Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Брехт

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Копелев Лев Зиновьевич / Брехт - Чтение (стр. 14)
Автор: Копелев Лев Зиновьевич
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Вместе с Гретой он продолжает работать над пьесой «Круглоголовые и остроголовые» и пишет учебную пьесу «Горации и Куриации». Он подробно разрабатывает режиссерские планы. Предусматривает все мельчайшие детали постановок. Он только не может предусмотреть, кто и когда будет ставить эти пьесы, кто будет в них играть.

* * *

В Лейпциге начался процесс над «поджигателями» рейхстага. Молодой безработный голландец Ван дер Люббе, арестованный сразу же на пожаре, ведет себя, как ненормальный; на вопросы отвечает с трудом, односложно, бессмысленно ухмыляется, часами сидит в оцепенении. Рядом с ним на скамье подсудимых Торглер, бывший председатель коммунистической фракции рейхстага. Испуганный обвинением, он старается защитить прежде всего себя лично, не возражает, когда его адвокат, выгораживая своего подзащитного, поносит его партию. Из троих болгарских коммунистов один только Димитров говорит по-немецки. Он-то и становится героем процесса. Он решительно вмешивается в ход судебного следствия, задает вопросы свидетелям и экспертам, комментирует их показания. Несмотря на яростные окрики председателя суда, он последовательно доказывает, как нелепо обвинять компартию в поджоге. После вопросов и замечаний Димитрова становится все очевидней, что Ван дер Люббе — орудие нацистов, что у него были соучастники, которые могли скрыться только в одном направлении — через подземный ход, соединяющий рейхстаг с домом его председателя — Геринга.

Гитлеровцы у власти менее года. Их правительство опирается на союз с националистами, но этот союз еще не окреп. Прошлогодние междоусобицы не устранены. Генералы рейхсвера, бюрократические сановники, финансисты и промышленники — словом, все солидные покровители Гитлера — опасливо косятся на почти миллионную армию «коричневых рубашек», которые все еще назойливо галдят о социализме, о национальной революции, кое-где даже угрожают вполне «арийским» банкам и торговым фирмам.

Внешнеполитическая обстановка для Германии неблагоприятна. В соседних странах гитлеровцев презирают и решительно осуждают. Франция, Польша и Чехословакия обладают каждая порознь более сильной, более многочисленной армией, чем немецкая. Союзников у Гитлера пока нет. Муссолини и реакционное австрийское правительство довольно холодно встречают его попытки сближения. Лейпцигским судьям приходится считаться с тем, что в зале полно иностранных журналистов, что в Париже непрерывно заседает международная комиссия юристов, которые пристально следят за процессом, ведут свое следствие.

По требованию Димитрова суд вынужден вызвать как свидетелей министров Геринга и Геббельса, начальника берлинских штурмовиков Гейнеса; каждого из них Димитров допрашивает с убийственной иронией. Геббельс умнее других, он хвалит пропагандистскую сноровку Димитрова и воздает должное ему лично, Геринг приходит самодовольный, чванный, преисполненный уверенности в том, что он, распоряжающийся десятками тысяч вооруженных полицейских, несоизмеримо сильнее чужака-арестанта. Но уже через несколько минут он забывает о величавой осанке. Загнанный в тупик спокойными вопросами подсудимого, он орет, ругается. Димитров говорит удовлетворенно: «Вы боитесь моих вопросов, господин министр». Геринг задыхается от ярости.

Брехт пишет стихотворное послание Димитрову.

Ты можешь быть убит, но не побежден.

Ибо так же, как ты, сопротивляются,

Хотя и не так зримо, как ты,

Тысячи борцов, избитые до крови в подвалах.

Насильники

Могут их убить, но

Победить не в силах29.

Ван дер Люббе приговорен к смерти. Но обвиняемых коммунистов суд вынужден оправдать. Торглер вышел на свободу и стал мирным обывателем. Димитров, Попов и Танев просили Советское правительство предоставить им гражданство СССР, и прямо из тюрьмы были отправлены в Москву,

В феврале 1934 года из Вены сообщают об уличных боях. Рабочие отряды шуцбунда — социал-демократического военизированного Союза обороны — отказались сдать оружие по требованию правительства. Войска и полиция начали осаду кварталов, занятых вооруженными рабочими. Силы неравны: пушки, минометы, броневики против карабинов, пистолетов, нескольких пулеметов. Через три-четыре дня часть шуцбундовцев отступает в Чехословакию. Захваченных в плен руководителей вешают.

В Париже попытка фашистского мятежа подавлена стихийно возникшим единым фронтом коммунистов, социалистов, радикалов. Родилось новое понятие — Народный фронт.

30 июня 1934 года в Германии «ночь длинных ножей». Гитлер с помощью черных охранных рот — СС и воинских частей — расправляется со штурмовиками. В течение ночи в разных местах Германии схвачены и без суда и следствия расстреляны несколько тысяч штурмовиков, в том числе их главнокомандующий Рем — еще недавно ближайший друг Гитлера, преданный ему, как цепной пес. Официально объявлено, что они заговорщики, изменники. Гинденбург торжественно благодарит за решительное и быстрое подавление заговора. Штурмовые отряды низведены до положения вспомогательной полиции и организаций допризывной строевой подготовки. Зато приобретают силу СС — их командование объединяется с аппаратом новоучрежденной тайной государственной полиции — гестапо.

В июле в Австрии пытаются восстать местные нацисты. Убит премьер Дольфус. Восстание подавлено. Муссолини двинул войска к австрийским границам. Гитлеровцы не решились вмешаться.

* * *

Как заставить услышать правду тех, кто блаженно оглушен трескотней барабанов, фанфарами и речами?

Всем известны церковные песни, псалмы и хоралы, даже тем, кто ничего не читает, кому недоступна логика политических аргументов. Брехт сочиняет на популярные церковные мотивы «гитлеровские хоралы».

Фюреру слава, вождю, без которого нет нам оплота!

Видите, топь впереди?

Вождь, вперед нас веди,

Прямо веди нас — в болото30.

Там, где открытая лобовая атака истины может оказаться безуспешной, захлебнется в трясинах недоверия, разобьется о частоколы фанатических предрассудков, нужны обходные маневры иронии, фланговые удары наивной швейковской издевки.

Легкий певучий стих старого церковного гимна «Всевышнему навеки» сразу узнается и легко запоминается. Этим стихом написан «хорал» о теленке, покорно предающемся мяснику.

Себя ты на поруки,

Теленок, отдаешь

В заботливые руки

Того, кто точит нож...

Вручи ему с почтеньем

Ключи к твоей судьбе.

Конец твоим мученьям

И заодно — тебе31.

На постановки пьес рассчитывать все труднее. Брехт ездит в Париж, в Лондон, он знакомится с датскими режиссерами, артистами, руководителями рабочей самодеятельности. Может быть, когда-нибудь удастся поставить одну-другую пьесу, может быть, постепенно он поймет, как нужно писать для французских и английских зрителей. Но теперь приходится писать только для читателей. Сергей Третьяков издал в Москве книгу «Эпические драмы» Брехта («Святая Иоанна», «Мать» и «Чрезвычайная мера») и пишет, что с нетерпеньем ждет от него новых произведений. В разных странах возникли немецкие антифашистские издательства. Прозу легче, чем стихи, переводить на другие языки.

Он пишет «Трехгрошовый роман». В нем действуют старые знакомые: Пичем — владелец фирмы нищих, его спившаяся жена и бойкая дочь. Но главный герой Макхит оказывается уже совершенно иным, не оперным, гротескно-романтическим, а вполне реалистичным бандитом-бизнесменом. Делец среди дельцов. Разнообразные коммерческие и разбойные приключения завершаются созданием «Национального депозитивного банка», который объединяет бандитов, дельцов и чиновников.

Брехт — создатель и теоретик эпической драмы — в «Трехгрошовом романе» создает драматический эпос.

Вступление и заключение романа подобны драматическому прологу и эпилогу. В самом начале безногий солдат Джордж Фьюкумби вводит читателей в дом Пичема — монопольный трест нищенства. Эпилог романа — сон Фьюкумби: ему снится, что он верховный судья, перед ним обвиняемый — Христос, преображенный в жителя лондонской окраины. Фантастическая картина суда построена как причудливая мозаика, как сочетание — иногда почти абсурдное — самых разных элементов. Натуралистические, романтические и экспрессионистски гротескные образы напоминают о людях и событиях, описанных в предшествующих главах романа, о «Великом инквизиторе» Достоевского, о «Процессе» Кафки и о тех озорных «вааловских» балладах, которые Брехт создавал в молодости. В завершающих строках сообщается, что именно беднягу солдата обвинили в том убийстве, которое в действительности совершил бандит, ставший банкиром. И Фьюкумби — единственный честный и добрый человек в романе — «был приговорен к смертной казни и повешен на глазах и под рукоплескания огромной толпы, состоявшей из розничных торговцев и торговок, швей, инвалидов войны и нищих».

Дом на датском побережье лишь временный привал. Каждый раз, уезжая отсюда в Париж или Лондон, Брехт укладывает чемоданы так, словно не собирается больше возвращаться.

Он пишет для эмигрантских и для подпольных изданий стихи и прозу. Немецкие антифашисты издают в Париже газету «Паризер тагеблатт» и журнал «Унзере цайт» («Наше время»), предназначенный для нелегального распространения в Германии. Такие же газеты и журналы возникают в Чехословакии, Швейцарии, Голландии. Издаются книги и брошюры малых размеров на тончайшей папиросной бумаге.

Парижские товарищи просят Брехта написать статью — обращение к антифашистам, оставшимся в Германии. Что он должен им сказать? Нет, он не станет утешать их звонкими оптимистическими фразами, не станет убеждать в том, что гибель нацизма неизбежна — это они и сами знают, иначе не были бы антифашистами. И не станет опровергать брехню гитлеровцев. Ведь он пишет для товарищей.

Он должен им помочь, но именно как литератор. Возникает статья «Пять трудностей пишущего правду».

«Каждому, кто в наши дни решил бороться против лжи и невежества и писать правду, приходится преодолеть по крайней мере пять трудностей. Нужно обладать мужеством, чтобы писать правду вопреки тому, что ее повсюду душат, умом, чтобы познать правду вопреки тому, что повсюду ее стараются скрыть, умением превращать правду в боевое оружие, способностью правильно выбирать людей, которые смогут его применить, и, наконец, хитроумным искусством распространять правду среди этих людей. Эти трудности особенно велики для тех, кто пишет под властью фашизма, но они ощутимы и для тех, кто изгнан из родной страны или добровольно ее покинул».

Пять разделов статьи — по числу трудностей — на первый взгляд могут показаться суховатыми наставлениями, инструкциями. Но это проза поэта, ищущего «речи точной и нагой».

Статья вырастает в критическое и самокритическое поучение — своеобразным дополнением к учебным пьесам. Но это поэт поучает поэта; художник — художника; Брехт воспитывает Брехта.

Самым большим разделом статьи становится пятый: «Хитроумное искусство распространять правду среди людей». Начало спокойно эпичное.

«Написавший правду гордится проявленным мужеством. Он счастлив, что познал ее. Он, быть может, утомлен трудом, затраченным на то, чтобы превратить правду в боевое оружие. Он с нетерпением ждет, когда же люди, интересы которых он защищает, воспользуются этим оружием. Но если, как это часто бывает, он не сочтет нужным прибегнуть еще и к особого рода хитрости для того, чтобы донести правду до этих людей, то весь его труд может пойти насмарку».

Немало спорил Брехт с проповедниками «чистого» искусства, любителями самозабвенной «игры красок и звуков». Но в иных случаях он и сам не знает, что делать, когда стихи наплывают, нависают, как дождевые ливневые облака, обрушиваются хлещущими потоками слов и мелодий, сверкают взблесками внезапных образов, рокочут радостными созвучиями. Он пытается упрямо отстраняться от буйных стихий слова. Он приказывает себе сильнее затягивать удила своевольных мыслей, не позволять им дыбиться, пускаться вскачь без дороги. Это себя самого он поучает, когда спорит с писателями, которые хотели бы, уклоняясь от повседневной политической борьбы, ограничивать свое творчество общими вечными истинами.

«Они подобны художнику, который на тонущем корабле стал бы расписывать натюрмортами стены.

...Равнодушные к сильным мира сего, они не обращают внимания и на крики насилуемых, спокойно малюя свои картинки. Бессмысленность собственного поведения порождает у них «глубокий» пессимизм, которым они торгуют не без прибыли».

Требования Брехта ксебе и своим собратьям по литературе категоричны.

«Тому, кто пишет в наше время, время, полное великих перемен, необходимо знание материалистической диалектики, знание экономики и истории».

Он рассказывает о некоторых книгах, делах и словах Конфуция, Томаса Мора, Ленина, Свифта, Вольтера, Шекспира, приводит стихи неведомого поэта древнего Египта и всеми этими примерами доказывает: «Нельзя обойтись без хитрости, распространяя правду среди людей».

«Пять трудностей» были опубликованы в эмигрантской печати, а затем изданы брошюрой; часть тиража распространяли в Германии в обложке с красным крестом и заголовком «Как оказывать первую помощь».

* * *

Весной 1935 года Брехт приезжает в Москву. В эти дни празднуется открытие первой линии метро. Брехт и Третьяков часами ездят в светлых поездах, наполненных веселыми, говорливыми людьми, выходят на каждой станции. Поднимаются по эскалаторам и лестницам, осматривают наземные сооружения. Щупают мрамор колонн. Третьяков заговаривает с попутчиками, с девушкам« в красных фуражках, отправляющими поезда, с вежливо козыряющими милиционерами.

Брехт пишет стихи о метро, о Москве, которая так изменяется. Здесь все движется, все устремлено в будущее. Он приезжал сюда три года назад. За это время и Париж и его датская деревушка остались в общем такими же, как были. Менялись афиши, газеты, покрой женских платьев, больше стало автомобилей. А здесь обновился весь город. Выросли большие светлые здания. Построено метро. Строят новые улицы и площади. На окраинах взамен мелких деревянных домишек поднимаются мощные многоэтажные корпуса. Вдоль новых улиц высаживают деревья, разбивают цветники.

Клуб имени Тельмана в центре Москвы. Здесь собираются немецкие эмигранты и коренные московские немцы. На вечере, устроенном в честь Брехта, зал набит, стоят у стен и в проходах, сидят на эстраде. Брехт читает стихи. Карола Неер поет зонги из «Трехгрошовой», Александр Гранах с любителями показывают сцены из «Круглоголовых и остроголовых». Юноши и девочки в белых блузах с красными галстуками — школьники из немецкой школы имени Карла Либкнехта — поют песни Брехта, читают его стихи.

— Хорошая немецкая грядка в большом социалистическом огороде, — говорит Пискатор; он тоже в Москве — собирается здесь работать.

Брехт и он гости ВОКСа — Всесоюзного общества культурной связи с заграницей. Председатель общества Аросев, коренастый крепыш, весело, непринужденно общителен, разносторонне образован и ненасытно любознателен. Уже через полчаса он кажется давним приятелем. Аросев — писатель, дипломат — был советским послом в Чехословакии — и старый революционер, один из активных участников Октябрьской революции. Он рассказывает об уличных боях в Москве в ноябре 1917 года, о трудных, голодных годах гражданской войны.

Третьяков часами ходит с Брехтом по улицам и набережным и говорит о будущей Москве. Вот здесь был собор, его снесли, а теперь будет построен Дворец Советов, самое высокое здание в мире, почти в полкилометра высотой. На центральной башне огромная статуя Ленина.

Третьяков сердито оспаривает тех, кто говорит, что вместо одного гигантского дворца для правительственных учреждений лучше бы выстроить много жилых домов. Такие рассуждения — мелкобуржуазное крохоборство. Дворец Советов — это огромный агитплакат из бетона и стали, символ всемирно-исторического величия.

Как бы отвечая другу, Брехт пишет:

Вы, кто возводит Ильичу памятник в двадцать метров

На крыше Дворца профсоюзов,

Не забудьте, что у него в ботинке

Была дыра бедняка, — это многие помнят.

Я знаю, на запад хотят повернуть ботинок,

Где многим этой дырой

Будет близок Ильич так же, как

Бедному — бедный32.

Брехта безоговорочно радует метро. Но ему трудно разделить восхищение сооружениями, которые призваны быть только символами. Его удивляет и огорчает, что здесь, в столице мировой революции, еще сильны буржуазные мещанские вкусы. Слишком часты пестрые натуралистические плакаты, бессмысленные колоннады, лепные украшения, гипсовые статуи.

Третьяков согласен с ним, он ругает приспособленцев, ремесленников, которые спекулируют на неразвитых вкусах широких масс. Культурная революция развивается медленней и сложнее, чем революция в политике и в экономике, однако все же развивается и в конечном счете победит.

Брехт верит этому. Его убеждают конкретные примеры: спектакли в театрах Мейерхольда, Образцова, Таирова, фильмы Эйзенштейна, Пудовкина, братьев Васильевых, книги Горького, Всеволода Иванова, Бабеля, стихи и пьесы Маяковского — все, что он знает по рассказам Третьякова, страстного и настойчивого пропагандиста. Брехту он по-прежнему иногда кажется слишком прямолинейным. Но он подкупает основательностью и широтой знаний, силою мысли, убежденностью и серьезностью. В спорах он резок, но дружелюбен. Брехта он все время старается воспитывать и перевоспитывать, убеждает его преодолеть в себе рудименты индивидуалистического, мелкобуржуазного сознания. Особенно много слов и душевной энергии затрачивает Третьяков, отвечая на такие вопросы, в которых он предполагает политические сомнения. В иных случаях Брехт их даже не задает, но Третьяков угадывает их в улыбке, во взгляде, во внезапной паузе. И тогда он подробно объясняет, почему нужна полная централизация всей экономической и политической жизни, почему нельзя допускать никаких оппозиций в партии. Он доказывает, что в условиях капиталистического окружения и особенно теперь, когда с каждым днем нарастает угроза войны, в стране, где подавляющее большинство населения составляют вчерашние неграмотные, а в разных местах есть еще скрытые затаившиеся враги, необходимы твердая государственная власть и незыблемый авторитет вождя партии. Несколько раз он подолгу восторженно говорит о Сталине.

Брехт в общем согласен с ним. Так же рассуждают коммунисты и в Копенгагене и в Париже. Но когда он видит огромное аляповато раскрашенное панно: улыбающийся Сталин держит на руках смуглую девочку в матроске с букетом цветов, вспыхивает злое сомнение. Говорят, он скромен, верен идее, разумен. Почему же он допускает, чтобы его обожествляли? Те, кого умиляют такие картины, те, кто их так малюет, не могут быть настоящими революционерами, настоящими социалистами. Если он этого не понимает, он не разумен. Либо он разумен и все понимает, тогда какая же это верность идеям социализма?.. Но что делать? Сейчас нельзя высказывать вслух подобные сомнения. Этим сразу же противопоставишь себя всем товарищам, этим поможешь врагам. Правда, он знает, что «независимый марксист» Фриц Штернберг и бывшие коммунисты: Карл Корш и Рут Фишер — сестра Эйслера непримиримо ненавидят фашизм и вместе с тем все время обличают Коминтерн, и Сталина, и советские порядки. Но кто онисами? Одинокие умники, обозленные до глупости и совершенно бессильные. Они, как тот римлянин, который возглашал: «Пусть свершится правосудие, если даже погибнет мир». Им важны чистота доктрин, субъективная честность. Но сами они-то менее всего опасны Гитлеру, Муссолини и японским генералам. А у коммунистов миллионы сторонников, за ними Россия — настоящая мощь. И какие бы ошибки они ни делали, эта мощь направлена против фашизма, против войны и против капитализма вообще. Это мощь огромного строительства, доброго строительства для жизни, для людей, как Московское метро. Нет, третьего не дано. Он может сомневаться, и злиться, и мучиться, но иного пути для него нет.

Говорят, ты сказал, что мы

свершили ошибку, и ты

поэтому хочешь с нами порвать.

Говорят, ты сказал: если глаз

мой меня разозлит,

я вырву его.

Но, это сказав, ты тем самым признал,

что связан с нами

так же, как человек связан

с глазом своим.

Ты хорошо сказал, товарищ. Но

позволь и нам тебе заметить:

ведь в твоем сравнении человек — это мы,

а ты лишь глаз.

Где ж это слыхано, чтобы глаз

человека, совершившего ошибку,

сам себя удалял?

Разве глаз может жить в одиночку?

* * *

Московская весна 1935 года обильна встречами и наблюдениями, которые надолго впечатались, вросли в сознание Брехта.

Здесь он увидел китайский театр Мэй Лань-фана. Вот где древнейшее эпическое искусство сцены! Актер ни на миг не пытается симулировать действительность. Он играет, показывает и все время помнит о зрителях.

Брехт знакомится с девушками-парашютистками, Нина Камнева — рекордсменка мира, маленькая, очень красивая; серо-голубые добрые глаза, тенистые ресницы, мягкие каштановые волосы, нежная детская кожа, застенчивая улыбка. Она рассказывает приветливо и непринужденно о «читательской конференции», которую провели комсомольцы-парашютисты, чтобы обсудить книги немецких писателей Вилли Бределя и Лиона Фейхтвангера. О книгах она говорит серьезно, без нарочитой замысловатости, без кокетливой наивности. Видно, что книги очень много значат для нее. Эта девушка летает как птица. Несколько минут она падала свободно, не раскрывая парашюта. Она отважна и вместе с тем обаятельно женственна, ничего «геройского» в повадке, в словах.

Третьяков переводит рассказы парашютисток и комментирует их с той же азартной гордостью, с какой показывает проекты новой Москвы, гуляние в Парке культуры, снимки новых заводов.

Конечно, он прав; эта девушка живая модель человека XXI столетия. В ней одной больше социализма, чем в проектах всех грандиозных дворцов. Да и сам Третьяков — человек социализма. И те молодые москвичи, которые так же, как он, хвастают домами и заводами, улицами, хвастают потому, что ощущают всю страну, как свое богатство, общее, личное. Должно быть, это и есть социализм.

* * *

В июне немецкие газеты публикуют указ правительства о лишении германского гражданства лиц, повинных в антигосударственной деятельности. Среди первых назван «литератор Бертольт Брехт». Вечером он, как обычно, слушает радио. В Копенгагене была демонстрация. Датские нацисты требуют изгнать большевика Брехта, передать его немецким властям.

Друзья успокаивают: датское правительство с презрением отвергло домогательства хулиганов. Нет, его не нужно успокаивать; лишение гражданства и крики нацистов доставляют ему даже своеобразное удовлетворение — тревожное и горькое, но именно удовлетворение. Значит, все-таки не напрасно он живет и пишет.

В конце июня в Париже Международный конгресс писателей. Наконец-то начал осуществляться единый антифашистский фронт, о котором Брехт и его друзья тщетно мечтали в ту проклятую зиму 33-го года. Об этом много лет спустя вспоминает И. Эренбург:

«...нам удалось собрать наиболее читаемых и почитаемых: Генриха Манна, Андре Жида, А. Толстого, Барбюса, Хаксли, Брехта, Мальро, Бабеля, Арагона, Андерсена-Нексе, Пастернака, Толлера, Анну Зегерс. Конгресс приветствовали Хемингуэй, Драйзер, Джойс. В президиум Ассоциации, которую конгресс создал, вошли Ромен Роллан, Горький, Томас Манн, Бернард Шоу, Сельма Лагерлёф, Андре Жид, Генрих Манн, Синклер Льюис, Валье Инклан, Барбюс.

Конгресс был очень пестрым: рядом с либеральным эссеистом Бенда сидел Вайян-Кутюрье, после скептического английского романиста Форстера выступал неистовый Арагон, испанский индивидуалист Эухенио д'Орс беседовал с Бехером, семидесятилетний немецкий критик Альфред Керр говорил о значении культурного наследства молоденькому Корнейчуку, друг и единомышленник Кафки Макс Брод обсуждал проект резолюции с Щербаковым, а в буфете Галактион Табидзе пил коньяк за здоровье растроганной Карин Михаэлис.

Конгресс продолжался пять дней, и неизменно огромный зал «Мютюалитэ» был переполнен; громкоговорители передавали речи в вестибюль; люди на улице стояли и слушали. Газетам, сначала решившим замолчать конгресс, пришлось уделить ему немало места. Даже Гитлер не выдержал и в гневе заявил; «Большевиствующие писатели — это убийцы культуры!»

На одном из заседаний на трибуну вышел человек в черной маске — делегат немецкого подполья. Большие группы парижских комсомольцев охраняют все входы и выходы из здания, теснят репортеров. Человек в маске говорит ровным, пружинно напряженным голосом. Его слушают благоговейно тихо, когда он кончает, все вскакивают, хлопают неистово, кричат. Несколько плечистых парней окружают его и сопровождают к запасному выходу. Холодок тревоги и восхищения. Говорил один из тех, кто остался в Германии в подполье, живет и действует вопреки страху и одиночеству, вопреки полицейским ищейкам и восторженным поклонникам фюрера, вопреки застенкам, концлагерям, плахе и вопреки назойливым ликованиям газет, радио, бесчисленных самодовольных нацистов.

Человек в маске — много позже стало известно, что это был писатель Ян Петерсен, — наивно-романтическое и вместе с тем неподдельно живое олицетворение той Германии, которой необходимо слово правды.

Борис Пастернак глядит с трибуны большими внимательно-печальными глазами больного ребенка. Ему долго не дают начать. Все встали, шумно аплодируют, выкликают приветствия. Молодой француз рядом с Брехтом шепчет: «Это самый лучший поэт в России, а может, и в Европе».

Пастернак говорит словно задыхающимся, низким и гудящим ветровым голосом:

«Поэзия останется всегда той, превыше всяких Альп прославленной высотой, которая валяется в траве, под ногами, так что надо только нагнуться, чтобы ее увидеть и подобрать с земли; она всегда будет проще того, чтобы ее можно было обсуждать в собраниях; она навсегда останется органической функцией счастья человека, переполненного блаженным даром разумной речи, и, таким образом, чем больше будет счастья на земле, тем легче будет быть художником».

Вокруг снова долго хлопают. Сосед Брехта пожимает плечами.

— Что он сказал? Похоже, что произнес всего одну фразу, не то заклинание, не то молитву. Ты его понял, Брехт?

— Понял. Он сказал: поэзия необходима для коммунизма, и коммунизм необходим для поэзии.

Брехт выходит на трибуну. Многим слушателям этот бледный немец в серой куртке, в железных очках кажется буднично трезвым. Он говорит ровным резковатым голосом, внятно и раздельно — по-учительски. Он не собирается сообщать ничего нового; он просто обращается к тем, кто, осуждая и проклиная фашистское варварство, хотел бы еще и действенно бороться против него, хотел бы покончить с ним и не допускать его возрождения. И он просит понять, что для этого необходимо исследовать корни зла, его причины, источники его силы. Они очевидны и вполне определенны, — это те формы собственности, те общественные отношения, которые существуют во всех странах, за исключением одной. Брехт рассказывает о Советской России и читает свое стихотворение о Московском метро. Спокойная трезвая логика его речи и стихов постепенно ввинчивается в сознание слушателей. Одни сперва было готовились вежливо поскучать, другие удивлялись: неужели этот чудаковатый доктринер и есть автор озорной «Трехгрошовой оперы»? Но с каждым словом зал притихает, слушает внимательней. Потом хлопают сильно и долго.

Молодой репортер говорит коллеге:

— Не пойму, чем он импонирует слушателям? Никакого ораторского искусства. Прямолинейная агитация в речи и в примитивных стихах. Неужели так действуют репутация, слава?

— Не думаю. Я впервые услышал его имя. Действует правда. Он говорит просто, без тени искусственности. Слова голые и прямые. Он убежден, что именно такой должна быть настоящая правда. Вот и действуют убежденность и правда.

Гражданский репертуарный театр в Нью-Йорке ставит «Мать». Брехт специально приезжает в Нью-Йорк. Ведь это первая за три года профессиональная постановка. Он сразу же убеждается, что театр не принимает его принципов эпической драмы и эпической сцены. Режиссер объясняет: в Америке большинство публики предпочитает традиционно реалистические спектакли, а рабочие, которые и вовсе редко ходят в театр, просто не воспримут никаких условностей. Мы хотим увлечь наших зрителей политической идеей пьесы, хотим, чтоб они не ломали себе голову над тем, как это поставлено, а слушали, что им говорят, сразу понимали, что им показывают, и легко усваивали это.

Брехту нравится упрямая целеустремленность молодого режиссера, но сердит его нежелание понять, что пьеса требует особого стиля постановки, особого рода актерской игры.

Вот, например, сцена, когда мать больна, лежит в тоске и отчаянии, а хор поет о том, что партия в опасности, зовет всех на помощь партии. Хор — это голос партии, зовущей издалека, и это голос совести Пелагеи Власовой. Петь нужно просто и строго. А здесь группа хористов — рабочих — вбегает на сцену, прямо к постели больной матери и кричит на нее, приказывает. Получается, что они ведут себя бесчеловечно, грубо. Это уже не реализм, а политическая ошибка.

Брехт уговаривает Мордехая Горелика, художника нью-йоркской постановки, понять, что так же, как Эйнштейн создает новую физику, новое научное видение мира, так необходимо создать и новое искусство для современников новой науки и ее соучастников в переделке мира. Незачем копировать жизнь, незачем развлекать зрителей возможно более точными изображениями быта. Все изображаемое на сцене только средство, а цель — пробудить активную мысль зрителя. Активную и, значит, критическую. Глядя на сцену в «Матери», зритель должен думать не о том, какими раньше были русские, а прежде всего «как это похоже на жизнь в Америке».

* * *

Рут Берлау вспоминает о первой встрече Брехта с датскими рабочими — самодеятельными артистами. Когда они готовили постановку «Матери», он пришел на репетицию, которую проводили в подвале.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26