что прячется у меня внутри? Догадываюсь, что, по всей видимости, он хочет сказать следующее: когда я знаю, что моим словам суждено стать достоянием гласности, в этом и только в этом случае я упорно настаиваю на некоем странном оправдании своих поступков, оправдании, которое сбивает всех с толку, ибо эти поступки и попытка оправдать их таким образом находятся в полном противоречии. И так оно и есть. Я это знаю, стараюсь всячески скрыть и тем самым всех запутать. Вот почему я и пытаюсь прикинуться безумцем, каковым на самом деле не являюсь, прикинуться человеком-волком. На мой взгляд, у милейшего доктора наблюдается весьма высокая степень прозорливости. Но на тот случай, если вам пока еще не все ясно, в дальнейшем я объясню более четко, что он хочет этим сказать.

Этот хитрый сукин сын утверждает также, что прежде всего следует принимать во внимание, что в человеке имеются две первоосновы его свойств: мозг — основа умственных способностей и внутренние органы — основа энергетических, или импульсных, особенностей; и вот в результате соперничества между этими двумя началами, или первоосновами, и возникает третий уровень, мощный и страшный, ибо — добавляет этот негодяй — следует иметь в виду, что когда в силу различных, подчас непредсказуемых причин эти свойства вдруг обретают необычную силу, то последствия могут быть самыми непредсказуемыми; таким образом, на этом третьем уровне, где соперничают два указанных начала, или мировосприятия, при их столкновении они могут превратить человека в идиота или полного безумца. К болезням первой основы, или категории, относится мономания, второй — сатириаз, а к этой третьей категории, которую он выводит, применяет и определяет, — ликантропия, то есть то, на чем настаиваю я и в чем отказывает мне он.

Чтобы доказать это, он обследовал состояние моих внутренних органов, а затем всесторонне исследовал мой череп. В результате он сообщил, что полость черепа, идущая ото лба до затылка и проходящая через височную зону, составляет двадцать два дюйма; овал лица равен двадцати трем дюймам девяти линиям; расстояние между височными костями равно девяти дюймам; от верхней челюсти до срединной точки лба шесть дюймов; кроме того, он сказал, что лицевой угол составляет восемьдесят два градуса из-за объемных лобных пазух, которые, будучи резко выраженными, вполне могут свидетельствовать о чрезмерном развитии, но при этом накопления мозговой массы не происходит, и, следовательно, сие явление не приводит к каким-либо дефектам, как уже отмечали френологи. Он также добавил, что наблюдается значительный выступ в чешуйчатой пластине височной кости.

Нашему доброму доктору известны все существующие теории, и он всё видит и исследует в их свете, как уведомил меня Мануэль Руа Фигероа, мой адвокат, указав на то, что эскулап, не очень-то в них веря, тем не менее применил ко мне все методы Ломброзо[4], пусть даже лишь для того, чтобы опровергнуть их и подтвердить тем самым свой тезис, верный по существу, но направленный в его интерпретации на достижение целей, противоположных моим. Итак, он констатировал, что если бы выступы моего черепа свидетельствовали о страстях, кои его населяют, то имели бы место следующие доминанты: способность к сравнительному анализу, обучаемость, метафизическая прозорливость, механическая ловкость и стремление к приобретательству, что так и есть: ведь ничего не желал я более на протяжении всей своей жизни, как чувствовать себя хозяином всего того, что меня окружает в каждый ее миг. Да, писатель-то наш оказался весьма проницательным. Он добавляет также, что все эти мои добрые наклонности никак не противоречат той, что занимает нас сейчас, поскольку, будучи сама по себе положительной и вполне подходящей для достижения самых различных целей, в обществе, в котором мы живем, эта свойственная мне склонность может перейти все границы, особенно когда речь идет о невоздержанной душе, каковой, несомненно, является моя, и привести к воровству, а оно, в свою очередь, вполне может привести для достижения цели или, из соображений предосторожности, к убийству. Да, как я уже отмечал, наш добрый доктор был совсем неглуп. И, добавлю, весьма изворотлив.

А еще наш добрый эскулап становится и поэтом, когда рассуждает о том, что человек рождается нагим и слабым и ему необходимы помощь и поддержка окружающих, ибо у него нет ни когтей тигра, ни рогов быка, ни клыков волка, ни даже панциря черепахи, ни какого-либо оружия или защиты, ибо кинжал, несомненно, не является чем-то естественно присущим человеку, ведь его создали человеческие способности и отточила человеческая воля. Из всего этого он заключает, что в лучшем случае я оказываюсь волком тогда, когда мне выгодно им быть, когда я чувствую, что мне удастся избежать подозрений и ответственности перед законом; то есть когда нет никаких помех, и я считаю себя сильнее своей жертвы, и этот поступок позволит мне извлечь материальную или моральную пользу. Иными словами, когда первоосновы моих свойств сталкиваются на третьем уровне и образуют мое другое я, созданное в соответствии с тем, что подсказывают мои желания и моя воля, и я могу прикрыться им, если я правильно все это понял.

Я никогда не забуду имя этого человека. Я не забуду его, ибо он совершенно верно объясняет мое поведение. Эскулап утверждает это, а я признаю, но только в той степени, в какой это не наносит мне вреда и подкрепляет достоверность того, на что я так или иначе намекаю. Волк, каковым я являюсь, или говорю, что являюсь, знает, что поступает плохо, что нарушает законы и личное право людей; что тебе нужно прятаться, когда ты волк, и появляться, когда вновь становишься человеком. Только так можно объяснить то обстоятельство, что никогда не приходило мне в голову — мне, человеку-волку, — превращаться в такового, пока я жил в деревнях или даже бродил в одиночестве по пустынным местам; одним словом, мне прекрасно известно, что я, человек-волк, всегда поступаю вопреки рассудку, ибо я его никогда не терял, но вот что я утратил — так это свое доброе начало, ибо я обуян корыстью, даже алчностью, как утверждает сей верный сын Гиппократа. И это так и есть. Но также верно и то, что эта моя особенность никогда меня не удручала.

То, что я согласился подвергнуться всем мерам, что применил ко мне эскулап, чтобы исследовать мой череп, смириться с бесконечным количеством необходимых для этого подробных осмотров, свидетельствовало о моем поразительном самообладании и силе воли, ибо в глубине души я уже был готов задушить лекаря прямо на месте своими собственными руками, и ему не помогла бы даже сопровождавшая его стража: ведь я чудовищно силен и мое негодование не знало границ. Но я сдержался и продолжал притворяться услужливым и даже покорным: деревенским тупицей, несчастной жертвой суеверия и невежества, придурком, поверившим в небылицы о волках-оборотнях и начавшим действовать в соответствии с ними так, как ему подсказало разбушевавшееся воображение. Завтра я продолжу свой рассказ о том, к чему же привела эта моя убийственная, необузданная фантазия.

2

Море неспокойно. До сегодняшнего дня мне еще не доводилось созерцать его таким. Впрочем, ни таким, ни каким-либо другим, ибо я вообще не видел его вплоть до недавнего времени, когда несколько дней назад меня привезли в эту камеру, откуда я могу полностью предаться его неспешному созерцанию. Правда, чаек я узнал сразу. Я сотни раз видел, как в холодные зимние дни они кружат над озером Антела, что лежит посреди моей родной провинции Оуренсе, единственной во всем королевстве Галисия не имеющей выхода к морю. Чайки кружили над огромной, но неглубокой озерной лагуной, населенной лягушками и прочими тварями, а также обычаями и вымыслами, еще более фантастическими, чем россказни о волке, к коим я имею самое непосредственное отношение и которые тем не менее мало кто осмеливается обсуждать. Так уж устроено человеческое существо. Уж я-то знаю, я наблюдал его, как наблюдаю сейчас за чайками, что летают передо мною, то приближаясь, то удаляясь, то взмывая в неудержимом порыве к небу, то падая почти до самой земли. Я скромный, женоподобный пономарь. Человек верит в ушедшие под воду города, ему кажется, будто он видит колокольни церквей, выступающие из воды, и слышит навевающий тоску колокольный звон. Человек верит в добрых или злых духов, что наполняют ядом или обезвреживают волшебные грибы, дарящие нам невероятные в своей правдивости грезы. И делают они это в соответствии с тем, что им велит луна или их собственные желания. Человек верит в ведьм, совращающих невинные души; в странствующих змей и ящериц, которые есть не что иное, как воплощение живших когда-то грешников, искупающих свои грехи и направляющихся в Альярис на шабаш ведьм, что празднуется каждый год в ночь летнего солнцеворота. Он верит в длинные, нескончаемые процессии душ чистилища, копошащиеся в облаках и зимой и летом. Человек верит в людей-волков и сам узнает в них себя. Почему же в это не хочет поверить сей проклятый эскулап, который отказывает мне в том, на что я рассчитываю?

Я узнаю чаек. Я узнаю их отсюда, из камеры замка Сан Антон, где пребываю в заточении. Той самой, в которой, по словам стражника, был заключен Малаэспина. Я узнаю чаек. Они те же, что летали над озерной лагуной и, возможно, с высоты высматривали волков в отрогах гор Сан Мамеде, которым я прихожусь родным сыном, как и прочие существа, что их населяют. О эти чайки, что питаются падалью! Разве я или кто-нибудь другой пытался отнять у них право на жаб и змей, на мерзкие гниющие останки, которые они вырывали своими изогнутыми, словно крюки, клювами, из бездыханных тел животных, умерших от зимнего холода или голода; разве кто-нибудь лишал их права на бренные останки, которые они уносили в клюве, подняв в заоблачные высоты? Почему же в таком случае пытаются лишить такого права меня, отправившего в мир грез столько душ человеческих?

Когда я из Регейро направлялся в Португалию, то обычно спускался по перевалу Альто де Коусо в Маседу и оттуда уже шел, обходя отроги Сан Мамеде, в Вилар де Баррио, чтобы далее продолжить путь по долине, простирающейся вокруг озера Антела. И всегда надо мной летали недосягаемые чайки. Иногда я видел, как они садились на воду, не обращая внимания на ветер и спускавшийся с гор холод, как раз там, где, как уверяют, должны возвышаться башни с колоколами и крыши домов, но никто никогда не слышал жалобных стонов существ, что, по преданию, должны населять их. Тогда я видел чаек так же близко, как вижу их сейчас, когда они садятся на море, на гребни волн, столь далекие от меня и моих печалей.

Оттуда, от озера Антела, я обычно шел в направлении Верина, а из Верина в Шавиш, что уже в Португалии. Не доходя до края вод, хранящих в своих глубинах погруженные в них города, я проходил через Ребордечао, где имел обыкновение останавливаться у Мануэлы Гарсии, вдовушки, по тем временам обожаемой мною: она казалась мне такой прекрасной, обходительной, нежной и совсем не похожей на прочих крестьянок. Я считал ее подобной себе, существом низкого происхождения, которого некое жестокое божество решает вдруг отметить изысканной грацией, умом и красотой, что выделяют его из окружения. И я возненавидел ее как отражение меня самого. А посему возжелал обладать ею, дабы овладеть дарованиями, свойственными также и мне, которые я хотел умножить и превратить в нечто единое. Овладеть ее дарованиями и дарованиями всех ее сестер. Почему целая семья или пусть даже лишь один из ее членов вдруг рождается наделенным чертами и манерами, оттенками голоса и изящными жестами, чуждыми всему остальному окружению и присущими, по общему мнению, лишь знатному роду? Почему считается, что седьмому из девяти братьев непременно суждено стать волком? Я был седьмым мальчиком в семье, наделенным красивой внешностью и пытливым умом. Я всегда знал, что не похож на других, и отнюдь не желал делить с кем бы то ни было эту свою непохожесть. Напротив, я принимал ее и преклонялся перед ней.

Когда я теперь бросаю взгляд на прошлые события, они представляются мне происходящими медленно и разделенными во времени, а в действительности они совершались очень быстро, стремительно, будто подгоняемые каким-то нетерпением, возможно тем, которое обычно придает почти всем нашим действиям зависть. Уж мне-то кое-что об этом известно, ибо я всю жизнь страдал от острых зубов своих завистников-односельчан, не прощавших мне дарований, коими Бог или Природа соизволили наградить меня. Сначала из-за моих удивительных способностей мастерить всякие поделки, потом из-за предрасположенности к чтению, позднее из-за неотразимого обаяния, а затем и из-за моего ясного ума и растущего обогащения, к которому мои таланты постепенно меня привели. Хотя я всячески старался никоим образом не выставлять его напоказ и вел себя очень скромно; это касалось и тех отношений, что возникали у меня на всем протяжении моих торговых путей. Но я всегда ощущал, как эти зубы вонзаются в самые чувствительные места моей души, стараясь укусить побольнее. Даже Мануэла, похоже, хотела вонзить в меня свои зубы.

События стали развиваться настолько стремительно, что я решил исчезнуть из Галисии и отправился вслед за своими земляками, шедшими, как всегда в это время, в кастильские земли на жатву, в самые дальние края в надежде остаться там незамеченным. После одного случая, о котором я скоро поведаю (сейчас это не к месту), я уже скрывался под именем Антонио Гомеса; в общем, в тот год, вскоре после карнавала, я решил исчезнуть в поисках убежища и безопасности, коих в моих краях найти уже не мог. Тогда я уже понял, что сделал что-то не так, что какой-то мелкий промах в моей обычной манере поведения на протяжении многих лет обратил наконец на себя внимание, породив подозрения, отнюдь не пошедшие мне на пользу. Возможно, я слишком оторвался от земли. Мы, одиночки, весьма склонны к этому. Привыкнув разговаривать лишь с самими собой, мы не осмеливаемся противоречить себе, всегда признаем за собой правоту, а это приводит к тому, что мы начинаем считать себя единственными в своем роде, примером для собственных действий, непогрешимыми в своих решениях. И в конце концов начинаем не столько презирать, сколько игнорировать чужое мнение, считая, что оно никоим образом нас не затрагивает; и мы просто перестаем принимать его во внимание.


Моя история получила огласку второго июля 1852 года, не раньше, и я никогда не забуду имен Мартина Прадо, Маркоса Гомеса и Хосе Родригеса, ибо именно они предстали перед алькальдом Номбелы, что возле Эскалоны, в далекой провинции Толедо, дабы донести на меня.

Зачем себя обманывать, для чего оправдываться, если я прекрасно понимаю, что мне нет оправдания и что речь идет просто-напросто о бегстве, которое мне пришлось предпринять. А посему мне с самого начала придется признать, что я отправился в такую даль, следуя за артелями своих земляков, намеревавшихся заработать несколько сольдо на жатве, не только, чтобы самому тоже немного заработать, но и чтобы в дальнейшем продолжать зарабатывать свои деньги вдали от взглядов тех, кто мог меня узнать, ибо к тому времени я уже догадывался о подозрениях, до меня уже доходили всякие слухи и толки относительно моего поведения. Иными словами, я отправился в Кастилию, скрываясь от своих ближайших соседей. Но менее всего я мог представить себе, что эти трое узнают меня в краях, столь далеких от Верина, в толедских землях. Ранее я всегда путешествовал с земляками, стараясь оказаться в тех же местах, где их артели, искал их, чтобы передавать им весточки, расспрашивать о том, чего им не хватает, и о прочих вещах, которые в дальнейшем обеспечивали мне знание местности, по которой я мог бы спокойно перемещаться. Но теперь я старался всячески избегать встреч с земляками. Совсем не так, как раньше, когда я, напротив, искал их, чтобы продать им что-нибудь и купить другое, а затем продать и это; или привезти и забрать письма, с содержанием которых я старался всегда ознакомиться; или передать им приветы из дома и сообщить последние новости. На этот раз я избегал их как мог, и для меня оказалось настоящей неожиданностью, когда я вдруг встретил этих трех негодяев в Номбеле. Не в добрый час это произошло, да накажет их Бог.

Из моих воспоминаний легко понять, почему я так хорошо знаком с путями следования моих земляков, с их дорожными обычаями, с правилами, определяющими их поведение, с их тяжелым дневным трудом и с лишениями, что претерпевают они на чужбине ночью. Поэтому и в тот раз, когда лучше бы мне сломать ногу и остаться дома, я все же покинул родную землю, держа в кармане камень, чтобы бросить его на другие камни мильядойро[5] на вершине горы, миновав которую, я уже спускался в чужие края. И я всегда возвращался с другим камнем в кармане и так же бросал его, ощутив, что я уже дома. Зная так хорошо, как я знал все пути своих земляков, я и представить себе не мог, что жители Верина отправятся на жатву в провинцию Толедо. Так далеко. В отличие от остальных галисийцев, косцы из Верина и Шинсо, да и из Альяриса тоже, обычно выходят раньше всех и останавливаются как можно ближе к родным краям, пользуясь привилегией соседства, близости своих земель к кастильским, где возделывается пшеница для выпечки столь же белого, сколь и безвкусного хлеба, который кастильцы называют хлебом высшего сорта, а мы — выбеленным.

Жнецы всегда должны отправляться в путь в строго определенное время, чтобы поспеть к жатве вовремя, когда пшеница уже золотится и колосья сгибаются под тяжестью зерен. Мои земляки приходят именно в этот момент и предлагают свои услуги уже не хозяевам земли, а их слугам, договариваясь с ними о заработке. А потом работают как скоты.

Случается, что те, кто пустились в путь первыми, обнаруживают, что пшеница еще не дозрела, и тогда им приходится следовать дальше, в глубь Кастилии, в поисках других полей, расположенных южнее, а потому уже готовых к жатве. Только это может заставить их пройти дальше, чем они предполагали, поскольку обычно те, кто вышли первыми, останавливаются ближе всех к Галисии, а если уж идут дальше, то в самую последнюю очередь. Кто уходит первым, тот и работает ближе, и возвращается скорее. Но подчас, вопреки ожиданиям, получается наоборот. Это зависит от года, от количества дождей, от солнца и заморозков, а также от прочих непредсказуемых погодных явлений, которые в конечном итоге выносят свой приговор, всё определяют и устанавливают. Ну а есть и такие, кто уходит подальше от родных мест, движимый стремлением познакомиться с чужими обычаями и узреть иные горизонты. Вот среди них-то и оказались эти три негодяя. Разве такое могло прийти мне в голову?

Когда я слышал, как мои земляки поют свои песни, бредя по кастильским землям в поисках поденной, плохо оплачиваемой работы, понимая, что их презирают и с ними обходятся как с рабами, то это лишь укрепляло меня в стремлении как можно скорее избежать подобной доли и искать пути скорейшего обретения богатства, которое позволило бы мне изменить свое положение и судьбу. Поэтому сначала, несколько лет подряд, я шел с теми своими земляками, что отправлялись на жатву в кастильские земли в первые месяцы лета, но в тот 1852 год ноги занесли меня гораздо дальше, чем когда-либо, и я и не подозревал, что туда же занесет и некоторых моих земляков.

В 1852 году по меньшей мере трое из них дошли до Толедо, куда еще ранее бежал от всех своих неприятностей я. Бежали ли и они от чего-то? Так или иначе, они меня узнали и донесли. Недолго думая, они обвинили меня в убийстве нескольких женщин. И случилось это как раз тогда, когда я, движимый страхом, счел наиболее благоразумным бежать из родных мест и полагал, что нахожусь вне опасности. Дело в том, что тревожные слухи, вызванные моими действиями, быстро распространялись и мне уже чудились косые взгляды жнецов, которые они бросали на меня исподлобья, обсуждая между собой нечто, о чем я мог только догадываться. Поэтому я счел своевременным уйти как можно дальше и оказался немного южнее Мадрида.

Я оставил позади не только родную землю, но и имя, ибо счел необходимым скрыть свое истинное и взять себе другое — Антонио Гомес; я заработал его, скрываясь в течение полугода под видом слуги в деревеньке неподалеку от Монтедеррамо. У меня уже давно появилось ощущение опасности, и я чувствовал себя загнанным в угол. И вовсе не потому, что во мне поселилось не свойственное мне чувство вины, которое грызло мою совесть, совсем нет; просто я стал улавливать что-то такое в воздухе, ощущать нечто противное моим желаниям: может быть, всего лишь дуновение, легкий ветерок перешептывания. И вот, прослужив полгода слугой, я получил паспорт на вымышленное имя Антонио Гомеса, господина «Никто». Мне это удалось очень легко: я выдал себя за уроженца деревеньки, расположенной по соседству с моей родной, возле Эсгоса, что позволило мне рассказывать о ней уверенно и свободно, со знанием дела упоминая людей и дома, дороги и горы, горные источники и ручьи так, что ни у кого это не вызывало сомнения. Я также прибавил себе один год по сравнению с тем, сколько мне тогда было, объявив себя бездетным сорокатрехлетним вдовцом, что придало мне определенную респектабельность, а по профессии сапожным мастером, для чего, собственно, я и перебрался в Кастилию, а посему не проживаю в родной деревне. Паспорт мне выдал алькальд Вианы-до-Боло. Будь проклят тот час, когда меня дернуло показать этот документ алькальду Номбелы: ведь я совсем забыл, что в той же сумке у меня лежит крестовая булла, выданная на мое собственное имя. Такие вот ошибки и ломают терпеливо и тщательно спланированную жизнь, которую ты упорно строишь вопреки своему происхождению и назначенной тебе судьбе.

Мне совсем не трудно представить себе трех моих земляков, которые решили донести на меня алькальду Номбелы. Я так и вижу, как они шушукаются между собой во время работы; тела их сначала склоняются над высокой пшеницей, а потом опускаются все ниже над сухой бороздой, чтобы левая рука могла добраться до стеблей колосьев, которые затем срезаются серпом, который резким взмахом поднимается от земли; они тяжело дышат под жаркими лучами солнца, под этим ослепляющим светом, таким чуждым для их и для моих глаз. Я вижу, как ночью, съежившись на земле под своими одеялами, они взвешивают все за и против, которые может повлечь их донос. Они, должно быть, немало говорили между собой, прежде чем решились донести на меня. Немало. Мы, галисийцы, в своем поведении редко поддаемся импульсам, мы склонны действовать неспешно и обдуманно. Только какая-нибудь нелепость может побудить нас к необдуманному действию. Лишь когда нам отказывает рассудок или мы убеждаемся в невозможности прийти к разумному решению, мы отваживаемся на необдуманные поступки или отчаянные действия и выбираем самый быстрый, по нашему мнению, путь.


Именно поэтому я представляю себе, как они всё обсуждали. Не раз и не два договаривались они во время перерыва в работе, прежде чем решились донести на меня в столь отдаленных от родного дома краях. Что было бы с ними, если бы тот добрый алькальд не придал их доносу никакого значения? Да они бы попросту не вернулись домой. Уж я бы об этом позаботился. Таким образом, вовсе не смутные подозрения побудили их к доносу, а уверенность в том, что именно я был убийцей женщин. И срочность дела. Страх, что мне удастся безнаказанно ускользнуть. Как это я не увидел их раньше? Иногда Бог бывает несправедлив. Лучше бы их тайные совещания длились подольше, пусть бы их питаемые сомнениями беседы были бесконечными: ведь тогда они долго бы еще оставались в ужасном пространстве неопределенности, в котором возможен любой вымысел, любая фантазия, ибо пространство сие населено монстрами, чьи образы вселяют в нас все больше и больше сомнений, все больше и больше колебаний и терзают нас на протяжении многих дней. Поэтому сам я никогда не сомневался. И не сомневаюсь. Я легко решаюсь на действие и воцаряюсь в нем, и чем оно приятнее и продолжительнее, тем лучше. Я никогда не признаю отсрочки. Если бы они допустили ее, они бы никогда на меня не донесли. Их остановил бы страх. Я знаю это с тех пор, как совершил первое убийство. С тех самых пор, как впервые испытал колебания и понял, что должен буду снова и снова убивать, чтобы покинуть это пространство, населенное монстрами и угрызениями совести. А также чувством вины. Они-то теперь ощущают себя ни в чем не виноватыми, мнят себя, скорее, героями. Во всяком случае, слывут таковыми. О, если бы я смог добраться хотя бы до одного их них!

Как только я увидел Мартина Прадо, я тут же узнал его и вспомнил, что как раз ему я продал платок странной блеклой расцветки, принадлежавший одной женщине из Кастро де Ласа; я отправил ее на тот свет под ежевичным кустом, ягоды которого переливались на июльском солнце. Но мне совсем несложно было притвориться, что я никогда в жизни не видел Мартина Прадо. Единственное, что мне оставалось, когда уже невозможно было бежать, так это притворяться.

Мартин Прадо был прав. Когда его жена, которую я тоже хорошо помню, — ее зовут, или звали, Валентина Родригес, — надела этот проклятый платок, кто-то его узнал. Конечно, было неразумно продавать его человеку из тех краев, но как мне было знать об этом, ежели встретились мы с ним так далеко. И все-таки надо мне было продать его подальше, кому-нибудь, кто уж точно не жил по соседству с тем роковым местом; но ведь когда все идет так хорошо, совсем нетрудно расслабиться и начать слишком доверять судьбе. Это-то меня и погубило. А все остальное — случайности, и теперь-то я знаю, что именно они правят миром по образцу, весьма далекому от того способа, к которому мы, люди, так часто прибегаем: попытка-ошибка, ошибка-попытка. Нам постоянно приходится чему-то учиться.

Мне всегда нравилось думать, что меня обсуждают, и немало часов своей жизни я посвятил тому, что представлял себе, какие мысли вызывает у людей моя личность, а посему мне совсем не сложно вообразить сейчас трех моих земляков, что узнали меня в тот недобрый час, и представить себе колебания и сомнения, мучавшие их до тех пор, пока они не пришли к выводу, что должны все-таки донести на меня. Так они и сделали. Но они ничуть не лучше меня. В глубине души они просто завидуют мне, ибо знают, что неспособны на поступки, которые я совершал столько раз, что они бы содрогнулись, узнав об этом. Именно завистью объясняются их толки о том, что я продавал человечий жир, получая слишком большой доход. А что, кто-нибудь устанавливал предельный доход для такого рода дел? Разве существует на это самая низкая или самая высокая цена, первая — соответствующая нормам морали, а вторая нет? Или что же, получается, их больше всего волнуют не человеческие жизни, которым я положил конец, а то, что я на этом разбогател? Ах, канальи, слишком большой доход, понимаете ли!

Мерзавцы поведали алькальду, что я сбежал от жандармов как раз накануне карнавала, и они не ошиблись. Я собирался провести праздники в Ласе, воспользовавшись суматохой, вызванной сигарронами[6], чтобы иметь возможность залезть в дома и порыскать в них; а также весельем, что царит на подобных праздниках, чтобы поторговать тут и там; а еще кутерьмой, что их сопровождает, чтобы где-то что-то прикупить и таким образом лишний раз показать, если в этом есть необходимость, что я занимаюсь торговым делом. Я собирался сделать это до того, как вновь отправиться в Шавиш, где я обычно избавляюсь от самого опасного для меня товара: сала и жира моих жертв, из которого в соседней стране изготавливают мыло, а также лекарственные отвары и мази, которыми, могу поклясться, сам бы я никогда не согласился пользоваться. Настолько мне в конце концов стал неприятен их запах, запах человечьего жира, который я извлекал из еще теплого тела; тела, что всего несколько минут назад утолило мои печали и, вполне возможно, смягчило свои собственные, ибо мне до сих пор так и не удалось разобраться, действительно ли наслаждение и боль так далеки друг от друга, как это принято утверждать, правда ли, что пение слепого щегла столь печально или же оно затуманено странным счастьем, которое можно воспринять, лишь когда ты слушаешь пение издалека и тебе неведомо, при каких обстоятельствах оно появилось на свет, откуда, словно по волшебству, возникает.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9