Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Иные - Начало конца комедии

ModernLib.Net / Отечественная проза / Конецкий Виктор Викторович / Начало конца комедии - Чтение (стр. 20)
Автор: Конецкий Виктор Викторович
Жанр: Отечественная проза
Серия: Иные

 

 


      Косой дождь не смог дойти до этой пашни, пролился там, вдали, над целиной, над лесом, над горами -- для будущего пролился. Как рисунок пещерного человека начинает проливаться с настоящим толком только ныне-- в атомную эру. Только сегодня он срабатывает -- позволяет понять нечто в нас самих, найти исток творческого, объяснить нам наше творческое. Но это со стороны "души". А люди, с которыми я беседовал, завтра уложат под электронный микроскоп ген нашего творчества -- часть сложной органической молекулы, по свойствам совпадающей с апериодическим кристаллом.
      Бывший министр просвещения и науки Англии профессор Бертрам Боуден заметил, что если закон, которому подчиняется рост числа ученых в наше время, будет действовать в течение еще двух столетий, то все мужчины, женщины и дети, все собаки, лошади и коровы будут учеными. К тому же времени у человечества больше не станет денег на поиск все новой и новой информации. Вот тогда-то в цену войдет не талант искателя новизны, а способность из гор старых знаний, путем ассоциаций и неожиданных состыкований их, высекать искры постижений. И появится профессия "асооциантов". Людей дилетантского знания из множества областей. И это неизбежно. И уже сегодня надо отбирать таких людей и давать им свободу шататься с факультета на факультет, продлив им студенческую стипендию до самой смерти.
      О, это будут люди самой странной профессии во Вселенной. Им будет разрешено глухой ночью бродить по Эрмитажу или Лувру. И они будут слушать мраморное дыхание античных богинь в тишине раннего утра. И у них будет допуск в жилье молодых зверят во все зоопарки. Их будут приглашать в запретные уголки ботанических садов в моменты, когда раскрываются самые чудесные цветы самых чудесных кактусов. И они будут летать первыми на другие планеты без всяких специальных целей -- только ради радости возвращения на Землю. С ними будут кокетничать и лукавить самые обворожительные девушки. И даже самые застенчивые музыканты будут разрешать им сидеть в пустом репетиционном зале,
      когда нежная музыка еще только в бутонах и непосвященным нельзя глядеть на нее...
      Все это будет разрешено моим ассоциантам для того только, чтобы они всегда радостно любили жизнь. Ибо, прав Ящик, именно из любви возникает настоящее творчество. Мудрость отличается от умности тем, что ищет не новости-истины, а пути к счастью. Потому, между прочим, и все богини мудрости -- женщины. А ведь во времена Сократов женщина была необразованной и невежественной в науках. И Платону и Сократу было тяжко беседовать с женщиной даже пять минут. Но именно женщину возвели древние мудрецы на пьедестал богини Мудрости. Почему? Потому что женщина не знает, а ведает пути к счастью. Ей не нужен гирокомпас. Гирокомпас указывает истинный норд, используя вращение Земли, силу тяжести, то есть гравитацию, и хитрые свойства волчка. Женщина ведает пути к счастью потому, что умеет беспечно и весело отдаваться вращению Земли и гравитации. В поисках счастья женщине не обязательно открывать новые истины и погрязать в знаниях. Она находит новое счастье через старую, необразованную любовь.
      Песня Сольвейг родилась в фиордах, эхо фиордов звучит в каждой ноте.
      Фиорды созданы ледником. Ледник рождается из снежинок.
      Величавость рождается из крохотных частиц красоты и сохраняет в себе их первозданную, простую нежность.
      Почему
      я против наглядности
      Утро отъезда опять было солнечное. Чистый мороз, и сиреневая белочка умывается снегом у самой дороги.
      И в такси я спросил у шофера разрешения курить: мне хотелось быть вежливым и духовно чистым.
      -- Кури, пожалуйста, -- скорей помрешь, -- общительно и весело разрешил шофер.
      Мы прихватили еще попутчика и покатили в Новосибирск, разговаривая о куреве и его вреде для организма. Вообще-то, курево, наркотики, алкоголь -все это психофармакологические препараты. С их помощью наш организм вырабатывает гормон любви к жизни, хотя бы
      на секунду, минуту или часок подавляет гормон Страха перед ее сложностью.
      Мелькали по бортам сосны вперемежку с березами.
      Шофер рассказывал, как вез недавно в аэропорт старика семидесяти лет. Старик ехал встречать отца девяностопятилетнего возраста. Тот оказался крепким мужчиной с ясным и степенным разумом, проживал в Обской губе, похоронил двух жен и женился на третьей. Крестьянин, держит корову и лошадь, стреляет уток, ловит рыбку, курит всю жизнь самосад страшной крепости. Обкуривает трубку мятой. На предложение семидесятилетнего сына купить пол-литра сказал, что хорошо посидеть можно только за четвертью.
      Шоферу занятно было вспоминать, как один старик другого называл "папой".
      Встрял в беседу попутчик. Он каждый отпуск ездит к деду. Деду девяносто два, живет в Калининской области недалеко от Осташкова, вдовец, хозяйствует один, имеет корову, двух коз и теленка. Дрова в лесу уже не может рубить, но поленницу укладывает сам. Тридцать лет был председателем колхоза. Давно на пенсии, но за хозяйством следит, и даже закреплен за ним старый жеребец Орлик, который раньше был производителем. Орлик конь шажистый...
      Мы мчались по отличному шоссе вдоль Оби. Хотелось увидеть затон и в затоне зимующие сухогрузные теплоходы, и среди них СТ-760, который мы сюда когда-то перегоняли сквозь арктические моря. Наш СТ на карской крутой волне скрипел всеми сочленениями. И иногда казалось, судно оборачивает длинную морду и косит на тебя взглядом так, как делает это добрая лошадь, когда ждет похвалы за искреннее усердие...
      Но лед Оби был пустынен, затонов не встречалось.
      Уши ловили рассказ попутчика о древнем старце. Дед объезжает колхозные поля на древнем Орлике в древней рессорной бричке и дает прикурить нынешнему председателю, зоотехнику и агроному, если те пролопушат чего-нибудь, разъезжая по хозяйству на шикарных легковых машинах. Старый председатель на легковушках никогда и принципиально не ездил. И потому обладал и обладает способностью возникать на свиноферме, например, в самый тонкий момент. Только начнут кормить свиней, дед -- раз! -- и нарисуется на ферме. А корм неравномерно распределили между животными -- вот дед и подымает хай. Один раз привезли заморский жмых, две тонны. Дед понюхал, посмотрел и запретил скотину кормить -- плесень учуял. И как ни пытались на ферме его по кривой объехать, ничего не вышло. Не дал дед скотину травить. Отправили жмых на сушилку, все две тонны... Еще попутчик рассказал про борьбу деда за снегозадержание. Как дед на председателя жалобу написал, как трактора выбил, как ждал трое суток тарахтенья с полей. И дождался. Пригрохотали трактора с рыхлителями. А дед сразу за ними нос в след -- не глубоко ли поставили рыхлители? Не повредят ли растения? И доволен остался. И только приговаривал, что он землю знает и любит и иначе нельзя, потому как она нас кормит...
      И вот все эти симпатяги старики "всю жизть" пили водку четвертями, курили по фунту самосада в день, без устали решали женский вопрос. И живут себе чуть не по десятому десятку, ибо близки были и есть к земле и естественному существованию...
      Жизнь подсовывала банальную развязку для путевого очерка -- высшая мудрость и смысл жизни вдали от наук, за деревенской околицей, среди берез, над Обской губой, в калининских полях...
      Есть выражение "с быстротой мысли". А самую мысль сравнивают с молнией, потому что она мгновенно озаряет. И получается, что мыслим мы очень быстро. Но это красивое заблуждение. Мы мыслим очень долго. Десятилетиями, даже периодами целых наших жизней. Огромное количество Времени должно протечь сквозь нас, вращая жернова во тьме наших черепов, чтобы зарядить лейденскую банку черепа, чтобы накопить достаточную для разряда-молнии энергию. Ведь уже в детстве мы слышим миллионы раз: иди гулять в садик! Или: не будь идеалистом! И вот только к старости вдруг озаряешься огромностью философского смысла обыкновенного садика, и утешаешься альтруизмом идеализма, и чувствуешь истины мудрецов сквозь простоту детских слов. Но дело в том, что мы никогда не узнаем, какая же из истин -- эмбриона, ребенка, старца -- ближе всего к истине. Мы не можем этого узнать, ибо мы всегда те, какие есть в данный миг. Мы приборы, опущенные в колбу мира...
      В аэровокзале очередь на регистрацию уже растаяла, и я прошел формальности без лишних хлопот. Но затем ситуация осложнилась.
      Двести человек-приборов начали жестокий штурм колбы-автобуса, рассчитанного на сто персон. Двести пассажиров рейса No 82 Новосибирск -Москва не желали понять простой истины, внушаемой им шофером. Шофер же орал, что сейчас придет второй автобус. Но толпа хорошо знала относительность таких истин. И я тоже хорошо знал. И только гигантским напряжением воли сдерживал острейший позыв души к штурму автобуса. Меня так и волокло в его переполненное нутро, страх и неверие во второе автобусное пришествие так и пихали меня в толпу. Чтобы не поддаться инстинкту, я увел себя с улицы в помещение аэровокзала. А чтобы не смотреть в окно на толпу, чтобы ее флюиды не соблазняли, я отошел вглубь и купил у автомата газету "Правда" за 3 марта 1974 года. Удержать волевым усилием внимание к тексту передовицы под названием "Наглядная агитация" я не смог. Внимание было направлено на вопрос: придет второй автобус или я свалял пижона и дурака?
      Второй автобус пришел.
      И в нем было полупустынно.
      И я сидел в удобном кресле, и автобус мчался по хорошей дороге мягко, так мягко, что можно было читать в газете о недостатках в нашей наглядной агитации.
      "Здоровье каждого -- богатство всех!" -- таким стометровым полотнищем обезображен самый центр чеховской Ялты. Это рассчитано на толпу, но толпа это не сумма индивидуальностей, то есть не коллектив. Коллектив рождается общим трудом или общим творчеством. Толпа же -- это рой. Это та форма жизни, которую мы миновали еще на самой первой ступеньке эволюции.
      Миновав перронный контроль в аэропорту, я закутался, натянул перчатки и взял портфель под мышку. Впереди ждал автопоезд с открытыми прицепами, а поземка мела по полю во всю ивановскую.
      Но до чего же мои флюиды действуют на швейцаров, дворников и досмотрщиков!
      Десятки других пассажиров нормально шли к автопоезду и забирались на удобные местечки. Меня же остановили две миловидные девушки с глазами майора Пронина. Они отвели меня в угол и приказали открыть портфель.
      -- Простите! --сказала одна.
      -- Для вашей личной безопасности! -- объяснила другая.
      Пришлось снять перчатки, зажать их между колен и потрошить портфель, испытывая приблизительно те чувства, которые заставили нервничать растение под датчиком детектора лжи во время опытов профессора Бакстера.
      -- Простите! -- еще раз сказала первая девушка и выхватила из портфеля французскую электробритву. Футляр бритвы был нестандартной формы и насторожил девушку.
      -- Простите! -- сказал я, машинально пытаясь отобрать свою собственность обратно. -- Это просто бритва!
      -- А вот мы поглядим на эту бритву! -- сказал милиционер, возникший рядом из просвеченного солнцем морозного воздуха.
      Электробритва выглядела на свету, вне интима, как-то подозрительно даже для меня, ее хозяина. А вдруг, похолодел я, действительно в ней адская машина? Бестолковщина-- штука заразительная. Недаром Гоголь ломал голову над тем, как узнать многое, делающееся в России, живя в России. Разъезды по государству классик отвергал: останутся, мол, в памяти только станции да трактиры. Знакомства в городах и деревнях тоже казались ему довольно трудными для разъезжающих не по казенной надобности: могут, мол, принять за какого-нибудь ревизора, и приобретешь разве только сюжет для комедии, которой имя бестолковщина...
      Бестолковщина с бритвой, конечно, разъяснилась, но, забравшись в концевой прицеп автопоезда, я обнаружил отсутствие одной перчатки. Сибирский мороз мне помог вовремя обнаружить пропажу. Вспоминая невезучего Альфонса и его слезы после истории с утопленным гадом, я вытолкался из прицепа. Причем выталкивался я против нормального течения нормальных пассажиров. В одном из них я узнал знаменитого на весь мир академика. Чтобы его было легче узнать, академик был без шапки. Его бронзовое, альпинистское лицо обрамляли заиндевелые кудри.
      -- Куда вы претесь? -- спросил академик.
      -- За перчаткой! -- объяснил я.
      И академик любезно помог мне выпихнуться навстречу потоку.
      Перчатка нашлась на контроле, но автопоезд ушел.
      И проклиная всех воздушных пиратов планеты, я зарысил к самолету наискосок взлетного поля вместе со жгучей поземкой и всеми тревогами мира конца двадцатого века.
      Когда я выполняю приказ стюардессы и пристегиваюсь ремнем, то всегда вспоминаю акт отчаянного мужества в прошлом. Я вспоминаю прыжок с парашютной вышки в ЦПКиО имени Кирова. Подвесную систему никто не подгонял к моему миниатюрному телу. Когда, получив пинок в зад от здоровенного вышибалы, я миновал калитку в заборе на вершине вышки и, строго следуя всем законам Ньютона и Эйнштейна, направился к центру Земли, то ощутил ужасающий рывок строп в деликатном месте. Большое количество разноцветных кругов в глазах помешали тогда насладиться видом парка культуры с птичьего полета.
      Самолетные ремни рассчитаны на беременных женщин. Внутри самолетного ремня я вполне могу совершить тур вальса. Таким образом, замыкание себя в круг ремня лишено какого-нибудь практического смысла. Подгонять же ремень по своей талии представляется недопустимым по соображениям фатализма.
      Полтора часа до Москвы я, измученный телепатическими бдениями минувшей ночи, проспал беспробудным сном в бессмысленном круге спасательного ремня. И проснулся, когда вежливый радиоголос попросил всех оставаться на местах до полной остановки самолета.
      Начинался спектакль, который развлекает меня с конце каждого полета.
      Ну, то, что большинство встает и начинает одеваться еще до остановки, не является интересным с точки зрения науки. Обычная российская расхлябанность. Меня, как человека глубоко дисциплинированного, она раздражает, но не сильнее, нежели шведы или бельгийцы, которые стоят на тротуаре перед красным огнем светофора даже в том случае, если в оба конца дороги нет машин и в тысяче километров. Рабская покорность правилам
      шведов или бельгийцев, пожалуй, раздражает даже сильнее.
      Интерес же с точки зрения науки вызывает дальнейшее поведение наших пассажиров в остановившемся самолете.
      Ведь всем известно, что трап привезут далеко не моментально. Скорее, подачи трапа есть смысл ожидать ежечасно. Но все двести человек встают. И ждут открытия дверей в стоячем положении.
      Каждому стоящему в самолете душно, ибо голова его находится высоко -там, куда поднимается теплый, надышанный воздух. Каждый, если бы он сидел, отдавал бы себе в этом отчет, ибо с пятого класса знает, что теплый воздух легче холодного и потому поднимается. Но, перейдя в стоячее положение, люди уже не помнят истин пятого класса.
      Вот это удивительное превращение академиков, артистов, капитанов, инженеров в загипнотизированных кроликов я и наблюдаю в конце каждого полета с огромным, никогда не ослабевающим интересом.
      Ну, скажите: приедет трап скорее оттого, что вы встали? Пока вы сидите, вы знаете твердо, что это на трап не повлияет, что дядя Вася сейчас чешется, потом будет застегивать ватник, потом докурит папиросу; потом побредет к дяде Ване за советом, так как мотор трапа на морозе не заводится, и т. д. и т. п. Все это в сидячем положении вам известно и понятно.
      Но как только вы встали, так попали в мир иллюзий и гипноза. Вы уже не можете теперь сесть, даже если трап не приедет до утра. Вы превратились в курицу, от клюва которой провели мелом черту. Вы рассуждаете про себя приблизительно так: "Если я теперь сяду и в ту же секунду подъедет трап и откроется дверь, то мне придется сразу же встать. Вся эта манипуляция вызовет издевательскую ухмылку на физиономиях соседей. Нет уж! Если я встал, значит, я знаю, что я делаю! Я не собираюсь показывать людям, что я совершил глупость! Нет, я им не доставлю такого удовольствия! Наоборот! Я даже пот не буду вытирать со лба! Пускай они знают, что мне приятно стоять, засунув голову в тяжелый, спертый воздух; мне приятно стоять в тяжелой шубе и чувствовать, как по спине течет ручеек! Я, черт возьми, знаю, что я делаю!"
      Наши человекообразные прародители и первобытные
      троглодиты жили сообща в пещере. Стоящий турбореактивный самолет есть копия пещеры. Не удивительно, что древние инстинкты у современных людей всего легче пробуждаются, когда они топчутся в остановившемся реактивном лайнере и каждые две-три минуты судорожно дергаются по направлению к герметически закрытым дверям, ибо кто-то один совершил случайное резкое движение. Ведь дергаются даже и те, первые, которые отлично видят, что дверь закрыта и дядя Вася еще курит!
      Я удобно сижу в кресле, твердо зная, что успею встать, достать пальто из сетки и накинуть его, когда трап наконец приедет, и смотрю на академиков, артистов, капитанов и инженеров. Я смотрю на мужчин, женщин и детей, держащих в руках вещи, растопырившихся в самолетном проходе, тянущих шеи в едином направлении выхода из пещеры. И думаю о том, что люди способны двигаться во времени взад-вперед без больших усилий. И без всякой машины Времени. Достаточно было в этот Новый год пустить кому-то слух, что планета вступает в год Тигра и что Тигр любит красный цвет, как наши цивилизованные женщины раскупили все красные тряпки.
      Я знаю об этом от докторши философских наук.
      Она пришла в гости на старый Новый год. И в полночь повязала голову красной ленточкой. И рассказала, что в детских универмагах пожилые дамы раскупили все пионерские галстуки.
      Дядя Вася подъехал. Двери открылись. Толпа ринулась из самолетной пещеры, чтобы обрести индивидуальность на просторе Земли.
      И академики выбрались из самолета. Я знал, что они прилетели в столицу по поводу юбилея академии. Несколько ученых, как и самый великий, были без шапок. А в остальном -- люди как люди. Они собрались обособленной кучкой, ожидая автобуса. Персональные автомобили, конечно, ждали их, но на летное поле к трапу самолета их автомобили пропуска пока не имели. К автомобилям надо было ехать в автобусе.
      Автобус оказался "Икарусом". Дежурная объявила, что второго не будет и все должны поместиться в этом.
      Академики закружились в толпе, Пассажиры заполняли автобус -- очередную пещеру на пути к индивидуальности.
      Каким-то чудом в автобусе уместились все.
      -- А он резиновый! -- сказал самый знаменитый академик, с которым судьба свела нас живот в живот. Он сказал это об автобусе, но не мне, а через голову знакомой даме.
      Академик заговорил штампами! Ведь слова "он не резиновый" -- это штамп трамвайного языка. Ученый интеллект от флюидов пещеры упал до катастрофически низкого уровня.
      Моя же ненависть к штампу неспособна была угаснуть даже в пещере переполненного автобуса типа "Икарус".
      -- Вам не кажется, -- сказал я академику, -- что не автобус резиновый, а мы с вами резиновые?
      У Адама и Пэн
      Рассказ
      Поезжай вдоль Бродвея, и ты увидишь Манхэттен в разрезе...
      Адам Незуагнюм, "Четверо верхом на мотоцикле"
      Около двух ночи двадцать пятого ноября мы подходили к Нью-Йорку, скользили по лунной дорожке прямо на запад -- курсом 270°.
      Было полнолуние. Лунные блики украшали сталь палуб.
      Левее носа вспыхивал мощным, неземным, космическим светом маяк Амброз. Удары маячных вспышек вышвыривали тьму из самых потаенных закоулков рулевой рубки.
      Справа светились огни на острове Лонг-Айленд, они были оранжевыми с вкраплением кроваво-красных. Оранжево-красные отблески украшали длинное острое ночное облако, отделявшее сушу от небес. Сквозь облако трассировались отличительные огни идущих на посадку и взлетающих самолетов.
      Справа по корме, нелепо задрав лапы кверху, стояла на голове Большая Медведица. Из ее опрокинутого ковша выливалась кромешная тьма полуночи. Однако океанская вода улавливала слабые лучики далеких светил и лучи искусственных огней: гладкие горбы океанской зыби потаенно мерцали.
      В семи кабельтовых от маяка стало видно его название, оно вопило огромными пылающими неоновыми буквами: "АМБРОЗ".
      Из-за вышки маяка выскочил катер, полыхая вспышками белого лоцманского огня.
      Американский лоцман весил килограмм двести, но взлетел по шторм-трапу юркой мышкой. Он выглядел старым боксером, который теперь добродушно работает в хорошем ресторане штатным вышибалой.
      Лоцман вывалил из своего портфеля десяток журналов и газет -- обычный знак любезности по отношению к капитану и экипажу, одичавшим без новостей и глянцевитых красоток в океанских пустынях. Вывалив ворох гнилой пропаганды на штурманский стол и путевую карту, лоцман вякнул традиционное: "Фулл ехид!", и мы дали сто десять маневренных оборотов, ложась на створ знаков Уэст-Банк и Статен, который ведет по каналу Амброз в пролив Тэ-Нарроус.
      Луна провалилась за мыс. На ее месте видна стала Кассиопея, которая лежала на боку.
      Лоцман связался с начальством и обрадовал нас тем, что до семи утра к причалу мы не пойдем, станем на якорь в бухте Грейзенд.
      Тем временем мы плыли по каналу Амброз. Часто-проблесковые буи подмигивали с правого борта, какой-то синий огонь мигал с левого. На Лонг-Айленде видны стали многоэтажные дома с красными огнями на крышах. И мы начали поворачивать вправо, приводя мыс Санди-Хук на корму, а светящийся знак Уэст-Банк на двести семьдесят один градус. И прямо по носу открылась горбатая цепочка белых огней -- огромный мост над проливом Тэ-Нарроус с пролетом между опорами в тысячу двести метров и высотой в семьдесят.
      -- С рассветом переставлю вас, капитан, к причалу номер семь в Бруклине, -- сказал лоцман. -- Предупредите своих парней, капитан! Если кто-нибудь из них, возвращаясь вечером из города, навестит бар здесь, в Бруклине, чтобы промочить глотку пивом, то это будет его последнее пиво в жизни, капитан! Здесь отбросы человечества, и здесь нет баров, а есть притоны. Здесь всякие разные пуэрториканцы и другие страшные бедолаги, которым нечего терять. Так и скажите своим матросам: если они здесь зайдут чего-нибудь выпить вечерком, то это будет их самая последняя выпивка! Право на борт и малый вперед!
      Лоцмана, конечно, поблагодарили за информацию -- на английском языке, а потом кто-то сострил на русском, что если бы лоцман знал наших ребяток, то предупредил бы свои отбросы, посоветовал бы этим страшным бандитам не выходить из баров ни днем ни вечером, -- пока наши ребятки не уберутся из Бруклина...
      И мы покатились по широкой и плавной дуге на якорное место "No 49-С -для судов со взрывчатыми веществами на борту", хотя никаких взрывчатых веществ у нас не было. Мы катились по этой дуге, пока шикарный мост не остался по корме. И тогда шлепнули правый якорь в воду и положили на клюз три смычки.
      Было четыре утра.
      Я вышел на крыло мостика. Глухая ночная тишина царила над проливом Тэ-Нарроус внутри круга огней. Недалеко спал на якоре еще один теплоход. Звезды исчезали за рядами предутренних облаков, облачка веером сходились к мосту между Бруклином и островком Статен. Очень сильно пахло рыбой. Это не самый ароматный запах, но ныне он приятен тем, что показывает наличие какой-то жизни в окружающей среде.
      Ложиться спать я не стал, пил чаек в каюте и листал американские журналы. Репродукций абстрактного искусства уже не найдешь в них. Оно, вероятно, поддалось напору наших искусствоведов и рухнуло под тяжестью той бумаги, которую они потратили на его разоблачение. Теперь в США входит в моду искусство, которое я называю "тщательным", -- когда прорисовываются все жилки на древесном листочке или все жуки-древоточцы в заборной доске. Вероятно, художники с новой силой начинают осознавать невозвратимость и ценность каждого листа на дереве и каждого жука в доске.
      Сквозь лобовое окно каюты была видна только ночная тьма, черный провал, а в бортовом окне все летел и летел над проливом Тэ-Нарроус огромным бумерангом однопролетный мост. Бумерангом он казался потому, что все летел, летел, но не улетал.
      Из черного океанского провала выплывали корабли, показывали зеленые отличительные и, сдерживая нетерпеливый порыв к близким причалам, нацеливались под огромную мостовую арку и как-то бережно вносили себя под тень свода, под изгиб пролета. И каждый раз возникало глупое опасение, что мачты корабликов царапнут мост.
      Около семи я поднялся в рубку.
      Океан из черного начинал перекрашиваться в сиреневый, именно в сиреневый: как будто господь размешал в воде миллиард тонн лепестков сирени. И все вокруг замерло в мглисто-томительно-спокойном ожидании нового дня. Только по бумерангу моста все чаще и чаще мелькали фары проснувшихся автомобилей, а вода, наоборот, вовсе уснула утренним мгновенным и сладким, как запах сирени, сном -- океан заштилел.
      Мы выбрали якорь, причем с далекого носа четко доносился перестук-перегрохот якорных звеньев. И судно послушно нацелилось на центр моста, под обманчивую легкость центрального пролета.
      Солнце взошло над профилем Бруклина ровно в восемь. Оно было припухшим, как губы уставшей от любви красавицы. Но свет его был нежен от дымки, как ее утренний взгляд, и такой же умиротворенный. Весь огромный Нью-Йорк пропитался благодарностью к мирозданию и тихо парил в неподвижном, штилевом воздухе.
      Лоцман попросил поднять флаги "М" и "Джи". Я послал рулевого на фалы, а сам подменил его -- стал на руль. Было приятно стоять на руле, когда огромное судно несет себя под мост, а вокруг -- Нью-Йорк. Справа по носу возникали из утренней дымки небоскребы Манхэттена. Они были прозрачными, бесплотными. Розовое и чуть зеленоватое небо обвивало их, как сари. Левее завиделся островок Либерти со статуей Свободы, он был еще далек, нам предстояло свернуть к причалам Бруклина, не доходя до него. Статуя Свободы в бинокль напоминала цветом окислившуюся бронзу и медь всех старых памятников мира, над которыми потрудились тысячи поколений голубей или чаек.
      Солнце взлетало быстро, обращенные к нему грани манхэттенских небоскребов вдруг прочертились, алыми вертикальными отблесками, но все равно не обретали веса. Тяжелый и тяжкий город продолжал витать в воздухе. Он был не только красив, он был прекрасен в это раннее утро. И небоскребы Манхэттена глядели на плывущие корабли, как пирамиды на французских солдатиков.
      У длинной и плоской автомашины, опершись рукой в желтой перчатке на открытую дверцу, стоял на причале номер семь молодой человек и попыхивал трубкой.
      -- Хэлло! -- крикнул ои мне. -- Пожалуй, это ты, а?
      -- Это я! А ты это, пожалуй, ты, а? -- ответил я.
      -- Моя жена Пэн катается на катке Лувер Плейз, -- сообщил он, хлопая меня по плечу в самой американской -- размашистой -- манере.
      -- О'кэй! -- сказал я.
      -- Сейчас поедем за моей женой Пэн на Лувер Плейз. Как Атлантика, дружище?
      -- Всю дорогу от Европы -- прямо между глаз до десяти баллов. Зато ваш Нью-Йорк встретил нежностью.
      -- Ты легко одет. Не простудишься? Здесь зима.
      -- Ваша зима какая-то неубедительная.
      -- Потому мы с Пэн завтра улетаем в Найроби. Садись! -- сказал он. И я с удовольствием забрался в машину, где было тепло и пахло трубочным табаком.
      -- Моей Пэн уже двадцать шесть, но она все еще совсем молоденькая, -сказал он, усаживаясь за руль. -- Я живу с ней уже семь лет и очень ее люблю. Сейчас она катается на коньках на Лувер Плейз, а все на нее смотрят. Не очень-то я люблю, когда все на нее пялятся. Сколько у тебя времени?
      -- В двадцать уже снимаемся.
      -- Тогда надо торопиться, -- решил он, и мы поехали.
      -- Неужели ты сам так хорошо выучил язык? -- спросил я.
      -- Я знаю десять языков, дружище. Ничто мне так легко не дается, как языки. "Ты -- попугай, дружище!" -- так мне сказал Вася Аксенов. А Пэн русская. Третье поколение русских американцев. Ее зовут Пенелопа, но мне больше нравится Пэн. А ты как находишь? Мы а ней, как Ромео и Джульетта -очень любим друг друга. Я даже не знаю, что стал бы делать, если бы не было на белом свете Пэн, которая сейчас катается на коньках.
      -- Тебе повезло, -- сказал я.
      Он молчал, потому что у выезда с причала номер семь скопилось много грузовиков с прицепами, и было сложно маневрировать. А я подумал, что вечно хочу спать, как только оказываюсь на чужом берегу. И еще подумал, что Нью-Йорк ничем не отличается от других портовых городов, когда глядишь в упор, близко. Еще меня немного беспокоили разные судовые дела, которые я бросил ради встречи с Адамом.
      -- Да, даже и не знаю, что стал бы с собой делать, если бы не было Пэн, -- задумчиво повторил Адам, когда мы выбрались из автомобильной каши. -Пожалуй, я не написал бы без моей Пэн ни единой строчки.
      -- Тебе повезло, -- повторил я.
      -- Да, очень, -- согласился он.
      Не было в нем ни капельки того нахальства, которое мне почудилось при разговоре по телефону. Наоборот, он выглядел большим, но не очень защищенным.
      -- Где мы едем, дружище? -- спросил я.
      -- Где-то в Бруклине. Я его совсем не знаю. Пожалуй, я здесь первый раз. Вот когда мы возьмем Пэн, она будет тебе обо всем рассказывать. Пэн все знает, что надо рассказывать иностранцу в Америке. Я даже и не знаю, что стал бы с тобой делать, если бы не было Пэн, которая катается на коньках возле большой зеленой елки на катке Лувер Плейз.
      -- Как идут твои литературные дела? -- спросил я. -- Очень хорошо! Я даже сам не понимаю, почему
      они идут так хорошо! Вероятно, они идут так хорошо потому, что мне на них наплевать, если меня ждет Пэн на катке возле зеленой елки и где все на нее пялятся...
      -- Если Одиссей еще раз повторит про Пенелопу,
      которая катается на катке Лувер Плейз и так далее, -- пробормотал я, -то, пожалуй, придется сильно дернуть его за ухо: руки у тебя заняты, и я ничем не буду рисковать...
      -- Вот это да! -- ухмыльнулся он и на всякий случай пихнул меня в плечо огромной лапой в желтой перчатке, отодвинув к дверце. Машина была широкая и между нами образовалось полутораметровое пространство.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25