Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Истоки (№2) - Истоки. Книга вторая

ModernLib.Net / Военная проза / Коновалов Григорий Иванович / Истоки. Книга вторая - Чтение (стр. 12)
Автор: Коновалов Григорий Иванович
Жанр: Военная проза
Серия: Истоки

 

 


Если прежде Анатолий считал виновником только Крупнова и ненавидел лишь его, отводя дурные мысли об Юлии, то теперь оба они были виновны перед ним. Оба лгали, обманывая его. Совсем недавно он жалел Юлию, многие странности ее был склонен объяснять условиями полусиротского воспитания. Теперь же негодование и сознательно разжигаемая брезгливость задавили в нем все другие чувства.

– Я тебе не прощу даже мертвому, Крупнов.

VII

На катере были директора тех заводов, которые прямо или косвенно принимали участие в строительстве бронекатеров и подводных лодок. Старик Почивалин со шрамом от ожога сталью на лице, председатель заводского комитета профсоюза, молчаливо курил папиросу из самосада. Катер шел по каналу, прорезанному ледоколом. За кормой перекипала, гоняя битый лед, мутная вода. Холодной и ненадежной казалась Анатолию Иванову эта ошалело забродившая вешними соками вода. Стоял он на корме между атлетом Саввой Крупновым и директором судостроительного завода, сутулым, подслеповатым, с зябко посиневшим покляпым носом. Был этот сухонький старичок умным и сильным. Как ни била его жизнь, он только яснее звенел. В тридцать седьмом его арестовали как агента иностранной разведки, а в сороковом отпустили на волю «за отсутствием состава преступления». Юрий постарался вернуть его на прежний пост. Совсем недавно молодая жена старика Лариса-киса, как звал ее вышколенный муж, уходила от него к главному инженеру Ягину, жгучему брюнету. У Юрия хватило такта и упорства по кирпичику восстановить порушенную семью, загасить пересуды. Других на путь наставляет, а сам ушкуйничает в личных-то делах.

Еще печальнее встревожился Иванов, когда с песчаного островка легкоструйный ветерок донес запах оживающих осокорей.

Подошли к старому пароходу, ровеснику века, теперь тут плавбаза для матросов. За пароходом нежилась на синей полынье сигарообразная подводная лодка, а за ней поблескивали бронированными скулами катера. Даже в покойном состоянии они внушали мысль о гончей яростной силе, заключенной в их машинах. Лодка же была коварно тиха, таинственна и как бы с усмешкой себе на уме.

Пригибаясь, лазали по отсекам лодки. И Анатолий, наглядевшись на щиты управления, на множество приборов, окончательно убедил себя, что это внешне безобидное, с мягкими линиями железное существо непостижимо замысловатое и коварное. Проломит торпедой в груди корабля смертельную рану и, глянув перископным оком, зароется в глубинах моря. Командир лодки капитан третьего ранга чернобровый молдаванин Гинкул повел всех на плавбазу в кают-компанию.

Иванов позавидовал Гинкулу: такого парня ни одна баба не прищемит обидой до немыслимой болятки, когда даже кричать воздуха в груди не хватает, а только рот разеваешь. Все счастливые, пока новые. И он, Анатолий, ликовал когда-то, по-юношески косноязыча стихами.

Почему не ликовать было, если и не помышлялось выделиться из людского роя в качестве наставника-руководителя, а зрел, как зерно в колосе, равнозначное другим зернам. Потом пошли годы, когда он обтачивал свое внутреннее «я», норовя отполировать его, как шарикоподшипник.

Генерал-директор Савва Крупнов сел на капитанское место за столом, расстегнул жесткий ворот мундира. За его спиной огромное – в полстены – окно веселили вешние сумерки. Выпив, Савва отпустил гайки, стал размашист и шумлив, смеялся, показывая крупные белые зубы. Иванов ощупал языком свои зубы – мелкие, один даже шатался, царапая язык пломбой.

– Анатолий, ты парень правильный. Скромный сердцем, – хвалил двусмысленно Савва. – Надо быть скромным человеку руководящему.

Иванов думал, что война положила на жизнь печать мрачной торжественности. Он не вполне доверял людям, которые в такое время могли смеяться, как смеялся Савва.

– А у тебя, Савва Степанович, как насчет скромности? – поддел он генерал-директора.

– Мне некогда. Своротим морды круппов и хейтелей, буду скромным. На цыпочках ходить научусь. Мы нарубим из круппов крупу. За это стоит выпить. Это в стихи годится? Толя, писать надо так, чтобы люди не сказали: для поэта несчастье Родины только повод показать, какой у него красивый слог.

«Когда-нибудь напишу о Савве, – думал Иванов, – и вот ключ к нему: война расковала угнетенные прежде творческие силы Саввы. Он развернулся во всю глубину и ширь своей натуры. Огромный комбинат дает сталь, танки, пушки. За своих рабочих Савва стоит смело. Он для них свой. Все вперед и вперед тянет его динамическая деятельная сила, как мощный мотор. И кажется, совсем забыл, что недавно снимали его с работы в наркомате, выказывали ему жесточайшее недоверие».

– А ну, пойдем-ка, Анатолий, лучше с мастерами выпьем. Айда! – Савва положил тяжелую руку на плечо Иванова.

Иванов понимал, что нужно быть поближе к рабочим, иногда ходить на (свадьбы, именины, родины. Это делал даже беспартийный Петр I, солдатский кум. И Анатолий ходил к рабочим, мирясь с их скучной простотой. Тяжело было от жестокой надуманности и фальши. И он раздражался против этих людей. Он любил рабочих в их массе и издали и писал о них задушевные стихи. Вблизи они грубы, жестковаты, угрожающе решительны.

Макар Ясаков, привыкший представлять собой сталеваров на различных вечерах и банкетах, полез к Иванову с развязностью повидавшего и тертого, блестя медной потной физиономией:

– А ну, Иваныч, давай махнем по одной! Я вас люблю, ребятишек.

– За мной дело не заржавеет, Макар Сидорович. Ты принудь к счастью вон того орла. – Иванов указал глазами на Юрия. – Сачкует весь вечер.

– Юраса? А получится что? – Макар почесал затылок.

– Уломай.

Иванов исподволь наблюдал, как Макар нерешительно клонил бутылку над рюмкой Юрия, а тот, посмеиваясь глазами, отстранял его руку.

Ясаков протрезвел, сконфуженно подошел к Иванову.

«Одна рюмка за весь вечер, и не считают, что он отгораживается. И всегда так: лепит в глаза резкости, по заводам ходит в костюмчике – все равно свой брат им. В чем тут дело?»

Иванов выпил неразбавленный спирт, умело выдохнул воздух, распушил усы. Подмигивая вызывающе-озорно Юрию, сказал уверенно:

– Не думал, что я такой? Ну что ж, критикуй.

– Говорят, после критики ты плачешь дома.

– Устанет она скоро от тебя, Юрий. Уйдет. И я скоро скажу тебе до свидания. Попрошу ЦК перевести в другой город…

– А почему не на фронт? Ты же все время канючил: отпустите!

– Партия знает, куда меня послать.

«Разбанкетились? Война идет, люди кровью захлебываются, а вы спиртиком балуетесь?» – думал Иванов, как бы уже из окопов приглядываясь к усталым, разморенным лицам.

…Проснулся серым утром и очень обрадовался, что находится у себя дома.

Юлина мачеха Леля покачала крашеной головой:

– Толя, немецкий самолет прилетал. Это ужасно!

VIII

Апрельским полднем Александр открыл калитку, щурясь от блестевших луж. Удивило не то, что родных не было дома, а на дверях висел замок – железная окладистая борода. Удивился другому: так много изменилось в жизни, а выщербленный ключ на стальном кольце лежит все за тем же белым наличником над кухонным окном, куда прятали его много лет назад. Тогда Александр был мал, приходилось становиться на вязовый сучок, чтобы достать этот ключ. По-прежнему на сучке стертая шероховатость, значит, кто-то – может, Женя – становится на него.

Все тут жило своим упрямо-невозмутимым постоянством, теперь непонятным, кажется, неуместным. С коричневыми подпалинами Добряк лишь первые секунды не признал Александра, залаял на что-то незнакомое в нем, потом оторопел перед лужей, поджав переднюю лапу, нерешительно, узнавая и не узнавая, помахивая хвостом. И вдруг прорвало его плаксиво-стариковским повизгиванием.

Александр, как прежде, если матери нет дома, вернувшись с работы, сам собирал себе обед, достал из печи овсяную кашу в чугуне. Помнится, бывало, каша гречневая выпирала из чугуна. Теперь каши было мало. Задвинув чугун, заслонкой затолкал тепло в печь. На цыпочках, чувствуя вяжущую боль в паху, поднимался в свою светелку по сосновым ступенькам, наконец-то поверив, что дома. Каждая из них своим особенным скрипом разговаривала с его ногами, не удивляясь его возвращению. За матовой фанерной дверью светелки – чужие запахи и чужие порядки: две кровати и трюмо, на ореховой тумбочке духи, пудра, в гребенке женские волосы, крупные, красноватые. Не сестрины, не невестки Светланы. Этажерка с книгами и журналами Юрия – литература по математике, физике, химии. Когда-то Александр не верил, что Юрий будет жить с родителями. Теперь обрадованно догадался:

«Юлию Солнцеву привел. – Взвесив на ладони красный том Маяковского, подумал по-хозяйски и обстоятельно: – Уступаю им светелку. Не ухлопают – поселюсь в Костиной комнате».

Вышел во двор. Под шиферным навесом лежал катер на козлах кверху килем. Дно оскоблено, загрунтовано, и борт покрашен зеленым, во вкусе Лены. Вспомнился пленный Манн: на фото у него такой же катер. Александр взял с полки банку с красками, кисть, все еще робея положил их обратно. Отраженное волной солнце бликами залетало под навес, заигрывая, слепя. Рядом разговаривала Волга, кружа пену возле ноздреватого камня. При одном взгляде на баню Александра зазудило. Нагибаясь с бурого камня, черпал воду конным ведром, всегда висевшим под сараем на случай пожара. Наполнил мутноватой, с хрустальным звоном ледяной крошки водой котел и деревянный чан. Потом, приятно и чуть больно напрягая мускулы, взмахивал над чурбаками топором все на том же старом, медным кольцом скрепленном топорище, до темного блеска натертом руками Крупновых. Жалели они расстаться с инструментом, если можно было починить его. Тень Александра то вырастала на белой стене мазаного дровяника с красной россыпью божьих коровок, то сникала до земли, как бы в сыновьем поклоне. После госпитальной лекарственной духоты и дурноты всласть пил пахнувший спиртовыми опилками, землей и пресными водами воздух.

Затопив баню, сел на порожек предбанника, а дым по-свойски ощупывал его плечи, начесывал на лоб короткие, потемневшие от пота волосы.

Соседские петухи любовно и грозно пели, радуясь весне. Мокроглазый Добряк жался к ногам Александра колотившимся сердцем, оставляя на сапогах сентиментальные слюни с отвислых старых губ.

Сердце Александра наполняло живое спокойствие. И теперь эта упрямая в постоянстве жизнь не казалась невсамделишной, неуместной и несвоевременной. Грубой и недолговечной представлялась жизнь войны. Грохочущая моторами, взрывами, стрекочущая пулеметами, стонущая и кричащая, она отрицалась спокойно-теплой тишиной, заречной далью, мягко отмежеванной по горизонту облаками Волгой в густо плывущем льду с темными разъятыми зимнепутками, кривоногими, обманчиво некрасивыми яблонями, по колено залитыми вешними водами.

Эта вновь открывшаяся жизнь, ничего не разрушая, никому не грозя, не склонялась перед жизнью войны, не уступала ей своих прав. Александр еще глубже и упорнее поверил в то, во что с юношеской страстью верил всегда и даже после ранения, когда временами ничто уже не держало его: как бы долго и с каким бы ожесточением ни лютовала битва, жизнь останется такой, какой она и должна быть. Никогда не оставляла его мысль о далеком, но непременном счастье на земле; как по утрам просто надевал привычную одежду и шел на привычную работу, так же легко и просто войдет в старую, еще более емкую обновленным желанием жизнь. И он, глядя перед собой, дивился силе постоянства ее. Рыбаки на Волге, как и много лет назад, затащили лодку на льдину, будут плыть на той льдине, покуда не растает, желтой пеной не обмажет смоленые борта. Потом погребут вверх.

Думы Александра улетали следом за скворцами куда-то далеко-далеко, и он засмеялся смехом выздоравливающего, растерянно и тихо.

Мать первой из родных опечалила Александра до горьких спазм в горле: свисало с худых плеч пальто, шляпа назойливо подчеркивала седину как бы усохшей головы, губы дрожали, в глазах – суеверное удивление отчаявшейся. То с боку, то прямо в лицо глядела она, уцепившись за рукав гимнастерки. Глазам своим не верила. Будто не уходил из дому – сидит на порожке бани.

– Мамака, да это я ж, Санька.

– Ах, Санька ты Санька… Как же ты баню-то топишь?

– Велико ль умение воды натаскать да дрова поджечь.

– Нет, погоди, как же ты уцелел-то?

– Счастливый я. Пополз, раненный, через речку по льду к своим. Мина плеснула водой, приморозило шубу. Хочу встать, а лед припаял. Подобрали партизаны, на самолете переправили. Все просто.

– У тебя всегда все просто, Саша.

Александр улыбнулся.

– Не рябит и не двоится в глазах, оттого, наверно, и просто.

В доме мать попросила показать зажившую рану. А когда Александр, стыдясь, поднял подол рубахи, мать лишь мельком и как-то отсутствующе взглянула на лиловый рубец наискось живота и тут же занялась своими делами по дому. Не прежняя решительность, аккуратная определенность, а что-то детски-беспомощное, жалостливое было в ее жестах, в нестойком шаге, во взглядах. Не дочистив картошку, достала из сундука шкатулку, вынула дореволюционные прокламации, метрику Александра. Потом, разгладив мягко, снова положила в шкатулку.

– Изменился климат. Пригорок зеленел, когда тебя родила, а в этом году примораживало долго.

И опять слушала Александра с таким выражением, будто близорукая тщетно продевала нитку в игольное ушко ила соединяла незримые концы разорванной нити.

Да, в первую минуту встречи с родным домом он ошибся: не было прежней упрямо-постоянной непокорной жизни и дорога к ней порушена, как зимняя через Волгу тропа в ледоход.

Даже отца, который на памяти Александра, кажется, не менялся, приметно осадило время: колени, что ли, чуточку подгибались, сам ли Александр вырос, но только отец стал ростом пониже, и плечи, бывало вольготно раскинутые, опустились под вылинявшей рубахой.

Чего-то стыдился, виноватился непривычно, и, хотя зубы с табачной желтинкой неожиданно молодили его в улыбке, горьковатые морщины обжились под седыми усами. Крадучись от внука, трехлетнего Кости, рассказывал Александру о судьбе Костиной матери:

– Эвакуировались наши солдатки с ребятишками морем. Ну а пароход сгорел – эстонские фашисты подожгли. Там была Светлана… Теперь Костя и Женя круглые сироты…

«Что же делать, Саша, такого, как Константин Денисович, дает судьба по выбору один раз. А я еще не старуха на горе-то свое и жить должна. Не суди меня, Саша, а?» – вспомнились Александру прощальные слова невестки, когда она летом сорокового года уезжала в Прибалтику со вторым мужем – товарищем Кости. Не хотел понимать ее тогда Александр, теперь же, представив себе, как она задыхалась в дыму и огне горящего корабля, проникся к ней суровой жалостью, как к павшему в бою солдату.

Крепкий, туго налитой Коська опасливо кружил около Александра, с воинственным любопытством поглядывая на него серыми отцовскими глазами.

– Константин Константинович, айда ко мне, не бойся – от меня пули не летят, – позвал Александр племяша.

– Будь у тебя пули, он давно бы обминал твои колени, – сказал Денис. – Растет вояка-атаман.

Александр загнал, затолкал в незримый угол души размягчающие чувства, инстинктивно оберегая себя и родных, как бы догадываясь, что нерасхлебанное горе еще впереди. Потому он и с Женей бодро поручкался, говорил со скуповатой ленцой. Глядел на родных обманчиво открытыми глазами, а когда уж слишком жгуче закипало в сердце, опускал голову, подтягивал голенища кирзовых сапог, созерцая широкие, как соминое рыло, носки.

«Не застукают до смерти на фронте, буду я для Женьки и Коськи отцом. Мать и батя при мне будут. Вот и семья! Нечего зря выматывать душу из себя». И оттого, что так неожиданно и, кажется, навсегда решилось, Александр примиренно успокоился этой определенностью, этой грустной радостью. Поймал Костю, обнял Женю, растрепав хмелевые витки его подрусевших волос. Мешок фронтовой отдал племянникам, теперь уже усыновленным в душе.

– Командуйте, ребятье!

Рослая, сильная девка в тренировочном костюме, сбросив с ног тапочки, сорвала с головы вязаную шапочку с кисточкой, как рысье ухо, с размаху обняла Александра. Он едва устоял на ногах.

– Леночка, да ты… мощная… какая-то породистая.

Она отпрянула, взмахом головы разбрызгала по шее и щекам медовые завитки. Тонкий с горбинкой нос подчеркивал смелое выражение лица.

– Я как породистая лошадь, да? Не смейся, мне еще не такое говорили.

– Наша ты, крупновская, Лена… пижонка в тренировочном-то. Простой парень заробеет подойти к тебе.

– Простые мне не нужны. Ведь у меня был майор… Только и счастья, что Женька дразнил майоршей.

– Не дразнил я тебя, а жалел… Как погиб Холодов, ты в черном ходила, как галка, – сказал Женя с твердостью и суровостью тринадцатилетнего, снисходительно презирающего слабых женщин.

– Евгений, дай нам поговорить, – сказала Лена.

– Валяй, валяй, – ответил Женя и, сунув руки в карманы, подняв плечи, вышел из комнаты.

– От тебя я ничего не скрою, Александр, – начала Лена, садясь рядом с братом на диван. – Мне ужасно жалко, что Валентин Агафонович не видал меня вот такой, понимаешь, ну вот такой… когда я перестала ходить, а стала будто летать. Уж если суждено ему было погибнуть, пусть бы хоть денек побыл со мной. Никогда ведь я не буду такой… Саша, как он погиб?

«Санька, откуси себе язык, она не должна знать, как тоской налились глаза Холодова перед смертью», – думал Александр.

– Он мучился? Будь с ним, я бы хоть пожалела…

Александр сказал, что Холодов вел полк в наступление, пуля в сердце ударила…

– После войны я покажу тебе могилу, – вдруг торопливо закончил он.

Лена показала ему альбом с фотокарточками Холодова, его планшет – уступил старый Агафон Иванович. Заказала скульптуру – бюстик Валентина. До чего печальна была ее преданность ему. Тени желтых локонов на чистом лбу лишь подчеркивали задумчивость и тонкую скорбь ни разу не целованной своим мужем вдовы.

– У красивых людей и смерть красивая, – сказала Лена.

Александр покачал головой.

– В конце концов не важно, разорвало снарядом, пуля свалила, захлебнулся в болоте, замерз, задавило в обозе, в госпитале умер, важно сознание правоты. Красивых смертей нет, есть более или менее оправданные и бессмысленные… Холодов сознавал свою правоту…

Лена схватила руку Александра, обожгла слезами, тычась лицом в ладонь.

– Боже мой, как ты, Саша, изменился! Нос-то вырос, горбинка круче. Чужой стал с виду… Нет, нет, свой, свой и свой! Ты скажи, надолго приехал?..

– Ого, какой детина! – воскликнул в дверях Юрий, разведя руками.

Александр застенчиво помялся, одергивая гимнастерку. При виде насмешливого и веселого старшего брата он как будто вернулся в довоенное время, ждал шутейного подвоха со стороны Юрия.

– Возмужал, братан. Пожалуй, загнешь мне салазки? Помнишь, грозился? – говорил Юрий, все сильнее сжимая руку Александра.

– Где уж мне, раненому… А ты не хвораешь? Осунулся, – Александр участливо заглянул в лицо брата.

Острые взгляды братьев скрестились, сплелись руки, пол загудел под ногами. Так и вывалились из комнаты в столовую. Поджарый, как молодая борзая, прыгал вокруг дядьев Женька. Кудахтала повеселевшая мать.

Юля тянула Юрия за командирский пояс, а Лена – Александра за подол гимнастерки. Денис, сузив глаза, раздувая ноздри, ловчась, поднял руку с ремнем, но в гвалте никак не мог лупцануть сыновей. Рубанул он по вздернутому заду сноху Юлию, очень огорчился и с еще большей силой хлестнул, но только не по спине Юрки, а Ленки. Та взвилась, сверкая глазами. Всей артелью опрокинули стол с чугуном горячей картошки в мундире. Смеясь, пыхтя, ползали по полу, собирая картошку.

– В госпитале належал жиру, отяжелел. Ну и вяжет аксельбант от гитлеровской пули на животе, – признался Александр побежденным, посмеиваясь белозубо. Ходуном ходила широкая грудь.

Все мужчины повалили в баню сразу. Даже Костя не хотел идти с бабушкой, а с Шашей, как называл он Александра. Женя шел впереди, ударяя по тазу, как по барабану. Денис, улыбаясь, подгонял веником сыновей.

– Не представляю, как они, такие быки, поместятся в бане, – сказала Любава, щурясь улыбчиво. – Лена, Юлиана, давайте закуску готовить и все прочее.

В это время и пролез в калитку Макар Ясаков.

– Где он? Андриановна, не скрывай героя! В бане? И я с ними пополощусь. Ленка, сбегай к моей подслеповатой крале за бельишком. И еще… там бутыль захвати.

Любовь Андриановна урезонила Макара:

– Не поместишься в бане-то, сват.

– Ничего, я по деталям, по частям буду смывать грязь: то башку просуну в баню, они помоют, то… другое место. Так и пойдет!

После бани собрались все в столовой. Отец наливал водку. Александр отказался легко, привычно, никого не обижая и не подавляя своей святостью. Видно было, что он привык отнекиваться бесповоротно.

Наблюдавший за меньшаком Денис решил с широким довольством: «Твердый на своем, хоть и улыбается мягко. Все тот же, каким был».

Новое в Александре для отца было то, что он рассказывал о фронтовых делах, о товарищах не так скупо, кок два года назад о финской войне.

С разными фронтовиками встречался Юрий: одни выскакивали из огня как бы нагишом, ничего за душой, с какой-то отбитой памятью. Других перекосило, повело уродливо. Брат производил впечатление человека, пока что не сшибленного с ног.

Как только они остались одни, Юрий попросил его сказать свое мнение «о том самом главном», ведь брат с первого часу в огне.

– Ошибаться не хочется. Тем более в том самом. Рано о моих думах. Живы будем, поговорим… если нужда в этом окажется. Скорее всего, само собой все отольется, отстоится, застынет. Как сталь в изложницах…

На другой день Александр навестил старика Агафона Холодова. Рассказал в подробностях, как майор Холодов атаковал врага, отбил населенный пункт, как осколком мины смертельно ранило его в грудь.

Старик сказал, что Валентин умер, как и его мать Айша, от осколка. Судьба. Опираясь на палку, он проводил Александра до ворот. Александр оглянулся: слезы размывали глаза старика на весеннем ветру.

IX

Короткий отпуск Александра торопил Лену и придавал ей решимость. Отправилась к Вере Заплесковой, внапашку кинув на плечи Сашин спортивный серый пиджак. С оторопью и надеждой, уступая суеверию военного времени, загадала, что, если Вера без ее подсказки почувствует, кто из братьев приехал, тот брат и женится на Вере… Под широкими бровями загадочные глаза – то затаенно, то рисково распахнуты. Так бы и сторожила Лена ее неторопливые жесты, вслушиваясь в тихое пение. Будто очутилась у темного лесного озера, присмирела, скованная ожиданием.

Лена ждала Веру в пришкольном саду, грелась вместе с тополями, выбрызнувшими почки, покачиваясь под солнечным ветром. Шилоносый скворец, со щетинкой на зобу, пищал и свистел у своего деревянного домика, из которого выдворил зимних квартирантов – воробьев. Скворец имел право: летел издалека, Александр тоже.

Вот и Вера в зеленом пыльнике. Она умилила Лену схожестью с девочкой-подростком, лишь первую весну осознающей себя женщиной. Глаза вспыхнули по-девчоночьи. Со всегдашней застенчивостью удивилась:

– Лена?

– Я соскучилась по тебе. И… все предчувствия, наверно, от весны.

Всю дорогу до дома Крупновых на руке Веры висела авоська с картошкой. По запястью выдавился рубчатый красный браслет.

«Почему она не чувствует, кого встретит сейчас?» – думала Лена. И опять, почти как всякий раз, ее так и подмывало обнять или ударить Веру.

Еще не успев увидеть в полутемной прихожей старую шинель на вешалке, Вера почувствовала плотные и тревожные запахи пота, дороги, гари и лекарств. Зажмурилась, ямочка на задрожавшем подбородке исчезла, потом опять выкруглилась. Вере вспомнилась старая шинель во дворе Холодовых, когда впервые знакомилась с отцом Валентина.

– Ну, кто? Угадай! – торопила Лена.

– Холодов приехал? – спросила Вера.

Лена отпрянула.

– Вера… новое слыхала о Валентине Агафоновиче? Ведь ты так спросила, будто…

Вера взяла рукав шинели, сказала, как в полусне:

– Бывает, похоронную пришлют, а он живой.

Лена взяла другой рукав шинели.

– А? Бывает?

Александр оперся плечом о косяк дверей, наблюдал за женщинами: не сознавая, что делают руки, они отнимали друг у друга рукава шинели, говорили о Холодове. Чувство неловкости попятило Александра в комнату, но голос Веры остановил его:

– Саша? А я думала… вот не думала… думала, Михаил. Да ведь ты жив?

…Вдвоем остались в комнате.

Перед ним по другую сторону стола сидела учительница – благообразная сдержанность, напряжена до опасного предела, вот-вот и повеет холодом. Густые, теплого отлива волосы заплетены в тугую косу.

«А что же было? Что же было, если мне так не по себе сейчас? Была заря на Волге, и эта (эта ли?) чернобровая сидела на песке, глаза золотились. Потом был театр, музыка велела: люби, люби! Потом был наш сад, темной августовской ночью падали яблоки, а мы с ней говорили о Мише. Потом видел на вокзале, как она прощалась с Холодовым, а мне было тяжело».

Привычно, без возмущения, как-то по-бабьему жаловалась на пьяницу коменданта, на нехватку дров, на плохую дисциплину в школе. Усталость и задумчивость туманили глаза.

– При коптилке слепну над тетрадями…

Эта далекая от него жизнь отнимала Веру у Александра.

– Там я вспоминал вас, какой вы были на концерте.

Глаза ее вспыхнули задорным светом, как тогда на концерте. Пригасила. Зима и лето и еще зима прошли с тех пор, многих людей встречала даже при своей замкнутости, дружбу искала с осторожностью обманутой, благоразумной. «Мое счастье не среди этих. Пойду далеко вперед». Потом бездейственная свобода незаметно подвела к тому специфически женскому одиночеству, которое с неумолимой быстротой сушит душу, как суховей выпивает соки хлебов. Одиночество стало продолжением холодного сиротства с казенными воспитателями. С неумелостью замкнутой Вера искала себе пару. Выработался свой, со скидками на войну, критерий оценки мужчин. Война сказала: если суждено тебе счастье, бери его сейчас, после – поздно. Подрастут твои ученицы, они встретят героев с цветами. Смерть Холодова повернула ее к правде, от которой она отворачивалась. Не погибни он, она так бы и не узнала, что никого так любить не может. Александр был далеким. И та пора их знакомства, о которой он говорил, отошла навсегда, и воспоминание о ней потускнело, как давний сон.

– В молодости, Саша, каждая мелочь кажется значительной. Тебе нужно трезво разобраться в своих воспоминаниях.

– Воспоминания – не поступки, даже не намерения. Зачем же в них разбираться? – с затаенной грустью сказал Александр и самолюбиво замкнулся.

Вера понимающе улыбнулась, вздохнула глубоко. Попросила тихим голосом рассказать, что думал на фронте.

– Там некогда думать. Все силы тратятся на то, чтобы не быть убитым, а их убить побольше. Других целей и желаний на войне нет, – говорил он то, над чем всегда смеялся, слушая рассказы о фронтовой жизни, будто солдаты только и делают каждую минуту, что налево и направо косят врага и вовсе не думают о родных, не тоскуют о женщинах. Он теперь уже не огорчался, что образованная, неглупая женщина верит в это героическое вранье. Он рос в ее глазах, и это потешало его. Уговаривала рассказать ученикам о подвигах героев, отбирая типичные факты. Ребятам нужно внушать, что сейчас для них героизм – учиться отлично.

– Дай свою фотокарточку, поместим в ленинской комнате. Ведь ты учился в этой школе.

– Я учился неважно. Правду о войне знать детям рано. Да и вы не поймете ее. Да я и не знаю всей правды… И вовсе я не герой. Скучал по дому. Мечтал о бане с горячим веником.

Слова его тем более были страшны для Веры, что лицо оставалось спокойным, глаза ясными и взгляд их твердым. Когда-то, тягостно переживая свой разрыв с Холодовым, она думала об Александре с завистью, что он целостный, сильный, простой душевной организации и не нужно ему, как это делает она, гоняться за кем-то – счастье само придет. А он каким оказался! Каялась, что вызвала на откровенный разговор. Если он, фронтовик, не знал ответа, то что могла сказать она, тыловая женщина?!

Вера подошла к нему с неожиданной для себя решительностью.

– Что у тебя там? – припала ухом к груди его. – О, сколько там неизвестного! – Подняла глаза, доверчивые, умоляющие. – Злого? Доброго? Страшного? Какой ты чудной! Шутишь со мной, Саша. Не говоришь правду.

– Кто кого – вот правда! А что война с человеком делает, никогда и никто полную правду не скажет. Да ее и не знает никто.

– О, как ты нехорошо. Почему?

– Человек гордый, не захочет видеть себя в некотором состоянии, скажем, хотя это еще не все. Жить надо, поэтому стоит ли копаться в душах военного времени?

– Нет, нет, я не могу расстаться так. Ты должен изменить мое впечатление о тебе, стереть эти последние впечатления. Для меня это очень важно!

И опять строгое худое лицо с горбатым носом и глуховатый баритон:

– Могу убивать врагов, пока идет война. Сто лет воевать будем – сто лет я буду убивать. Ну, да ладно, привычка выручает людей из бед похуже смерти.

Осветил лицо открытой улыбкой.

– Боже мой, ведь я совершенно не понимаю тебя, Саша милый. Неужели вот так уйдешь из моей жизни.

– Вера Ивановна, может, я и не ушел бы… Даже наверняка. Но не могу. Тут я еще не до последней точки дошел…

– Да не о том я, Саша.

– И о том вы! Но вы это забудьте. Не было этого.

– Теперь ты прежний, Александр свет Денисович. Ясный, мило определенный.

– Знаете, в освобожденных селах все сгорело. Дети учатся азбуке по военному уставу. Скворечницы делают из металлических футляров противогазов – немецких и наших. Может, скажете своим школьникам, каково тамошним ребятам.

За калиткой она помахала ему рукой. Такой вот еще больше нравилась она, но уже по-иному, не так, как прежде.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26