Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Досье поэта-рецидивиста

ModernLib.Net / Константин Корсар / Досье поэта-рецидивиста - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Константин Корсар
Жанр:

 

 


Такие люди не рождены быть вместе? Напротив! Именно к совершенно иному человеку интерес порой не угасает никогда, к такому же, как и ты, – очень быстро. Желание узнать её, понять ход её мыслей становилось все сильнее. После разговоров с ней я всегда что-то читал, что-то слушал, во что-то пристально вглядывался, пытаясь уловить нечто, мне пока не видимое, а ей уже открывшееся. Слушал концерты Петра Ильича, читал стихи Осипа Эмильевича, прозу Куприна, Бунина. И с каждым днём мне хотелось быть к ней ближе, говорить с ней, слушать, смотреть на неё.

Я редко задавал вопросы – не хотел быть бестактным, лишь по обрывкам фраз понимал, чего она хочет. Как и все, она хотела любви, нежности, ласки, внимания – ничего необычного и несбыточного. Многого в ней я не понимал. Стремление путешествовать мне казалось склонностью к праздности, к перфекционизму – болезнью юности. Она была, как и я, слегка высокомерна, подвержена европейскому меркантилизму, однако не чужда тонких переживаний – могла уловить еле заметный смысл в музыке, стихах, человеческой речи. Не особо разбиралась, в отличие от меня, в науке и технике. Мы были разными берегами одного и того же кипучего океана, бурлящего, наполненного жизнью, постоянно рождающего что-то в своих глубинах. Все её достоинства вызывали во мне трепет, недостатки – уважение.

В ней кипело что-то трагическое из прошлой жизни. Казалось, её недолюбили, недопоняли, она ещё не высказала того главного, что человек обязан выплеснуть из себя. Поделиться собой – это счастье, но счастье также и получить взамен не менее значимый кусочек человеческой души. Раздавая себя без остатка, ты гибнешь, обмениваясь же своим теплом, эмоциями и чувствами, своей нежностью и заботой, знаниями и умениями, становишься богаче сам и позволяешь другому расти над собой. Я хотел, чтобы мы стали друг для друга силой, заставляющей развиваться, стремиться к лучшему, прыгать через барьеры, добиваться недостижимого совершенства, чем-то большим, чем муж и жена, друзья или учителя, чтобы мы были для каждого интересным, до конца не разгаданным миром, вдохновением, прохладой и тенью в жаркий полдень, светом и теплом камина в морозных сумерках.

Стоя на краю оврага, я взял её за руку. Тёплая, сухая ладонь впору моей. Прикосновение обожгло меня. Всё в груди сжалось, вскипело, окружающий мир пропал, потух – она его затмила. Не мог смотреть ей в глаза, мне было страшно, как никогда в жизни. Я испытывал эмоции, ранее мне неведомые, хотя многое в жизни уже пережил. Появилось ощущение заново начинавшейся истории мира, как будто все пережитое мною ранее было только прелюдией, сном.

– Можно тебя обниму? – произнёс я, стараясь не думать о её реакции на эту неоднозначную фразу.

Она могла в ответ спросить с саркастической улыбкой: «Зачем?» или с сочувственным видом предложить «быть только друзьями!», в лучшем случае произнести задумчиво: «Не рано ли?..» Возможно, она бы обиделась на меня и мы бы никогда больше не встречались и даже не разговаривали. Я не знал, что будет дальше, и ждал её реакции. Мыслей не было, и мне показалось, что ожидание моё тянулось нескончаемо долго.

– Можно, – услышал я еле слышный шёпот. И в этот момент листва, как церковный хор, запела над моей головой. Это был момент божественного венчания двух судеб, момент переплетения двух душ, двух потоков, сливающихся в единый, счастливый момент, сотворённый самим Богом, торжественный и сакральный.

Я, из дымки происходящего вокруг меня чуда, посмотрел на нее. Карие глаза с интересом и наслаждением разглядывали меня. Отводя её ладонь, скользил кончиками пальцев по её мизинцу, медленно и осторожно сжимая его, ощущая каждую складочку кожи. Пытаясь запомнить каждую секунду этих мгновений, я протянул правую руку и провёл ею по талии, прижался к ней. Я наслаждался каждой секундой. Хотел, чтобы этот миг длился как можно дольше – вечно. Снова посмотрел в глаза. Снова обнял. Прижался к щеке, поцеловал, поцеловал ещё и ещё, поцеловал уголок губ, опять обнял. Она положила руки мне на плечи, смотрела в глаза и ничего не говорила, только улыбалась.

Мы шли дальше по саду. Я держал её за руку, периодически останавливаясь, смотрел на неё, не веря своему счастью. Говорили о том, какими видимся друг другу, и что, возможно, наша встреча не случайна. Все в жизни не случайно – везде знаки, подсказки и намеки, всюду возможности, вырастающие из страданий и жертв, всюду за невзрачным что-то значимое, за малым – большое, за обидами – прозрение, за мечтами – реальность, за поворотом – новый поворот… за сигаретой – сигарета, за стаканом – стакан. Меня поражали её склонность к философским размышлениям и одновременно к меркантильному взгляду на жизнь, внешняя холодность и кипящая страсть внутри, застенчивость, маскируемая резкостью суждений и злым сарказмом, недоверием, нетерпимостью и отвращением к непонравившимся людям.

Наши встречи стали постоянными. Обычно в выходной день мы уезжали подальше от цивилизации и возвращались в мегаполис только к вечеру. Гуляли вдоль рек и озёр, с «Моцартом на воде и Шубертом в птичьем гаме», стояли среди берёз или вековых сосен с Довлатовым или Хармсом, шли по полям цветущего подсолнечника, скрывающего нас с головой, с Антониони и Феллини, объездили все церкви и монастыри с Микеланджело, Рублёвым и Ван Эйком, любовались простотой и изяществом природы, друг другом, нашими мыслями и чувствами. Я обожал, когда на улице было холодно и ненастно – тогда даже случайные люди исчезали и мир полностью принадлежал только нам, я мог согреть её своим теплом, прикоснуться лишний раз, позаботиться о ней.

Иногда мы не встречались по нескольку недель или даже месяцев. Она не могла. Я не спрашивал почему, просто ждал, когда вновь её увижу. Она то с радостью соглашалась на мои предложения встретиться, то уклончиво отказывала. Казалось иногда, что она не располагает собой и не может полностью отдаться своим желаниям. Я грустил без неё, бегал в парках до изнеможения, чтобы не было сил думать о ней, работал, находя в труде хоть временное забвение, писал стихи, рассказы, продолжал заниматься наукой, встречался со знакомыми, чтобы только не быть одному. Потому что наедине со своей душой мне было невыносимо тяжело – душа рвалась к ней, не желая слышать никаких рациональных доводов.

Недалеко от города есть удивительное место. На огромном, кажущемся бескрайним поле, с одной стороны зажатом небольшим холмом, а с другой – тихой речкой, растут три берёзы. Они чудом уцелели, своей мощью смогли противостоять человеку, распахавшему землю вокруг. Берёзы эти стволами образовывали правильный треугольник, кроны перекрывались, возводя подобие древнегреческого акрополя. Речка, что текла вдалеке, из этой небольшой рощи посреди поля казалась голубым лоскутком, что обронил создатель дивного пейзажа. За рекой вырастали из земли серые трубы элеватора. Они был далеко и стоял как щит, оставленный здесь могучим героем прошлого.

Однажды я привез её в это место. День был жаркий, солнце нещадно жгло наши полуобнажённые тела. Мы шли через поле уже почти созревшей золотой ржи. Я сорвал несколько колосьев, разворошил их в ладони, вытаскивая зёрна, попробовал на вкус. Под кроной трех берёз было прохладно и спокойно, как под крышей дома из дубовых брёвен. Я расстелил покрывало и лёг. Смотря вверх, я увидел ветви деревьев, синее-синее небо, птицу, пролетающую над нами.

Она присела рядом. Молчали – говорила только природа. Рожь шептала, листва берёз и ветер вполголоса пели дуэтом. Солнце создавало световые блики на наших телах, трава стелилась мягким зелёным ворсом. Она легла рядом, положила свою голову мне на плечо, а руку на грудь.

– Обними меня, – попросила она.

Я гладил маленькую, казавшуюся иногда детской руку, тонкую шею, каштановые, естественно красивые длинные волосы. Она всё сильнее прижималась ко мне, я целовал её, обнимал. Мы были одни на многие километры. Рожь высотой почти с человеческий рост окружала нас со всех сторон, и никто не мог нам помешать. Я очень хотел быть с ней, но боялся. Боялся испортить всё, разорвать нити, соединяющие наши души, наши миры. Не хотел сделать что-то, что ей не понравится, что её обидит. И я ничего не делал – просто смотрел, наслаждался её красотой. Она заснула. Во сне чуть сжимала свою ладонь, немного царапая мне кожу. Периодически смешно морщилась, как будто кто-то прикасался к её лицу и ей было щекотно.

Что она подумает обо мне, когда проснется – что я не мужчина, что я нерешительный трус, что я ни на что не способен?

Мне стало не по себе. Укрыл её краем ткани, поцеловал, обнял. Не хотел, чтобы заканчивался день, хотел остановить время. Был в раю и не хотел его покидать, не хотел, чтобы она меня покидала.

– Я заснула… Долго спала?

– Около получаса, – ответил я.

Зевнула и потёрлась о меня носом, улыбнулась и сказала как будто обращаясь не ко мне, а к вечности:

– Как хорошо с тобой, так спокойно, так хорошо мне никогда не было. – И ещё крепче меня обняла.

Через неделю она мне позвонила, первый раз она мне позвонила. До этого такого не было. Сказала, что надо встретиться. Я, конечно, согласился. Лёгкая тревога охватила меня. Встретились в торговом центре. Прошлись вдоль стеклянных витрин. Я смотрел на наше с ней отражение и казалось, что мы созданы друг для друга, что, как на этой витрине, должны быть всегда вместе.

Мы прошли вдоль эскалатора, бесчувственно и беззвучно уносящего людей прочь. Она повернулась ко мне и сказала:

– Нам больше не надо встречаться…

Видимо, слова эти дались ей нелегко и она долго их обдумывала. Заставлять её поменять решение было делом бессмысленным – я знал это. Я было хотел ей что-то возразить, но прочитал в глазах боль и смятение, страх и предрешённость такого финала. Не стал ей ничего говорить. Мы стояли молча. Люди обходили нас, не обращая никакого внимания. Она медленно повернулась, ступила на эскалатор, и он начал медленно уносить её от меня. Душа моя уходила с ней, а я остался.

Я не жалел ни о чём – ни о том, что мы так до конца и не узнали друг друга, что не сказали друг другу многого, что не были физически близки, что не построили дом, не воспитали детей. Я не жалел и о многом другом – жалел только об одном: о том, что всё это могло случиться, но этого не было, жалел только о том, что она сказала мне тогда, стоя у обрыва: «Не надо… я не могу…»

Мысли из никуда

Я шагнул из литературы в кино естественным образом, сказав «Йохуу!».


Времена плоти и слюны, слюны и плоти.


Юмор литейщиков: Сортирное литье.


Она низачто пропала.


От мелкого человека остаётся только мелочь.


Музыка – бобровый воротник мира.


Брежнев – это Вий.

Тридцатка

Босфор, Дежнёва мыс, Свердловск,

Кижи и Тара, Солигорск,

Тамбов, Тюмень, Талык, Тура,

Дудинка, Тикси, Колыма,

Венера, Ио, Ганимед

И солнца негасимый свет,

Калининград, Сибирь, Камчатка,

Всем сообщаю: мне тридцатка!

Утопленник

Говорят, нельзя называть сына или дочь именем умершего родственника – ребёнок повторит трагическую судьбу. Суеверия и религиозные догмы до сих поры живы в обществе, пережившем коммунизм, и до сих пор большое количество людей им безропотно повинуется. Боря был не таким человеком. Был смелым, сильным, трудолюбивым. С детских лет рассчитывал только на себя и шёл вперед, никогда не оглядываясь на отставших и кричащих ему вослед: «Подожди», на плетущихся в арьергарде, клеймящих судьбу и во всём видящих плохие знаки, приметы и предзнаменования. Когда у Бори родился сын, иного имени, чем Слава, на ум не приходило, да и не могло прийти.

Боря очень любил своего старшего брата. И в тридцать лет он хранил в сердце тёплые воспоминания о мальчугане лет семи на велосипеде, что катал его давным-давно по двору и не давал в обиду соседским мальчишкам. Брат часто брал Борьку – так он звал младшего брата – на «забой», где вместе они ловили лягушек и пытались их подложить на рельсы под колёса проходящих поездов, но те в последний момент ускользали и сбегали от мальчишек. Борька частенько играл вместе со Славой и его старшими друзьями в пятнашки на чёрном, плавящемся на жарком летнем солнце асфальте и ножички на вытоптанном для таких игр цветнике.

Слава учил брата строить замки в дворовой песочнице. Любимым их занятием было сильно намочить песок водой, набранной дома или на ближайшей колонке, и «вылить» из текучей, чуть противной массы сюрреалистичное строение. Песочный раствор мальчишки набирали в ладони и постепенно выпускали. На месте, куда текла заветная жижа, постепенно вырастала фееричная башня, похожая не то на Эйфелеву, не то на башню с холстов Дали, не то на торчащий из земли изъеденный временем бивень мамонта. Ни об Эйфеле, ни о Дали или неведомых мамонтах мальчишки, конечно, ничего ещё не знали и просто наслаждались детским нехитрым творчеством, меж тем почти ничем не отличающимся от взрослого и такого же подчас бессознательного.

Как знать, может быть, именно этот детский пример и определил всю судьбу Бориса. Он стал строителем и посвятил жизнь тяжёлой, но нужной работе – превращению бесформенных глины, песка и цемента в квинтэссенцию человеческой жизни – в жильё, в дом и очаг. Повзрослев и закончив институт, лил он уже не песочные замки, а возводил монолитные бетонные башни, в которых незнакомые ему люди обретали счастье семейной жизни и домашний уют. На вид, впрочем, они были такие же сюрреалистичные, наполненные красотой и фантазией архитектора и строителей, как и детские пробы пера советских пацанов, рождённых в хрущевскую оттепель.

Боря очень любил брата. Слава был для него дороже отца и матери, днями и ночами пропадавшими на работе, в послевоенной разрухе поднимавшими промышленность и возводящими новое здание страны советов для своих детей. Слава для Борьки являлся примером и опорой, защитником и врачом, другом и старшим товарищем, он был дверью в мир, он был этим миром – он был всем.

И всего этого однажды у Бори не стало. Слава ушёл купаться, а Борьку в тот день с собой не позвал. Ушёл, как оказалось, навсегда. Больше не вернулся – утонул. Коварный сибирский Иртыш, даже в летнее пекло поднимающий из своих глубин невероятно холодные потоки, сковал судорогой ноги мальчишке и забрал его себе, как будто в оплату от людей, в том же году по своей воле перегородивших реку бечевой гидростанции на Бухтарме.

Боря был маленьким и не сразу понял, что брата больше нет. Конечно, он плакал, но больше подражая взрослым. Слёзы в детстве рождаются легко, но зачастую не несут в себе груза серьёзных эмоций. Это с возрастом каждую слезу переполняют тонны обид, горя или усталости. Детская слеза хоть и трогательна, внутри пока ещё пуста. Лишь с годами Борька, Борис, а потом и Борис Никитич осознал всю драму семьи. Осознал горе матери, потерявшей сына, отца, гордившегося старшим больше, чем младшим, свою печать и боль об ушедшем товарище и друге.

Любовь – сильнейшее чувство, и сильно оно своей бессознательностью, нелогичностью и безапелляционностью. Любовь смывает всё: обиды, страхи, горе и боль. Любовь смывает старое, чтобы человек смог заложить новый фундамент и возвести нечто прекрасное и чудесное. Но процессом возведения занят уже сам человек, его характер, воля, смелость и работоспособность. Любовь – толчок, пинок и подзатыльник для лентяя, вдохновение для творца, любящего труд человека, но не панацея.

И это фантастическое, мощное чувство пришло однажды к Борису, чтобы изменить его мир и наполнить счастьем, весельем, оставив лишь тихую светлую грусть о былом. С любовью и временем пришли домашний уют и относительный достаток по советской плановой схеме. Пришло и счастье отцовства, отцовства ожидаемого и желанного. Сына Боря непременно захотел назвать Славой, отплатив хоть так брату за заботу, тепло, фантазии и детские совместные проказы. Вся родня, естественно, была против.

Был Боря сильным, упрямым парнем, за свои тридцать лет неоднократно убеждавшимся, что полагаться надо только на свою голову, а к чужим лишь прислушиваться. Не стал он изменять себе и на этот раз. Имя сыну дал какое считал нужным и, прислушиваясь к мудрым речам подъездных старушек, отдал чуть подросшего Славу, фантастически похожего на так и оставшегося маленьким старшего брата, в секцию плавания, чтобы обмануть судьбу и суеверия, не дать сыну утонуть, подготовить его к встрече с водной стихией.

Боря излучал счастье. Снова к нему вернулся друг из детства. Такой же озорной, быстрый и даже стремительный, ни минуты не сидящий на месте. Борис не мог нарадоваться на успехи сына. И хоть в школе Слава учился не очень, зато пловцом стал первоклассным – сильным, выносливым, неоднократным чемпионом и призёром разных соревнований. И отец окончательно забыл о предсказаниях суеверной отсталой родни.

Слава рос, а Боря как будто, наоборот, становился рядом с ним ребенком. Он не мог ему ни в чём отказать. Жена и родственники удерживали Борьку как могли, но куда там – сын и старший брат в одном лице получали всё, что хотели. Любые игрушки, забавы, дорогая даже для взрослых людей одежда – всё это было у Славы. Когда ему не исполнилось ещё и восемнадцати, у подъезда уже красовался его личный автомобиль. На белой «девятке», без прав, он был королём района, таким же королём, как когда-то его дядя на маленьком велосипеде. Машина, вино, сигареты, сомнительные знакомые без лишних сомнений и девушки без тени кокетства и комплексов – вот чего хотел Слава. И получал, даже несмотря на реакцию слишком поздно спохватившегося отца.

Боря пытался образумить вставшего на тонкий лёд, под которым плескалась всё та же бездна, сына. Тот для вида соглашался и, не веря престарелому, по его меркам, папаше – как он его любя называл, – продолжал свой путь. Слава воровал деньги, когда ему их не давали, устраивал скандалы и истерики, картинно вскрывал себе вены, чиркая лезвием лишь вблизи кровеносных сосудов, – всё лишь для того, чтобы жить для себя, жить так, как его приучил его же собственный отец, не сумевший вложить в сына своё трудолюбие, уважение к старшим, заботу о родных, мысли о будущем и о вечном. Слава жил одной минутой, одной секундой, чудом каждый раз выплывая из волн сигаретного дыма, наркотиков и спиртного.

Обычный летний вечер склонялся над городом. Слава по привычке стащил несколько купюр и, не пересчитывая, сунул в карман. Натянул кроссовки ещё до этого, чтобы быстро выскользнуть из квартиры, если его обнаружат, незаметно закрыл входную дверь и вышел на улицу. Позвонил Помидору, получившему кличку за постоянно красное лицо, и Пете, которого на самом деле звали как-то совсем иначе. Считал их друзьями, они его – денежным мешком, с которым можно хорошо и бесплатно повеселиться.

Троица пошла знакомыми унылыми дворами в магазин. Купили водки и примчались в детский сад, где обычно и коротали вечера. Облака волной проплывали по небу, то накатываясь на мифические берега, то растворяясь бело-голубой пеной. Водка текла бурной неудержимой горной речкой, которую Слава перескочил в два прыжка; кончившись, потекла широко, но спокойно спиртом, купленным в частных домах и разбавленным на глаз у синей колонки, торчащей из земли, как скважина минеральной воды. Из этой реки Славу неоднократно вытаскивал Помидор, каким-то чудом удерживающийся на ногах, не покоряясь накатывающимся волнам, хотя никогда не занимался плаванием.

Спиртовая река через час или два превратилась для Славы в полноводную, широкую, тихую и спокойную, наполненную самогоном. Она и стала для него роковой. Он утонул в ней, не справился с течением. Захлебнулся своими же рвотными массами, как сказали врачи, осмотрев на следующий день бездыханное тело.

Он слишком далеко заплыл – как тот, кто до него носил имя Слава, и никого не оказалось рядом, никого, кто бы мог помочь ему, вытащить из этого тихого коварного потока, просто повернув на бок, – ни друзей, ни брата, ни отца. Их не было потому, что он их в тот день, как, впрочем, и во все остальные дни, с собой просто не позвал. Он шёл один по жизни, принимая за дружбу корысть, сторонясь истинной любви и заботы. Судьба повторилась, трагически повторилась, примета сбылась мистически. И видимо, сбудется ещё не раз, пока мощный и коварный поток живёт в самом человеке.

Голгофа Сибири

Дикие яблони, резкий обрыв.

Речка тиха и спокойна. Надрыв,

Чувство смятенья, трагедии давней

Скрыто от всех прошлым веком. Печалью

Мир там наполнен, и время былое

Всем нам оставило что-то немое,

Что не дано нам увидеть, но всё же

Мы ощущаем там холод по коже…

Люди без Бога в душе в день воскресный,

Встав во хмелю, подпоясавши чресла,

И не раскаясь в грехах первородных,

В тех, что вершили они принародно,

Сели верхом на коней и в обитель

Монастыря Богородицы свитой

Бесовской пришли не с иконой —

С шашкою, кровью людской обагрённой.

Храм поругав, колокольни разрушив,

Место мольбы превратили в конюшни,

Место святое – в ЗК, или «лагерь»,

Где убивали людей, – в ад ГУЛАГа.

Тысяч людей, невиновных пред Богом,

Уничтожали не пулей – природой:

Пеклом, болезнями, зимнею стужей,

Тяжким трудом и бурдою овсюжьей.

Минуло время, но память людская

Всё сохранила, поднялись вновь храмы.

И словно слёзы людей убиенных,

Здесь пробудился источник целебный.

Стала для многих Голгофа Сибири

Местом духовным, отдушиной в мире,

Где продолжаются лагерь и зона,

Где непохожесть считают позором,

Где нет приюта душе человека,

Только к тщеславию, к деньгам – не к свету

Мир там идёт. И по злой воле рока

Там, где был ад, теперь рай… но до срока…

Я – декан СибАДИ

Стояла середина суровой сибирской зимы. Никто уже не помнил, когда она началась, и не знал, когда ожидать её конца. Природа была безжизненна – космический холод сковал всё живое. Вот уже неделю на улицах не было видно ни случайных прохожих, ни прогуливающихся вдоль витрин пар, ни собак и кошек, куда-то бредущих по своим собачьим и кошачьим делам. Город словно вымер. Редкие птицы грелись на электрических проводах и дымящихсяканализационных люках, похожих на кипящие гейзеры посреди снежной мертвой пустыни. На улице трещал снегом, пытаясь согреться, сам ефрейтор мороз да сновали туда-сюда дымящие железные кони, лишь изредка исторгающие из своего чрева укутанных, словно капуста, во множество одёжек людей.

По радио сообщали о ночных заморозках до минус тридцати пяти. Никто этому уже не удивлялся – для Сибири это в порядке вещей.

Наступил вечер. Валера загнал машину в гараж и быстро вошёл в дом. Крепость была у него добротная – из сосновых брёвен, источающих аромат живого хвойного леса, на массивном фундаменте, с высокими потолками и газовым отоплением. В доме было тепло и уютно. В газовом котле мелькал синий с оранжевыми язычками огонёк. Пламя завораживало, и ощущение крепкого уличного мороза быстро улетучилось. Стаканом крепкого чая Валера окончательно согрелся и уселся в кресло перед телевизором. Вечер прошёл незаметно, наступила ночь, и сон окутал его сладкой пеленой.

На часах было около двух ночи, когда с улицы позвонили. Валера нехотя встал, открыл входную дверь и, не выходя во двор, крикнул: «Кто там?» На том конце крика пьяный мужской голос попытался сказать: «Здрасуйте! Я – дикан сибди! Извинить пожал…» – но Валера прервал плохо различимую речь, крикнул: «Пошёл отсюда, алкаш!» – закрыл дверь, погрузился в постель и вновь явился к Морфею.

Прошло около получаса, и звонок прозвучал вновь. Валера, резонно негодуя, оделся, снял висящее на стене ружьё и вышел к воротам. Открыл их и взглянул на стоящего перед ним индивида. Человек этот выглядел весьма примечательно. На нём не было шапки, и он прятал на тридцатипятиградусном морозе уши и часть лысины в засаленную старую телогрейку, снятую, как казалось, с убитого немцами партизана ещё в сорок втором году. Ноги были обуты в старые рваные валенки явно не по размеру. Под нехитрым верхним одеянием поблёскивали шёлковый серый костюм и белая рубашка с галстуком. На лысине красовалась свежая гематома.

– Что надо? – спросил Валера.

– Извините, пожалуйста, – заговорил уже немного протрезвевший гость, – я – декан СибАДИ. Я не помню, как тут очутился, меня избили, отобрали одежду, и я очень сильно замёрз. Не могли бы вы отвезти меня домой? Я хорошо заплачу, но только дома – у меня отобрали и все деньги.

Валера подумал, что перед ним сумасшедший или запившийся алкаш, но видя, что тот действительно очень замёрз – руки были уже почти белого цвета, – Валера завёл его в дом. На свету пригляделся к внешности визитёра. Это был импозантный, ещё не старый мужчина с лоснящейся кожей, выбритым не позднее утра подбородком, белыми как жемчуг зубами. По всему было видно, что мужчина пьян, но внешность не выдавала в нем прожжённого алкошу.

– Ты знаешь, где находишься? – спросил Валера стоящего перед ним чудака.

– Нет, – ответил, растирая отмороженные руки, незнакомец.

– А как здесь очутился, помнишь?

– Не очень. Праздновали на кафедре защиту коллеги. Потом всё как в тумане. Куда-то ехал на автобусе, помню, кто-то меня ведёт под руку, я думал – жена домой. А потом меня по голове ударили. Сняли дублёнку и норковую шапку, забрали документы и деньги, надели вот это рваньё и выкинули на улицу. Угрожали убить, если пойду в милицию. Я шёл по незнакомым улицам, пока не замёрз, позвонил вам, вы меня прогнали. Потом я стучался к вашим соседям, потом ко вторым, к третьим, десятым, но все меня прогоняли. Только вы наконец впустили со второго раза.

– Ладно! Куда тебя везти?

– Домой! – радостно, с детской наивностью прикрикнул разодетый, как клошар, мужик.

Валера оделся, завёл машину и повёз натерпевшегося за сегодня деятеля науки домой. Мужчина немного согрелся, и сознание его опять погрузилось в пьяный угар. По пути незнакомец заснул, успев сказать адрес. Жил он на другом конце города. Отопитель работал на полную мощность и не давал морозу дотронуться до пассажира и водителя. Вскоре они были на месте. Валера позвонил в домофон. Радостная и обеспокоенная жена второпях, не успев как следует одеться, выбежала к подъезду встречать запропастившегося куда-то мужа.

Она долго благодарила Валеру за спасение любимого супруга и обещала помочь ему без проблем устроиться в Автодорожный институт, если он захочет. Валера сказал, что подумает, и, не взяв с них ни копейки, отправился в обратную дорогу.

– Институт… Зачем мне этот институт? Отучусь и стану таким же, как этот… Пьяным где-нибудь разуют да на мороз выкинут. Хорошо, если кто поможет, как я. Соседи-то вон мои помочь не поспешили. Проживу и без института – рабочие руки всегда в цене.

История эта не произвела особого впечатления на Валеру и осталась бы для него лишь очередным сном в ночи, если бы поклонник горячительного с соседней улицы не разгуливал всю следующую неделю в чуть великоватых ему дублёнке и норковой шапке. Свои обновки он вскоре пропил, и та странная ночь окончательно ушла в небытие.

Мысли из никуда

Бык-искуситель.


Японский голландец Чон van Хоу.


Думать о грустном – жить в нём.


Не надо быть геем, если ты не Элтон Джон.


Писательское: Сборник б.я.е.


Он идеально вписался в CLK.


У тебя занять? / Тебя занять?

Демократия

Демократию придумали дикари и варвары. Готы, кельты, прочий сброд и бездельники пришли однажды в Европу, увидели Эйфелеву башню, Колизей, собор святого Петра и решили продлить свою туристическую визу. Римляне были против, но супротив поножовщины не вывезли и пошли на мировую.

Тем более что лозунги варваров-демократов «Пролетай, пролетарий!» и «Грабь ограбленных!» были многим римлянам весьма по душе.

Постепенно готы превратились в степенных англичан и французов, но богиня Гигиена им так и не покорилась, а Бахус сдался. Стали варвары в костюмах убитых англичан ходить нетрезвыми и чуть что – доставали свой длинный острый топор и орали: «Я тэбы зарэжу! Мамой клянусь!» С ними никто не мог справиться, даже их президенты. Поэтому пришлось создать им Думу, чтобы те, кто мог думать, думали, и Зрелище – телевизор, чтобы те, кто думать совсем не мог, что-то постоянно смотрели, иначе они начинали хвататься за топор без повода и рубить по-баклановски.

Даже в тюрьмах тиви поставили. Поэтому варвары, у кого его нет дома (а нет его у многих), ходят на митинги и собрания политические, чтобы попасть в тюрягу и там насмотреться телевизора вдоволь, да подлечиться, да образование или профессию получить.

У нас в СИЗО голубых (экранов) нет, а люди у нас тоже хотят зрелищ. Вот поэтому у нас и демократия не прёт – люди боятся на митинг идти, чтобы их от ящика домашнего не оторвали.

И чтобы у нас демократия наконец ожила, нам надо сначала перерезать тех, кто перерезал римлян, потом ходить везде пьяными (это мы уже имеем) да построить качественные тюрьмы, где можно и фильм посмотреть, и диссертацию защитить, и подкачаться, как Шварц.

Доброе дело

С Нового года завалялась у меня бутылка. Основательно початая, или – если оптимистично – наполовину заполненная чем-то прозрачным, слегка пенящимся при тряске, с резким запахом, чуть щекочущим в носу.

Кто ополовинил её, уже и не вспомнить. То ли заходили.

– с радио Маяк

– Коротаев, Притуляк

Апосля посленовогоднего банкета, дабы обсудить былое и думы мирские, то ли кто-то отлил чуток в санитарных целях, то ли уборщица не удержалась от соблазна и приложилась к вожделенному скучающему сосуду после своей вечерней влажной мессы. Но факт налицо – в бутылке осталось не более пары-тройки стопок, что, впрочем, тоже весьма и весьма недурно для любящего окропить живой водой свои члены создания божьего.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5