Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Из жизни взятое

ModernLib.Net / Отечественная проза / Коничев Константин / Из жизни взятое - Чтение (стр. 13)
Автор: Коничев Константин
Жанр: Отечественная проза

 

 


Можно сказать, король не король, а главный магистр среди «медвежатников». Работа, труд – да я и понятия об этом не имел. И не снилось мне работать. Алкоголя-то я попил уж вдосталь. Деньжонки всегда водились. Судимостей – числа нет. Побеги, поимки, побои – всё испытано. Зачитаю вам две бумажки. Вот выписка из одного решения: «Коллегия ОГПУ постановила: Погодину Алексею расстрел заменить десятью годами исправительно-трудовых работ». Вот другая выписка: «За ударную работу товарищ Погодин Алексей награждается серебряными часами от коллегии ОГПУ». Вам нравится? Мне тоже… Могу один эпизод рассказать из своей жизни. За советское время отчитываться о своей «деятельности» не стану. А вот однажды при Николашке такое случилось в Москве. Нарядился я в форму офицера, а Колька Зуб, мой товарищ, – за вольноопределяющегося и пошли на Арбат промышлять. Сняли со второго этажа несгораемый сундучок – этакий, пудов на десять. На месте раскупоривать некогда. Взяли извозчика – вези. Поехали. Сани на повороте опрокинуло. Ящик – в снег. Поднять не можем. Сумерки. По улице идет взвод солдат, фельдфебель в баню ведет. Увидел меня в офицерских погонах, взводу командует: «Смирно!» Рапортует мне: так и так, ваше благородье, в баню идем. Я командую: «вольно», и прошу солдат сундук поднять на сани. Подняли. Поехали. Что было в сундуке – на несколько лет могло бы хватить другим. Да не нам! Через месяц уже надо было снова промышлять. Но по мелочам я не занимался… А сейчас… Сейчас у меня на полмиллиона рублей разных ценных материалов. Доверяют! Не украду ни на грош. Да и вы тоже. Будьте здоровы!..
      Зал снова всколыхнулся в гуле аплодисментов.
      – Слово имеет, прошу любить и жаловать, председатель бюро нашего актива товарищ Закаржевский. Мозговитый человек в нашей организации, – председатель сделал широкий жест в сторону поднимающегося на сцену Закаржевского.
      Судаков видел этого человека на стройке. Во внешности ничего такого, что бы напоминало его прежнюю связь с преступным миром: открытое лицо, прямой взгляд. Говорит Закаржевский скромно, тихо, чуть-чуть улыбаясь:
      – Действительно верно, прошёл я огни, воды, медные трубы и чёртовы зубы… Из Нижегородской тюрьмы меня однажды вывез ассенизатор в бочке на свалку, и таким путем я убежал. Имя мое воровское гремело и за границей. В юношеские годы побывал на Балканах, в Италии и так далее. В семнадцатом году служил в Красной гвардии, позднее – в отряде у Жлобы. НЭП меня свернул с пути истинного. У меня ни дома, ни товарищей, никакой поддержки ни от кого. Пропащая жизнь! Безработица. Да я и делать-то ничего не умею! Пришлось начинать сызнова. Нашёл двух своих товарищей, вооружились пробочными пугачами, пришли на Сретенку в ювелирный к частнику: «Руки вверх!». Сразу «сняли» на десяток тысяч рублей. В газетах писали, что больше. Наверно, под нашу сурдинку приказчики украли. Кутежи, тюрьма, побег… А потом снова за то же. Теперь к прошлому возврата нет. Но забыть его невозможно. Коммуной я доволен. За нашу коммуну, за СССР жизни не пожалею! Воевать? Так и я воевать. Знаю, как владеть шашкой и винтовкой. Нынче мы в ряды Красной Армии из трудкоммуны двенадцать человек проводили. Бывшему преступнику доверяется оружие. Великое дело, товарищи!..
      Под аплодисменты вышел на трибуну свой поэт Сашка Бобринский. У него ещё разухабистый вид – чуб на глаза, руки в карманах брюк, чувствуется, не прошла задиристость…
      Бобринский сразу начал со стихов:
 
Мы с товарищами хмуро
Под конвоями шагали.
Нас обычно стены МУРа
Как-то холодно встречали.
Эх, пошутить бы с тишиной,
Сквозь решётки чёрных камер!..
Да на вышке часовой
Под грибом дощатым замер…
 
      Поэт замер в продолжительной паузе. Но вдруг встряхнул головой и голосом четким и твёрдым торжественно продолжил:
 
Путь наш серый, тяжкий, долгий —
От Одессы до Сибири,
С Енисея к скатам Волги,
До Кемской Полярной шири…
А теперь настали будни,
Ярче солнце перед нами.
Навсегда другими будем
У машин и за станками
Мы трудом себя прославим,
Над прошедшим карта бита!..
Мы в коммуне переплавим
И бродягу, и бандита!
 
      Поэту ободряюще захлопали.
      В перерыв все вышли на улицу. Судаков подошёл к Валерию Никодимовичу и только хотел с ним поделиться впечатлениями, как откуда-то взялся весело смеющийся бывший беспризорник Лёвка Швец с группой других ребят.
      – Вот вам! Сто чертей в зубы, если я ошибаюсь! Это наш «крестный» из Вологды. Он это! Правильно? Вы из Вологды?
      – Да. Я вас узнаю. Это вы те самые ребятишки…
      – Те самые, которых вы сняли с архивного склада и увели в дорожное ГПУ. С вашей легкой руки мы учимся здесь.
      Раздался звонок. Ребята с Лёвкой Швецом начали пробираться в зал, держась поближе к Судакову.
      – И вы теперь студент? И у нас на практике?
      – Да, временно.
      – Просим, заходите к нам в общежитие. Увидите, как мы весело, дружно живём…
      Судаков навестил их. Бывшие беспризорники жили в светлой большой, на восемь коек, комнате. Днём работали, вечером учились. Старшим, своего рода классным дядькой и шефом-воспитателем, у них был начальник портновского цеха, тихий еврей Глазман. Тихий только с виду. На работе он кипел и горел, не щадил сил.
      Глазман зашёл в общежитие, когда там был Судаков. Послушав, как ребята, смеясь вспоминали о своей первой встрече с Иваном Корнеевичем, он и сам вступил в разговор.
      – Наша трудкоммуна славится, – похвалился он. – Ее любит Максим Горький… А вся сила в доверии, в том, что в нас поверили. И ещё сила в том, что мы не баклуши бьём. Видим, какие вещи выходят из наших рук с помощью, конечно, машин, станков… Я тоже мог бы на том вечере выступить с трибуны. Мне тоже есть что вспомнить. Конечно, я не Алёшка Погодин. Я – Глазман. Я «работал» по учреждениям. «Уводил» десятки пишущих машинок. Угрозыск по почерку узнавал: «Это работа Глазмана». А поди докажи!.. Найди концы. Всяко было…
      О ребятах Глазман сказал:
      – Это мелкота, стручки зелёные. Они не успели с моё хлебнуть из чаши страданий. Знали бы вы, как я жил? Рабочая еврейская семья на юге. При царизме кому жилось худо? Рабочему классу, а рабочему еврею – хуже всех. Отца выгоняли с завода. Жить нечем. Воровал с детства. Прикидывался припадочным, чтобы не так сильно били. Судился только пять раз… В Бахмаче засыпался. Самосуд – ужасней суда. А от того самосуда я три недели без чувств в больнице валялся. И кто меня бил? Свои, евреи-лавочники. И кто меня вылечил? Свой же еврей, врач-хирург в Бахмаче. Око за око, зуб за зуб. Пошёл после поправки ночью в синагогу, спёр двадцать шёлковых накидок. Нате вам, други мои! Иегова не был в обиде: вознаградил вскоре, да ещё как. В том же Бахмаче был случай: один буржуй загулял в ресторане. Наши ребята притиснули его в дверях, лишили бумажника. Деньжонки поделили, а я на собственный риск взял только багажную квитанцию на чемодан и немедленно в камеру хранения! Не может быть у богатого человека бедный чемодан… Делаю вид, что задыхаюсь, тороплюсь. Кладовщик берет квитанцию, на меня через очки смотрит. Я соответственно делаю вид…
      – Какие ремни у чемодана, какие замки? – спрашивает кладовщик для проверки.
      Я не оплошал:
      – Ремни? Кожаные, с пряжками. Замочки? Металлические!..
      Всё совпало. Получаю. Бегу с чемоданом, Глазман знает, куда бежать. Вскрываю ремни и замочки – в чемодане пустяки: верхние рубашки, брюки. Печально. Но что это? Чемодан без вещей, а тяжеловат. Отдираю оклеенное ситцем картонное дно, а там ещё дно. Между ними – двести золотых пятерок! Есть бог?.. Глазмана не надо учить, куда девать добычу: пять пятерок тайно подкинул врачу, который меня вылечил. С остальными поехал в Харьков. А там у меня «хмара». Любила меня по-кошачьи. Любила, пока деньги были. То шоколаду просит, то брошь, то перстенёк, то ножку поднимет и стоптанный каблук покажет – туфельки требует… Правду говорят: простота хуже воровства. Высосала она всё золото и… с другим закрутила. Что это? Жизнь? Нет! Суета сует и томление духа, как сказано в библии. Читали? – спросил Глазман Судакова, заканчивая свою исповедь.
      – Не удосужился.
      – Почитайте, там есть изюм в мусоре. Древние мудрецы и жулики состряпали такую книжищу. Ну, я пошел. Будьте здоровы.
      …С последним дачным поездом, поздно ночью, Судаков уезжал в Москву. В вагоне дремали уставшие запоздавшие пассажиры.
      «Какая у людей сложная жизнь и какие счастливые перемены! – размышлял Судаков. – И что может произойти с человеком, зависящим от общества, если он от него оторван и находится вне его? Гибель! Физическая, моральная гибель… Правду сказано: где труд – там и счастье. А для этих бывших преступников труд стал их спасением. Они познают на своём опыте, что в стороне от общества, без учения и труда нет жизни, нет счастья. Хотел бы я видеть вологодских ребятишек спустя годы, когда они, быть может, будут инженерами или учёными. С ними может статься. У них крепкая хватка и верная цель. Как разумно продумано Дзержинским большое и трудное дело перевоспитания правонарушителей. И как нелегко это достаётся воспитателям…»
      Судаков не заметил, как остался один в вагоне. За вокзалом притихшая, опустевшая Каланчеевская площадь. Над Москвой спустилась холодная декабрьская ночь.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

      ПОСЛЕ двухнедельной практики в Болшеве – снова занятия в институте. У Судакова по всем предметам хорошие отметки. Способностями и старанием он выделялся среди однокурсников. У преподавателей был на хорошем счету. И, казалось бы, по жизни шагать обучился. Но споткнулся.
      Однажды в разговоре с группой студентов Судаков резко поспорил. В ту пору материально жилось трудновато. В практике советской торговли существовали на одни и те же продовольственные товары различные цены: коммерческие, твердые, рыночно-спекулятивные, и вдобавок к этому были ещё «торгсины» – для тех, кто имел серебро и золото. Всё это студенту-коммунисту Судакову казалось крайне непонятным.
      – Я считаю, – заявил он, – ненормальным расхождение цен на одни и те же продукты в одних и тех же условиях и местностях, не иначе, как результатом нарушения экономического развития, когда частное вступает в противоречие с общим, а экономика из базиса становится надстройкой над политическим базисом. Но это явление преходящее, временное…
      Казалось бы, что ничего страшного он не наговорил. Но два студента-однокашника Ленька Иванов и Петька Громов взяли на заметку «нездоровые настроения» Судакова и сговорились состряпать на него заявление, свидетельствующее о политической зрелости, о бдительности и непримиримости заявителей и о несовместимости взглядов Судакова с его пребыванием в партии и в стенах института.
      Заявление, составленное в резких тонах, с преувеличением, раздутием и искажением фактов, было подано в парторганизацию. На партсобрании при разборе этого вопроса напомнили, что Судаков весной этого года уже обсуждался за притупление бдительности в Вологде. Проголосовали – исключить Судакова из членов партии и из института.
      Председательствовал на собрании один из заявителей – Громов. Одержав «победу» над Судаковым, «бдительный» заявитель тут же потребовал:
      – Гражданин Судаков, сдайте президиуму ваш партбилет и покиньте собрание….
      Как ни взволнован был Судаков, как ни горячился, выступая сбивчиво и резко, он всё же нашёл в себе силы сдержанно улыбнуться и сказать:
      – Не Громов партбилет мне вручал, и не ему его у меня отбирать… Даже большинством голосов вы его у меня не отнимете. Есть высшие партийные инстанции. Окончательно вопросы о партийности членов – быть или не быть – решает партийная контрольная комиссия. Да, да, товарищ Громов, можете криво не усмехаться.
      Собрание проголосовало вторично. Решение изменили: «Передать все материалы на товарища Судакова по данному делу в партийную комиссию».
      Некоторые говорили, что Судаков «вылетит» из партии и не удержится в институте, а потому перестали его замечать. В общежитии с ним эти «некоторые» не разговаривали; при встречах в коридорах института отворачивались в сторону.
      В этой обстановке Судаков пришел к мысли о том, что какое решение вынесет комиссия, то он и примет, как должное, но что в институте не останется, уедет куда-либо в отдаленный район.
      Вспомнил он в эти дни своих старых череповецких друзей. Кое-кто из них уже успел окончить вузы, и молодые специалисты разъехались в разные концы страны. Он знал адреса многих товарищей и мог бы запросить их, где и на какие работы требуются люди. Но до разбора дела в парткомиссии не стал писать никому, кроме Вали Передниковой, окончившей кораблестроительный институт в Ленинграде.
      Валя осталась на работе в конструкторском бюро при институте. Туда и отправил Судаков письмо, откровенное, душевное о всех своих переживаниях. Не были обойдены молчанием в письме и недруги-клеветники, желающие показной бдительностью поднять свой престиж в стенах института.
      «Теперь, Валя, переживаю я душевную травму, – писал Судаков. – Хоть ни в чём себя виноватым не считаю, но какой-то повод для клеветы, видно, я сгоряча дал. Вся надежда на торжество справедливости…»
      Завершалось письмо стихотворными строчками о чувствах автора их к Вале.
 
И вот теперь в раздумье строгом
Кляну себя я иногда
Мы говорили о немногом,
О чувствах наших – никогда!
Как жаль, что жизнь нас разлучила
Куда, куда девалась ты?
Нет, не забыл тебя я, милой,
Моих тревог, моей мечты!..
 
      Письмо не нашло Валю и вернулось обратно в институт. Но оно не долго пролежало в клетке ящика на букву «С» в вестибюле, попав на глаза Громову. Тот прибрал письмо, прочитал и, приложив к нему анонимную записку, направил в парткомиссию «в дополнение к имеющемуся на Судакова И. К. материалу».
      В комиссии малоизменённый Громовым почерк сопоставили с почерком его заявления.
      – Тут что-то не чисто, – сказал председатель, предварительно разбираясь в материалах. – У меня вызывают подозрение сами заявители: что-то они проявляют усердие не по разуму. Надо запросить все данные на этих двух членов партии – Громова и Иванова…
      При обсуждении Судакова на парткомиссии председательствовал военный товарищ, с тремя ромбами в петлицах. Членами комиссии были одна пожилая большевичка с подпольным стажем и рабочий с Красной Пресни – участник революции 1905 года.
      Судакова вызвали на трибуну. Не без тревожного волнения он, как полагается, подал партбилет председателю и, коротко рассказав о себе, умолк в ожидании вопросов.
      Ему показалось странным и непонятным, что только один вопрос и задал председатель комиссии.
      – Товарищ Судаков, как вы думаете использовать свои способности строителя по окончании института?
      – Разумеется, куда пошлют при распределении, туда безоговорочно я и поеду, – бодро ответил он. – Но у меня возникло намерение уйти из института и уехать работать. А вуз окончить заочно. Семьей я не обременен и думаю, что могу, работая, учиться и, учась, работать…
      – Что ж, это дело ваше. Может быть, и похвально, – сказал председатель. – Но если это вызвано только нездоровой обстановкой, создавшейся вокруг вас, то этого делать не следует. Другое дело, если вы твёрдо убеждены в полезности увязать теорию с практикой в повседневной жизни. Тут вам тоже никто препятствий чинить не может… Кто желает, товарищи, высказаться?
      Громов, сидевший в первом ряду, поднял руку.
      – Пожалуйста. Ваша фамилия?
      – Громов.
      – Ваше заявление по делу Судакова?
      – Да, наше с товарищем Ивановым…
      – Что новое можете оказать? Или то, что уже известно нам из вашей грамоты?
      – Я хотел развить и подтвердить наши доводы.
      – Не надо. Скажите, Громов, частное письмо товарища Судакова в адрес девушки вы препроводили в комиссию?
      Громов покраснел, замялся. Помолчал и с большим трудом ответил:
      – Да, оно проливает свет, даёт некоторое понятие о лице затронутого лица…
      – Не совсем ясно… Вы хотите сказать, что у человека бывает два лица. Не так ли? Однако, нам кажется, у товарища Судакова одно лицо, и притом без искажений. Подождите пока, вам будет дана возможность поговорить с этой трибуны. Садитесь. Кто ещё желает высказаться?
      Лёнька Иванов не осмелился и руки поднять.
      Несколько слов сказал секретарь парторганизации, сухой, высокого роста старшекурсник. Медленно подбирая слова и прислушиваясь к своему хриплому голосу, он как-то на ходу перестроился и сказал не то, что хотел сказать.
      – Товарищ Судаков пришел в институт переростком, не со школьной скамьи и не из техникума, а поработав и став членом партии. С него и спрашивать должны больше. Учится он, судя по зачетке, отлично. Практику провёл хорошо. Много читает. Я лично сам проверял, – он за два истекших месяца прочёл из библиотеки двадцать девять книг. Из них восемнадцать не имеющих отношения к нашей учебе, в том числе два тома сочинений Плеханова. А Плеханов, как мы знаем, ошибался. И возможно, чтение посторонней литературы возымело действие на сознательность товарища Судакова, и в результате возникло дело по заявлению, которое находится в комиссии. А так он вообще человек ни в чём другом плохом, кроме сказанного в заявлении, замечен не был. В прошлом был какой-то грешок по службе, но взыскание не накладывалось… У меня всё…
      – Вопросов у членов комиссии нет? Нет. Товарищ Судаков, возьмите ваш партбилет и чувствуйте себя спокойно, – сказал председатель.
      Судаков, не чуя под собой ног, приблизился к столу и, взяв билет, благодарно кивнул комиссии и прошел в зал. Вздох облегчения послышался в зале.
      «Не все мои недруги», – подумал Судаков, садясь на свободное место и пряча партбилет в потайной карман.
      – Товарищ Громов! – вызвал председательствующий. – Теперь прошу вас на трибуну. Дайте ваш партбилет…
      В зале насторожились: не случайно Громова вызвали – тут что-то есть…
      Громов заметно волновался. Дрожащей рукой положил партбилет на стол. Перед председателем комиссии лежала небольшая, в четверть листа, архивная справка.
      – Ваш год рождения?
      – 1902-й.
      – Сколько лет вам было, когда поступили на службу в войска Врангеля?
      По залу прошёл шумным ветерком шёпот удивления. Громов от такого вопроса побледнел до синевы.
      – Восем-н-над-цатый, не то семнадцатый был год… – запинаясь, проговорил он.
      – По мобилизации или добровольно?
      – Виноват, добровольно…
      – Что вас заставило?
      – Брат покойного моего отца, мой дядя, в ту пору штабной офицер, уговорил…
      – Так. Где находится ваш дядя?
      – Одно письмо было из Бразилии. Два – из Аргентины. Эмигрант…
      – Так, так, далеконько махнул ваш дядюшка. Где вступали в партию?
      – Здесь, на втором курсе…
      – У меня вопрос секретарю парторганизации: скажите, знала ли парторганизация института, что в ряды партии она принимала бывшего добровольца белой армии?
      – Нет, – растерянно ответил секретарь. – Этот вопрос не всплывал. Да и вообще впервые сегодня слышу об этом. Для меня это – гром и молния!..
      – А чего бы вы хотели от Громона? Вот вам и гром, и молния!.. Ужели вы, разбирая громовскую кляузу, не почувствовали в ней громоотвод от его личности, желание приобрести некий авторитет на игре в бдительность?..
      Секретарь молча пожал плечами.
      Громову партбилета не вернули. Не вернули партбилета и Леньке Иванову. Хотя в комиссии на него не было никаких отрицательных материалов, он, слушая и видя, как Громова вывели на чистую воду, струхнул и, полагая, что о нём тоже всё известно, решил саморазоблачиться. С этого и начал, расхрабрившись, словно с обрыва сиганул в холодную пучину:
      – Я, товарищи комиссия, прямо долгом своим считаю сказать, что фамилия моя Иванов взята мною, чтобы порвать формально и по существу с родством отца моего, служителя культа. Иванов я с одна тысяча девятьсот двадцать третьего года. А ранее был Крещенский… Отец мой, прямо скажу, находится не то в заточении, не то в высылке – точно не знаю. Был протоиереем в Ленинградской области. Я духовной семинарии закончить не успел, только начал – случилась революция. Прямо скажу – в бога не верю. Не верил, когда и отцу прислуживал в церкви: подавал кадило, читал апостола и прочее… Бывало, ездил с отцом на требы. Я тогда молод был и не сознавал всего вреда опиума народа – религиозного дурмана. Касательно товарища Судакова – и моя подпись там есть. Хотелось доказать неправоту товарища, его политическую слепоту… Но тут, видно, мы перегнули, полагая, что о высоких материях судить надо уметь, и не дело рядовых людей наводить критику на то, что исходит сверху. Прошу разъяснить, если я, мы то есть, неправильно действовали…
      – Кто и где вас, Иванов-Крещенский, рекомендовал при вступлении в партию?
      – Меня?
      – Да, вас. И где сейчас находятся ваши поручители? – продолжал задавать вопросы член комиссии, пожилой рабочий.
      – Как сказать, где они? Не знаю. Поступал я в торговой сети в Ленинграде. Одного из них исключили потом за троцкизм, за оппозицию. Два других, кажется, там, в сети – Гришман и Афонин. Могу потом узнать и сказать точно. Но по-честному заявляю с этой ответственной трибуны: рекомендатели мои не знали о моем духовном происхождении. Их винить не следует, я несу ответственность перед комиссией и перед вами, товарищи…
      Никто из присутствующих студентов не ожидал, что так обернётся дело. Иванов и Громов были исключены и из института. А Судаков подал заявление о переводе его на заочное отделение. Просьба его была удовлетворена.
      Пошёл тогда Иван Корнеевич в Представительство Северного края, – было такое в Москве, в одном из глухих переулков, – и обратился за помощью к самому представителю.
      – Чем я, товарищ, могу вам помочь? Работники-строители на севере нужны. Имею запросы из Ненецкого округа, из области Коми. Хотите в Нарьян-Мар, хотите в Сыктывкар? Отправлю сегодня же, проезд обеспечен. Холост? – и, получив утвердительный ответ, заметил: – Тем лучше.
      – Отправьте меня в Сыктывкар, в Коми… – согласился Судаков.
      – Могу в Коми. Поезжайте, поезжайте в Коми. Пишите заявление с просьбой о выдаче проездных средств на билет от Москвы до станции Мураши Кировской области и от Мурашей на лошадях до Сыктывкара – там еще двести километров. Пишите расписку рублей на триста. Устраивает?..
      – Устраивает, – ответил Судаков и, глядя на кружевную изморозь, затянувшую стекла в окнах кабинета, спросил: – Там, в Коми, сейчас, наверно, крепкие морозы?..
      – Минус тридцать, до сорока доходит. А у вас что, кожаные сапоги да шинелишка? Другого потеплей ничего нет?..
      – Нет, пока не заработал потеплей.
      – Да, батенька… Подождите, сообразим что-нибудь.
      Представитель Севера вызвал завхоза. Тот сказал, что может выдать Судакову полушубок, валенки и рукавицы.
      – Найдите ещё и шапку. Человек едет в Коми по собственному желанию, всерьёз и надолго. Да бронь на билет до Мурашей. Плацкарт до Вятки… Вот так. Делайте. А вам, товарищ Судаков, от души желаю успеха.
      – Спасибо за ваше внимание и добрые пожелания. Спасибо!
      Через полчаса Судаков выходил из представительства в новеньком овчинном полушубке, с тёплым бараньим воротником, в собачьей шапке и в валенках, которым не страшен любой мороз. Шинель и поношенные хромовые сапоги он свернул в узелок, а фуражку оставил завхозу – авось кому-нибудь пригодится. В таком виде, по-зимнему одетый, Судаков зашел в институт, приобрёл за наличные кое-какие учебники, попрощался с товарищами и на расспросы их, куда он едет, ответил не совсем точно:
      – Еду туда, куда Громов с Крещенским-Ивановым по доброй воле и носа своего не покажут.
      Он не мог расстаться с Москвой, не простившись с ней, не побывав на Красной площади.
      Мавзолей Ленина был закрыт. Четко вышагивая, менялись солдатские караулы. Иван Корнеевич стоял у Кремлевской стены, за которой над куполом правительственного здания развевался красный флаг.
      – Прощай!.. Нет, до свидания, дорогая сердцу каждого русского, каждого советского гражданина, Москва!..

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

      ЧЕРЕЗ двое суток скрипучий пассажирский поезд в холодную декабрьскую полночь доставил Судакова на станцию Мураши. Отсюда через лесные дебри тянулся длинный тракт на Сыктывкар.
      Первое впечатление не было отрадным. Чуть-чуть мелькала под потолкам электрическая лампочка. В буфете стоял старый дубовый шкаф с разбитыми стеклами и с покосившимися полками. На прилавке, давно не видевшим никаких съестных припасов, спали два пассажира. Холщовые мешки, набитые неизвестно чем, были положены под головы. На полу замерзшая грязь сохранилась с осенней поры.
      Поезда здесь проходили редко. Холодная вокзальная пустота вызвала у Ивана Корчеевича желание уйти отсюда к кому-нибудь в избу, чтобы попросить приюта до утра. Но куда пойдёшь? На вокзальных часах – второй час ночи.
      Он сел на чемодан, задумался. Дверь с шумом распахнулась, и вместе с холодом в вокзал ввалились три человека, одетые в тёплые зимние пальто и шапки-ушанки, закутанные шарфами так, что невозможно было рассмотреть их лиц.
      – На Сыктывкар? – спросил их Судаков, поняв, что они приехали в одном с ним поезде и могут быть ему попутчиками.
      – Да, на Сыктывкар.
      – Из Москвы?
      – Никак нет! Все из разных городов: один из Петербурга, другой – из Петрограда, а я – из Ленинграда, – неунывающе ответил певучим голосом один из пассажиров.
      Все трое поставили свои вещи в уголок и понемногу начали осваиваться: расстегнули шубы, положили чемодан на чемодан, достали из своих свёртков консервы и буханку хлеба.
      – Нельзя ли к вам присоединиться? Разрешите? – обратился Судаков к этой компании.
      – Милости просим, – ответил опять тот же человек певучей скороговоркой.
      Это был мужчина выше среднего роста, с бородой и длинными, чуть подстриженными волосами, в поношенном пальто из хорошего драпа и в бурках. Когда он резал хлеб, Судаков разглядел у него на указательном пальце левой руки массивный серебряный перстень с тонкой художественной гравировкой.
      – Подсаживайтесь, – пригласил другой, – доставайте ваши продзапасы. Кипяток бесплатно…
      Новые знакомые Судакова оказались людьми с довольно любопытными биографиями. Один, некто Афанасьев, – музыкант-композитор, бывший капельмейстер «двора его величества». Другой – человек когда-то солидного духовного звания, настоятель и попечитель одной из петербургских церквей – протоиерей Теодорович. А третий – бывший одесский вице-губернатор Иванов. Все трое после соответствующей отсидки в тюрьме, после окончания следствия и вынесения приговора, дав подписку, отправились без конвоя в административную ссылку в область Коми. В обвинительных заключениях у каждого из них была трафаретная формулировка: «занимался систематически антисоветской агитацией… А посему…» Дальше после слова «посему» следовало определение: три года ссылки в один из северных районов.
      Любой из них, конечно, с удовольствием совершил бы побег. Но куда побежишь? За границу? Она на крепком замке. Внутри страны бегай не бегай – не спрячешься.
      Судаков узнал всё это, сидя на своём чемодане и уничтожая предусмотрительно взятый на пропитание в дальней дороге харч. Кружка кипятку с чёрным хлебом и селедкой оказалась для согрева очень кстати. Его спутники тоже жадно пили кипяток, закусывая хлебом, селёдками и тресковыми консервами. Только бывший капельмейстер Афанасьев достал перед едой из чемодана поллитровку и залпом выпил полный стакан.
      – Господа, водка лучшее средство против холода. Водка – это всё! Её и монахи принимали, и цари обожали, – торжественно произнёс он. Однако не предложил выпить за кампанию не только Судакову, но и никому из «господ», а бережно и крепко закрыл бутылку пробкой.
      Во время непритязательного и скороспелого ужина в вокзал ввалилась шумная ватага – человек десять залихватских подвыпивших парней, видимо, приехавших откуда-то гульнуть в Мураши.
      – И живут же люди! – воскликнул один из них, увидев, как четверо проезжих, разложив на чемоданах хлеб и закуску, аппетитно ужинают. – Граждане! С вашего позволения дозвольте за рюмку водки, хвост селёдки песенку споём в честь и память наших братишек? Эй! Бардадым! Заводи гармонь!..
      И в холодном, неуютном вокзале, под охрипшую гармонь и под мерное раскачивание всех этих кряжистых парней кто-то рябой, с рыжими космами волос, вылезшими из-под треуха, затянул блатную песню, какой не приходилось никогда слышать Судакову.
 
В лесах без передышки
Бежали два братишки,
Бежали, обходили стороной.
Один был парень тёртый,
По «семьдесят четвертой»,
По «мокрому» засыпался второй…
 
      – Непризнанные гении!
      – Дань времени! Самобытность уголовного мира! – короткими замечаниями определили эту вокзальную самодеятельность все трое бывших – капельмейстер, вице-губернатор и служитель культа.
      А песня раздавалась всё громче, звонче и резче, и на несколько минут внимание всех было занято судьбой двух беглецов, пытавшихся пробраться в столицу ради своих прежних уголовных «промыслов».
      Вокзальная тишина способствовала рябому певцу, голос которого то снижался до жалости, то возвышался до непотребной лихости. Но вот гармонь, словно задушенная, притихла. В общей холодной тишине наступило непродолжительное молчание. Вице-губернатор под впечатлением песни втянул свою бритую голову в костлявые когда-то богатырские плечи. Капельмейстер смахнул навернувшиеся слёзы и сказал:
      – Нервы, сдают у меня нервы, а всё же этот парень исполняет хорошо. Дай ему волю, научи его, возьми его в руки и – артист готов, да еще какой бы вышел артист…
      – Овации мне, граждане, можете не устраивать. Угостите лучше, чем бог послал. Берём только натурой, – голос певца звучал не просительно, а скорее требовательно.
      Афанасьев расщедрился. Налил полстакана водки.
      – Пей, голубчик, пей, не жалко. Уважил!..
      Вице-губернатор протянул банку с консервами.
      – Батенька, подайте и вы! – поторопил певец Теодоровича. – Чего задумались…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19