Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сердце прощает

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Косарев Георгий / Сердце прощает - Чтение (Весь текст)
Автор: Косарев Георгий
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Косарев Георгий Иванович
Сердце прощает

      Георгий Иванович КОСАРЕВ
      Сердце прощает
      Роман
      ОГЛАВЛЕНИЕ:
      Глава первая
      Глава вторая
      Глава третья
      Глава четвертая
      Глава пятая
      Глава шестая
      Глава седьмая
      Глава восьмая
      Глава девятая
      Глава десятая
      Глава одиннадцатая
      Глава двенадцатая
      Глава тринадцатая
      Глава четырнадцатая
      Глава пятнадцатая
      Глава шестнадцатая
      Глава семнадцатая
      Глава восемнадцатая
      Глава девятнадцатая
      Глава двадцатая
      Глава двадцать первая
      Глава двадцать вторая
      Глава двадцать третья
      Глава двадцать четвертая
      Глава двадцать пятая
      Глава двадцать шестая
      ================================================================
      Роман Георгия Косарева "Сердце прощает" посвящен героизму
      советских людей во время Великой Отечественной войны,
      мужественной борьбе нашего народа против гитлеровских
      захватчиков.
      ================================================================
      Глава первая
      По дороге на станцию Зерновых застала гроза. Внезапный ветер вихрем пробежал по проселку, взъерошил придорожную полынь. Когда издали донесся глухой рокот грома, а в дорожную пыль сорвались первые капли, Игнат с досадой сказал:
      - И откуда только надвинулось?
      Марфа лишь ступила на шаг поближе к мужу. Шестилетний Колька, плотно сжав губы и крепко вцепившись в рукав отца, семенил рядом. И только Люба, пятнадцатилетняя дочь, невозмутимо шагала, будто ничего не замечая вокруг себя.
      Игнат спешил на сборный пункт. Накануне он получил повестку, и еще с вечера было решено, что провожать его на станцию отправятся всей семьей.
      - Делать-то что будем? - спросила Марфа. - Может, в лесу переждем?
      - Дойдем, - успокаивающе ответил Игнат. - Недолго уж.
      И они шли дальше мимо сочно заблестевших луговин, полями, среди зреющих хлебов, минуя перелески и рощи. Не в силах уберечь Колю от дождя, Игнат то и дело зачем-то оправлял на нем промокшую кепку. А гроза все бушевала. Вспыхивала молния, раскатисто и резко трещал гром, по проселку под уклон побежали кривые ручьи.
      Марфа поминутно бросала взгляд на мужа, тяжело вздыхала, а сказать что еще могла сказать ему? За ночь вроде бы все было переговорено, и лишь просьбу беречь себя готова была повторять бесконечно.
      На станцию пришли промокшие до нитки. Дождь утих, из-за порыхлевших туч проглянуло горячее солнце. Возле вагонов в людской суете голосили бабы да лихо, под переборы гармони, с частушками отплясывали парни. Игнат отметился в вокзальной комнате и вышел на платформу.
      В мокром, потемневшем от воды платье, со слипшимися прядями волос, Марфа выглядела утомленной. Лицо ее осунулось, под глазами обозначилась синяя кайма. Видно было - крепилась изо всех сил. Но вот прошла минута, другая и, будто очнувшись от оцепенения, она крепко обвила руками мужа.
      - Игнатушка...
      - Ну что ты, что ты, - зашептал Игнат, - людей постесняйся.
      Люба подошла к отцу и, прижавшись к нему, поцеловала в чисто выбритую, еще влажную после дождя щеку. Потом, не отрывая взгляда от отца, сказала:
      - Без тебя будет плохо, папа.
      - Знаю, - ответил Игнат и ласково коснулся пышных волос дочери. - Я буду вам писать.
      - Хорошо, папа, пиши нам чаще, - сказала Люба.
      - Игнатушка, да как же я останусь одна с ребятами?..
      - Ну, хватит об этом, хватит, дети-то не грудные.
      Марфа снова всхлипнула, прижала платок к дрожащим губам. Игнат поднял на руки сына.
      - Ну, Коленька, ты-то у меня настоящий мужик, следи теперь за порядком.
      - А ты, папа, кем будешь? Командиром?
      - Там видно будет, сынка.
      - А тебе дадут винтовку?
      - И винтовку, и пушку, все дадут.
      Игнат улыбнулся и хотел еще что-то сказать, но в этот момент раздались удары станционного колокола, просвистел резкий паровозный гудок, и перрон забурлил с новой силой.
      - Береги, Марфа, ребят, - крикнул Игнат в толпу, вскочив на подножку вагона.
      Стуча на стыках рельсов, поезд набирал скорость. А толпа двигалась следом, не хотела отставать от него. Но вот мелькнула будка стрелочника, а через две-три минуты исчез, скрылся за поворотом перрон с дорогими Игнату лицами.
      * * *
      С уходом мужа на фронт, надорвалось что-то в сердце Марфы, и в душе поселилась холодная ноющая тревога. Поздними вечерами зашелестит ли за окном листва, тронутая ветром, скрипнет ли наличник, а она уже прислушивается, и, бывает, чудится ей, что вот-вот стукнет калитка и как прежде войдет в дом ее Игнат. Усталая, далеко за полночь забудется коротким неспокойным сном. А утром - те же мысли. Смотрит на детей, а в глазах все он, Игнат. Кажется: куда она, туда и он, всюду сопровождает ее, советуется с ней, наставляет.
      На память пришел совсем недавний случай. Явился Игнат домой с двумя полно набитыми сумками и с восторгом вздохнул:
      - Ну вот, я и добрался!
      - Ты что это приволок? - поинтересовалась Марфа.
      Игнат не ответил и тотчас принялся выкладывать содержимое сумок на стол. Марфа смотрит и глазам своим не верит. Перед ней - отрезы разноцветного ситца, голубая косыночка, темно-вишневый полушалок, коричневые женские туфли, черные полусапожки с белыми ушками. Глядит на них Марфа, а у самой сердце так и замирает: "Неужто это мне?" А Игнат берет их в руки, хлопает подметкой о подметку и приговаривает:
      - Смотри, какие добротные, износу не будет!
      - А это мне? - указывая на ситец брусничного цвета с белым мелким горошком, спросила Люба, и ее карие глаза так и засветились.
      - И это тебе, и это тоже, носи да новые проси, - передавая дочери подарки, говорит Игнат.
      - А этот костюмчик неужто Коленьке? - удивляется Марфа.
      - Конечно. Кому же еще?
      - Да он же утонет в нем!
      - Ничего, подрастет - износит, - смеется Игнат и вытряхивает из второй сумки длинные связки подрумяненных баранок и сушек.
      - А ну, сынок, грызи да сил набирайся.
      Коленька в одно мгновение хватает связку сушек, накидывает на шею и начинает весело кружиться по избе.
      - А на какие же денежки ты все это купил? - спрашивает Марфа.
      - На самые обыкновенные, трудовые.
      - Да откуда их столько у тебя взялось? - допытывается Марфа.
      - Откуда! - улыбается Игнат. - Я же горы кирпичные переворочал. Вот и тряхнул малость. Заработаю еще, не тужи. Заказов на кирпич у нас много. Только работай!..
      - Спасибо, Игнат, - благодарит Марфа и, накинув на голову полушалок, проходит к зеркалу. И в профиль, и прямо рассматривает себя Марфа, любуется собой: то улыбнется, то подожмет губы. И кажется ей, будто помолодела она от мужниного подарка.
      Люба с чуть приметной улыбкой со стороны посматривает на мать. Марфа замечает это и сконфуженно опускает глаза. Потом бережно берет полусапожки, заворачивает их в старый лоскут материи и прячет в сундук.
      - Это куда же ты их убираешь? - протестует Игнат. - Надевай и носи.
      - Успею, сношу...
      ...Вот и теперь нет-нет да и достанет она полусапожки с белыми ушками и опять вспомнит тот счастливый вечер.
      Так шли дни за днями. Уже две недели минуло, как уехал Игнат, а весточки от него все нет.
      В один из томительно жарких дней из района в колхоз "Заря" поступило распоряжение эвакуировать колхозный скот, сельхозмашины, хлеб. По дорогам тем временем уже мчались грузовики, тянулись подводы, шли усталые беженцы.
      В полдень Марфа забежала к Василисе Хромовой. Сын ее, Виктор, учился вместе с Любой и дружил с ней. Подошла к Василисе и соседка Наталья Боброва, смуглолицая и бойкая на язык молодая вдовушка. Заговорили о войне, о своих надеждах и тревогах. Василиса пригорюнилась.
      - Бабоньки, куда же я отсюда-то поеду? Мой-то тут похоронен. Буду здесь век свой доживать. А умру - рядом с ним пусть и положат.
      - Говорят, уж больно лютуют фашисты, - сказала Марфа. - Давеча Витя твой был с Любой, и ужас что рассказывали. Неужто все правда?
      - Кто знает, может, и правда, - ответила Василиса. - Я поэтому-то Витьку и не держу. Пусть едет к своим сестрам. Они выпорхнули из родного гнезда, пусть и этот летит. Он не маленький уж.
      - Не знаю, как и поступить, голова кругом идет, - призналась Марфа. За Любку боюсь, надо бы куда-то ее отправить, да тоже страшно. Лучше держаться вместе.
      - Может, и страшно, только молодежи здесь делать нечего, а там, в тылу, им работа найдется, - сказала Василиса.
      Наталья махнула рукой:
      - А я решила все-таки не уходить. Будь что будет. Разве угадаешь свою судьбу?.. Вон Сидор Еремин остается, Ефросинья его заартачилась. Если придут немцы, говорит, ну что ты для них? Мужик и мужик...
      Дома Марфу ждало письмо. О себе Игнат писал скупо. Можно было понять только то, что он пока не воюет, а где-то в тылу проходит подготовку и ждет отправки на фронт. Главная забота его была о семье. "Забирай детей, Марфушка, и немедленно уезжай, куда хочешь, но только дальше, - писал он. - Не смотри на хозяйство, наживется еще. Детей вот увези".
      - Что же делать-то? - посуровела Марфа, подала письмо дочери и вышла из избы. В сенях на глаза попалась провалившаяся половица. Разыскав обрезок доски и ржавый гвоздь, она обломком кирпича заделала дыру. Потом во двор отнесла охапку побуревшей прошлогодней соломы, давно уже валявшейся возле забора. "Сколько лет работали, сколачивали хозяйство, а теперь возьми и брось все, - с болью на сердце думала она. - Одних вон кур полтора десятка, корова, огород, каково оставить все это!"
      Наутро, когда с запада донеслись частые взрывы, упорство Марфы надломилось. Она отвела корову соседке и скоро собрала самое необходимое в узлы.
      Перед выходом все присели на скамью, минуту помолчали. Марфа перекрестилась на святых угодников, остававшихся висеть на своем месте в переднем темном углу. Наконец хлопнула дверь, щелкнула дужка висячего замка...
      Не оглядываясь, Марфа, вместе с детьми, быстро шагала по дороге. Где-то на задворках тоскливо завыл пес. Безмолвно и будто с сожалением смотрели на них знакомые избы.
      На окраине деревни навстречу им выбежал из своего двора Виктор. Он был босой, в рубашке с расстегнутым воротом. Поздоровавшись с Марфой, растерянно спросил:
      - Как, вы разве уходите?
      - Пора, - сказала Марфа.
      - Пошли мы, - подтвердила Люба и, не спуская с него глаз, спросила: А ты разве остаешься?
      - Нет, я тоже ухожу. Я сейчас, - сказал он и бросился к своему дому.
      - Догоняй нас, мы тихонько, - крикнула ему вдогонку Люба.
      Глава вторая
      По небу плыли редкие белые облака. Как строгие дозорные парили коршуны. Изредка, словно из засады, налетал ветер и, увлекая за собой хвосты пыли, бросал их на устало растянувшиеся вереницы людей. А люди, подгоняемые надвигающейся опасностью, бесконечно шли по раскаленным от солнца дорогам.
      В низинах веяло опьяняющим ароматом трав. Серебрились овсы на пригорках. Тяжело, будто отдавая земной поклон, гнулась долу золотисто-восковая рожь с побуревшими колосьями.
      Марфа глядела на рожь и вздыхала. "Вот она какая - в рост человеческий!" С перекинутыми через плечо узлами утомленно плелась она по обочине, держа за руку загорелого Коленьку. Немного поодаль от нее, тоже нагруженные узлами, шагали Люба и Виктор.
      На опушке перелеска, у небольшого ручья, вереница беженцев остановилась на отдых. Опустились на землю и Марфа с Коленькой. Люба с Виктором побежали к ручью и, черпая пригоршнями воду, жадно пили, умывались, стараясь охладить разгоряченные лица. И снова в путь. Опять скрипели груженные домашним скарбом повозки, перекошенные под тяжестью вещей ручные двуколки, тянулись пешеходы, неся на руках детей, узлы, сумки, разную хозяйственную утварь.
      К полудню второго дня добрались до незнакомой станции.
      Увидев, как из товарных вагонов проворно выскакивают и строятся красноармейцы, как бережно выводят лошадей, осторожно скатывают на землю пушки, Марфа подумала, что, может быть, зря все-таки снялась она с детьми с насиженного места, что, может, задержат врага и погонят его назад эти военные. Никто из беженцев, однако, не уходил обратно. Люди продолжали метаться от вокзала к поездам, от поездов снова к вокзалу, пытаясь узнать, когда и с каким составом они смогут уехать.
      К вечеру станция все же несколько опустела. Части людей удалось разместиться в эшелонах, отбывших с промышленным оборудованием; маршем ушли с привокзальной площади воинские подразделения.
      В полночь на железнодорожный путь был подан состав с товарным порожняком. На платформе появился дежурный по станции и объявил посадку. Очутившись с детьми в вагоне, Марфа облегченно вздохнула и опустилась на узлы. Когда же поезд тронулся, она прижала к себе сына, облегченно прошептала ему на ухо:
      - Ну, сынка, слава богу, кажется, поехали! Теперь засыпай.
      Скоро люди угомонились, и под стук колес раздался мирный храп... В третьем часу ночи поезд неожиданно остановился.
      От толчка Марфа проснулась и обвела взглядом вагон. Стояла тишина, только чуть слышно попыхивал паровоз. Начинало светать. Прямо перед составом, недалеко от железнодорожного полотна, темной стеной простирался невысокий ельник. Пахло мазутом и хвоей. Марфа налегла плечом на дверь, приоткрыла ее пошире, а поезд все не двигался. Пассажиры заволновались. Марфа, беспокоясь, стала прислушиваться к разговорам. Низенький полный мужчина с окладистой бородой сказал:
      - Поезд дальше не пойдет. Скорей всего, впереди разрушен путь.
      - Как же так? Не пешком же дальше идти? - вполголоса проговорила Марфа и, обращаясь к полному мужчине, крикнула: - Эй, гражданин! Ты это правду говоришь насчет путей-то?
      - Вы кого, мамаша? - спросили ее.
      - А вон того, бородатого.
      - Я не бородатый, а конопатый, - невесело пошутил тот и прибавил серьезно: - Раз паровоз пыхтит, а поезд не идет, значит, что-то с путями случилось, понимать надо.
      Время тянулось томительно медленно. На бледно-зеленоватом небе разлилась утренняя заря. Подул ветерок. Зашелестела листва придорожного кустарника, защебетали в ельнике невидимые птахи.
      И вдруг, заглушая эти мирные утренние звуки, послышался прерывисто-монотонный гул. Он то нарастал, то затихал, как будто где-то далеко по ухабистой дороге полз трактор. Но прошла минута, другая, рокот двигателей усиливался, и скоро всем стало ясно, что приближаются самолеты. Все с напряжением смотрели на небо. И вот, сотрясая воздух раскатистым гудом моторов, над головами людей появились три самолета с резко очерченными крестами на крыльях. Еще не отдавая себе отчет в том, что сейчас может быть, Марфа с любопытством разглядывала немецкие машины: "Вон какие они у них! Концы-то крыльев желтые..." А самолеты между тем, сделав круг, заходили уже на боевой разворот. И в тот же миг тревожно загудел паровоз, кто-то закричал:
      - Спасайтесь!.. В лес!..
      Марфа подскочила к Коленьке и спящего подхватила на руки. Только она хотела прыгнуть с сыном из вагона, как скрипнули колеса и состав тронулся.
      - Рассыпайтесь по сторонам от вагонов! - раздавался мужской голос.
      "А где же дочь?" - пронеслось в мыслях у Марфы, и она что есть мочи закричала:
      - Люба, где ты?
      Однако голос Марфы утонул в общем гомоне голосов, в стуке колес. И словно желая заглушить его окончательно, где-то совсем близко прогрохотал взрыв, за ним второй, третий... От грохота проснулся Коленька и, дрожащий, прижался к матери. Марфа крепко обвила его руками, припала к стенке вагона...
      Тем временем Люба и Виктор с отчаянием смотрели, как удаляется поезд. Кинулись его догонять и услышали:
      - Вы что, очумели?.. Ложитесь!
      От страха и растерянности Люба словно оцепенела. Виктор потянул ее за руку и, распластавшись рядом с ней на землю, закричал:
      - Смотри, поезд бомбят!
      Издали хорошо было видно, как фашистские самолеты один за другим пикировали над эшелоном. Люба с ужасом принялась считать:
      - Раз, два, три...
      - Не поднимай голову, не поднимай! - кричал ей Виктор. Воздушная волна резким накатом обдала ее.
      - Витя! - в отчаянии крикнула Люба. - Убьет наших! Что же делать?!
      Лязгнув буферами, заскрежетав железом, поезд резко затормозил. От неожиданности Марфу вместе с Коленькой кинуло вперед, по вагонам покатились тюки, узлы, послышались крики. Марфа подалась в сторону и очутилась лицом к лицу с худенькой старушкой; та, не сводя с нее испуганных глаз, что-то бессмысленно бормотала. Марфа протянула ей руку, хотела помочь приподняться, но в это время раздался новый удар, вагон вздыбился, с треском повалился набок, и Марфу с Коленькой отбросило вначале назад, потом метнуло к оконцу, прибило в угол. Марфа увидела перед собой мутноватый просвет. Она потянулась к нему и боком, переползая через тюки, протиснулась вместе с Коленькой через полуоткрытую дверь на волю.
      Вдоль железнодорожной насыпи виднелись нагроможденные друг на друга искореженные вагоны, торчали шпалы, разорванные рельсы. Пахло гарью и жженой резиной. Схватив Коленьку за руку, Марфа поднялась и побежала было прочь от этого ужаса, куда угодно, лишь бы подальше от невыносимых криков. Через минуту, однако, она остановилась. "А как же Любушка? Где она? Где Виктор?" Постояв немного и отдышавшись, она вернулась к своему разбитому вагону, кое-как разыскала среди чужих вещей свои узлы, оттащила их к придорожному дубку и напряженным взглядом стала искать среди суетившихся, обезумевших людей Любу и Виктора. "Где же они? Куда делись?"
      Но вот с той стороны, откуда пришел эшелон, показались первые беженцы. Среди них Марфа заметила Виктора и Любу и громко окликнула их.
      Люба кинулась к матери.
      - Мамочка, Коленька, живы!..
      - Мы-то живы, а там что творится, - ответила Марфа, утирая слезы, и кивком указала на разбитый состав.
      ...К полудню беженцы, оказав помощь раненым, начали растекаться в разные стороны. Тронулась в путь и Марфа с детьми.
      От деревни к деревне уходили они все дальше на восток. Каждый день над головами проносились фашистские самолеты с желтыми полукружьями на концах крыльев. Иногда, чаще всего возвращаясь с бомбежки, вражеские самолеты снижались и начинали обстреливать из пулеметов бредущих по дорогам беженцев. С каждым днем все отчетливее слышалась и артиллерийская канонада.
      Однажды на рассвете у опушки леса недалеко от места ночевки просвистели и разорвались два снаряда. Все кинулись в чащу. И вдруг у самой кромки леса путь их был прегражден замаскированными окопами.
      Навстречу Марфе вышел советский командир, посмотрел на нее, на ребят и спросил:
      - Откуда идете?
      - Из села Кирсаново мы, - ответила Марфа.
      Она рассказала про бомбежку эшелона, как немецкие летчики обстреливали их из пулеметов и спросила у командира, куда им идти. Командир указал дорогу и, заспешив, стал спускаться в землянку.
      На следующий день они вышли на шоссейный тракт. По нему вереницей тянулись подводы, по обочинам шли группы пешеходов. И удивительно было, что люди двигались молча, словно потеряли дар речи, даже лица детей выражали молчаливую сосредоточенность. Марфа упросила одного из возниц посадить на подводу Коленьку, рядом с сыном уложила уцелевшие узлы. Сразу сделалось легче. Но движение вдруг прекратилось и стало известно, что впереди на магистраль вышли немецкие танки.
      Свернув с шоссе к березовой роще, беженцы остановились на привал. Виктор разжег костер, вскипятил чайник. Марфа размочила в кипятке еще сохранившиеся засохшие куски хлеба и накормила Коленьку.
      Виктор и Люба сидели друг против друга.
      - Смотрю я на тебя и все думаю, - вполголоса произнес Виктор.
      - Неужели сейчас обо мне можно думать? - притворно удивилась Люба.
      - Ты красивая...
      На щеках Любы заиграл румянец. Она опустила глаза и мягко сказала:
      - Не говори, Витя, глупостей, не до этого.
      Виктор сорвал поблизости от себя ромашку и принялся разглядывать ее лепестки.
      - А у меня, Люба, нет от тебя никаких секретов.
      ...Беженцы не видели ни ожесточенных боев, ни грохочущих танковых колонн противника, но, обойденные ими с двух сторон, незаметно для себя очутились во вражеском тылу.
      Исхудавшая от бессонных ночей Марфа со своими детьми и Виктором еще с неделю блуждали по лесам и, вконец обессилевшие, вернулись домой.
      Глава третья
      В селе много говорили о войне, но большинство жителей войны пока не видели; бои обошли деревню стороной. Однако скоро по проселочному тракту потянулись машины тыловых служб фашистского вермахта: крытые брезентом грузовики и автобусы, сопровождаемые запыленными бронеавтомобилями и группами мотоциклистов.
      Однажды, свернув с тракта, в село прикатила черная легковая автомашина и грузовик с солдатами. Солдаты, держа винтовки наперевес, прошлись по улице, крича:
      - Рус! Рус! Выходь-и! Рус!..
      Из легковой машины вылез полный щеголеватый офицер и узкоплечий солдат в очках и с фотоаппаратом. Когда невдалеке собралось десятка два деревенских жителей, офицер обратился к ним с речью:
      - Крестьяне, слушайте меня внимательно! - он говорил по-русски, но с сильным акцентом. - Теперь вы имеете свободу, крестьяне! Вы должны благодарить нашего фюрера и германское командование. Советский колхоз теперь нет, земля теперь... как это? принадлежит вам. Вы поняли меня, крестьяне?
      Пока он говорил, узкоплечий щелкал фотоаппаратом.
      - Кто поньял? - спросил офицер.
      - Очень хорошо поняли, - выйдя из толпы, с иронией ответил седоволосый сгорбленный старик.
      Офицер снисходительно улыбнулся, снова щелкнул фотоаппаратом. К старику подошел солдат и сунул ему в руки бумажный рулон.
      - Да, да, это так нужно... всем плакат читать. Гут, - сказал офицер и сел в свою машину. Через минуту немцы покинули село.
      ...Оставшись за председателя колхоза, Сидор Еремин собрал сход. Чтобы лучше видеть односельчан, встал на широкий дубовый чурбак. Покручивая темные усы, Сидор негромко сказал, что, по его разумению, надо часть урожая засыпать в общественный амбар для будущего посева, а остальное разделить на корню по едокам.
      Марфа смотрела на него и думала: "Вот так Сидор! С виду тихий да смирный, а на самом деле вишь какой смелый, бесстрашный".
      Когда Еремин кончил говорить, Марфа не удержалась и первая крикнула:
      - Правильно! Разделить хлеб по едокам, и все тут, пусть каждый запасается им, кто знает, что дальше будет. Без хлеба-то не проживешь!
      Поддержали Сидора и другие колхозники. Без особых обсуждений так на том и порешили.
      * * *
      Марфа с Любой усердно убирали полегшую перезревшую рожь с тяжеловесным колосом. В ход пустили и старую заржавленную косу с березовым косовищем, и щербатый затупившийся серп. Снопы обмолачивали прямо в поле на истертом брезенте. Впрягались в двуколку и везли хлеб домой. Привыкшая к труду Марфа не страшилась работы, но страшное бродило совсем рядом.
      По тракту продолжали проходить воинские части. В ясные дни на восток пролетали самолеты. У Марфы холодело в груди от их натужного прерывистого гула, перед глазами вставали искореженные вагоны, неподвижные изуродованные тела погибших.
      Через неделю после сходки Сидора Еремина вызвали в немецкую комендатуру и стали допытываться, почему он, старшина колхоза, разделил на корню хлеб между крестьянами? Кто дал ему на это право? Почему он не подготовил хлеб для сдачи германскому командованию?
      - Не я один, сообща решили, - отвечал Сидор и пожимал плечами с таким видом, будто хотел сказать: "Откуда мы знали, что у Германии нет хлеба? Она же богата, сильна... неужто нуждается в наших подачках?"
      Сидора строго предупредили, что весь оставшийся на корню урожай должен быть убран сообща и до единого зерна сдан германским властям; если же он, Сидор Еремин, еще раз проявит неуважение к приказам немецкого командования - будет расстрелян.
      В тот же день в село Кирсаново прибыл чиновник районной сельскохозяйственной управы Чапинский в сопровождении четырех солдат. Высокий, лысый, с аккуратно подстриженной черной бородой, похожий на дореволюционного приказчика или волостного писаря, Чапинский собрал колхозников на сход и объявил решение военного коменданта об уборке хлеба.
      Марфа слушала его и возмущалась в душе: "Как же так, хлеб-то наш, а есть его будут они, немцы? Мы что же, теперь должны умирать с голоду?"
      Чапинский, словно читая мысли Марфы, сказал с угрозой:
      - Предупреждаю, не вздумайте хитрить и растаскивать хлеб! За невыполнение приказа будете отвечать головой! Да, да, мы не остановимся ни перед чем...
      - Лучше бы спалить к чертовой матери весь этот урожай, чем убирать и кормить им насильников, - пробурчал себе под нос Сидор Еремин.
      Виктор, стоявший рядом, спросил шепотом:
      - Как ты сказал, Сидор Петрович?
      - Говорю, грозой бы, что ли, или ураганом... - повторил Еремин.
      - Это бы здорово! - сказал Виктор.
      - Вам все понятно? - возвысил голос Чапинский.
      Никто ему не ответил, а он упоенно продолжал:
      - Вот и хорошо. И еще одно имею сообщить. Вашего председателя Еремина управа освобождает от обязанностей старшины сельхозпредприятия, или, по-вашему, колхоза. За самовольный раздел хлеба он по германским законам военного времени подлежит расстрелу, однако господин военный комендант счел возможным великодушно оставить его пока в качестве заложника номер один. - Чапинский косо бросил взгляд в сторону Сидора и медленно, отчетливо добавил: - Господин военный комендант назначил старостой в вашу деревню Якова Буробина. Вы его знаете, это ваш человек, - и он указал рукой на щуплого мужичка с маленькими бесцветно-водянистыми глазами.
      Яков вышел вперед, снял старый картуз с блестящим лакированным козырьком и поклонился присутствующим.
      Марфа с недобрым любопытством уставилась на него.
      - Ну, чего впилась, аль не узнаешь? - не выдержав ее взгляда, сказал Яков.
      - Как не узнаю, Яков Ефимович, ты же наш, местный!
      - Ну, то-то, и не пяль глазищи, я ведь не какая-нибудь заморская птаха. - И, входя в свою новую роль хозяина селения и обращаясь уже ко всем, заявил с неожиданными властными нотками в голосе: - Слышали все господина Чапинского? Это приказ боевой, военный, по указанию фюрера. Завтра чем свет за работу. Пять пудов на каждого человека - вот норма. Принимать зерно буду лично сам. Понятно?
      И опять собрание ответило гробовым молчанием.
      - Ну, вот и прекрасно... А теперь - марш по домам! - скомандовал Чапинский.
      * * *
      Была уже полночь, а Борис Простудин все ворочался с боку на бок в постели и никак не мог заснуть. "Фашисты грабят страну, превращают нас в рабочий скот. И почему я должен на них работать? - с возмущением думал он. - Вот подберу себе надежных ребят и уйду в лес, буду воевать. Интересно, как посмотрит на это комсорг? Надо сейчас же выяснить..." Он соскочил с кровати и начал быстро одеваться.
      - Ты куда? - спросил со своего места дед.
      - Спи, дедушка, спи. Я на минутку к Вале Скобцовой, - ответил Борис и тут же скрылся за дверью.
      Разбуженная резким стуком, Валя мигом подлетела к окну.
      - И какому это бесу не спится ночами? - не поднимаясь с кровати, проворчала ее мать.
      Стук повторился.
      - Кто там? - спросила Валя.
      - Это я, Борька.
      - Безумный, и надо же так напугать! - раскрывая окно, сказала Валя. Что случилось?
      - А ты разве не знаешь? Приказано завтра убирать хлеб и сдавать его немцам. Нам надо что-то делать.
      - Ты просто сумасшедший. Об этом можно бы посоветоваться и завтра, не обязательно ночью.
      - Есть у меня одна думка. Я считаю, оставаться в деревне сейчас вообще нельзя... Хочу уйти в лес.
      - Один?
      - Почему один? Найдутся и другие.
      - Без всякой подготовки разве можно? Горячишься ты, Боря. В лес уйти не трудно, но будет ли толк?
      - А здесь сидеть какой толк? Чего ждать и сколько ждать? Я давно уже готовлюсь, накапливаю оружие. Два раза ходил в Кукаринский лес, где шли бои. Удалось подобрать три винтовки, пистолет, несколько гранат, ящик патронов. Это что-нибудь да значит?
      - А ты не врешь? - обрадованно спросила Валя.
      - Странно! Не буду же я тебе креститься.
      - Молодец, Борька, это просто здорово! Завтра же я посоветуюсь с ребятами.
      - А с кем?
      - С Виктором, с Любой...
      - И с Нонной, тоже.
      - Нет, Боря, с ней советоваться не буду. Не попутчица она нам. С ней надо быть осторожнее... Поговорю еще с Сидором Петровичем.
      - Хорошо, - сказал Борис и, помедлив, добавил: - Значит, договорились?
      - Договорились.
      Валя в темноте подала ему руку, а он, чувствуя, как остро заколотилось сердце, долго не выпускал ее из своей руки. Затем, пересилив себя, горячо прошептал:
      - До встречи, Валя. - И, выпрыгнув через окно на улицу, скрылся в ночной мгле.
      * * *
      После того как Сидора Еремина объявили заложником, его не покидало ощущение, что вот-вот должна случиться какая-то непоправимая беда.
      Вечером того же дня, когда приезжал Чапинский, Сидора на улице встретил Яков Буробин и усмехнулся ему прямо в лицо.
      - Ну, вот и кончилось твое правление, Сидор Петрович. Теперь будешь плясать под мою дудку.
      - Я век ни под чьи дудки не плясал и плясать не собираюсь, - сказал Сидор.
      - Ишь, какой гордый! - нараспев произнес староста и уже совсем нагло заявил: - Теперь вся власть моя. Что захочу, то и будешь делать.
      - Поживем - увидим, - сказал Сидор. - Я ведь не из тех, кого легко запрягают в любые сани.
      - А я не из тех, кто отступает от своего, - сказал староста. - Если нужно, запрягу любого, и будет по-моему, сила-то на моей стороне. Но могу и по-хорошему.
      - Это как же? - спросил Сидор.
      - А вот как. Будешь помогать мне наводить порядок в деревне, смотреть за общественным хозяйством - возьму тогда на поруки.
      - Не продаюсь, Яков Ефимович. Не на того нарвался.
      - Спасибо за откровенность, но только не забудь - кто ты есть... Ты есть заложник, - многозначительно произнес староста.
      "Плохое это слово - "заложник", - размышлял по дороге к дому Сидор. Видно, человеку с таким клеймом немцы в любую минуту могут пустить пулю в лоб или накинуть петлю на шею". Сидору вспомнился день третьего июля, когда в правлении колхоза он с другими активистами слушал по радио обращение товарища Сталина к советскому народу, призыв мобилизовать все силы для отпора врагу как на фронте, так и на временно оккупированной фашистами советской земле.
      "Да, надо действовать, - думал Сидор. - Но как? С чего начать?"
      И вспомнилось, как однажды, еще в первые дни войны, пришла к нему Валя Скобцева. "Я к вам, как к парторгу, - сказала она. - Мы, комсомольцы, хотим знать, что нам делать. Нельзя же сидеть сложа руки и ждать прихода оккупантов!" Тогда Сидору слова девушки-комсорга показались наивными. Он ответил ей, что немцы сюда, на Смоленщину, не дойдут, что вообще скоро их вышвырнут вон. Сидор крепко переживал необдуманный разговор со Скобцевой.
      Не изгладился из его памяти и случай с Борисом Простудиным. Рослый, не по годам возмужавший, Борис рвался на фронт. Ему было неполных шестнадцать лет, и в военкомате ему, конечно, отказали. Борис обратился за помощью к Сидору. Но и ходатайство Сидора не помогло. Борис обиделся. А Сидор успокоил его: "Ничего, Боря, твое от тебя еще не уйдет. Вот видишь, - указал он на свою левую руку, - это в детстве на пилораме отхватило мне два пальца. Я тоже хотел бы пойти на фронт, но, видишь, тоже не берут".
      Придя домой, Сидор скрутил "козью ножку" и сел к, открытому окну. На улице было уже темно. Задумчиво покуривая, он услышал неподалеку чьи-то шаги и насторожился. Было ясно, что кто-то подкрадывается к его дому. Но кто бы это мог быть? Он напряженно вгляделся в вечернюю темь и заметил человека, остановившегося почти напротив окна. Облокотившись на подоконник, Сидор негромко окликнул:
      - Кто здесь?
      - Сидор Петрович, это я, Виктор.
      - Ты ко мне? Пройди к саду и обожди минутку.
      Оказавшись рядом с Хромовым, Сидор озабоченно спросил:
      - Что у вас стряслось?
      - Ну как что, Сидор Петрович! Неужто мы и в самом деле собственный хлеб будем сдавать своим врагам?
      - А что же поделаешь? - уклончиво-испытующе сказал Сидор. - Время такое, никуда не денешься.
      - Хлеб не должен попасть в руки врага, - упрямо сказал юноша.
      - А ты отдаешь себе отчет, какие могут быть последствия? Насколько это опасно?..
      - А на фронте, наверно, еще опаснее, и все-таки...
      - Это верно, - согласился Сидор и, немного подумав, добавил: - И все-таки надо отчетливо понимать, что немцы тогда не пощадят многих.
      - Знаю, Сидор Петрович, вы меня не испытывайте. Сами их ненавидите, это же факт. Поэтому я и пришел к вам.
      - Послушай, Витя, - понизив голос, сказал Сидор. - Вот ты верно заметил, что я ненавижу их, оккупантов, и тех, кто продается врагу. Но ведь одной ненависти мало. Уж если бороться, если биться с ними по-настоящему, то надо действовать с умом. Надо знать, на кого мы можем опереться, кто не струсит. Надо знать и тех, кто готов покориться или уже покорился фашистам, чтобы не налететь на предательство. Понимаешь? И надо умело направить ненависть большинства, умело сорвать уборку хлеба. Понимаешь ты теперь, как все это сложно?
      - У нас есть верные люди, Сидор Петрович, - сказал Виктор.
      Сидор смял недокуренную "козью ножку" и начал крутить новую. Потом он подал кисет Виктору. Тот неуклюже свернул себе цигарку и тоже закурил. Какое-то время они стояли молча, обдавая друг друга крепким дымом самосада.
      - Ну, хорошо, Витя, - первым нарушил молчание Сидор. - Я все продумаю и потом сообщу тебе. Но только помни, осторожность - прежде всего. Это, пожалуй, сейчас, на первом этапе, одно из главных условий.
      * * *
      Виктор и Люба медленно шли по некошеной траве. Вечер был безветренный. Где-то за деревней лаял пес, да протяжно на чьем-то дворе мычал теленок.
      - Я готов был прямо на поле задушить этого фашистского холуя, Якова Буробина, - сказал Виктор. - Он понукал меня, как будто я ему какой-нибудь батрак.
      - Я же говорила, фашисты превратят нас в рабов, - сказала Люба.
      - Не превратят. Еще посмотрим, чья возьмет.
      - А что с ними сделаешь, Витя?
      - Мы пока не в силах открыто отказаться от работы, но ведь может случиться гроза или ураган...
      Люба не ответила сразу. Прищурив свои карие глаза, она задумалась.
      - Ты догадываешься, о чем я говорю, Люба?
      - Да, Витя. Об этом стоит поразмыслить.
      - Мы уже все продумали.
      - Кто это - мы?
      - Как кто? Ребята - Борис, Валя...
      ...Ночь была теплая. Над горизонтом кое-где вспыхивали зарницы. Порывистый ветер тревожно шелестел травами, доносил тонкий медовый запах свежего сена.
      Пожелав удачи Борису с Валей и условившись о последующей встрече, Люба и Витя свернули с дороги и очутились среди высокой густой пшеницы. Полновесные колосья шуршали, цеплялись своими колючими усами за одежду.
      Искрящаяся полная луна, казалось, опрометью неслась по небу, то ныряя в мутные волнистые облака, то выкатываясь на темно-синие его просветы. И когда над полем разливался голубоватый лунный свет, друзья останавливались и укрывались в хлебах.
      Около полуночи, миновав поле, Виктор и Люба вышли на проселок, вдоль которого стояло несколько копен сухого сена. Переведя дух, они осмотрелись.
      - Вот здесь, с подветренной стороны, самое подходящее место, - сказал Виктор.
      - Да, только давай быстрее, - прошептала Люба.
      Схватив по охапке колючего сена, они начали разбрасывать его по кромке поля.
      Когда же копна за копной исчезли с придорожного участка, по краю пшеничного поля в разные стороны протянулись две неровные темные полосы.
      - Ну как, Люба, готово? - спросил Виктор, стараясь скрыть волнение.
      - Только поскорее, - ответила она. - А потом сразу к оврагу и домой.
      - Не беспокойся, - приободрил ее Виктор и, присев на корточки, чиркнул спичку.
      Зажгла спичку и Люба, приблизила желтый огонек к клочку сена. Затем Люба подалась в левую сторону, а Виктор - вправо. Они еще несколько раз подносили горящие спички к темным полоскам сухого сена, а когда над полем, вдруг затрещав, взметнулся огромный жаркий язык огня и поле, озарившись багряным светом, загудело, кинулись бежать.
      Они бежали, а позади, казалось, все выше и выше взвивалась огромная жар-птица с широко распластанными ярко-оранжевыми крыльями. С каждой минутой она все более разрасталась и озаряла полутемное небо. А по сторонам, словно не желая отстать от нее, поднимались все новые и новые горящие стаи. Ветер рвал их перья, разбрасывал по необъятному полю, превращая его в сплошную огненную массу.
      Подбежав к глубокому оврагу, отделявшему поле от леса, Виктор и Люба остановились, чтобы перевести дух. Тяжело дыша, несколько секунд молча смотрели на поднимающееся зарево. Вдруг Люба вскрикнула:
      - Смотри, за лесом горит!
      - Значит, и у Борьки полный порядок, - радостно произнес Виктор и, схватив Любу за руку, бросился с нею бежать дальше.
      Глава четвертая
      Тревожно гудел обломок рыжей рельсы, подвешенный на суку старой липы. Яков Буробин коротко и зло бил молотком, отчего стальная болванка раскачивалась и издавала тягучий надсадный звон. При каждом ударе староста моргал белесыми ресницами и приговаривал:
      - Хорьки вонючие, отребье голопупое, ни себе, ни людям!.. Сами беду накликали на свои дурацкие головы!
      Тревожный звон, разрастаясь, сеял все больший переполох в селе. Выскакивая из подворотен, лаяли псы, на порогах изб плакали дети, испуганно переговаривались вышедшие на крыльцо женщины.
      Появились немецкие автоматчики и начали сгонять жителей на пыльный деревенский пустырь.
      Сидор Еремин, почувствовав недоброе, сказал жене:
      - Ефросинья, это набатный звон, бежим, забирай скорее мать!
      - Куда ж бежать? - растерялась Ефросинья.
      - Немедленно с глаз долой! - Сидор уже натягивал на себя на ходу пиджак.
      - Сынок, я останусь дома, - сказала его мать, Пелагея. - Мне семьдесят годков... куда я пойду?
      - Мама, нельзя оставаться, пойми, я же у них заложник, ни мне, ни тебе от них не сдобровать.
      - Меня-то за что они тронут? Ничего со мной не будет, - ответила Пелагея. И, подхватив свою березовую палку, засеменила на улицу.
      Сидор с Ефросиньей торопливо вышли во двор и через заднюю калитку метнулись в огород.
      - Ложись, - приказал Сидор жене и, повалившись в борозду, пополз меж рядов пахучей зеленой ботвы картофеля.
      Ефросинья послушно следовала за ним. А рельс все продолжал гудеть, будоража жителей деревни.
      Окруженные фашистскими автоматчиками, люди перепуганно жались друг к другу.
      Люба, склонясь к Виктору, взволнованно сказала:
      - Что же это? Что они хотят делать!
      - Посмотрим, - ответил Виктор, устремив взгляд туда, где стоял немецкий офицер и за ним - угодливо согнувшийся староста.
      С беспокойно бегающими глазами, чиновник сельскохозяйственной управы Чапинский слово за словом переводил речь офицера:
      - Немецкое командование питает уважение к трудовому русскому человеку, - старательно выкрикивал Чапинский, - ко оно никогда, запомните это, никогда не позволит большевистским элементам подстрекать народ на бунт против великой Германии, пытаться ослабить ее мощь, подорвать боевую способность победоносной германской армии!..
      Офицер, словно диктуя свою речь, делал короткие паузы, переступал с ноги на ногу в своих жестких, с высокими задниками блестящих сапогах.
      - Предлагаю добровольно назвать тех, кто поджег хлеб, по праву принадлежащий нам, как победителям. Я спрашиваю: кто же поджег? Отвечайте!
      На вопрос офицера никто не ответил. Люди испуганно смотрели на него и все чего-то ждали, на что-то надеялись. К ним приблизился Яков Буробин.
      - Решайте, селяне, решайте, пусть повинится тот, кто содеял зло, а то будет поздно, страшная беда обрушится на ваши головы.
      И снова жители села ответили молчанием.
      - Господин офицер спрашивает: вы что, немые? - крикнул Чапинский.
      Тогда из толпы выступил вперед тот самый сгорбленный седовласый старик, который однажды уже отвечал на вопрос приезжавшего офицера.
      - Господин начальник, - сказал старик, - может, он, хлеб-то, сгорел от грозы, от молнии, такое бывало и прежде. Вот ведь в девятьсот десятом году, еще при царе Николашке, у нас сгорело все поле. Истинный господь! перекрестился старик. - А народ наш - что? Народ ни в чем и не повинен.
      Толпа оживилась, послышались возгласы:
      - Правильно!..
      - Такое уже было...
      - Не виноват никто.
      - Стихийное бедствие, одно слово.
      Офицер, выслушав перевод, вдруг побагровел и что-то возмущенно закричал, указывая пальцем на старца. Чапинский едва успевал переводить:
      - Никакой грозы ночью не было! Была луна!.. Ты, старая русская свинья, русская собака, ты смеешь обманывать германское командование... укрываешь бандитов. Ты коммунист!
      - Не, какой же я коммунист, - слегка оробев, сказал старик. - Я как есть, значит, это - беспартейный.
      - Взять его! - по-немецки скомандовал офицер.
      К старику подскочили два солдата и ударами прикладов столкнули его в сторону. Старик пытался что-то им сказать, похоже, стыдил, но его голос потонул в потоке грубой чужеземной брани.
      - Неужели расстреляют деда Никиту? - тихо спросила Люба. - Витя, я больше не могу, я не выдержу...
      - Ты что, в своем уме? - прошептал Виктор и дернул ее за руку.
      - Построить всех в линейку! - через переводчика приказал офицер.
      Когда крестьяне были выстроены, Чапинский перевел новое обращение офицера:
      - Если в течение пяти минут не будут выданы преступники, возмездие упадет на ваши головы!
      Толпа загудела, послышались вздохи, женский плач.
      И вдруг шум стих. Из шеренги вышла, опираясь на белую березовую палку, Пелагея Еремина. Она подняла трясущуюся от старости голову и хрипло сказала:
      - Я, это я хлеб подожгла. Своими руками... Потому не люди вы, а воры. Чтобы не ели наш хлебушек... Ироды!.. Не боюсь вас!.. Все сама, одна и спалила. Забирайте меня!
      Десятки глаз односельчан устремились на Пелагею. Одни смотрели с удивлением, другие с восхищением, некоторые боязливо отводили от нее взгляд.
      - Неужто это она сделала? - оборотясь к Марфе, сказала стоящая рядом с ней Наталья. - И кто бы мог подумать?
      - Не знаю. Страх берет меня за нее, - ответила Марфа.
      Чапинский перевел офицеру слова Пелагеи, а староста, трусцой подбежав к начальству и согнув спину, ехидно зашипел:
      - Господин Чапинский, скажите высокоуважаемому господину офицеру, что эта старуха - мать Сидора Еремина, вашего заложника, большевика... Но не она подожгла хлеб, я ручаюсь, не она. Дальше своего дома Пелагея не ходит.
      Офицер на этот раз побелел от гнева. Чапинский еще более старательно переводил с немецкого:
      - Вы все вздумали меня морочить, - говорит господин офицер.
      - Нет, я не позволю, - подчеркивает господин офицер, - чтобы каждая русская старушка водила меня за нос... Гражданин Еремен, два шага вперед!..
      - Еремин здесь? - вероятно, от себя спросил Чапинский.
      Крестьяне насторожились, взглядом стали искать Сидора. Но прошла минута, другая, а Еремин не показывался.
      - Нету здесь Еремина, высокоуважаемый господин офицер, - доложил староста и виновато осклабился. - Никс...
      - Никс?.. Приказываю найти его и доставить ко мне! - по-немецки прокричал офицер. - А ее, - указал он на Пелагею, - взять.
      Солдаты швырнули Пелагею к деду Никите. Пелагея по-прежнему казалась невозмутимой и только повторяла:
      - Ироды, я же сожгла хлеб. Я сама, одна. Чего же еще надо от людей?
      Офицер в сопровождении унтера и не отстававшего от них Чапинского пошел вдоль строя. Через каждые три, четыре шага он останавливался, вытягивал руку, обтянутую тонкой кожаной перчаткой, и показывал на одного из деревенских.
      - Рус! - угрюмо произносил унтер.
      - Выходи! - приказывал Чапинский.
      Офицер встал возле Марфы. Взгляды их скрестились. Он уже приподнял руку, разгибая указательный палец, но в этот момент между Марфой и Натальей вперед протолкнулся Коленька. Офицер что-то недовольно буркнул себе под нос и ткнул в грудь стоящей по другую сторону от Марфы пожилой женщине, известной в селе богомолке Агафье.
      Оказавшись затем напротив Любы и Виктора, офицер чуть приподнял брови. Люба отвернулась в сторону. Но офицер не спускал с нее глаз, потом быстро сказал угрюмому унтеру:
      - О, она прелестна, эта русская фройлейн! Не так ли, Герберт? Она могла бы скрасить суровую жизнь германского офицера в России... А этого, кивнул он в сторону Виктора, - отправим на работу в Германию...
      Когда отбор заложников был закончен, офицер объявил через переводчика:
      - Итак, я верен себе. Вы убедились, что я не пускаю слов на ветер. Вы не захотели выдать преступников, теперь за них своими головами ответят они. - Он небрежно махнул рукой в том направлении, где, скучившись, в окружении автоматчиков стояли отобранные им из строя люди. После этого, не снимая перчаток, он вынул из кармана батистовый платок, отер вспотевший лоб и назидательно добавил: - Имейте в виду все, а ты, староста, в особенности, так мы будет поступать всякий раз, когда будут нарушаться приказы нашего командования.
      Яков Буробин низко, покорно склонил голову. Офицер, точно сбросив с себя тяжелую ношу, распрямил плечи с узкими серебряными погонами и с усмешкой сказал:
      - А теперь к Еремину.
      Двери и окна в доме Сидора Еремина были открыты. Солдаты осмотрели двор, перерыли все вещи и не нашли ничего, что показалось бы им достойным внимания. В избе пахло древесным дымком и свежеиспеченным хлебом. На чисто выскобленном столе стоял желтый самовар. Возле него лежал забытый второпях ситцевый фартук. Офицер потянул воздух носом и брезгливо сморщился.
      - Фу, хижина дикарей! - пробормотал он по-немецки, затем, сощурив глаза, глянул на старосту и строго спросил вдруг по-русски: - Где есть этот... Ерьемин?
      Стянув с себя одну перчатку, он дотронулся до самовара и мигом отдернул руку.
      - Сокрамент! - выругался офицер. - Он есть горячий! - И продолжал по-немецки: - Еремин не мог успеть далеко уйти. Скорее всего он прячется где-нибудь в норе под своим домом... Быстро, огонь!
      Когда офицер вместе с Чапинским и старостой покинули избу, солдаты щелкнули зажигалками, подожгли бумагу и сунули ее под пучки соломы, свисавшей с крыши. Огонь побежал по сухой кровле, пахнул первыми мутно-желтыми струями дыма. Через пять минут рыжее, с золотистым отливом пламя охватило весь дом.
      ...Склонившись над Любой, Марфа ласково приговаривала:
      - Доченька, милая, что с тобой? Ну, успокойся! Я тебе дам капель.
      - Не надо, мама, не хочу капель, - сквозь слезы ответила Люба. - За что они расстреляли бабушку Пелагею, деда Никиту?.. За что? Они же не виноваты...
      - Что им, дочка, наши слезы, наша кровь? Поступают с народом, как со скотиной. Истинные ироды... Но слезами горю не поможешь.
      Люба приподнялась на постели и, как когда-то в детстве, уткнулась матери в грудь. Марфа нежно прижала ее к себе.
      За стеной дома послышался шорох, потом тихий стук в ставню. Люба вытерла слезы и, встав, направилась к окну. Потом, увидев в сумерках Виктора, вышла из избы.
      Легкий ветерок шелестел повядшей травой, потускневшими листьями березок. Пахло пылью и едкой гарью. Из-за закрытых окон домов долетал приглушенный скорбный плач женщин и детей.
      - Слышишь? - спросила Люба.
      - Да, плачут, - сказал Виктор.
      - Что же мы наделали!.. Уж лучше бы вражины жрали наш хлеб, только бы не трогали людей...
      Они двинулись к околице и какое-то время молчали. Казалось, Виктор тоже был подавлен и не находил, что ответить. Но когда поравнялись с крайней избой, он тихо, но твердо сказал:
      - Понимаешь, они убили не только наших. В Выселках, в Губино немцы расстреляли поголовно чуть ли не всех жителей. Там хлеб не горел. Это только ведь предлог - хлеб. Деревню Куркино всю сожгли, а жителей угнали неизвестно куда.
      - Откуда я знаю, что там было? - вздохнула Люба.
      - А как на тебя смотрел этот гад? - сказал Виктор и порывисто-безотчетно притянул девушку к себе: в эту минуту он видел перед собой только ее глаза.
      - Оставь меня. Как тебе не стыдно?
      Виктор виновато произнес:
      - Люба, я же тебя люблю. Скажи, а ты... ты любишь меня?
      Люба вздрогнула и еще больше потупилась. Сколько мучительных и волнующих раздумий осталось у нее позади в ожидании этой минуты, этих сладких, желанных слов, окутанных для нее непроглядной тайной! И как же горько было то, что эта минута, этот первый робкий поцелуй вместе со словами о любви пришли к ней одновременно с огромным горем, обрушившимся на жителей родной деревни. Перед ее глазами, как и прежде, стояла ссутулившаяся Пелагея - мать Сидора, - и Любе мнилось, будто она не сводит с нее укоризненного взгляда. Она снова вздрогнула.
      - Что с тобой, Любушка?
      - Пусти! Разве ты забыл Пелагею, деда Никиту? - дрожащим голосом сказала она.
      Виктор, стараясь унять стук своего сердца, сдавленно сказал:
      - Как же не помнить... Кажется, кто-то крадется, - вдруг прибавил он. - Ты слышишь?
      Раздвинув ветви орешника, они уставились в вечернюю мглу, туда, откуда уже четко доносились шаги. Скоро перед ними вырос человек с какой-то бесформенной ношей в руках.
      - Кто идет? - негромко окликнул Виктор.
      Человек от неожиданности остановился и словно замер. Но вот, бережно опустив ношу на землю, он пристально вгляделся в кусты и ответил:
      - Виктор, это я, Сидор. Подойди ко мне.
      Прижавшись к юноше, крепко держась за его руку, Люба прошептала:
      - Что с ним? Куда это он?
      Виктор вместе с Любой вышли из орешника. Когда они приблизились к Сидору, они увидели на бровке тропы, под тонкими ветками ивняка, сухонькое безжизненное тело Пелагеи. Лицо ее было обращено в их сторону и в темноте казалось светлым застывшим пятном.
      - Тихо, - предупредил Сидор. - Надо похоронить... Фрося уже на кладбище, могилку копает.
      Виктор растерянно смотрел на мертвую Пелагею, на Сидора. Еремин чуть-чуть откашлялся и снова взял мертвое тело матери на руки.
      - Давайте вдвоем, - предложил Виктор.
      Сидор молча кивнул, и они понесли покойницу вместе. За ними с опущенной головой шагала Люба. "Я преступница, - думала она. - Я виновата в гибели Пелагеи, деда Никиты и других..."
      Ночь была теплой и душной. Чистое с вечера небо заволокло тучами. На окраине кладбища, над бугром свежевырытой земли стояла недвижно, опершись на лопату, Ефросинья. Заслышав приближающиеся шаги, она обернулась. Лопата в ее руках звякнула о камень.
      - Сидор, это ты? - спросила она и, не дожидаясь ответа, шагнула навстречу мужу.
      Сидор и Виктор подошли к могиле и осторожно опустили тело Пелагеи на землю.
      Ефросинья склонилась над мертвой свекровью и тихо запричитала:
      - Маменька, несчастная, и за что только они тебя убили? Чем ты провинилась?..
      Сидор, опустившись перед матерью на колени, достал носовой платок и отер им лицо покойницы. Виктор и Люба стояли с поникшими головами.
      Над могилой подул резкий ветер. Затрепетали листья берез, скрипнула раз и другой надломленная ветвь.
      - Прощай, мама! - сказал Сидор. Он поцеловал холодный лоб матери. Ефросинья сняла косынку и прикрыла лицо Пелагеи.
      С кладбища они вышли на проселок к селу. Некоторое время шли молча, как будто остерегались разбудить кого-то своими голосами. На перекрестке дорог Сидор остановился и сказал:
      - Ну что ж, ребятки, прощайте, нам теперь в другую сторону, - и он указал рукой куда-то в темное мглистое поле.
      Люба подавленно спросила:
      - Куда же вы пойдете ночью-то?
      - Свет не без добрых людей, - ответил Сидор и, немного помедлив, шепнул Виктору: - Скоро свяжусь с тобой... О нас не беспокойтесь, не пропадем, - твердо добавил Сидор и, махнув рукой, зашагал вместе с женою по едва различимой стежке в темное поле.
      Глава пятая
      Две недели Игнат Зернов пробыл на учебном пункте. Нелегкими показались ему эти дни после размеренной домашней жизни.
      Деревянные казармы, палатки, наспех вырытые землянки были переполнены, а люди все прибывали. Но никто не обращал на это внимания, оно было приковано к фронту.
      В короткие передышки между занятиями по боевой подготовке уставший Игнат пытался представить себе бои, которые велись против фашистов на близком ему Западном направлении. Тревожные размышления невольно возвращали его к довоенной жизни, к семье, к детям: "Где-то они теперь? Как живут? Как себя чувствуют? Ушли ли на восток? А вдруг остались на месте?" Последняя мысль заставляла больно сжиматься сердце. Ведь враг, добравшись до селения Игната, мог лишить его семью не только угла и хлеба: сама жизнь дорогих ему людей была под угрозой.
      Когда из запасной бригады стали отбывать первые маршевые роты, Игнат с завистью смотрел на отъезжающих. Но вот настал день, когда был объявлен приказ об отправке и его подразделения.
      ...Паровоз, напряженно пыхтя, тащил за собой длинный состав красных товарных вагонов. Рыхлый серый дымок вился позади паровозной трубы и таял в безоблачном небе. Красноармейцы, опираясь на дверные перекладины, молча смотрели на мелькающие мимо поля с неубранным созревшим хлебом, на крестьянские избы, сиротливо проглядывающие в зелени садов, на пестроцветные луга, на светлые лиственные рощи, на темные хвойные чащобы.
      Чем дальше удалялся поезд на запад, тем острее ощущалось дуновение войны: шли встречные санитарные поезда, переполненные ранеными; по обе стороны железной дороги зияли воронки от разрывов авиабомб; громоздились под откосами исковерканные обгоревшие вагоны.
      Не доезжая до станции Рославль, эшелон разгрузился. Сводная колонна, выслав походное охранение, в пешем порядке двинулась к линии фронта. Теперь путь их лежал по проселочным дорогам, по перелескам, через поля...
      С полной боевой выкладкой, Игнат шел правофланговым. На его буром от загара лице выступили крупные капли пота, запыленные брови казались седыми. Скатка новой колючей шинели остро терла шею. Он проводил ладонью по натертому месту, стараясь уменьшить боль, но кожа от этого еще больше саднила.
      Волнения и тревоги будоражили душу Игната. Где-то уже совсем близко бушевала война, и ему хотелось зримо представить себе ее, оценить свои силы.
      На рассвете маршевая колонна прибыла в назначенный пункт. Рядовые и сержанты были распределены по подразделениям бывшего мотострелкового полка, отведенного после тяжелых боев на частичное переформирование в армейские тылы. Где-то, в десятке километров, время от времени доносились приглушенные расстоянием перекаты пулеметных очередей и грохот артиллерии. С самого утра почти весь полк встал на рытье окопов и оборудование огневых точек. В работу включилось и пополнение.
      Сняв гимнастерку, Игнат с крестьянской основательностью прилежно резал лопатой землю, сильными размашистыми движениями отбрасывал на бровку слежавшийся на поверхности суглинок. Чем глубже становился окоп, тем тревожнее делалось на сердце Игната. Он чувствовал, как неотвратимо приближается то, к чему он упорно готовил себя. Первый бой! Каков он будет? Что принесет он ему, Игнату?
      Во время перекура он разглядывал пахнущую глиной красно-желтую стенку окопа и мысленно перенесся домой, на кирпичный завод, к своему станку-прессу. Машинально взял со дна кусок глины и, разминая в руках ее, как тесто, подумал: "Да, кирпичики из нее были бы хорошие, что и говорить, только строй дома да дворцы..."
      В раздумье Игнат не заметил, как к нему подошел командир батальона, капитан, кряжистый человек лег тридцати пяти. Оглядев Игната с ног до головы, спросил:
      - Новичок?
      - Так точно, товарищ капитан.
      - Понятно. - Капитан еще раз смерил Игната оценивающим взглядом. - В армии служить приходилось?
      - По срочной два года в пехоте, - доложил Игнат.
      - Очень хорошо, это пригодится, - сказал капитан. - Похоже, из крестьян?
      - Как вам сказать, родился в крестьянской семье, жена колхозница, а сам рабочий.
      - Хорошо. Значит, по-рабочему будешь бить фашистов. - Командир батальона взял у Игната лопату и принялся разравнивать и уплотнять землю, выброшенную на бровку окопа. - Вот так надо, - бруствер тоже защита, глядишь, все лишняя пуля-то в нем и застрянет... Сейчас наша главная задача зарыться в землю. Ясно? - проговорил он и, отряхнув руки, двинулся по траншее дальше.
      - Видал, какой наш комбат? - кивнул в сторону удаляющегося капитана загорелый боец с холодными глазами и глубокой ямкой на подбородке.
      "Почему-то про таких, с ямкой на подбородке, говорят, что будет вдовым", - мимоходом подумал Игнат и ответил:
      - Комбат как комбат. Вроде деловой.
      - Деловой - это да, но со странностями, - с усмешкой произнес боец, судя по выгоревшему и обтрепанному обмундированию, уже побывавший во фронтовых переделках. - Для нашего капитана, видишь, все хорошо, что поп, что попадья. Ты рабочий - хорошо, я крестьянин - тоже хорошо. Третьего дня нас немец тряханул так, что полбатальона полегло, а он опять говорит хорошо, здорово, братцы, мы им дали.
      - А может, и правда дали? - сказал Игнат.
      - Если бы дали, то они не лезли бы. А го ведь прут и прут, удержу нет.
      Игнат посмотрел прямо в холодные глаза бойца и спросил:
      - На фронте давно?
      - Вторая неделя к концу подходит.
      - Ну и как они, фашисты? Какие из себя?
      - Какие? - усмехнулся боец. - Скоро сам посмотришь... Лучше давай рой. Тебе эта работа в охотку.
      Пролетела короткая летняя ночь. Растаяла серая дымка, и на редких облаках, ярко играя, разлилась утренняя заря.
      Окопавшись на отведенном участке, полк, казалось, замер, притаил дыхание.
      С заспанными глазами и помятым лицом Игнат чуть приподнялся над бруствером и, найдя просвет меж маскировочных ветвей кустарника, стал всматриваться в даль. Перед ним простиралась безлюдная равнина с редким молодым березнячком и с темно-зеленой травой. Еще дальше виднелся овраг с заросшим густым кустарником на противоположном его склоне. Где-то высоко над головой, тревожно крякая, пролетали утки, в мелколесье пели птицы, стрекотали кузнечики. В душе Игната бродили еще переживания и заботы минувшего дня, а наступившее утро несло уже новые волнения.
      Осмотрев огневые точки на участке, командир взвода младший лейтенант Лавров остановился возле Игната.
      - Что обнаружили на местности? - спросил он.
      - Пока ничего подозрительного.
      - Продолжайте наблюдать!
      - Есть продолжать наблюдать, - строго по уставу ответил Игнат.
      Младший лейтенант задержал на нем одобрительный взгляд, хотел что-то сказать, но в этот момент в воздухе послышался нарастающий металлический свист, и через секунду оглушительный грохот. Пестрый фонтан земли вперемешку с огнем и дымом вырос посреди равнины, прямо напротив Игната. И не успела осесть эта обожженная, продымленная земля, как впереди, коротко просвистев, вновь прогрохотало, и новый фонтан разрыва сверкнул перед глазами Зернова. Оглушенный Игнат, втянув голову в плечи и прижавшись к стенке, хотел было спросить командира взвода, продолжать ли обзор местности или переждать обстрел, но Лаврова уже не было рядом. Игнат все же решил, что надо продолжить наблюдение, и, перебарывая себя, опять глянул вперед, в просвет меж маскировочных веток. Широкая равнина с молодым березнячком, откуда только что доносилось разноголосие птиц, покрылась уже черно-рыжими оспинами воронок. Снаряды продолжали рваться вокруг, несколько раз что-то тяжелое шлепалось на бруствер, срезая будто бритвой ветки орешника, натыканные в землю, и обдавая Игната сухой глинистой крошкой.
      Но вот как-то вдруг грохот артобстрела оборвался. Игнат ощутил кисловатый запах дыма и погребной дух сырой прелой земли. Он с облегчением и радостью снял пилотку, стряхнул песок, рукавом протер затвор винтовки, которую все время загораживал собой, и в эту минуту услышал неподалеку сдавленный стон. Игнат шагнул в сторону по окопу и увидел комвзвода Лаврова, который стоял во весь рост и смотрел в бинокль. У его ног боец с санитарной сумкой забинтовывал голову другому бойцу, лежавшему на боку на дне окопа.
      - Зернов, на место! - не отрываясь от бинокля, приказал младший лейтенант.
      Игнат, удивленный, попятился, выглянул из окопа, и только теперь до слуха его долетело рокотанье моторов.
      - Танки прямо! - хрипло крикнул Лавров.
      Игнат посмотрел прямо перед собой и почувствовал, как холодком схватило его сердце. По равнине, ломая молодой березняк, катились темные машины, а между ними мелькали зеленоватые фигурки немецких солдат. "Вот оно, главное!" - подумалось Игнату, он сжал зубы и просунул винтовку меж уцелевших веток, нашел упор в бойнице бруствера и стал ждать команду.
      - Не трусишь, Зернов? - раздался рядом голос младшего лейтенанта. Сейчас должны ударить наши пушки... Взвод! - крикнул возбужденно он. - По вражеской пехоте...
      Открыли огонь противотанковые пушки. Звонкие удары выстрелов сливались с грохотом разрывов: вероятно, били с близкого расстояния прямой наводкой. Головной танк, нестерпимо блестевший траками гусениц, качнул хоботом орудия и как будто подпрыгнул - и в ту же секунду раздался длинный скрежет металла. Соседняя машина с черно-белым крестом на броне - Игнат это видел - круто затормозила, чтобы объехать беспомощно осевший на один бок головной танк, - и вдруг задымила, заворочала башней, и в следующее мгновение неправдоподобно яркие языки огня откуда-то снизу лизнули черно-белый крест.
      Рядом с Игнатом очутился Цыганюк, обросший черными щетинистыми волосами красноармеец из одного с ним отделения.
      - Танки справа! - долетел хриплый крик Лаврова. - Приготовиться!..
      Игнат увидел справа, в сотне метров от траншеи, два танка, которые вели на ходу огонь по артиллеристам, и повернул вправо свою винтовку.
      - Гранаты! - кричал младший лейтенант. - Пехоту отсекать... Огонь! Огонь!
      Цыганюк со связкой гранат подался вперед, а Игнат стал ловить в прорезь прицела винтовки зеленые фигурки фашистов и нажимать на спусковой крючок. Он стрелял и думал: "Чему быть, того не миновать".
      Прижимаясь грудью к прохладной стенке окопа, Цыганюк не сводил глаз с медленно ползущего на траншею танка. В полуметре от него цокнули, вонзившись в насыпь бруствера, пули, он невольно отпрянул, но тут же, смерив взглядом расстояние до отполированной землей, мелькающей в его глазах гусеницы танка, метнул навстречу ей связку гранат и упал ничком на дно окопа. Он слышал, как над его головой оглушительно прогрохотало, потом до него донесся частый звонкий стук металла о металл, будто пневматическим молотком били по листу железа. Он нутром чувствовал, что смерть в эту минуту отступила от него, и проворно поднялся на ноги.
      - Есть, есть один!.. - закричал он и осекся - прямо на него поднимался второй танк.
      - Ложись! - крикнул Лавров.
      Цыганюк увидел, как комвзвода бросил гранату, и в тот же миг из длинного черного орудия танка полыхнул свет, и Цыганюк успел только зажмуриться. На него навалилось что-то тяжелое и дважды сильно тряхнуло. "Неужели конец?" - мелькнуло в его сознании. Но тут же услышал далекий осипший голос младшего лейтенанта:
      - Все... Захлебнулись гады!..
      Вечером, после эвакуации раненых, младшего лейтенанта Лаврова срочно вызвали в штаб полка. Наскоро построенный блиндаж был освещен желтым огоньком коптилки. На самодельной скамье у стены сидело несколько командиров. За столом трое, сдвинув головы над картой, что-то озабоченно обсуждали. Узнав командира полка, Лавров бросил ладонь к виску и доложил:
      - Товарищ майор, младший лейтенант Лавров прибыл по вашему приказанию.
      - Добро, - подняв голову и внимательно посмотрев на него, сказал командир полка и опять склонился над картой.
      Через минуту он взглянул на часы, распрямил спину и, обращаясь сразу ко всем присутствующим, сказал:
      - В вашем распоряжении, товарищи, ровно полчаса... Совещание окончено. Прошу всех по своим местам... Вы, младший лейтенант, - обернулся он к Лаврову, - давайте сюда, поближе. Садитесь.
      Командиры, откозыряв, один за другим покинули блиндаж, а Лавров, чуть робея, подошел к столу, на котором была расстелена карта-километровка.
      - Садись, младший лейтенант, - повторил майор, узколицый, с темными вислыми бровями, и сел сам. - Мне докладывали о вашей умелой и упорной обороне... Два танка подбили. Верно?
      - Так точно, товарищ майор!
      - Молодцы твои ребята! - Майор слегка сдвинул брови. - Вам, товарищ Лавров, со своим взводом предстоит выполнить сложную задачу... Обстановка требует, чтобы полк отошел на новый рубеж. Будете прикрывать отход полка. Ясно?
      - Ясно.
      Майор зорко глянул из-под кустистых бровей на Лаврова.
      - Вы что кончали?
      - Досрочный выпуск училища... двадцать восьмого июня аттестовали. Вот дали один кубик, - сказал, смущаясь, Лавров. - Вообще-то я учитель по профессии, но военным делом увлекался всегда, занимался в кружках Осоавиахима.
      - Ну, вы можете считать себя вполне военным человеком и грамотным командиром. Это вы сегодня убедительно доказали... Так вот, товарищ младший лейтенант, я уже распорядился усилить ваш взвод людьми, выделил вам дополнительный ручной пулемет, боеприпасы... Учтите, если немец обнаружит наш отход - бросит следом танки. Поэтому ведите непрерывный беспокоящий огонь, рассредоточте людей так, чтобы у противника не возникло никаких подозрений... Словом, действуйте, как положено в этом случае.
      - Сделаем все возможное...
      - Немцы могут и не заметить нашего передвижения. Тогда к утру мы займем новый рубеж обороны, - продолжал майор и снова глянул на наручные часы. - Сейчас двадцать три часа пять минут... Сверили свои? Если со стороны противника все будет тихо - в два ноль-ноль можете сняться и следовать по маршруту... - Он взял у Лаврова раскрытую планшетку и легким пунктиром нарисовал стрелку, обращенную острием на северо-восток. - О выполнении задания доложите мне лично.
      - Слушаюсь.
      - Иди, Лавров... Ни пуха, как говорится. - Командир полка вышел из-за стола и протянул руку младшему лейтенанту. Тот быстро пожал ее.
      С наступлением полной темноты подразделения бесшумно оставили позиции, на которых ожесточенно дрались с врагом в первую половину дня, и начали отход. Лишь командиру полка было известно, что главный удар немцы наносили севернее в полосе обороны соседней армии, и снова глубоко вклинились в расположение наших войск. Теперь, чтобы не дать противнику развить успех, на северо-восток подтягивали несколько стрелковых частей и измотанную непрерывными боями кавалерийскую бригаду...
      Вернувшись в расположение взвода, Лавров собрал командиров отделений и каждому поставил задачу. По мере того как пустели траншеи, оставляемые соседними стрелковыми подразделениями, усиленный группой автоматчиков взвод Лаврова расползался в темноте и в тиши тревожной июльской ночи. В полночь младший лейтенант обошел все посты, проверил, как установлен новый ручной пулемет на правом фланге, и вернулся в свой окоп, где была оборудована площадка для Станкового пулемета и ниша для боеприпасов. Здесь он застал несколько бойцов, которые тихо разговаривали между собой, а с его появлением умолкли. Это его насторожило.
      - Как самочувствие, друзья?
      - А к чему об этом спрашивать? - с раздражением, как почудилось Лаврову, ответил один из бойцов. - От этого самочувствие не улучшится.
      - А может быть, и улучшится, - возразил Лавров.
      - Все нормально у нас, товарищ командир, - спокойно, низким глуховатым голосом сказал немолодой красноармеец.
      - Верю, что нормально... Не спускайте глаз с немцев. Нам осталось здесь пробыть всего два часа.
      Бойцы промолчали, и Лавров подошел к первому бойцу.
      - Кто тут у нас затосковал так?
      - Это я, рядовой Косолапый, - вполголоса доложил боец и, вероятно, по привычке добавил: - Это у меня такая фамилия - Косолапый.
      - Ну как же, знаю вас и по фамилии, и в лицо, не первый день вместе воюем...
      Взвившаяся неподалеку немецкая ракета осыпала едким светом мгновенно оцепеневших людей, и Игнат Зернов увидел у бойца, назвавшегося Косолаповым, темную ямку на подбородке. Игнат узнал в нем того красноармейца, который вчера рядом с ним рыл окоп и жаловался, что ему тошно.
      Когда ракета, прошипев и рассыпавшись на излете, погасла и стало вроде еще темнее, Игнат тронул Косолапого за плечо:
      - Ты, друг, вот что, ты скажи лучше командиру прямо: страшновато... Товарищ младший лейтенант такой же человек и поймет, не осудит. Всем, может, страшновато, а что поделаешь...
      - Конечно, я понимаю, - тихо произнес Лавров. - Надо перебарывать в себе страх, не падать духом, тогда и смерти меньше будешь бояться.
      - А верно, товарищ командир, что мы все должны здесь умереть? неожиданно спросил еще один боец, и Лавров понял, что до его прихода люди обсуждали этот вопрос.
      - Товарищ Цыганюк, кажется? - справился Лавров. - Вы?
      - Цыганюк, - подтвердил боец.
      - Вы, товарищ Цыганюк, будете представлены к правительственной награде за то, что подбили фашистский танк, мне об этом сказал командир полка... - Лавров прервал себя, прислушался и договорил: - Но на войне, конечно, не только награждают, на войне и умирать людям приходится... А вообще-то, Цыганюк, откуда у тебя такие скорбные мысли?
      Боец помялся с ноги на ногу и шепотом ответил:
      - Неравные силы, товарищ командир, вон их сколько! - махнул он рукой в сторону немцев. - А там, где сила, там и верх. Разве нам удержать их, если попрут?
      - Обязаны удержать, Цыганюк, обязаны. Знаешь, что говорил в таких случаях Суворов?
      - Нет, не знаю.
      - Русские воюют умом, а не числом. Умом - значит, умением. Ясно?
      - Да это как не ясно.
      - Остается меньше двух часов. У нас и пулеметы и автоматы... да и гранаты имеются, Цыганюк. Гранатами ты хорошо действуешь. Все понял?
      - Понял, товарищ командир... А вы не хуже политрука разъясняете.
      - Спасибо за похвалу. А теперь по местам, ребята.
      Ночь была темной, мглистой. Немцы по-прежнему кидали над своим передним краем осветительные ракеты. В их холодном мертвящем зареве четко обозначались контуры двух подбитых и полусожженных танков, груды развороченной земли, изуродованный, иссеченный стальными осколками березняк. То тут, то там потрескивали короткие автоматные очереди, порой, будто проснувшись, басовито отстукивал тяжелый пулемет, и снова, оставляя за собой дымный хвост, взвивался слепящий шар осветительной ракеты.
      В редкие минуты наступавшей вслед за тем полной тишины и сгустившейся мглы до слуха Лаврова долетало отдаленное громыхание артиллерийской канонады. Оно доносилось не то с востока, не то с северо-востока. Вероятно, бои там не прекращались и в ночное время. Лавров тревожился в душе и за свой полк, и за вверенных ему людей, которых надо было привести после выполнения задачи в расположение своего батальона.
      Когда погасла очередная немецкая ракета, Лавров подумал, что пора дать о себе знать; полное молчание с нашей стороны противник мог истолковать двояко: или как подготовку к контратаке, по меньшей мере - к разведке боем, или как попытку уйти от соприкосновения с противником, оторваться от его головных сил; в обоих случаях враг мог перейти к активным действиям, а этого как раз и не следовало допускать.
      - Товарищ Цыганюк, ну-ка дай по своему сектору заградительный, медленный с интервалами огонь, - приказал Лавров.
      - Есть! - ответил с явным облегчением боец, который, по-видимому, не прекращал томиться от сознания того, что у немца здесь огромное превосходство в силах, и от своего бездействия.
      Цыганюк, крепко сжав рукоятки, повел станковым пулеметом из стороны в сторону. Резкий гулкий треск, пульсирующие огоньки выстрелов "максима" были восприняты взводом как команда открыть по врагу огонь. Тотчас звонко проговорил на правом фланге ручной пулемет "Дегтярева", пропели короткими прерывистыми очередями автоматы, неспешно застучали по всей линии винтовки. Немцы, будто того и ждали, ответили шквалом плотного ружейно-пулеметного огня. В небо взлетело сразу около дюжины ракет. Длинная дугообразная строчка трассирующих пуль протянулась к тому месту, где стоял "максим" и за ним Цыганюк со вторым номером и командир взвода Лавров.
      Как только огонь немцев поутих, Лавров приказал перетащить станковый пулемет на запасную площадку, а ручной пулемет переместить на левый фланг. Просвистела и остро рванула, выбросив столбик земли у самого бруствера, немецкая мина. Еще одна светящаяся трасса пуль пронеслась к основной пулеметной площадке, и еще, дважды просвистев, разорвались неподалеку от нее немецкие мины.
      Прижавшись к передней крутости окопа, Лавров глянул на часы. Минут через пятнадцать следовало повторить обстрел немцев, потом еще разок, и, если все будет нормально, можно сниматься.
      Время тянулось медленно. Второй раз на огонь взвода немцы реагировали спокойнее; вражеский миномет молчал. Но вот появились первые признаки приближения рассвета - на фоне серого мглистого неба прочертился силуэт одиночной ели в логу, - и Лавров передал по цепи приказание отходить.
      Перекинув за плечи раму станкового пулемета, Цыганюк шел напряженной порывистой походкой и тяжело дышал. Его давно не бритое лицо блестело от пота. Он отирал его ладонью, и тогда на лбу и на щеках появлялись грязные следы от его пальцев.
      - Слава богу, кажется, выбрались из ада, - сказал он своему соседу, бойцу с ямкой на подбородке, по фамилии Косолапый. - Понимаешь, не чаял уж света белого увидеть...
      - А ты что думаешь, теперь рай ждет нас? - с какой-то угрюмой отрешенностью и в то же время с жгучим укором спросил Косолапый.
      - Рай не рай, а страха такого не будет. Когда немцы прошлым утром с танками двинулись на нас, и то не было так жутко, как в эту ночь. Тогда нас было сколько?.. Дрались почти на равных.
      - Помирать сильно боишься, вот тебя и изводит страх, - внушительно заметил Горбунов, сутуловатый красноармеец с черной родинкой чуть пониже правого глаза.
      - Тоже мне герой!.. Ты-то не боишься смерти? - сказал Цыганюк.
      - Почему не боюсь? Я тоже хочу жить. Только от этой старушки, брат, все равно никуда не денешься!
      - Будет каркать-то! - Цыганюк суеверно сплюнул в сторону. - Любишь ты болтать, Горбунов.
      - Не болтать, а пофилософствовать малость действительно люблю.
      - Неужель - философ?
      - А что ж здесь такого. Родись я, скажем, лет на десять позже, я бы, может, после этой войны еще немного поучился и стал бы Гегелем в квадрате.
      - Кем, кем?
      - Гегелем. Был такой небольшого росточка худосочный человек, а мыслитель гигантский. Он, брат, все мог объяснить и не как-нибудь, а научно, диалектически. И войну считал даже закономерной, правда, немецко-прусскую, захватническую.
      Горбунов поправил лямки вещмешка и, повернувшись лицом к Цыганюку, спросил:
      - Вот, кстати, ты читал историю Древнего Рима?
      - Нет.
      - А историю Византии?
      - Что-то не помню.
      - Наверно, и историю Киевской Руси не читал! - сокрушенно произнес Горбунов.
      - Пошел ты от меня к черту со своей историей! - разозлился Цыганюк.
      - Ну, нет, это, брат, совсем плохо, - стоял на своем Горбунов. Получается, вроде ты и на свете не жил. Почитай, советую. И будет тебе казаться, что ты перешагнул через целые столетия. Тогда и собственная жизнь будет тобой по-особому восприниматься.
      - Эка куда хватил! - хрипло рассмеялся кто-то из бойцов.
      А Горбунов строгим тоном продолжал:
      - Мир строго закономерен, говорил Гегель. Фейербах дополнил его: "Не только закономерен, но и материален". Вот и получается, что каждое явление в мире с точки зрения исторического процесса является определенной закономерностью.
      - Ничего я из твоей философии не понял, - пробурчал Цыганюк. - И вообще, Горбунов, брешешь ты все, сочиняешь, непонятно для чего.
      - Да ты, видать, и вправду даже историей никогда не интересовался, с удивлением сказал Горбунов.
      - Нам не до истории. У батьки было пятнадцать десятин земли, так ее требовалось обрабатывать. А забрось землю - она и зачахнет, как дитя без присмотра. Это до тебя доходит?
      - Уткнулся, значит, носом в землю... - сказал Горбунов.
      - А ты, философ, поосторожнее насчет земли. Хлеб-то на чем растет, знаешь? - с сердцем отпарировал Цыганюк.
      - Земля, конечно, землей, но без политики, без истории тоже нельзя. По законам философии материя вечна, но каждое отдельное явление имеет причину, начало и конец... Я к чему все это? Надо же представить себе, чем кончится эта заваруха? Когда? Что будет дальше? - Горбунов обернулся к Цыганюку лицом. - Вот Гитлер сейчас свирепствует, а надолго ли он завелся, а? Я тебя спрашиваю?..
      - Да откуда же я знаю? - подавленный напором "философа" уже помягче ответил Цыганюк.
      - А это очень важно понять. Тогда и воевать будет не так страшно и умереть, коль придется, тоже, - заключил Горбунов.
      - Воевать - пожалуйста, умирать - не обязательно, - подвел черту и Цыганюк.
      - Конечно, не обязательно, - вступил в разговор Игнат. - Жулик, который лезет в чужой дом, и сам рискует головой. Так вот свернуть ему надо шею, фашисту, я имею в виду, чтобы не зарился на чужое добро... А свою голову по возможности не подставлять, я так понимаю.
      - Это правильно, - подхватил Косолапый.
      - Все одно, не хочу умирать, - вновь кисло произнес Цыганюк.
      - Да ты, видно, думаешь, все мы так и рвемся туда? - Горбунов указал рукой на землю.
      - У каждого своя судьба, - сказал Цыганюк.
      - Судьба? - возразил Горбунов. - Когда я родился, разве мой отец или мать могли подумать, что моя судьба будет в какой-то степени зависеть от сумасшедшего Гитлера? Да и он-то, Гитлер, был тогда вроде безумного бродяги. Кто о нем тогда что-либо знал? А вот вскочил, как гнойный нарыв на теле немецкого народа, ну и дает о себе знать. И при чем же тут твоя или моя судьба?.. Вот если говорить насчет долга перед Родиной, так это другое дело. Когда чужеземные захватчики хотят уничтожить Родину, наших близких, меня и тебя, то здесь мы обязаны постоять и за свою страну, и за себя, а если потребуется - не поступиться и своей жизнью.
      Боец Косолапый вдруг с воодушевлением закивал головой.
      - Правильно! - сказал он. - Это очень правильно, я согласен.
      - А я ничего не знаю, - промямлил Цыганюк.
      - И опять ничего не знаешь, а вернее, не хочешь знать, - сказал Горбунов и отошел от него.
      Растянувшись по лесу, взвод шел гусиной цепочкой. Младший лейтенант Лавров, следуя во главе отряда, часто поглядывал на компас, останавливался, прислушивался. Рассвет все больше пробивался в чащу. Война, казалось, отступила далеко назад.
      В четыре часа утра вновь загрохотала артиллерийская канонада. Послышались частые разрывы снарядов и мин. Лавров догадался, что немец бьет по оставленным ими пустым траншеям, и усмехнулся. Неожиданно слева по направлению движения взвода раздался знакомый натужный рев немецких танковых моторов. Лавров дал команду остановиться.
      - Где же полк, товарищ командир? Идем больше двух часов, - сказал кто-то.
      Лавров поднес раскрытый планшет близко к глазам, с трудом различил пунктирную стрелку на карте, потом внимательно посмотрел по сторонам, глянул на компас.
      - Полк должен быть где-то близко. Если даже, допустим, отход продолжался около трех часов, - мы вот-вот должны выйти к своим позициям... Осталось километра полтора-два до границы этого лесного массива, потом будет поле, а за ним - наши.
      - А немцы не упредят нас? - вроде рокочут их танки да и пушки бьют в той стороне, куда идем.
      - Поживем - увидим... Шагом марш! - скомандовал Лавров.
      Через полчаса взвод вышел на северо-восточную опушку леса. Уже совсем рассвело. Накрапывал мелкий дождик. Гул танковых моторов и грохот артиллерийского огня здесь слышался еще отчетливее. Из-за туманной мороси невозможно было разглядеть, что творилось на другом конце вытоптанного, пересеченного неглубокими овражками поля, но то, что совсем где-то близко завязывался большой бой, было несомненно.
      Пока Лавров размышлял, как ему вести своих людей дальше, один из бойцов вскарабкался по ветвям на вершину молодого дуба и крикнул сверху:
      - Товарищ младший лейтенант, вижу немецкие танки... севернее, в конце поля, за перелесьем... Вижу горящий танк!
      Лавров стал смотреть в бинокль. Он тоже увидел красно-черный, горящий язык пламени и темную рокочущую в дождевой мороси цепь танков, развернутых в боевой строй, а мысли тем временем все тверже принуждали: "Надо продвигаться через поле строго на восток, пока бой не охватил и этого участка обороны".
      - Взвод, за мной! - приказал он и побежал к зеленеющей впереди балке. "Лучше бы сперва разведку выслать", - мелькнуло у него в голове, но менять что-либо было уже поздно. Он с размаху прыгнул в кусты орешника и остановился как вкопанный. Сразу за оврагом простиралась низина, вся перепаханная снарядами и минами. Очевидно, тут недавно отгремел бой, может быть, даже при участии его, Лаврова, полка. Он оглянулся, чтобы проверить, все ли бойцы успели перебежать к оврагу, и в этот момент один из отделенных сипло прокричал:
      - Товарищ командир! Немцы...
      Над головами людей ветром пронеслась очередь пуль.
      - К бою!.. Ложись! - подал команду Лавров. - Занимай оборону!
      Он понял, что взвод отрезан от своих, оказался в тылу врага, и теперь ему, командиру, предстояло принять ответственное решение: или с боем, но вслепую прорываться дальше на восток, или отойти снова в большой лес и тщательно разведать обстановку.
      Немцы между тем усилили обстрел. Просвистело и разорвалось несколько мин, а затем словно из-под земли выросла группа ведущих на ходу огонь автоматчиков в рогатых касках.
      - Огонь! - скомандовал Лавров. - Цыганюк, что с пулеметом?
      Цыганюк с лихорадочной поспешностью пытался вставить пулеметную ленту, но у него что-то не ладилось. Снова зачастили острые, с грохотом разрыва мины.
      - Товарищ лейтенант, обходят! - опять прокричал командир первого отделения, доставая из подсумка зеленую ребристую гранату-лимонку.
      Лавров оглянулся. Короткими перебежками, огибая балку с севера и с юга, двигались немецкие солдаты.
      - Цыганюк, огонь!
      Пулемет гулко застучал, посылая длинные очереди в сторону залегших впереди автоматчиков. Мины тем временем продолжали рваться вокруг. Пулемету следовало менять позицию, и только об этом Лавров успел подумать, как разрыв сверкнул в нескольких метрах от Цыганюка, на склоне оврага. Лавров видел, как взрывной волной Цыганюка отбросило в кусты...
      Силы были слишком неравны. Лавров принял решение отходить в лес, пока немцы не окружили взвод, благо до лесной опушки рукой подать - не более двухсот метров. Он передал по цепи приказ: поотделенно, перебежками, не прекращая огня, отходить к опушке леса, - и пополз к умолкнувшему пулемету. Однако его опередили сразу двое бойцов. В одном из них он сразу узнал новенького - Зернова, другой был из "старичков" - Косолапый.
      - Мы прикроем, товарищ командир! - возбужденно сказал Косолапый и ловко щелкнул замком.
      - Что с Цыганюком? - крикнул Лавров.
      - Может, ранен? - сквозь возобновившийся стук выстрелов услышал Лавров голос Зернова.
      И опять вблизи от пулемета сверкнул разрыв. Зернов взмахнул руками и ткнулся ничком в землю.
      - Уходите, товарищ командир, спасайте остальных! - севшим голосом прокричал Косолапый, повернул пулемет на север и дал очередь по перебегающим там немцам.
      Новая грохочущая вспышка разрыва заставила Лаврова прижаться к земле, а когда он поднял голову, ни пулемета, ни бойца на прежнем месте не было. Лавров увидел лишь обожженную по краю ямку...
      Он отходил последним, отстреливаясь из нагана, ложась, отползая в сторону и опять вскакивая на ноги для очередной перебежки.
      * * *
      Игнат лежал ничком, безмолвно, без единого движения. Окружающий мир долго был за пределами его чувств. И вдруг, как сквозь сон, ощутил он, что на него навалилась нечеловеческая тяжесть. Она придавила его к чему-то острому и обжигающему, не давала возможности пошевелиться. Еще в полузабытьи он напряг силы и попытался руками дотянуться до лица, но руки оказались непослушными. Тогда он попробовал открыть глаза, но и веки плохо подчинялись ему, будто были чугунными. И сколько он ни старался, он не мог увидеть ничего, кроме двух огненных пятен, мелькавших не то внутри его глаз, не то перед глазами. Пятна то уменьшались в размерах, то увеличивались, рассыпались на золотые извилистые нити или угасали совсем, и он погружался в тягостную беспросветную мглу.
      Неожиданно среди черного мрака всплыли две светящиеся точки, постепенно они делались все ярче и будто два огненных шара подкатывались к нему. Потом ему почудился какой-то скрежет, и по телу пробежала холодная дрожь.
      Сознание Игната исподволь прояснялось. С огромным трудом он приподнял голову и увидел изломанный кустарник, свежую, обожженную по краям воронку в земле, свой, почерневший от крови рукав. "Я ранен?" - подумал он и почувствовал, как голова его снова налилась свинцовой тяжестью и перед глазами все поплыло.
      Опять будто в дреме он услышал непонятную речь, но открыть глаза не хватило сил. Кто-то резко пнул его ногой в бок, обшарил карманы брюк, сиял наручные часы. Затем его тяжело ударили по голове, и он вновь провалился в удушливую темь.
      Сколько пролежал без сознания, Игнат не думал. Преодолевая ноющую боль, он приподнялся и неуклюже сел на землю. Его левая рука беспомощно повисла вдоль туловища. Он попробовал приподнять ее другой рукой и едва не вскрикнул от пронзившей его острой боли. Переждав минуту, Игнат достал из кармана гимнастерки индивидуальный пакет и стал неуклюже перевязывать левое предплечье. Конец бинта надорвал зубами, подтянул раненую руку к груди, подвесил ее неподвижно к шее.
      Боль, кажется, чуть утихла. Но захотелось пить. Он поискал глазами свою флягу, пошарил вокруг себя здоровой рукой - фляги не было. Не было почему-то и винтовки рядом. На мгновение его охватило чувство страха - как он оправдается перед командиром? - и вдруг вспомнил, что командир приказал всем отходить в лес, бойцы побежали обратно к опушке, и в эту минуту его и Косолапого накрыло миной... А может, немцы уже прочесали овраг, его, Игната, сочли убитым, а винтовку унесли как трофей? Наверно, не он один был тогда ранен или сражен наповал в этом овражке...
      Посидев еще немного и чуть окрепнув, Игнат медленно поднялся на ослабевшие ноги, постоял с полминуты, преодолевая головокружение, и побрел к лесу. Теперь вся надежда была на то, что родной лес укроет пока от врага, даст хоть чуток войти в силу. Он подумал, что в лесу наверняка встретит кого-нибудь из своего взвода, напьется воды, а еще лучше кипяточку. Его рану перевяжут по всем правилам. А ночью взвод обязательно соединится с главными силами полка; они, бойцы, если надо, по-пластунски проползут через все захваченное и укрепленное немцами поле.
      Размышляя так, Игнат добрел до опушки леса, узнал даже тот молодой дуб, на который на рассвете взбирался боец-разведчик. "Где же наши? - с внезапной тоской подумал он. - Ведь один я пропаду". Он подобрал валявшуюся возле дерева сухую палку и, опираясь на нее, заковылял вдоль опушки в восточном направлении, чувствуя затылком своим теплые лучи заходящего солнца.
      Было уже далеко за полночь, когда силы снова покинули Игната. Он опустился возле какого-то деревца, опять закружилась голова, и он повалился на правый бок лицом на влажную, холодную от росы траву. Последнее, что он слышал - это как будто невдалеке прокукарекал петух. А может, это только почудилось...
      ...Пробуждение на этот раз было отрадным, обнадеживающим. Игнат увидел, что над ним склонились лица двух деревенских мальчиков-подростков.
      - Дядь, а дядь, проснись! - ломающимся баском говорил один из них. Ты ранен? Откуда ты?
      - Петь, а может, он оглох от разрыва бомбы? - с беспокойством сказал второй, веснушчатый, белокурый паренек.
      - Нет, Сергунчик, боец, видно, ослабел от потери крови, - авторитетно сказал первый, круглолицый, чернявый, с маленькими карими глазами и коротким вздернутым носом.
      - Что же нам делать-то с ним? - растерянно произнес Сергунчик. Может, сходить за дедушкой, он же врач?
      - Надо тащить домой, - сказал Петя. - Здесь оставлять нельзя. Могут опять появиться немцы, застрелят враз.
      - Он тяжелый, до дома не дотащим.
      - Айда за носилками, - предложил Петя, и, не дожидаясь согласия дружка, припустил к деревне. Сергунчик помчался за ним.
      ...Аксинья, мать Пети, была немало встревожена, увидев, как ее сынок вместе с товарищем опрометью понеслись через огороды к лесу, волоча за собой носилки.
      Накинув старый жакет, она поспешила вслед за ними и настигла ребят в тот момент, когда они затаскивали на грязные, в засохшей земле, деревянные носилки немолодого красноармейца. Аксинья так и ахнула.
      - Что вы делаете, бесенята! Он же весь в крови, перебинтованный, а вы катаете его, как чурбак!
      Аксинья наломала березовых веток, застелила дощечки носилок, накрыла раненого жакеткой и тогда уж огородами и задворками притащила его с ребятами к себе в дом.
      Уходя за врачом Терентием Петровичем, дедом Сергунчика, строго предупредила ребят:
      - Об этом никому ни слова. Узнают изверги - всех нас порешат, запомните.
      Оставшись в избе одни, ребята зашли за занавеску, куда положили раненого, и снова стали тихонько допытываться:
      - Дядь, а дядь, ты слышишь нас? Не бойся, мы свои. Откуда ты, скажи?!
      И вдруг к их удивлению раненый приоткрыл глаза и сдавленно сказал:
      - Пить, дайте пить...
      Петя зачерпнул в ведре ковш воды, поднес его бойцу. Игнат чуть приподнялся, оперся на правую руку. Струйка воды пролилась ему на грудь, стекла по шее за ворот, а он все пил.
      Глава шестая
      Дул холодный пронизывающий ветер. Уже не видно было грачей, умолк птичий гам. Только желтогрудые синицы, печально попискивая, порхали среди низких кустарников да неугомонные вороны громко каркали, пугливо перелетая с вершины на вершину оголившихся берез. Зачахли последние осенние цветы, опустели поля, не горели они яркой зеленью озимых всходов, на обочинах разбухших от дождей дорог коряво торчали колючие головки репейника.
      По лесным тропам, по бездорожью, укрываясь от врага, тянулись на восток обессиленные, голодные окруженцы. Война раскидала их по лесам и болотам и, шагнув огненной чертой фронта далеко вперед, оставила их во вражеском тылу.
      Многие гибли, и никто не знал об их могильных холмиках. Другие, не выдержав бессонных ночей, голода, постоянной опасности быть захваченными фашистами в лесу, искали себе пристанище на хуторах и в лесных деревнях. Враг не щадил и таких, уже безоружных. Как на диких зверей устраивал облавы на окруженцев, при малейшем сопротивлении вешал, расстреливал, загонял за колючую проволоку лагерей для военнопленных...
      Утренний рассвет еще не коснулся окна Марфиного дома, а она уже давно лежала с открытыми глазами. Осенняя пора усиливала тоску, навевала тяжелые думы об Игнате, о жизни, которая принесла ей вдруг столько страданий и тревог. "Ах, Игнатушка, если бы только знал, как мне тяжело без тебя! Где ты, мой родной? Плохо тебе в такую пору. Поди весь промок, а может, и простыл... Вон какая непогодища-то!.."
      Марфа раздумывала, а тело пробирала дрожь и слезы сами по себе подступали к глазам. Вдруг она услышала стук в окно.
      - Марфа, ты что, или все спишь? - кричала с улицы Василиса Хромова. Наши военные пришли, беги скорей к Авдотье в дом, там они греются.
      Словно ветром подхватило Марфу. На ходу она накинула пальто и бегом прямо на край села, куда уже спешили и другие бабы. Мысли Марфы, опережая ее, летели вперед, манили слабой надеждой: "Может, там есть и те, кто встречал на войне Игната, может, принесли от него долгожданную весточку..."
      Она рывком распахнула дверь в избу, и перед ней предстали окруженцы, давно не бритые, с осунувшимися лицами и запавшими глазами. Марфа смотрела на них, а у самой от волнения, от жалости к этим людям, таким же, возможно, как и ее Игнат, сильно колотилось в груди сердце.
      Наталья Боброва первой пригласила к себе на постой жгучего брюнета с густой смолянисто-черной бородкой и с легкой руки окрестила Мироном, хотя по-настоящему звался он Илларион, а фамилия его была Цыганюк.
      Марфа стояла в нерешительности: брать или не брать в дом человека. "Пойдут сплетни, бабы будут языки чесать, а Игнат придет - начнутся шушуканья". Она раздумывала, а сама не спускала глаз с окруженцев, будто кого-то высматривала. "Отказать в приюте человеку, когда он в беде, просто подло. Если бы Игнат так же вот попросил крова, а ему бы отказала какая-нибудь женщина, то я бы прокляла ее, плюнула бы ей в лицо при встрече..."
      Марфа подошла к одному, заглянула ему в лицо и несмело спросила:
      - Как, соколик, зовут-то тебя?
      - Кузьмой, - отозвался тот, - а по батюшке Иванович. Говорят, не совсем красивое имя, а по мне все равно. Как нарекли родители, так, значит, и называюсь.
      В словах Кузьмы Марфа уловила то неброское человеческое достоинство, которое ей всегда нравилось в людях. Желая приободрить пришельца, она сказала:
      - Что вы! Разве ваше имя плохое? Вот со школы еще помню: тоже в войну, в давние времена был такой Кузьма, а на всю Русь и сейчас еще славится.
      Окруженец улыбнулся и тихо ответил:
      - То ведь был Кузьма Минин, богатырь, а я, Кузьма Васильев, незадачливый вояка...
      - Сперва незадачливый, а после, может, будете и удачливый, приветливо сказала Марфа.
      Осели на временное жительство в деревне, кроме Цыганюка, Васильева, и другие ополченцы.
      * * *
      Несмотря на жестокую расправу, учиненную в селах и деревнях, где сгорел на корню хлеб, то тут, то там вспыхивали новые пожары, выводились из строя продовольственные склады, скотосборные базы, маслодельные заводы. Но с каждым разом все пуще свирепствовали каратели.
      Знали об этом и в лесу, в небольшом отряде Сидора Еремина, и действовать старались подальше от деревни.
      ...Ночь была безлунная, темная. Шли к мосту осторожно, цепочкой. Миновав поле, заросшее сорняками, вышли оврагом к реке.
      Пробираясь берегом в зарослях ольхи, Сидор останавливался, прислушивался. Все было как будто спокойно. Доносился лишь плеск воды, да где-то позади, в глухом ельнике, ухал филин.
      - Ну, вот и добрались, - сказал Сидор и показал рукой на чернеющий впереди мост. - Действовать будем, как договорились. Валя и Люба останутся здесь и будут следить за дорогой. Мы с Виктором и Борисом перейдем на ту сторону реки.
      Парни спустились под мост; Сидор отошел от дороги и притаился возле кустов.
      - Была бы мина, и отпали бы все лишние хлопоты. В два счета справились бы, - тихо произнес Борис. - Он высвободил пилу из жесткой мешковины, и она тонко прозвенела, врезавшись зубьями в деревянную опору.
      Скоро упали один за другим отрезки опор. Виктор толкнул чурбаки вниз по насыпи, они с шумом покатились и бултыхнулись в воду.
      Люба и Валя лежали на земле и не спускали глаз с дороги.
      - Где-то сейчас отец? Каково ему там на фронте! - с грустью сказала Люба.
      - Здесь тоже нелегко, - вздохнула Валя.
      - Чу!.. - перебила ее подружка. - Слышишь?
      - Кажется, кто-то едет по дороге. - Пригнувшись, она побежала к мосту.
      В это время Виктор и Борис, переводя дух, заворачивали в мешковину пилу и настороженно прислушивались. Внизу по-прежнему журчала вода, раздался всплеск рыбы, и ничто не напоминало об опасности. Вдруг Борис вскинул голову и сказал:
      - Кто-то бежит.
      Виктор глянул наверх, и в этот момент послышался встревоженный голос Любы:
      - Ребята, где вы? Едет кто-то.
      - В кусты, быстро! - приказал Сидор.
      Откуда-то издалека уже четко доносилось ровное цоканье конских копыт и тарахтенье повозки. Через минуту она въехала на мост и, миновав его, остановилась. Из пяти находившихся на ней мужчин трое соскочили на землю и перекинули за плечи винтовки.
      - Полицаи! - прошептал Борис.
      - Полицаи, - подтвердил Сидор. - Только спокойно...
      Трое прошлись взад-вперед, разминая ноги, и один из них пробасил:
      - Ну, вот и приехали. Задача вам ясна?
      - Чего тут может быть неясного, - ответил второй осипшим тенорком.
      - Слушай, старшой, а что так приспичило охранять эту старую висячую галошу? - спросил третий.
      - Ничего не знаю. Раз приказано - будем охранять.
      - Я слышал, будто будет проезжать какая-то важная шишка, - сказал осипший.
      - Прекратить болтовню! Нам не положено знать, - осек его старший и повернул к повозке. - Мы едем дальше, вернемся часам к шести утра, а вы тут смотрите в оба.
      - Яволь! Бывайте здоровы! - почти одновременно ответили ему полицаи и прищелкнули каблуками.
      Когда повозка скрылась из виду, один из полицаев сказал:
      - И дали же нам работенку... торчи здесь, как столб, под открытым небом.
      - Служба есть служба, - отозвался сиплый тенорок. - Говорят, появились партизаны, все партейцы.
      - Ненавижу их, большевиков, всех перевешал бы... Цепляются, заразы, за старое, не понимают, что Германия пришла с новым порядком.
      - Пока не истребим партизан, порядка у нас не будет, - сказал другой и, облокотившись на перила моста, мечтательно продолжал: - А все ж таки приятно, Матвей, что все так повернулось. Хотя и торчим здесь и дрожим... ночи-то вон какие прохладные...
      - Да уж и пора - конец сентября, - сказал Матвей, и, подойдя к своему напарнику, предложил: - Ты пойди в порядке предосторожности к тому берегу, а я здесь осмотрюсь.
      - Пойдем вместе.
      - Робеешь?
      - Да нет, вдвоем веселее.
      - Нет, робеешь... А ты сообрази, кому мы здесь нужны? Ну, а чтобы нам до утра не стоять столбами, я облюбую подходящее местечко в кустах. Будет и обзор хороший и укрытие... вроде блиндажа. Советую и тебе.
      - Сидор Петрович, что же делать-то? - тихо спросил Виктор.
      - Тише. Сейчас поглядим, - прошептал Еремин.
      Проводив напарника через мост, полицай вернулся на прежнее место, немного постоял на дороге, а потом решительно направился к кустарнику. В тот момент, когда он вытянул руку, чтобы раздвинуть колючие ветки молодого ельника, Сидор стремительным движением накинул ему на голову плащ-палатку, а Виктор и Борис схватили полицая за руки. Несколько секунд спустя полицай лежал на земле.
      - Готов, - глухо произнес Сидор.
      - Что будем делать с другим? - шумно дыша, спросил Виктор.
      - Возьми пока винтовку полицая и следи за мостом, - сказал Сидор. Вернется тот, и того придется кончать...
      Прошло некоторое время, и второй полицай, осмотрев мост у противоположного берега, возвратился к своему напарнику. Свернув цигарку и закурив, окликнул его:
      - Матвей, ты где?
      - Здесь я, иди, - негромко ответил Сидор из кустов.
      Полицай, ничего не подозревая, пошел на голос. Сидор вскинул пистолет... Грянули один за другим два выстрела, и тот замертво рухнул на землю.
      Оттащив полицаев от дороги, парни перебежали мост к оставшимся опорам. Срезав последнее бревно, они выскочили наверх, опасаясь обвала, однако мост продолжал висеть.
      - Странно, не рушится, - сказал запыхавшийся Борис.
      - Нужна небольшая встряска сверху, и тогда все будет в порядке. Теперь уже повозка с полицаями не проедет.
      - Ну, как? - спросил Сидор, увидев поднимающихся по насыпи ребят.
      - Ваше приказание выполнено, - по-военному ответил Борис.
      - Тогда пошли, время не терпит.
      - А как насчет важной "шишки", которая должна здесь проследовать? спросил Виктор.
      - "Шишка" теперь и без нас нырнет на дно, можно не сомневаться, усмехнулся в темноте Сидор.
      - А где наши девчата?
      - Я их уже проводил к лесу.
      Пройдя с километр, Сидор внезапно остановился.
      - Вы, ребята, что-нибудь слышите?
      - Гул какой-то. Может, автомашина? - прислушиваясь, спросил Виктор.
      - Точно, идет машина, - сказал Борис. - Может, вернемся?
      - А мы и отсюда определим, что там будет, - ответил Еремин.
      Ждать долго не пришлось. Через минуту раздался со стороны реки треск, сквозь грохот послышались крики, и все стихло.
      Несмотря на удачи, которые сопутствовали крохотной группе, Сидор Еремин все сильнее ощущал ее оторванность, уязвимость в стихийных действиях. Надежной связи, вот уже который месяц, не было ни с партизанскими отрядами, ни с партийным подпольем района. Связь эту надо было наладить как можно скорее. И он решился.
      ...Была уже густая темень, когда Сидор вошел в знакомое село и постучался в закрытые ставни Семена Комова. Последние годы тот работал агрономом в колхозе; в начале пробежавшего лета был выдвинут на партийную работу в район, но сдать дела новому агроному так и не успел, - бесследно исчез из своего села перед приходом немцев.
      Еще летом, до пожара в поле, Сидор наведывался в село Комова, к его матери, по оглохшая старуха несла такую несуразную околесицу, что он, раздосадованный, тут же распрощался с ней, так ничего и не узнав о Семене. Но все это время Сидор чувствовал, что есть здесь какая-то закавыка. Он был убежден, что не мог Комов пропасть просто так, исчезнуть сам по себе...
      На этот раз, разглядев Сидора, старуха молча впустила его в калитку. И, едва он переступил порог, навстречу ему быстро вышел Семен.
      - Ну, вот и нашел меня, - сказал он улыбаясь. - Проходи, проходи... Я знал, что ты появишься.
      Семен был низкого роста, с крупным лицом. Волнистые светлые волосы его были аккуратно зачесаны назад. Из-под густых бровей пытливо смотрели светло-серые улыбающиеся глаза. Сидор глядел на него и думал: "Всю жизнь с улыбкой. Неужто и война не изменила его характер? Такой и помирать будет с улыбкой. Ему все ясно: никаких ни тайн, ни загадок в жизни. А рос ведь басурман басурманом, первый голоштанец на селе". Семен словно прочитал его мысли:
      - Да, Сидор, бежит времечко. Всякое с тобой пережили. А помнишь, как проводили первую большевистскую посевную? Пригоршнями семена собирали. Пахали на клячах... Я как сейчас помню Авдотьин рекорд. Не баба была, а сущая чертовка. И кобыленка-то у нее чуть держалась на ногах. Ветер подует - того и гляди упадет. И на тебе - рекорд, целых полгектара отмахала, а дело все оказалось в пол-литре водки. Напоила она свою лошадку и та, бедняжка, рванула на рекорд. Если бы Акулина не раскрыла тайну, то так Авдотья и вошла бы в историю рекордсменкой. И смех, и грех. Жалко только кобыленку - издохла через три дня... Да что это я тебе рассказываю? Небось не хуже меня все помнишь.
      - Еще бы не помнить! - сдержанно улыбнулся Сидор. - Ведь мы тогда за этот "рекорд" по выговору заработали.
      - Да, - вздохнул Семен и уже серьезно сказал: - Слышал я, горе у тебя большое... Палачи, только и можно сказать. Идут на все, лишь бы сделать покорными наших людей. Вот и придется теперь все силы класть на эту борьбу.
      Семен насупил брови, отбросил назад сползшие на лоб волосы. В эту минуту Сидор, кажется, впервые увидел своего приятеля хмурым и озабоченным. Некоторое время они сидели молча, поглощенные собственными мыслями. Потом также молча закурили. Мать Семена вышла с ведром на улицу и по чистому полу разлился холодный воздух. За окнами завывал пронизывающий осенний ветер. Семен плотней задернул шторы на окнах и прибавил света в лампе. Затем, глубоко затянувшись самокруткой и пуская вверх струю синего дыма, сказал:
      - Ну, давай, дружище, говори, как живешь, чем занимаешься?
      Семен, судя по выражению его лица, ждал откровенного и исчерпывающего ответа, но Сидор ответил коротко:
      - Живу, как бобыль бездомный, мотаюсь от деревни к деревне, прячусь у знакомых, в лесу, того и гляди схватят.
      - Ну, и как же ты - так и будешь все время прятаться?
      - А что же остается? Было бы хоть оружие, тогда другое дело...
      - Это правильно, - согласился Семен, - но ты, наверное, знаешь пословицу: "Один в поле не воин".
      - Почему один? Было бы оружие, и люди нашлись бы, - возразил Сидор и придавил окурок.
      Семен тоже потушил недокуренную цигарку и, став еще строже лицом, сказал:
      - Послушай, Сидор, есть для тебя одно дело.
      - Говори. За тем к тебе и пришел.
      Семен побарабанил пальцами по столу, словно собираясь с мыслями.
      - Видишь ли, Сидор Петрович, я ведь также на нелегальном положении... Формирую райком... понимаешь сам, подпольный. Получил на то мандат обкома. Так вот, есть решение ввести тебя в состав райкома.
      Сидор недоуменно пожал плечами.
      - Помилуй, Семен... Образование - семь классов, в районе лицо неизвестное.
      - Вот это сейчас и нужно. Если бы тебя знал каждый в районе ручаюсь, через неделю фашисты вздернули бы Сидора Еремина на горькой осине. Так ведь?
      - Так-то так, а все же эта должность не для меня. Не справлюсь.
      - Это тоже не довод, Сидор, знаю я тебя и твои способности. В армии ты служил, оружием владеешь. Знаешь район, все ходы его и выходы. Да и в партии состоишь наверное с десяток лет.
      - Скоро двенадцать, - уточнил Сидор.
      - Ну вот, а это что-то значит. Потом как-никак ты колхозный организатор. Подумаем, как и с чего начать. Оружие у нас есть, есть кое-какое и продовольствие. Теперь дело за людьми. Надо будет формировать группы, отряды, восстанавливать связь с коммунистами, мобилизовать комсомол. В районе оказалось много окруженцев. Надо ставку делать и на них. Люди военные, обстрелянные, они могут быть ядром наших вооруженных отрядов. Вот так, дружище! Как смотришь на это?
      Сидор задумался и не ответил.
      - Я понимаю, решиться трудно, - помолчав, сказал Комов, - но что поделаешь, идет борьба не на жизнь, а на смерть...
      Глава седьмая
      Староста Яков Буробин, в новом овчинном полушубке, в заячьей шапке, неуклюже протиснулся в дверь избы. Низкий и подвижный, с раскрасневшимся на стуже лицом, Степан Шумов проследовал за ним, бухнул настывшей дверью. Клуб морозного воздуха с ног до головы окатил Цыганюка, примостившегося у лавки за починкой валенок. Старая керосиновая лампа, висящая посреди избы, качнулась и замигала. Наталья подбежала к ней, убавила фитиль, чтобы не закоптилось стекло.
      - Здравья желаем! - вкрадчиво произнес староста, снимая шапку.
      - Спасибо, коль от сердца, - ответила Наталья и тут же поснимала с гвоздей, набитых на стене возле двери, обиходную домашнюю утварь.
      - Ехали к Фоме, а попали к куме, - наигранно весело проговорил Степан и, подхватив Старостин полушубок, повесил его на высвободившийся гвоздь.
      - Милости просим, проходите! - с улыбкой пригласила Наталья, но на лице ее можно было прочесть тревогу и недоумение: чего, мол, явились к ней эти бесы?
      - Нам бы посудинку, - попросил староста, - ну, там пару стакашков, что ли, - пояснил он и, вынув из внутреннего кармана распахнутого пиджака литровую бутыль самогона, поставил ее на стол. Потом бесцеремонно уселся на лавку, бросил любопытствующий взгляд на Цыганюка, с лукавой ухмылкой посмотрел в лицо хозяйке. Наталья, приняв равнодушный вид, подала два граненых стакана. Степан взял один из них и, словно отогревая озябшие руки, стал катать его в ладонях.
      - Надо бы и закусить, - сказал он, - у нас ведь самогонка, а не чай, ее, окаянную, без закусона и не проглотишь.
      - А у меня, милок, не харчевня, закусок про запас не держу, ответила Наталья.
      - Ладно, - сказал ей Яков. - Тащи огурцов и свинины, другого просить не будем.
      В голосе старосты Наталья уловила не просьбу, а прямой приказ. "Откажи ему, - подумала она, - добра не будет". Насупив брови, она ничего не ответила и тотчас вышла в сени.
      Когда Наталья скрылась за дверью, Яков вновь бросил заинтересованный взгляд на Цыганюка, спросил:
      - Ну, как, парень, дела? Сыт, здоров, прижился?
      Цыганюк поднял на него глаза.
      - Я же не собака, жить где-то надо.
      - И то правильно, - сказал староста, - человек - это не скотина! На зиму и ее загоняют в хлев... Но это я так, промежду прочим интересуюсь. Хотя мне по моей должности и полагается знать, как живут людишки во вверенном мне селе.
      Цыганюк промолчал, а староста, словно желая замять неприятное впечатление от своих последних слов, предложил:
      - Кончай работу, подсаживайся к столу.
      - Надо валенок залатать, зима на дворе.
      - А куда тебе ходить-то? - усмехнулся Степан Шумов. - Бабенка тебя пригрела хорошая, кровь с молоком, приютился у ее юбки и знай сиди.
      - Что я, без рук, без ног, что ли? - огрызнулся Цыганюк. - Надо мне и в мир выходить.
      - И это правильно, - подтвердил староста. - Какая бы она ни была хорошая, а жить на бабьих харчах один срам. Надо и самому работать, присматривать что-нибудь подходящее.
      - С подходящим-то тяжеленько в такое время... Война идет, - поспешил поправиться Цыганюк.
      - Для кого идет, а для тебя кончилась, и неплохо. Вон какую подцепил себе цацу! Хоть она и вдова, а, поди, лучше любой девки, - ухмыльнулся староста и, положив на край стола расшитый атласный кисет, принялся вертеть самокрутку. - Да, чего и говорить, подвезло, подвезло тебе, парень. Это не просто баба, а конфетка.
      Появившаяся в дверях Наталья улыбнулась, игриво-укоризненно бросила:
      - Снаружи-то мы все, как конфетки, только изнутри ядовиты. Да и откуда тебе, Яков Ефимович, знать, какая я?
      - Знаю, - решительно заявил староста. - Мне шестой десяток, в людях разбираюсь.
      - Одно слово, в выборе кумы я не ошибся, - по привычке съехидничал Степан. - Дворянка она, Яков Ефимович, и все тут, чего и говорить, сразу видно - голубой крови.
      - Тьфу, болтун! - с ужимкой произнесла Наталья и поставила на стол миску соленых огурцов, потом выложила из матерчатого свертка небольшой, домашнего копчения, свиной окорок.
      Степан, запустив руку в широкий карман брюк, достал нож и принялся резать свинину на ровные продолговатые кусочки. Он резал и приговаривал:
      - Добрый был хряк, породистый и, видать, будет скусный, съедобный.
      "Спьяну-то тебе и крыса будет съедобна", - неприязненно подумала Наталья и вышла в чуланчик за хлебом.
      Староста тем временем откупорил бутыль с мутноватым самогоном и в третий раз обратился к Цыганюку:
      - Хватит, хватит работать, тащи себе стакан и давай к столу.
      Цыганюк отставил в сторону валенок.
      - Спасибо, я непьющий.
      Наталья положила хлеб на стол и, ласково уставившись на своего постояльца, посоветовала ему:
      - Садись, Мирон, развлекись чуток, от дум избавься...
      Сама того не подозревая, Наталья попала в самую точку. Как только переступили порог Яков Буробин со своим помощником, сердце Цыганюка почувствовало неладное. Он уже много слышал о старосте и не представлял себе, как он, Цыганюк, вчерашний красноармеец, вдруг сядет с немецким старостой за один стол и будет говорить обо всем, что накопилось в душе... Было над чем задуматься Цыганюку.
      - Коли вы уж так настаиваете, могу и присесть, - сказал он и придвинул свой круглый чурбан к столу.
      - Вот так-то оно лучше! - удовлетворенно заметил староста, наливая самогон в поставленный Натальей третий стакан. - Ну что же, выпьем за твое здоровье, Наталья, за твой гостеприимный дом!
      Яков и Степан мигом опорожнили стаканы и, морщась, стали хрустеть огурцами.
      - Злая, собака, аж жгет, как перец, первач настоящий. Вот ведь вроде и деревенской выпечки, а городской не уступит ни в коем разе, - балагурил Степан.
      Цыганюк все еще колебался. Лицо его было бледным, взгляд неспокойный.
      - Что это ты ломаешься, как красная девица! - сказал ему Яков. - Пей, не раздумывай.
      - Пей, брательник, пей, тоска пройдет! - нараспев проговорил Степан. - По себе знаю - пройдет... В кабаке родился, в вине крестился.
      - Теперь хочешь не хочешь, а выпить надо, - сказала Наталья и присела рядом с Цыганюком. Тот взял стакан и, ни на кого не глядя, молча выпил бьющую в нос сивушным перегаром жидкость.
      - Ну как? - осведомился староста. - Прошла?
      - Как видите.
      - Ничего, это только поначалу затруднительно, - сказал Яков и обратился к Наталье: - Может, и ты с нами выпьешь?
      - Ой, что вы! - отмахнулась Наталья, но тут же, словно что-то взвесив в уме, придвинула к себе пустой стакан Цыганюка. - Разве только чуть-чуть, просто попробовать.
      - Ну, как это попробовать! - возразил Степан. - Надо выпить по полной, наш век не так уж и долгий.
      Староста, однако, налил Наталье полстакана. Она спокойно выпила самогон, обтерла влажные раскрасневшиеся губы рукавом и с аппетитом принялась есть податливую с мороза свинину.
      - Горько, правда? - подмигнул ей Степан.
      - Уж как не горько, - с усмешкой ответила Наталья.
      - А когда обнесут тебя чаркой, и того бывает горше...
      Через несколько минут Яков разлил остаток самогона. Но и без того все уже были под хмелем, который гулял, бродил по телу, путал в голове мысли. Яков щурил глаза, расправлял на обе стороны обвисшие от влаги усы, вытирал рукой мясистый нос с раздвоенным кончиком и все чаще похотливо взглядывал на Наталью.
      А Наталья жалась к Цыганюку, который продолжал молчать и лишь изредка посматривал на старосту, будто старался разгадать его намерения.
      - Ну, как, жизня-то твоя, полегче стала? - вполголоса справился Яков у Натальи, когда взгляды их встретились.
      - Это почему же? - притворно удивилась Наталья.
      - А разве худ у тебя помощник? Парень, видать, с головой, по глазам вижу. К делу пристроится - в люди выйдет...
      Наталья торопливо сказала:
      - Конечно, то дрова поколет, то воды принесет или сено задаст корове. Теперь все-таки не одна, а двоим-то как-никак веселее.
      - Федька, прежний муженек-то, будто сейчас перед моими глазами стоит, - пуская синий табачный дым, многозначительно произнес Яков. Здоровый был, в плечах косая сажень, и подумать только, ни за что сгорел. Говорили, кулак, против Советской власти агитацию вел, подрывал ее, а что там было подрывать, она и так едва на ногах держалась. Стоило немцам ее тряхнуть - она и концы отдала, развалилась. И выходит, с виду-то она вроде нормальная, а изнутри с гнильцой, как дерево, пораженное червоточиной... Бот был бы сейчас Федька жив, ох, и пригодился бы мне здорово!
      - Не надо, Яков Ефимович, об этом, - попросила Наталья.
      - А твой отец чем занимался? - спросил староста Цыганюка.
      - Хлебопашествовал.
      - Середняк, бедняк?
      - Середняк, по-моему. Да у нас в Заволжье земли у всех вдоволь. Сейчас-то, конечно, колхоз. Правда, перед коллективизацией батька чуть не загремел. По хлебу довели твердое задание. Потом разобрались - отменили.
      - Доберутся немцы и до Заволжья.
      - Не доберутся, - решительно возразил Цыганюк. - Это далеко, кишка у них лопнет.
      Староста, словно протрезвев, удивленно и недобро уставился на захмелевшего Цыганюка. Казалось, сейчас он встанет и кликнет полицаев. Но Яков не закричал, не повысил голоса, а лишь с ехидцей произнес:
      - Твоими бы устами да мед пить, служивый. Ежели бы было так, - надоть бы золотом тебя одарить. Но, друг ты мой хороший, не будет, как ты думаешь. Сам посуди: меньше чем за полгода тяпнули немцы четвертую часть России и почти половину ее населения. Еще один такой заход, и даже японцам с турками ничего не останется. Это тоже надо понимать. Верно?
      - Вот тебе и большевики - спасители России! - вскинув голову, очумело произнес Степан. - Сколько кричали о мощи своей, а что же это получается-то на самом деле?.. Бедная Россия-матушка, отдали тебя на поругание врагу проклятому! - с пьяным всхлипыванием пробормотал Степан.
      Наталья переглянулась с Цыганюком и поджала губы.
      - Ну, понес дурь! - злобно покосился на него староста.
      - И нич-чего не дурь, я гор-рю истинную правду. Силу бы надо на немцев, а ее нет. Вот теперь как хочешь, так и поступай, куда хошь, туда и подавайся. Так и так - кругом шешнадцать. Говори, что будем делать? резко придвинулся Степан к старосте.
      - Россию восстанавливать, вот что! - рыкнул староста и кулаком ударил по столу. Пустые стаканы запрыгали на столе, задребезжала опорожненная от огурцов железная миска.
      - Кукиш тебе немцы покажут! - усмехнулся Степан и, изобразив это на пальцах, добавил: - Рожки да ножки от ней останутся. - Подумал еще немного и спросил: - А ты, Яков, какую Россию желаешь?
      - Ясно какую, не большевистскую, - проворчал староста. - Главное, чтобы была свобода частному хозяйствованию.
      - Э-э-э... куда гнешь! Это, пожалуй, мне с тобой и не по пути, на это я не пойду, Яков Ефимович, - замотал рыжей головой Степан.
      - Пойдешь, - невозмутимо заявил староста. - Такие, как ты, с потрохами за рубль продаются.
      - Что-то, Степан, я тебя тоже никак не пойму. За немцев ты или против них? - спросила Наталья.
      - Я сам за себя, за Россию-матушку. Это большевики отдали ее немцам на растерзание. Не смогли отстоять ее от паршивой немчуры...
      - Болтаешь пустое, Степан! Немцы - это силища, - сказал староста. Они по всей Европе прошли с развернутыми флагами. Французы с первых же их ударов подняли руки кверху, а англичане драпака дали, бросили на произвол судьбы своих союзников. Не сегодня, так завтра доберутся немцы и до Америки. Ее фюрер называет врагом номер один... Ну, а с Россией... с Россией вопрос уже предрешен.
      - Откуда же у них такая силища? - удивленно произнес Степан и громко икнул.
      - Уважают порядок, дисциплинку, - сказал Яков. - А теперь вот еще для своего подкрепления погонят на работу в Германию наших пленных бойцов, молодежь, мастеровых. Это я знаю верно: есть такая секретная бумага. Потом начнут забирать и таких, Степан, как ты.
      - Я никуда не поеду, все!.. Раз ты у нас хозяин, вот и оставь меня здесь, пусть в охране, и его вот со мной пристрой вместе, - указал Степан на Цыганюка.
      Темное, смуглое лицо Цыганюка, казалось, еще более потемнело.
      - Ты, браток, меня не тронь, я тебе не кукла, - сказал он Степану. Сам можешь идти, куда хочешь, а меня не касайся. Мне и так пока неплохо, живу я, никому вроде не мешаю.
      - Ишь ты, неплохо, - криво усмехнулся староста. - А от кого теперь эта твоя жизнь зависит? Вот возьму завтра да и пришлю тебе повестку. Куда ты денешься? И поедешь в Германию.
      - Яков Ефимович, ради бога, не тревожьте его, в ноги буду кланяться! - поднеся к глазам фартук, жалостно попросила Наталья.
      - Успокойся, никуда я не поеду, - сказал ей Цыганюк.
      - Во, молодец! - с подначкой забалагурил опять Степан. - Лучше всего иди, парень, в партизаны, там душу отведешь, сызнова будешь стрелять в немцев...
      - Заткнись, балаболка! - цыкнул на Степана староста. - Как бы он тебя первого потом и не вздернул на осине за твой добрый совет.
      - Так я шуткую, Яков Ефимович, а он парень с головой, сам сообразит, куда ему для жизни выгоднее податься: в охрану аль в партизаны.
      Наталья слушала старосту, Степана и не сводила глаз с Цыганюка. "Что же он скажет им?"
      А Цыганюк уже опасливо поглядывал то на Якова, то на Степана и, видимо, что-то усиленно соображал про себя.
      - Может, ты тоже шутишь насчет Германии, Яков Ефимович? - мягким голосом вдруг произнес Цыганюк, назвав старосту впервые по имени и отчеству.
      Староста опять прищурил свои бесцветные глазки.
      - Я, мил человек, врать не привык. Раз говорю, значит, так. Оставлять здесь будут только тех, кто пойдет на службу.
      - Да разве у меня-то ему плохо? - вновь жалостно заметила Наталья. Пусть останется со мной.
      - Ха-ха, кума! - дурашливо хохотнул Степан. - Какая же ты чудачка! Немцам и дела нету до того, что тебе плохо, что неплохо; они вон и языка-то нашего как следует не понимают... Для тебя теперь только один бог - Яков Ефимович. Ему и молись, а для начала готовь пару четвертей самогонки. Тогда твой чернявый никуда не поедет. Это как пить дать, намертво.
      - Ну, хватит, пойдем, - приказал староста и важно поднялся из-за стола. - Степан угодливо подскочил к двери, снял с гвоздя черный полушубок, шапку и подал Буробину. Наталья и Цыганюк молча проводили его до порога.
      Уже притворив дверь, староста обернулся и раздельно сказал:
      - Подумайте хорошенько. Если ты, парень, что решишь - приходи ко мне, жалеть не будешь.
      Глава восьмая
      Старый врач молча сидел возле Игната. Он уже обработал рану, но это не исключало самого страшного - заражения крови, так как медицинская помощь пришла с немалым запозданием.
      - Лучше умру так, но руки отрубать не дам, - сказал Игнат, когда Терентий Петрович намекнул о возможной ампутации. - Рука мне нужна во как! - и Игнат здоровой рукой провел себе поперек горла. - В другое время, доктор, я, может, и плюнул бы, шут с ней, но поскольку идет война - не могу. Нужна она, понимаешь, нужна мне до зарезу.
      Терентий Петрович насупил брови, зажал в кулак седую, аккуратно подстриженную бородку и задумался. Риск был велик. Слишком ослабел организм от потери крови, а главное, слишком поздно сделали первичную хирургическую обработку раны. Вся надежда была только на здоровье Зернова. Одолеет он собственными силами угрозу возникновения гангрены или ослабевший организм не сумеет справиться с ней?.. Да, риск был огромен. Но и с ампутацией спешить не следовало: боец без руки - это уже не боец, раненый прав.
      Терентий Петрович мысленно перебрал все аналогичные случаи из своей практики, припомнил их исходы. В конце концов он решился на операцию, цель которой могла состоять только в том, чтобы максимально помочь организму победить опасную инфекцию.
      Под местным наркозом, в домашних условиях операция проходила трудно. Боец охал, скрежетал зубами от мучительной боли. Аксинья, как могла, успокаивала Игната, ободряла его и добрым словом, и ласковым взглядом. Удалив часть омертвевшей ткани, наложив несколько внутримышечных швов и старательно стянув кожный покров, Терентий Петрович, казалось, был доволен исходом.
      Потянулись дни за днями, а состояние раненого оставалось тяжелым. Целую неделю температура не спадала ниже сорока, он метался, бредил, умоляюще просил доставить к нему сына и дочь.
      Терентий Петрович делал все, что было в его силах. Он подумывал о помещении Игната в участковую больницу, но несколько дней назад там обосновалась какая-то вспомогательная служба немецкой армии, и такая возможность для Игната начисто отпала. Терентия Петровича особенно волновали очаги нагноения, появившиеся на отдельных участках раны. На помощь пришла Аксинья. Она наложила на воспалившиеся места чисто промытые листья подорожника и мать-и-мачехи, горячей запаренной сенной трухой прогрела грудь; для ножных ванн применяла теплый настой березовых листьев; напоила Игната какими-то своими заварными травами. Терентий Петрович не мешал ей, мудро рассудив, что теперь, после того как он исчерпал свои лекарственные средства, сердечные старания Аксиньи, у которой муж тоже был на фронте, не могут повредить раненому.
      Прошло еще несколько мучительных дней, и температура наконец спала; впервые с момента ранения Игнат спокойно уснул. Через неделю он встал на ноги, сбрил свои остро торчащие усы, жесткую темную щетину на подбородке и на щеках. С этой минуты он стал вынашивать думку об уходе из дома Аксиньи.
      - А куда же ты пойдешь-то, Игнат Ермилович? - узнав о его намерениях, спросила Аксинья.
      - Да куда-то надо подаваться, - ответил Игнат. - Я и так порядочно здесь задержался на ваших харчах. И долг обязывает меня не прятаться; может быть, пробьюсь через фронт или пойду к партизанам.
      Аксинья насупилась и, сунув руки под фартук, туго стянутый вокруг ее талии, стала нервно его теребить.
      Игнат посмотрел на нее ласковым благодарным взглядом. "Как за братом ухаживала, добрая, на редкость душевная женщина".
      Аксинья, словно читая мысли Игната, произнесла вполголоса:
      - Мы-то здесь как-нибудь перебьемся, а вот бойцам-то на фронте да и партизанам, поди, как трудно.
      - Да, конечно, доля тяжелая, ничего не скажешь. Вот и не позволяет совесть сидеть так, сложа руки.
      - А как идти-то тебе, просто не представляю, - огорченно сказала Аксинья. - Сразу схватят, документов никаких нет. Да и зима на носу, холода пошли.
      - А что сделаешь, надо готовиться ко всему, - ответил Игнат.
      Было пасмурное осеннее утро. Холодный ветер постукивал ставней, шуршал опавшими листьями в палисаднике. У соседей отрывисто лаял пес, и, как бы поддразнивая его, в разных концах деревни горланили петухи. Проснувшись рано, Игнат прислушивался к этим звукам и думал все о том же: куда податься. Он слышал, как ровными тихими шагами вышла во двор Аксинья. В избе было чисто, уютно. От свеженаколотых сосновых поленьев, брошенных с вечера возле печи, веяло приятным ароматом смолы. Из темного переднего угла сонно посматривали святые угодники, недвижно глядели то ли на Петю, клубком свернувшегося на материнской кровати, то ли на него, Игната, будто притаившегося в узком пролете за печью. От размышлений о своем нынешнем неопределенном положении и необходимости круто менять его он невольно переключился на воспоминания. Они вели Игната то к родному заводу, с которым он сросся сердцем, как с родным домашним очагом; то воскрешали недавние короткие, но ожесточенные бои с фашистами; то возвращали домой, заставляли его мысленно успокаивать Марфу, ласкать любимых своих детей. Игнат повернулся с боку на бок, потом еще и еще раз. Это было первым признаком нарастающего душевного волнения. И действительно, чем больше он думал о своем доме, тем сильнее становилось его беспокойство. Наконец, не выдержав внутреннего напряжения, он поднялся и спустил ноги на пол.
      С шумом распахнулась дверь. Запыхавшаяся, позвякивая пустыми ведрами, в избу вбежала Аксинья.
      - Беда, Игнат Ермилович, беда!..
      - Что такое?
      - Немцы идут по домам.
      Игната передернуло как от озноба.
      - Думал же... С ночи надо было уходить, - сказал он. - Подвел я вас, Аксинья...
      Он принялся быстро одеваться в своем закутке.
      - Да куда же ты побежишь-то? - чуть не плача произнесла хозяйка. Вся деревня оцеплена, ни входа, ни выхода...
      - Дядя Игнат, куда же вы? - проснувшись и соскочив с кровати, спросил Петя.
      - Так надо, Петюнчик, - ласково ответил Игнат. - Немцы в деревне...
      Петя испуганно заморгал глазами, а затем торопливо натянул на себя рубашку.
      Аксинья кинулась в угол, схватила лежавший там красноармейский вещмешок.
      - Игнат Ермилович, скорей прячься в подпол. Здесь прямо под кухней насыпана картошка, а там, - указала она рукой к стене, - пусто. Спускай туда матрас и скрывайся.
      - Нет, я туда не полезу...
      - Не упорствуй, погибнешь!.. - Лицо Аксиньи покрылось лихорадочными пятнами, синие глаза светились тревогой. - Ты погубишь и меня, и Петю, подумай и об этом!
      В голосе Аксиньи почудился Игнату скрытый упрек. У него на какое-то мгновенье закружилась голова, заныла рука, словно на ней открылась рана. И тогда, приподняв половицу на кухне, Игнат схватил собранные Аксиньей вещи и бросил их в черный зияющий лаз, откуда пахнуло плесенью и сыростью.
      - Скорей, Игнат Ермилович, скорей!..
      Игнат, словно прощаясь, долгим взглядом посмотрел в глаза Аксинье и спустился в подпол.
      - Спички-то не забудь, возьми, - срывающимся от волнения голосом прокричала Аксинья и, бросив Игнату коробок, прикрыла за ним половицу...
      Стуча подковами сапог, в избу ввалились немцы. Как поняла Аксинья, двое с винтовками были рядовыми солдатами; один штатский - мужчина лет сорока в серой клетчатой кепке - вроде переводчика; четвертый, с узкими серебряными погонами, в высокой фуражке.
      Офицер прошелся по избе, мельком взглянул на Аксинью, затем на Петю, испуганно прижавшегося к стенке кровати, и что-то сказал по-немецки. Штатский мужчина, пристукнув каблуками, громко спросил:
      - Оружие в доме имеется?
      - Бог с вами, какое оружие! - оробев, ответила Аксинья. - Зачем оно мне?
      - Зачем - я не спрашиваю. Господин капитан желает знать, имеется ли у вас оружие?
      - Нет у меня никакого оружия, бог с вами.
      Штатский перевел ее слова. Капитан еле заметно усмехнулся и вдруг спросил Аксинью по-русски:
      - Где ест твоя муж?
      - Не понимаю, о чем он? - растерянно сказала Аксинья, обратившись к мужчине в кепке.
      - О, разве я не хорошо спросиль? - вновь усмехнулся капитан.
      - Муж, где твой муж? - раздраженно сказал штатский.
      - Мужа взяли в солдаты, - ответила Аксинья.
      Теперь капитан не сводил глаз с Аксиньи. Не снимая перчаток, он достал пачку сигарет, закурил. У него было удлиненное загорелое лицо, нос тонкий, с горбинкой; выступающий вперед подбородок выбрит чисто, до синевы. Он окинул небрежным взором комнату, снова прошелся по ней, точно что-то прикидывая в уме, заглянул на кухню-чулан, оттуда прошел в соседнюю комнату и, возвратившись, с той же еще приметной усмешкой сказал Аксинье:
      - Кто был твой муж здесь?
      - Кем был муж в деревне? - поспешно повторил штатский.
      - Был колхозником. Кем же он мог еще быть? - встревоженно сказала Аксинья. - Работал на ферме, подвозил корма, иногда плотничал, конопатил избы.
      Выслушав перевод, капитан спросил опять на ломаном русском языке:
      - Где ест он теперь? Армия? Партизан?
      - Господи, какой же партизан! - воскликнула Аксинья. - Как призвали в армию - до сих пор не получила никакой весточки от него.
      Капитан, коверкая русские слова, сказал:
      - Русский армия капут. Алле зальдатен... марш, марш!.. как это?.. бежать.
      Он испытующе уставился в лицо Аксинье. Не дождавшись от нее ответа, строго спросил:
      - Ест твой мужьик коммунист? Большевик?
      - Нет, что вы, он малограмотный мужчина, - сказала Аксинья, - больше промышлял по крестьянству, до политики не дорос.
      Капитан кивнул, затем коротко и резко отдал солдатам какое-то приказание. Солдаты и мужчина в штатском подняли крышку сундука и вывалили на пол все его содержимое, выбросили все вещи из шкафа, порылись в постели, заглянули в печь. И пока капитан с игривой полуулыбкой задавал новые вопросы Аксинье, один из солдат извлек из-под лавки стопку книг, перелистав их, показал своему командиру страницу с портретом Сталина.
      - Варум? Что есть это? - сразу враждебно спросил капитан.
      - Это учебники для мальчика, он окончил два класса, а теперь школа не работает, - сказала Аксинья.
      Капитан, не дослушав ее, швырнул книгу в угол к двери.
      Солдаты осмотрели и обыскали все, что было возможно: двор, горенку, сени. Аксинья заметила, что один из немцев, что-то радостно залопотав по-своему, засунул в карман шинели новые шерстяные носки, а другой взял в охапку теплую шубу ее мужа и отнес на свою повозку. Протестовать Аксинья не посмела.
      Когда по команде офицера солдаты вышли на улицу, штатский подошел к Аксинье и сказал:
      - Господину капитану понравилась твоя хата. Она достаточно чистая и светлая. В бога господин капитан не верит, но против этих русских икон не возражает, они могут висеть на стене. Спать господин капитан будет здесь. - Он указал на кровать, где в последнее время спала Аксинья с сыном.
      Аксинья не знала, что и ответить. Она только беспомощно развела руками. А капитан снова благосклонно улыбнулся и сказал:
      - Ты имеешь... как это?.. очен красивый глаза.
      Потом вынул из кармана тонкую плитку шоколада, величественным жестом протянул ее онемевшему от страха Пете и в сопровождении штатского мужчины вышел из дома.
      В первый же день немцы отправили из деревни три автомашины с зимней одеждой, одеялами, теплой обувью. Затем целую неделю вывозили хлеб: были очищены все закрома; осталось лишь небольшое количество семян для весеннего сева. После этого черед дошел до колхозного скота: оккупанты начисто разграбили свиноводческую ферму, потом на специальных автофургонах увезли овец и крупный рогатый скот.
      Терентий Петрович стоял возле своего дома и задумчиво попыхивал потемневшей от времени трубкой. Сизоватый дымок, вившийся над ней, быстро таял в холодном осеннем воздухе. Когда с Терентием Петровичем поравнялось несколько женщин, возвращавшихся с принудительной работы по починке дороги, он негромко сказал:
      - Аксинья, задержись на минуту, ты мне нужна.
      Аксинья свернула к калитке, у которой стоял старый доктор.
      - Ну, как дела? - спросил он.
      - Плохо, Терентий Петрович.
      - Что-нибудь случилось с Игнатом?
      - Ничего не случилось, но только каково ему сидеть-то в подполье. И прошло всего четыре дня, а ворчит. Говорит, не выдержу, убегу, куда глаза глядят.
      - Нервы шалят, измотался человек, - сказал Терентий Петрович. - Да и понимать надо, обстановка у него опасная, он прекрасно это сознает.
      - Я его и так, и сяк стараюсь успокоить, прошу потерпеть, обещаю что-то придумать, он того и гляди сорвется. И что делать-то?
      Терентий Петрович украдкой посмотрел по сторонам, глубоко затянулся и сказал еле слышно:
      - Пусть не унывает. Передай ему мой привет и скажи, что через два-три дня помогу ему переправиться в партизанский отряд.
      Аксинья от удивления заморгала глазами, она сдвинула со лба на затылок свой полушалок, словно он мешал ей смотреть на доктора, и задрожавшим от волнения голосом воскликнула:
      - Терентий Петрович, дорогой, отправь и меня, я очень прошу.
      - Бог с тобой, Аксинья, у тебя же мальчонка. Куда его денешь?
      - Завтра Петя уедет к бабушке. Право же, Терентий Петрович... А то чует мое сердце что-то неладное.
      - Что ты имеешь в виду?
      Аксинья, покраснев, опустила глаза.
      - Боюсь я этого... ихнего капитана.
      - Вот оно что! - Доктор нахлобучил поглубже поношенную баранью шапку. - Пожалуй, надо и об этом подумать, ты права.
      - Постарайтесь, Терентий Петрович. Вон ведь Прасковья и Агафья ушли в отряд, а я разве хуже их? Буду стирать белье, чинить одежду, готовить пищу.
      - Хорошо, - сказал доктор. - Что-нибудь решим.
      * * *
      Над деревней опускались вечерние сумерки. В воздухе медленно кружились первые снежинки.
      ...Войдя в дом, капитан Мейзель снял фуражку, повесил шинель на гвоздь возле двери, где дулом вниз на соседнем гвозде висел автомат его денщика, и, потирая остывшие руки, бодро произнес:
      - Фрау Аксинья, пожалуйста, чай...
      Он отлично заучил эти слова и выговаривал их почти без акцента.
      - Русский зима идет, - указал он на окно, за которым летели легкие звездочки снега.
      - Это еще не зима, а первая зимняя ласточка, - обмахивая чистой тряпкой самовар на кухне, ответила Аксинья.
      - Лас-точ-ка?.. Что есть это? - сказал капитан и, очевидно сообразив, что хозяйка не сможет перевезти на немецкий это слово, сказал о другом: Ест холодно, эс ист кальт. Пожалуйста, чай. - И он приложил ладони к сверкающей белизной горячей русской печке.
      Аксинья поставила на стол давно уже вскипевший желтый пузатый самовар и сказала:
      - Пожалуйста, пейте.
      Капитан в знак благодарности кивнул, затем прищелкнул пальцами.
      - Я имею хороший настроение. Ин Москау... в Москве будьет парад германских войск. Я еду в Москву. Сегодня мы делаем здесь маленький праздник.
      Аксинья отрицательно покачала головой.
      - Это не наше... Но, говорят, будет и на нашей улице праздник.
      Капитан, очевидно, ничего не понял, потому что вновь утвердительно закивал:
      - О, да!.. Ты ест прекрасный... как это?.. русский цветок не-за-буд-ка, ты ест сама любовь, фрау Аксинья!
      И он со своей еле приметной усмешкой, которая так пугала Аксинью, посмотрел в ее глаза.
      В дверь постучали.
      - Райн! - крикнул капитан, отходя от печи.
      В избу вошел денщик Мейзеля рыжий ефрейтор Густав и солдат с двумя свертками под мышкой. Щелкнув каблуками, ефрейтор что-то доложил своему начальнику, Мейзель взял сам из рук солдата свертки, положил на стол, потом, обернувшись, сказал ефрейтору что-то такое, отчего тот просиял всем своим красным веснушчатым лицом. "...фрай бис цвельф", - повторила Аксинья мысленно слова капитана, и когда денщик вместе с солдатом, посмеиваясь, вышли из избы, она догадалась, что Мейзель специально выпроводил ефрейтора из дома. Тревога ее росла.
      Капитан, не теряя времени, принялся распаковывать свертки. Раскрыв один, он извлек оттуда две бутылки вина, консервы, сало-шпик.
      - Фрау Аксинья, - воркующе произнес он, - пожалуйста... глас... как это?.. рьюмки...
      Аксинья поставила на стол мелкую тарелку, фужер с ярким золотым ободком и на белом блюдце - зеленую чашку.
      - Пожалуйста, - с еле приметной улыбкой сказал Мейзель, - еще один такой рьюмка... для фрау...
      Вся эта затея Аксинье была не по нутру. Она недовольно сдвинула тонкие черные брови и с возрастающей тревогой в душе сказала:
      - Господин Мейзель, я не пью вина, мне нельзя, у меня больное сердце.
      Вероятно не желая вдаваться в объяснения, капитан вышел из-за стола и, снисходительно улыбаясь, направился на кухню. Он открыл там деревянный шкафчик, висевший на стене, взял оттуда еще один фужер, мелкую тарелку, две вилки и чайную чашку.
      Через несколько минут стол был сервирован, бутылки откупорены. Капитан зажег лампу и зашторил окна.
      - Я отчень прошу, фрау Аксинья, - торжественным тоном произнес капитан, - прошу... как это по-русски?.. оказать честь... да, да!.. оказать честь и пожалуйста садиться. Битте зер! Отчень пожалуйста!.. Германский офицер ест высокий культур... имеем... как это?.. пиетет к женщина. О, женщина! Германский воин высоко уважать красоту женщин, о, красота, любовь ест как прекрасно! Отчень прошу, фрау Аксинья, оказать честь садиться...
      Он торжественно говорил что-то еще, и Аксинья присела к уголку стола.
      - Данке шен! - учтиво поклонившись, сказал Мейзель и только после этого сел сам.
      Аксинью тревожило и раздражало поведение офицера - обычно суховатого, неразговорчивого, - раздражали его большие, резко очерченные ноздри. "Что ж делать-то? Неужто он вздумал споить меня? Нет, дудки! Убийца, каратель проклятый! Еще талдычит про красоту..."
      - Вы пейте и закусывайте, господин. Я минуту посижу, а потом мне нужно еще работать по хозяйству, - сказала Аксинья.
      Капитан слегка нахмурился. Казалось, он вот-вот готов вспылить, накричать на хозяйку. Но через несколько секунд лицо его вновь смягчилось и на губах появилась чуть заметная улыбка. Молча он наполнил фужеры коричнево-золотистым вином из плоской бутылки и придвинул один из них к Аксинье, сказал как будто опечаленно:
      - О, я понимаю, фрау Аксинья... Война ест война. Будем немного выпить, чтобы война... скоро конец!
      Он поднял свой фужер и осушил его до половины. Аксинья отпила всего два глотка и поперхнулась, на глазах выступили слезы.
      - Ха-ха-ха! - вдруг залился смехом Мейзель. - Это ест искусство... О, это надо уметь... уметь пить коньяк, это ест прекрасный французский коньяк "Мартель"!
      - Очень уж крепкий, - сказала Аксинья и подумала, что теперь, пожалуй, можно и уйти: капитан не будет придираться.
      Но Мейзель, судя по всему, только входил во вкус. Он вынул из распечатанной плоской консервной коробки несколько маслянисто поблескивающих рыбок, положил их на ломтики белого хлеба.
      - Прима! - сказал он. - Это ест португальский сардины. Очень прошу, прекрасный фрау Аксинья...
      И он вновь придвинул к Аксинье фужер с коньяком и ломтик хлеба с золотистой, лоснящейся от жира сардинкой.
      - Теперь один маленький... как это?.. урок. Айн момент! - Мейзель взял в руку свой фужер, немного поднял его, словно взвешивая, затем поднес к загорелому лицу и сделал глубокий вдох. - О, прима! Прекрасный арома... Пожалуйста, фрау Аксинья, делать так...
      Точно завороженная, Аксинья взяла фужер с коньяком и зажала его в ладонях, а потом наклонилась над ним. Пахнуло свежими яблоками, ландышем, чуть-чуть спиртом. Почувствовав легкое головокружение, она неожиданно для себя отпила еще глоток и в этот момент заметила на себе упорный липкий взгляд капитана. "Что же это я делаю? А?" - удивилась сама себе Аксинья.
      - Прозит! - ласково произнес Мейзель. - Твое здоровье, прекрасный фрау Аксинья...
      Она глотнула еще раз с твердым намерением после этого встать и уйти, но когда поднялась - поднялся с места и капитан, убавил огонь в лампе и приблизился к ней.
      - Я люблю тебя, - горячо зашептал он, - прекрасный глаза, прекрасный женщин, люблю...
      Более недели прожил Игнат под полом дома Аксиньи. Это было для него мучительное время. Почти круглые сутки проводил он без света. Кромешная тьма выматывала силы, расшатывала нервы, ухудшала и без того ослабевшее после ранения здоровье. В те дни, когда беспокойный и опасный постоялец вместе со своим денщиком уезжал куда-то, Аксинья на час-другой открывала половицу. В такие часы Аксинья пополняла его продовольственные запасы, снабжала хлебом, давала молока, опускала ему ведро с кипяченой водой.
      Петя щебетал, как скворец на заре, рассказывал ему деревенские новости, с удивлением говорил:
      - Ой, дядя Игнат, какая у вас отросла черная борода, прямо как в сказке у Черномора...
      В такие минуты Игнат забывал обо всем тяжелом, радостно улыбался, шутил.
      Но скоро Петя был отправлен к родственникам куда-то в далекую деревню. Аксинья с утра уходила на принудительные работы. Игнат часто слышал, как вверху над ним расхаживал капитан, топтался его денщик, как, стуча коваными сапогами, приходили в дом солдаты. Эти звуки выводили Игната из себя. Ему хотелось любой ценой вырваться из подземного плена.
      Вскоре, воспользовавшись отсутствием капитана, Аксинья передала Игнату план его побега. Осуществление его не представляло особой сложности. В предвечерние сумерки, до того как Мейзель обычно возвращался в дом, Аксинья должна была вывести Игната из подпола и укрыть во дворе. Затем в тот час, когда она всегда направлялась во двор доить корову, ей под покровом темноты надо было проводить Игната через заднюю калитку в сад, а оттуда за деревню.
      Минул день, другой. Близилось назначенное время побега... Он сидел под той самой половицей, которая, по его расчетам, вот-вот должна была подняться и выпустить его из подземной тюрьмы, как вдруг до слуха его долетел громкий голос и смех немецкого офицера. Прислушавшись, он понял, что офицер вернулся раньше обычного и по какому-то поводу затеял пирушку. Но вот до Игната донесся звон бокалов, оживленный голос офицера. Сердце его тревожно сжалось: "Неужели согласилась пить с фашистом?" Он напряг слух и вдруг услышал отчетливый крик Аксиньи:
      - По-мо-ги-те!
      Игнат приподнял половицу и в образовавшуюся щель увидел, что фашист выкручивает Аксинье руки. Кровь бросилась в лицо Игнату. Он быстро и бесшумно выбрался из подпола. Взгляд его упал на черную чугунную кочергу, стоявшую в углу возле печи. Игнат схватил кочергу и, выскочив из кухни, изо всех сил ударил фашиста по белокурой набриолиненной голове. Капитан хрипло вскрикнул и тяжело повалился на пол.
      Растрепанная Аксинья испуганно отступила к двери, загнанно дыша, спросила Игната:
      - Убит?
      - Все... Туда ему и дорога.
      - Скорей бежим! - сказала Аксинья и, надев полушубок, схватилась за коробок со спичками.
      - А спички зачем? - спросил Игнат, все еще держа в руках кочергу.
      - Одевайся, Игнат, не теряй времени, - ответила она и вынесла из чулана бидон с керосином.
      Игнат, оглядевшись, натянул на себя офицерскую шинель, висевшую у выхода, надел фуражку, снял с гвоздя черный немецкий автомат.
      - Выходи! - решительно произнесла Аксинья.
      Игнат приостановился у порога, сумрачно сказал:
      - Немцев выгоним - где жить будешь?
      - Найдем жилье, - ответила Аксинья и стала поливать керосином пол вокруг стола и кровати. Потом, словно ленту, протянула она керосиновую дорожку до порога, вывела ее в сени и облила все подступы к наружной двери. Во дворе Аксинья задержалась на минуту, открыла коровий закуток. Заслышав хозяйку, корова коротко промычала. Аксинья перекрестилась и чиркнула спичку. Через несколько секунд пламя ярко засветилось и поползло из сеней в раскрытую дверь избы.
      - Бежим, Игнат! - тем же решительным тоном проговорила Аксинья и первой вышла через заднюю дверь двора в сад. Калитку попросила не закрывать.
      На улице было темно, в воздухе по-прежнему кружились снежинки.
      Далеко за деревней Игнат и Аксинья остановились. До них долетели панические крики немцев, винтовочные выстрелы, а через мутную завесу первого снегопада пробивалось багровое пятно пожарища.
      Глава девятая
      Первое время Люба смотрела на появившегося в их доме окружения с настороженным любопытством. Ей было тяжело видеть, как он жадно ел и беспробудно спал. Марфа только вздыхала: "Ох, батюшки, как же отощал человек!" Но дни шли за днями, и вместе с ними росла привязанность Зерновых к постояльцу. Коленька часто докучал ему расспросами о войне, о том, как тот дрался с фашистами. И бывший окруженец терпеливо и обстоятельно отвечал на все вопросы мальчика.
      Когда же его рассказ казался Коленьке особенно увлекательным, мальчонка вдруг азартно и гордо заявлял:
      - А папа мой тоже воюет. Вы его там нигде не встречали?
      - Сынка, Кузьма Иванович уже говорил, не видел он папу, - сказала Марфа. - Не надо его беспокоить.
      - А может, он просто забыл, - не отступал Коленька.
      - Нет, Коля, правда не встречал, - ответил Кузьма Иванович.
      Ему, лейтенанту Васильеву, действительно не доводилось воевать вместе с Зерновым. После прибытия маршевой роты на фронт, Васильева, как среднего командира, направили в распоряжение штаба дивизии. Тем же днем он принял потрепанную в боях стрелковую роту. А через несколько дней, отражая очередную атаку фашистских танков, Васильев разрывом тяжелого снаряда был наполовину засыпан землей в развороченной траншее. Его выручили двое легкораненых бойцов из роты. Потом они вместе пытались пробиться из окружения, нарвались на немецкую засаду и едва не угодили в лапы фашистов. После одной из ночных стычек окруженцев с врагом Васильев потерял из вида друзей и решил самостоятельно искать партизан. Так он попал в родную деревню Игната Зернова...
      Настали осенние холода. А дом Марфы стал для Кузьмы Ивановича родным. Он быстро окреп, заметно поправился. С партизанами ему все еще не удавалось связаться, и от этого сердце его ныло, докучливые думы не давали покоя. "Кто же я теперь: воин или пленник? Да и живу на чужих харчах..."
      Тревожила его и судьба собственной семьи. Фронт придвинулся к столице, перешагнул рубеж родного поселка. "Может быть, и жена, так же как и Марфа, очутилась в тылу врага?" - спрашивал порой он себя.
      Незавидная судьба окруженца свела его с бойцом Горбуновым, которого приютила семья Хромовых. Сергей Горбунов быстро сдружился с Виктором Хромовым, и тот однажды признался, что хранит в тайнике радиоприемник. Скоро поздними вечерами они стали вместе слушать сводки о положении на фронтах. Виктор рассказал о боях на подступах к столице Любе, Люба Кузьме Ивановичу. С этого все и началось.
      Любе нравилось, что Кузьма Иванович подружился с Виктором и постояльцем Хромовых - Сергеем Горбуновым. Однако их встречи, а затем и неоднократные исчезновения из деревни вызывали у нее чувство беспокойства. Раз, после одной из таких встреч, Виктор исчез на несколько дней. Вместе с ним ушла из деревни и Валя Скобцова. Люба заволновалась: "Куда же он ушел? Зачем? Ничего не сказал, да еще вместе с Валей. И что она так увивается возле него?.." А тут еще ветреная подружка Нонна подлила масла в огонь: "Ты, Люба, хочешь верь, хочешь нет, а Валюшка просто без ума от Вити. Ты себе представить не можешь, как он ей нравится! Правда, она скрытная, из нее слова не вытянешь. Не показывает и вида, только случайно однажды мне проговорилась: "Нравится мне Витюшка, хороший он, приятный", так что берегись своей соперницы!" - "Ну и пусть себе восхищается им, - с наигранной улыбкой отсветила Люба подружке, - а мне-то что до этого?" Она улыбалась, а у самой внутри все кипело от досады.
      Но вот минуло несколько дней, и Виктор вернулся домой. Люба, забыв о своей обиде, кинулась к нему. Вечерело. Улица была безлюдна. Холодный ветер трепал солому, спускавшуюся с крыши. Люба подошла к дому Хромовых, остановилась возле калитки, а потом вдруг повернулась и пошла прочь; в сердце заговорила уязвленная девичья гордость.
      - Люба! - увидев ее в окно, закричал Виктор и принялся колотить кулаком по раме. Рама дребезжала, готовая вот-вот рассыпаться на части, но Люба удалялась все дальше. Виктор выскочил на крыльцо и крикнул ей вслед:
      - Люба!
      И лишь тогда, заслышав знакомый голос, она остановилась и с замиранием в сердце повернулась к нему.
      - Сюда, скорей! - нетерпеливо звал он.
      Люба ничего не ответила. Несколько секунд она стояла на месте. Потом, поправив полушалок, вернулась к калитке. Не поднимая глаз и будто чувствуя за собой какую-то провинность, тихо спросила:
      - Зачем ты меня звал?
      - Что с тобой, Люба? - сказал Виктор и открыл перед нею калитку. Проходи, а то холодно.
      Люба прошла в избу.
      - Понимаешь, я один, - сказал Виктор. - Мать отправилась в Доронино, вернется только утром. Горбунов у друзей.
      - Вот оно что! - с пробудившейся вновь обидой произнесла Люба. Четыре дня не давал о себе знать. Канул как в воду. А теперь, пожалуйста: "Заходи, Люба, я один!" Никогда от тебя этого не ожидала, - сказала она и схватилась за дверную ручку.
      - Люба, ты говоришь глупости. Мне просто очень приятно с тобой, я всегда хочу тебя видеть, и ты это знаешь.
      - Ты очень похудел за эти дни. Где ты был?
      Виктор взял Любу за руку, крепко пожал ее пальцы.
      - Мне же больно! - вскрикнула она и, отдернув руку, принялась трепать его за ухо. - Вот так, не шали, это тебе вредно, ты же замучился. На тебе черти, что ли, дрова возили?
      - Возили, - улыбнулся Виктор. - Понимаешь, был в районе, ходил на связь с нужными людьми. Так что и досталось. Я о тебе так соскучился... Если бы ты только знала...
      Лицо девушки стало строгим. Она молча отошла к окну, отодвинула край занавески. В синей вечерней полумгле проглядывался пучок соломы, свесившийся с крыши, косой намет сугроба. По небу ползли рыхлые редкие облака, через которые просвечивали звезды. Люба задумчиво смотрела на них и в то же время чувствовала на себе ласковый взгляд Виктора...
      С некоторого времени Марфа стала замечать в поведении дочери кое-какие перемены. То с утра, то к вечеру, ничего не сказав, выйдет она из дому и целыми часами пропадает неизвестно где; то, сложа руки на груди, сидит в избе и будто прислушивается к чему-то или чего-то ждет. Раз она ушла куда-то утром и вернулась лишь к полуночи. На вопрос матери, где была, ответила дерзко:
      - Я же не грудной ребенок, чтобы обо мне беспокоиться. Не мешок с золотом, не пропаду.
      "И что с ней только стало? - с беспокойством думала Марфа. - Раньше была такой тихой да послушной, и на вот тебе - совсем отбилась от рук... Еще не наделала бы каких глупостей!"
      Однажды в сумерках, подхватив ведро, Марфа направилась в погреб за картофелем. Проходя мимо сарая, она услышала какой-то шорох, доносившийся из-за стены. Тихонько приблизившись к воротам, она замерла. Прошла минута, вторая. Шорох не повторялся. И вдруг раздался сдержанный юношеский басок.
      - Так будет хорошо.
      - Нет, надо припрятать поглубже, - ответил такой знакомый девический голос.
      "Батюшки, да это же Люба с Витей! - узнала Марфа. - И что они делают здесь?"
      Она решительно рванула створку ворот и вошла в сарай. Первое, что бросилось ей в глаза, - это испуганный взгляд дочери. Люба стояла, прислонясь к стене, и держала в руках винтовку. В двух шагах от нее Виктор лопатой разгребал землю. Завидев Марфу, он выпрямился во весь рост и смущенно уставился на нее.
      - Это что же здесь такое творится? - сказала Марфа.
      - Пожалуйста, тише, Марфа Петровна, - попросил Виктор.
      - Ты, мама, только не волнуйся, страшного ничего нет, - сказала Люба.
      - А я и не волнуюсь, - ответила мать и, оглядевшись, добавила с упреком: - Разве можно здесь прятать? Ты посоветовалась бы со мной. Все же постарше вас обоих, понимаю кое-что.
      - А почему здесь нельзя? - спросил юноша с явным облегчением.
      - А потому что, если ты пойдешь в мой сарай днем или вечером, это сразу вызовет подозрение у людей, - сказала Марфа. - Другое дело, если ты придешь ко мне в дом...
      - Не в доме же нам прятать оружие! - критически заметила Люба.
      - В доме не надо, а во дворе - в самый раз.
      - Ой, мамочка, умница ты моя! - обрадованно воскликнула Люба и, подбежав к ней, порывисто обняла ее.
      "Вот оно что происходит с дочерью-то!" - подумала Марфа.
      Потом, соблюдая все предосторожности, она вместе с Любой и Виктором переправила добытые ребятами несколько винтовок к себе во двор.
      Так, неожиданно для себя, и стала Марфа участницей подготовки создания партизанского отряда.
      На потемневших от времени стенах колыхались тени. Они то густели, то светлели, то, словно какие-то фантастические птицы, перепархивали с места на место. На щелистом темно-коричневом потолке над стеклом настольной лампы желтело круглое пятно. В железной печке, раскаленной до вишневого свечения, потрескивали смолистые еловые дрова. За плотно зашторенными окнами бесновалась пурга. Ветер бил снежной крупой в стекла, силился сорвать соломенную крышу, скованную поверху ледяной коркой.
      Кузьма Васильев сидел в углу и взволнованно говорил:
      - Страна в смертельной опасности. Враг силен и коварен - что закрывать глаза на правду! Красная Армия мужает, но ей нужна помощь всего народа, всех наших людей по ту и по другую линию фронта. Бездействовать это позор, это предательство.
      - Как военнослужащие, мы принимали присягу и просто не имеем права сидеть сложа руки, - в тон ему произнес Горбунов.
      - А я как раз к этому вас и призываю. Я и сам за то, чтобы действовать активнее. Вот и хлопцы наши такого же мнения, - указал Сидор Еремин на Виктора. - Поэтому и надо все хорошенько обдумать, чтобы не допустить провала с первых же шагов.
      - И тянуть тоже нельзя, - сказал Васильев. - Каждый день дорог, даже самая скромная помощь с нашей стороны фронту важна для победы.
      - Надо скорее готовить ваших людей, бойцов, - сказал Сидор.
      - Они готовы, но у нас нет оружия, - заметил Горбунов.
      - Кое-что у нас есть, - сказал Виктор и вопросительно глянул на Сидора Ивановича.
      - Совершенно правильно, - подтвердил Еремин и добавил: - Для начала кое-что есть, а там придется добывать оружие в бою.
      - Раз надо, будем добывать, - сказал Васильев. - Главное, положить начало...
      Еремин свернул самокрутку и негромко сказал:
      - Нам будет оказана помощь... А сейчас, товарищ Васильев, слово за вами. Вы человек военный, у вас есть опыт боев с противником... Партийное руководство предлагает вам встать во главе отряда. Что вы скажете на это?
      Васильев на мгновенье задумался, потом поднялся из-за стола и тихо сказал:
      - Командиром отряда... Смотрите. Как вы найдете нужным, так и делайте. Если мне будет оказано такое доверие, я постараюсь его оправдать.
      - Вот и хорошо, - сказал Еремин. - Людей своих вы большей частью знаете. Все фронтовики. Кстати, их надо сберечь от угона в Германию. Кое-где их уже забирают, отправляют в лагеря, а в Нижних Ежах пять человек схватили и расстреляли, вроде нашли у них оружие.
      - Да, все это верно, - задумчиво сказал Васильев, выходя из-за стола, - только не на каждого из прежних фронтовиков можно положиться. Кое-кто уже пригрелся на теплых квартирах, забыл о своем воинском долге, тем более что война отодвинулась далеко на восток. - Васильев прошелся по избе, постоял у порога, будто прислушиваясь к завыванию метели, затем, вернувшись, продолжал: - Ваша молодежь отряду будет нужна не меньше, чем обстрелянные бойцы. Она знает местные условия, а это крайне важно.
      Виктор тоже вышел из-за стола, помешал кочергой в печке, подбросил несколько поленьев и как бы между прочим сказал:
      - Молодежь такая есть, и драться она готова.
      Васильев одобрительно кивнул.
      Поздно вечером Васильев вместе с Ереминым покинули дом Хромовых.
      Глава десятая
      В полицейском участке было шумно и дымно. В коридоре толпились люди. Они о чем-то спорили, галдели. На их лица падал желтый тусклый свет керосинового фонаря, повешенного над дверью.
      Виктор подошел к старосте. Тот оторвался от бумаг, поднял голову.
      - Вы меня звали, Яков Ефимович? - сдвигая шапку на затылок, спросил юноша.
      - А ты что, испужался? - староста кольнул взглядом своих маленьких цепких глаз. - Есть дело, вот и вызвал. Не нравится, что ли?
      - Да нет, я ничего. Какое дело-то?
      - По наряду коменданта нужно перебросить сено на железнодорожную станцию. Ясно? - Буробин сдвинул к переносью кустики бровей. - Назначаю тебя старшим. Которые в коридоре толпятся бабы - будут с тобой, у тебя в подчинении. Доволен, а? А кто станет хорохориться - дашь знать. Лошадей зря не гони, поберегай.
      - Яков Ефимович, молод я другими-то распоряжаться, неопытен, нарочито пробурчал Виктор.
      - Не возражать! Я сказал - значит, все... Вон какой ведь вымахал, добавил староста строго.
      Виктор принял предписание, в котором среди отпечатанного на машинке немецкого и русского текста были вписаны жирными буквами его фамилия и имя, и вышел из участка.
      Перевозка сена оказалась как нельзя кстати для того дела, которое готовили Васильев и Еремин.
      ...Однажды, после очередной ездки Виктор остановил лошадь в условленном месте в селе Кривичи. Обоз укатил вперед. Было безлюдно. На избы, утопавшие в снегу, спускалась морозная мгла. Юноша слез с передка саней, подтянул чересседельник и, взбив охапку сена, взялся за вожжи. Лошадь, сдернув с места сани, сразу же затрусила по наезженной дороге, быстро продвигаясь к вышедшему из переулка старику с вязанкой хвороста.
      - Эй, дед, оглох, что ли? - крикнул ему Виктор. - Ну-ка с дороги.
      Старик поспешно сошел с колеи и, пропуская лошадь, снял шапку.
      - Сынок, - просяще сказал он, - сделай милость, подбрось в конец улицы, совсем ноги не идут.
      - Не идут, так на печи сидеть надо, - строго сказал Виктор. - Ладно уж, - мягче добавил он и придержал норовистую лошадь. - Садись, так и быть подвезу.
      Быстро проехали улицу. На краю села старик сполз с саней, поклонился юноше и, взвалив хворост на плечи, кряхтя, пошел прочь от дороги.
      Виктор присвистнул, взмахнул концом вожжей и пустил лошадь вслед за ушедшим обозом, подталкивая в сене ближе к передку увесистый пакет, завернутый в мешковину.
      Густые хлопья падавшего снега образовали сплошную белую пелену. Она стирала границу между небом и землей. Идти по снежной целине было трудно. И группа шла след в след. Впереди была Люба, за ней Васильев, несколько поодаль Борис Простудин, замыкал Горбунов. Временами Люба останавливалась, оглядывалась на командира. В лесу стояла тишина. Однако скоро она была нарушена прогромыхавшим поездом. Васильев посмотрел на часы. "Время удачное, - подумал он, - дневной осмотр закончен, ночной будет не раньше, чем через пять часов".
      Дождавшись Простудина и Горбунова, он еще раз напомнил порядок отхода и встречи с Виктором, который должен ждать их на санях в лесу. Потом, смерив одобрительным взглядом Горбунова, скомандовал:
      - Заступай, Сергей, на пост.
      - Есть, - ответил Горбунов и, чуть сутулясь по своей привычке, направился к старой развесистой ели. Борис Простудин пошел в противоположную сторону. Они должны были охранять Васильева с боков.
      - Теперь приступим к главному, - сказал Васильев, улыбнулся Любе и тронулся к железнодорожному полотну.
      Люба осталась на месте.
      Васильев преодолел высокий откос. Полотно дороги было скрыто снегом. Он лежал выше рельсов, и казалось, здесь была обычная санная дорога с двумя темными колеями, чуть припорошенными свежим снегом. Присев на корточки, Васильев прислушался, затем быстро нащупал выемку между шпалами и прихваченным с собой небольшим ломиком принялся расчищать под рельсом мелкую смерзшуюся гальку. Работал проворно и уверенно, без особой опаски: верил в бдительность охранявших его товарищей. Через несколько минут гнездо для заряда было подготовлено. Он достал из мешка мину и приладил в заготовленное ложе. Поставив взрыватель, Васильев еще раз осмотрел мину со всех сторон, затем осторожно засыпал ее песком и галькой. Теперь перед ним было лишь желтое пятно от песка. Он закидал его свежим снегом, и все по-прежнему забелело в вечернем полумраке. Сбегая вниз по склону, Васильев подумал: "Минут через двадцать состав должен проследовать на восток... С чем он будет? С танками? С пехотой?.."
      Люба, покусывая от волнения губы, бросилась ему навстречу.
      - Все в порядке, Кузьма Иванович?
      - Скорей, - ответил Васильев. - Всем отходить.
      У лесной дороги, где стояли сани Виктора, Васильев остановился.
      - Ну, ребята, теперь без меня добирайтесь. До встречи...
      Уже не было видно саней, и легкая поземка заносила их след. Медленно тянулись минуты. Но вот наконец послышался хриплый паровозный гудок, и лесная тишина стала наполняться железным стуком колес. Васильев притаил дыхание. Ему показалось, что поезд проскочил мину, но лес огласился раскатистым взрывом, и под глубоким снегом вздрогнула земля. В зареве взрыва, меж деревьев, Васильев ясно различил темные цистерны. Они, будто неполновесные, игрушечные, в какой-то неопределенной последовательности неуклюже кувыркались под откос, воспламенялись, озаряя мутную белую пелену снегопада ярким оранжевым светом.
      * * *
      Тонкие струйки снеговой воды торопливо сбегали с крыш на слежавшиеся сугробы, извилистыми ручейками пробивали себе дорогу в низины. Из побуревшего леса все сильнее веяло запахом сосны, горечью осин, прелью прошлогодних трав.
      После мощных зимних ударов Красной Армии под Москвой, принудивших врага попятиться назад, повсюду в глубоком немецком тылу с еще большим размахом начало нарастать сопротивление оккупантам, стали возникать вооруженные партизанские группы и отряды.
      Врага лихорадило. Еще совсем недавно, зимой, оккупанты сравнительно безучастно относились к окруженцам, осевшим кое-где в глухих деревнях. С приходом весны все изменилось. Фашисты предприняли массовые облавы на бывших воинов.
      Васильев с тревогой следил за угрозой, нависшей над его товарищами-окруженцами, в которых он видел будущих бойцов-партизан. Ему хотелось как можно быстрее обезопасить этих людей, вывести их из-под возможного удара врага.
      Когда все было подготовлено к уходу в лес, он почувствовал облегчение - будто свалилась гора с плеч. Неясно было лишь с одним красноармейцем по фамилии Цыганюк, который сторонился прежних товарищей. Васильев знал, что тот в армии был в одном подразделении с Горбуновым, и поручил ему переговорить с Цыганюком.
      Получив задание от Васильева, Горбунов долго думал о Цыганюке, перебирал в памяти все, что вместе пережили: танковую атаку врага, прикрытие ночью полка, отходившего на другой рубеж, окружение, скитания по лесам и болотам. Все это время они были почти друзьями, делились последним куском хлеба. А здесь, в селе, будто стали чужие. По вечерам они иногда еще сходились вместе, садились возле избы на потемневшие от времени бревна, закуривали из одного кисета, делились воспоминаниями о совместно пережитом на фронте, касались и политики. И все-таки с каждой встречей Горбунов мрачнел, ему становились все более непонятными образ мыслей и поведение Цыганюка. Горбунов подолгу размышлял и не мог найти причины их растущей отчужденности. Особенно тягостно подействовал на него один случай. Зашел как-то он к бывшему однополчанину в дом. Цыганюк с Натальей пили молоко. Присел на лавку, к столу не пригласили. Наталья собрала посуду и вышла, хлопнув дверью, во двор, а Цыганюк встал, потянулся и с наслаждением похлопал себя по животу.
      - Красотуха! Теперь можно часок-другой и вздремнуть.
      Горбунову впервые бросился в глаза мясистый загривок, появившийся у приятеля.
      - А мне не только днем, но и по ночам-то не очень спится, - сказал он.
      - Что так, нездоров? - поинтересовался Цыганюк. - Нервы шалят, по-прежнему философские вопросы решаешь?
      - Какие уж там философские! - махнул рукой Горбунов. - О матери думаю, об отце - как они там? И что будет с нашей Россией...
      - Что будет, по-моему, уже понятно. Приберет ее Гитлер к рукам, вот и все.
      - Ты что, серьезно так думаешь? - нахмурился Горбунов.
      - А разве похоже, что я смеюсь? - ответил Цыганюк. - Уже улыбнулась Украина, пал Орел, немцы под Ленинградом, да и от Москвы не так уж далеко отступили... Чего же тут непонятного? Всякая вера надломилась.
      - Зря ты так, - сказал, сдерживаясь, Горбунов.
      - Не верю я больше ни во что. Вон у них техника-то какая, валит все, ничем не задержишь!
      - Нет, ошибаешься. Россия не падет. Она еще постоит за себя.
      - А кому стоять-то? - усмехнулся Цыганюк. - Немцы перемололи нашу кадровую армию, а теперь добивают запасников. Что же ты будешь тут делать?
      - Делать можно многое, - не сдавался Горбунов.
      - А сам-то ты что делаешь?
      - Пока ничего, а делать что-то надо.
      - Вот именно "что-то надо", - многозначительно усмехнулся Цыганюк.
      - Слышал, появились партизаны, несколько эшелонов пустили под откос, взорвали мосты, нарушили связь... Может, и нам податься к ним?
      - Да ты в своем уме?.. Уж если что-то действительно делать, так это себе работенку подбирать, к новому порядку прилаживаться... Ну, что ты на меня смотришь, как на прокаженного? - возмутился Цыганюк. - Было время, мы дрались, и, кажется, неплохо. Да вот не устояли. Но разве мы повинны в этом? Теперь тужить да плакать поздно. Того и гляди угонят на чужбину, а там с голоду подохнешь. А я не хочу и не собираюсь подыхать!..
      - Что же ты конкретно предлагаешь? - резко спросил Горбунов.
      Цыганюк задумался и не ответил.
      - Ну?
      - Не знаю. Конкретно - не знаю, - вяло и неопределенно произнес Цыганюк.
      ...Теперь Горбунову предстояло довести до конца тот разговор. Он постоял, собираясь с духом, возле вербы с набухшими почками, сломал ветку, понюхал, потом бросил ее и решительно направился к знакомому крыльцу.
      Цыганюк встретил его настороженно.
      - Ну, так что же ты все-таки решил? - спросил Горбунов. - Я тебя все еще считаю своим фронтовым товарищем, и мне не все равно, какой ты пойдешь дорогой.
      - Напрасно обо мне печешься, - сухо сказал Цыганюк, достал кисет и закурил. - Я же не дитя и не очень-то нуждаюсь в отеческой опеке.
      - Имей в виду, что в деревню вот-вот нагрянут немцы.
      - Ну и что же из того?
      - Угонят в лагерь. А может, что и похуже...
      - А я перед ними ничем не провинился. Я при доме. Из деревни не выхожу, не шляюсь, как некоторые... За что же меня немцам преследовать?
      - А ты не слышал, что во многих деревнях начались аресты всех воинов Красной Армии без разбору? - сказал Горбунов.
      - Я не считаю себя больше воином Красной Армии, и все, - отрезал Цыганюк.
      Горбунову захотелось крикнуть: "Подлец, продажная шкура!.." Но он снова сдержал себя и сухо спросил:
      - Так, может, к Якову подашься?
      - Поживем - увидим... А у Якова и вправду покойнее будет, чем там, куда ты меня затянуть мечтаешь, - сказал Цыганюк и со злостью спросил: Или ты думаешь, я тебя не раскусил, философ-агитатор?
      - А меня и раскусывать нечего, - безразлично проговорил Горбунов и повернулся к выходу.
      Васильев был расстроен не только недоброй вестью о Цыганюке. Его волновала и судьба семьи Зерновых, в которой он нашел приют в тяжелые дни, которую приходилось теперь оставить.
      Марфа чувствовала, что Кузьма Иванович ненавидит фашистов, и это вызывало у нее какое-то душевное уважение к нему. Когда же наступило время ухода его из дома, сердце ее защемило от боли. Она загрустила. И все же это было для нее всего лишь небольшое огорчение, за которым последовал непредвиденный удар по ее материнским чувствам. Марфа знала о горячей дружбе дочери с Виктором. В тайне души ее ютилась надежда: "Витя хороший паренек, честный, умный. Пройдет годок, другой, можно их и поженить". Но, думая так, она и не предполагала, что дочь ее не только связана с юношей узами дружбы, но вместе с ним собралась уйти в лес.
      И вот когда отряд партизан подготовился к своему выходу, Люба открыла свою тайну матери.
      - Нет, ты никуда не пойдешь и будешь только со мной, - резко возразила она. - Я боюсь за тебя, ты еще не знаешь по-настоящему жизнь...
      Люба была поражена таким непредвиденным возражением матери, она не подозревала, что ее уход в отряд так сильно огорчит мать. Люба растерянно уставилась на мать и не знала, как поступить. В ее сознании забушевали взволнованные чувства: "Остаться с матерью - значит, расстаться с любимым человеком, и, может быть, надолго. Как быть? Что же делать?.."
      Васильев, удивленный словами Марфы, резко упрекнул ее за это. Однако Марфа оставалась непреклонной и, словно подозревая сговор Кузьмы и Любы, ехидно возразила:
      - И ты, Кузьма Иванович, заодно с дочкой? Вот уж не ожидала от тебя такой благодарности.
      Васильев с досады пожал плечами.
      - Что ты говоришь, мама, как тебе не стыдно? - закричала Люба.
      "Пустить ее в лес! Такая молоденькая и неопытная! Глухие ночи! Да как же это можно? Мало ли что может произойти! Потом она же сама и будет меня проклинать", - беспокойно мелькали мысли.
      - Нет, как я сказала, так и будет, - в ответ на упреки дочери решительно произнесла она.
      Васильев подумал: "Какое глупое упорство! Ну, ничего, пусть остается Люба на месте, она нужна нам будет и здесь, для связи".
      Люба долго еще спорила с матерью, доказывала ее неправоту, настаивала на своем уходе с отрядом, но все это не помогло, - Марфа стояла на своем.
      Васильев почувствовал какую-то невыносимую тяжесть на сердце. Он свернул цигарку, вышел на улицу и, пройдя в сад, присел на бревно. Высоко в небе одна за другой вспыхивали звезды. Кое-где слышался тихий говор. Время тянулось медленно. Кузьма взглянул на часы, закурил.
      В доме у Марфы дважды хлопнула дверь. Послышались легкие шаги. Кто-то прошел в направлении сада и остановился возле тына. Потом прозвучал умоляющий голос:
      - Ну что же мне делать, скажи?
      Это в отчаянии спрашивала Люба Виктора. Кузьма Иванович решил не выдавать своего присутствия.
      - Ну как же мне быть? - снова спросила Люба.
      Голос Виктора звучал глуховато:
      - Все матери одинаковые, не хотят отпускать детей от себя, как птицы своих птенцов, до тех пор, пока они не научатся летать. Так, наверное, и должно быть. А мы-то уже не птенцы. Если все так будут поступать, что же тогда будет? Нет, Люба, на это не надо обращать внимания, нужна твердость. Бросай все и пойдем с нами.
      На какое-то мгновение разговор стих. Вероятно, Люба раздумывала. Потом снова зазвучал ее озабоченный голос:
      - Мать не переживет этого. Когда она проводила папу на фронт, несколько дней была как не своя. Только ты не подумай, что я боюсь идти с вами.
      - Ничего я об этом не думаю. Мне-то тоже будет трудно.
      - Трудно?
      - Ну да, без тебя.
      - Это правда, Витя?
      - Ты еще спрашиваешь! - удивился Виктор.
      - А мне без тебя страшно оставаться.
      - Нонка тоже здесь остается.
      - У нее ветер в голове, да и отец ее пошел уже работать в районную сельхозуправу ветеринаром.
      - Ты будешь помнить обо мне? - спросил Виктор.
      - Помнить, этого мало, мне хочется постоянно видеть тебя...
      Следующих слов Васильев не смог разобрать. Резко хрустнул тын, и все стихло. Он посмотрел на часы:
      - Ну что ж, пора и трогаться.
      Он еще раз закурил, прошелся по саду, вернулся к молодым людям и тихо сказал:
      - Пошли, дружок.
      - Иду, иду, - отозвался Виктор.
      Тихо, незаметно подошли Валя, Сергей Горбунов, потом Боря Простудин.
      - Наши все вышли, все готово, - тихо сказал Горбунов.
      - Сейчас тронемся и мы, - ответил Васильев.
      Валя, заслышав тихий шепот Виктора и Любы, словно с досады, недовольно упрекнула:
      - Витя, сколько можно тебя ждать, пошли! - У Любы под ложечкой так и защемило от этих повелительных колючих слов подружки.
      Пропели ночную зорю петухи. Звонко дзинькали спадающие с крыш крупные капли воды. Кузьма Иванович вбежал в дом, крепко пожал руку Марфе.
      - Большое вам спасибо за все, за приют, за вашу душевную доброту.
      - Да что вы, Кузьма Иванович, если что было не так, не взыщите, ответила Марфа. - Не забывайте нас, в любое время дня и ночи наш дом всегда будет открыт для вас...
      - Мы еще встретимся с вами, отпразднуем победу, - ответил Кузьма Иванович и перекинул за плечо вещевой мешок. Уже в переулке он уловил последние слова Виктора.
      - До скорой встречи, Люба...
      Глава одиннадцатая
      Далеко на востоке все заметнее розовели облака. Ветер подхватывал прошлогодние сухие листья и гнал по влажной весенней земле. Марфа поправила платок на голове, подобрала под него выбившиеся волосы и прислушалась к неровному урчанью моторов, нараставшему откуда-то издалека. Перекинув за плечо вязанку хвороста, она торопливо зашагала в село. Уже на улице ее догнали тупорылые машины с фашистскими солдатами. Они промчались мимо, обдав ее дорожной грязью. Вбежав в дом, Марфа закричала, будто вот-вот, сию минуту, должна была разразиться какая-то страшная беда:
      - Немцы приехали!
      Люба испуганно взглянула на мать. Потом сняла со стула платье и подала ей.
      - Переоденься, мама, ты же вся мокрая.
      А тем временем на улице села уже оживленно и громко галдели, хохотали, тяжело топали чужие солдаты в серо-зеленых шинелях. На дорогах, за околицей были выставлены часовые, на столбах и на стенах многих изб появились отпечатанные крупным шрифтом объявления. "Всем немедленно сдать оружие. За неподчинение - расстрел!" - гласили одни из них. В других предлагалось: "Всем бывшим военнослужащим Красной Армии встать на учет, за неповиновение - расстрел!" Расстрелом грозили за все: за слушание радио, за появление на улице в ночное время, за неподчинение местной администрации, за укрывательство партизан, за несдачу продовольствия...
      Прошел час, другой. Село притихло. Никто из жителей не появлялся на улице. Никто не нес сдавать оружие. Не шли и застрявшие в деревне окруженцы.
      И тогда фашисты приступили к действиям. Из дома в дом шли они, подвергая каждый тщательному обыску. Искали в первую очередь местных коммунистов, воинов Красной Армии. Во время обыска забирали ценные вещи, хлеб, уводили скот.
      К полудню в полицейское управление были доставлены шестеро мужчин, у которых не оказалось на руках никаких документов. В тот же день их увезли из деревни. Среди этих шестерых трое были окруженцы, которые не пожелали уйти с Васильевым.
      В дом Зерновых ввалились сразу четыре немца - лейтенант, унтер-офицер и два солдата. Они осмотрели одну, затем вторую половину избы, чулан, произвели обыск, но ничего подозрительного не обнаружили.
      - Где постоялец? - грубо спросил Марфу сопровождавший немцев староста Яков Буробин. Его водянистые глаза беспокойно бегали из стороны в сторону и боялись встретиться с взглядом Марфы.
      - Я не знаю, - ответила Марфа, - он еще два дня тому назад ушел из дому и не вернулся.
      - То был супруг фрау? - спросил пожилой унтер-офицер с нездоровым желтым лицом.
      Марфа пожала плечами, но вынырнувший откуда-то Цыганюк быстро ответил:
      - Нет, это лейтенант Красной Армии, сейчас партизан.
      На рукаве теплого пиджака у Цыганюка красовалась новенькая желтая повязка полицая.
      - Лейтенант? Партизан?! - удивленно произнес молодой белокурый офицер и перевел взгляд на Любу, которая стояла в сторонке рядом с Коленькой. Он смотрел на нее, то ли подозревая ее в чем-то, то ли что-то припоминая.
      Потом, встретившись с Любиным взглядом, немецкий лейтенант, казалось, чем-то был поражен: "Что это такое! Где же я видел это лицо? Оно чертовски красиво! Клянусь богом, оно бесподобно!" Лейтенант сощурил глаза и, словно перелистывая страницы знакомой ему книги, принялся рыться в своей памяти. "Марта, дочь лавочника! - мелькнуло в его сознании. - Нет, что я, чепуха! Никакого сходства, только, пожалуй, губы... Но у Марты бесстыдно-ненасытные глаза. А эта вот, - бросив вновь взгляд на Любу, настоящий ангел. Да, вспомнил, у нее есть в чем-то сходство с Кларой. Но и та, кажется, не могла бы тягаться с красотой этой девушки. Как жаль, что я встретил ее не там, а здесь, в этой неприятной глуши".
      Люба не выдержала развязного взгляда офицера и опустила глаза. Она крепко обхватила прижавшегося к ней Коленьку и отвернулась в сторону. Лейтенант еле заметно улыбнулся и, словно любуясь, сказал:
      - Вы есть настоящая красавица.
      Староста Яков и полицай Цыганюк недоуменно смотрели на все, что происходило в доме Марфы. Лишь два фашистских солдата, не обращая ни на что внимания, продолжали еще рыться среди домашней утвари и скрупулезно листали школьные учебники. Лейтенант заговорил снова:
      - Меня зовут Франц, фамилия Штимм, - отрекомендовался Любе офицер, а как вас зовут?
      Люба промолчала, на лице ее блуждали испуг и растерянность. Лейтенант подозвал к себе унтера и что-то сказал ему по-немецки, тот буркнул "яволь", вынул из своего ранца маленький фотоаппарат и, наставив на Любу, дважды щелкнул затвором. Затем он подошел к Любе и спросил:
      - Дивчинка ест тако же партизанка?
      - Что вы, господин начальник, какая она партизанка, - поспешила Марфа, - она совсем еще дитя, ей всего шестнадцать лет.
      - Али то не ест мало лет, фрау! - не спуская липкого взгляда с Любы, продолжал унтер. - Така симпатична дивчинка и млодый лейтенант-партизан... колосаль роман! Потребно немножко говорить с дивчинкой, где может быть тот лейтенант.
      Староста Яков и новоиспеченный полицай Цыганюк со скрытой усмешкой переглядывались.
      Унтер-офицер достал из кармана записную книжку с заложенным в ее корешок тонким карандашом.
      - Дивчинка ест цурка фрау? Проше...
      Марфа уловила смысл вопроса.
      - Дочка, - ответила она поспешно. - Моя дочка, она не партизанка. А постоялец наш немолодой, он ей в отцы годится. Она не знает, куда он ушел. И я не знаю.
      - Так, дочка, - повторил унтер и что-то записал в книжечку. Лейтенант приблизился к Любе и спросил: - Вы не ответили мне, как вас зовут?
      Люба опустила глаза и снова промолчала. Староста Яков Буробин, согнувшись перед офицером, угодливо произнес:
      - Любка. Зернова Любка, так ее зовут... Дура! - возвысил он голос. Что ж ты молчишь? К тебе же обращается господин офицер!
      - Прекрасное имя, хорошая фамилия - Зернова! - восхищенно произнес Штимм, а унтер по слогам записал: Зер-но-ва Люпка.
      - Люба, дочка моя, - растерянно твердила Марфа, смотря то на унтера, то на лейтенанта, и не могла себе взять в толк, чего ради пристали они к ее дочери.
      - Я приду к вам, я буду вас навещать, - уже на пороге проговорил Штимм и, приложив руку к сердцу, вместе с другими скрылся за дверью.
      Когда немцы вместе с Яковом и Цыганюком покинули дом, Марфа тяжело вздохнула.
      - Господи, что же это такое? Что же мы будем делать-то? - обратилась она к дочери.
      - Раньше надо было думать, - ответила Люба и вдруг вспылила: - Все, все ушли, - Витя, Борька, Валя тоже ушла! Только ты меня не пустила. А теперь спрашиваешь, что делать? Не знаю я!
      Минуло несколько дней, а оккупанты все не унимались. Они продолжали отбирать у крестьян скот, птицу, хлеб. Не обошли они и Марфу. Как-то к ней во двор ввалились три дородных румяных солдата. Они увидели кур, весело затараторили, стали ловить их. Поднялся неистовый переполох. И все-таки половина из них оказалась в руках развеселившихся вояк.
      Встревоженная этим шумом, замычала в хлеву корова. Солдаты радостно захлопали себя по бедрам.
      - Му-му! - произнес один из них и подмигнул Марфе.
      - Му-у! - отозвался второй. Потом он передал бившуюся курицу своему напарнику, достал из деревянных ножен тесак и направился в хлев.
      Марфа кинулась ему наперерез. Она встала спиной к дверце хлева и закричала:
      - Не пущу, не подходите!
      Солдат остановился, улыбка его сошла с лица. Он схватил Марфу за рукав, отшвырнул ее в сторону и, накинув на рога корове ремень, потянул ее со двора. Марфа, опомнясь, нагнала солдат уже далеко за домом.
      - Отдайте скотину, куда вы ее ведете? Чем я буду кормить детей? кричала она на всю улицу.
      Солдаты шли, ухмыляясь, не обращая на Марфу внимания. Уже рядом со школой ее вдруг окликнули:
      - Фрау Зернова, момент!..
      Марфа оглянулась и увидела возле школьного крыльца пожилого желтолицего унтера. Рядом с ним стоял тот же белокурый молоденький офицер, который был в ее доме во время обыска и назвался Францем Штиммом.
      - День добрый, фрау Зернова. Наш лейтенант имеет интерес до фрау...
      - Моя корова, корова!.. - простонала Марфа, указывая рукой на солдат.
      - Хальт! - скомандовал внезапно офицер и что-то быстро и резко сказал по-своему солдатам. Те остановились, недоуменно переглянулись, потом щелкнули каблуками и повели корову обратно к Марфиному дому.
      Так вроде и откупилась Марфа курами. Ей было приятно, что она смогла постоять за себя, и в то же время она продолжала со страхом думать о подозрительном любопытстве немцев к ее дочери.
      Шли дни, а Франц в доме все не появлялся. "Может быть, по молодости просто пошутил над девочкой", - мысленно успокаивала себя Марфа. И все же она не переставала ломать голову. "Как поступить с дочерью? Куда ее укрыть? Свезти в Мироново, к тетке? Глядишь, может быть, этот щеголь и быстро уедет. Нет, нет, - возразила она сама себе, - не пущу ее никуда".
      Но однажды к вечеру Марфа разговорилась с соседкой возле колодца. Дома оставалась одна Люба. И вот, распахнув дверь избы, она обомлела: за столом, под самыми угодниками, словно под их охраной, сидел молоденький белокурый офицер Штимм. Напротив него на скамье сидела смущенная, с опущенными глазами Люба. На столе стояла бутылка вина с золотистой этикеткой, распечатанная коробка дорогих конфет, плюшевый медвежонок, валялось несколько каких-то фотографических карточек. Завидев мать, Люба вскочила со скамьи и уткнулась ей в плечо, а офицер вышел из-за стола, поклонился и сказал:
      - Здравствуйте, гражданка Зернова. Извините, я не знаю вашего имени и отчества. Я инспектор интендантского ведомства... Вы меня узнали?
      В ожидании ответа хозяйки он продолжал вежливо стоять, стройный, розовощекий. В избе приторно пахло шоколадными конфетами и крепким мужским одеколоном. "Чтоб ты лопнул!" - подумала Марфа, но не ответить на его приветствие не осмелилась.
      - Здравствуйте...
      - Я занес вам по пути фотографические снимки вашей дочери, которые изготовил мне унтер-офицер Грау. Этот пройдоха Грау знает, что я ценитель старинного русского искусства, а также русского типа красоты. Извините, что я немного бесцеремонно, но я с добрыми чувствами.
      Марфа вспомнила, что этот молоденький офицер, столь складно разговаривающий по-русски, велел своим солдатам вернуть ей корову, сердце ее смягчилось, и она сказала:
      - Коль с добром, то милости просим.
      - Вас, очевидно, удивляет, что я свободно говорю по-русски. Я охотно поясню... Когда я был мальчиком, я пять лет жил в Москве. Мой отец был тогда коммерческим советником. Мы уехали из Москвы в тридцать третьем году. Потом я изучал славянские языки и экономику в Берлине. Вот, кстати, маленький сувенир из моего родного города. - Штимм взял со стола плюшевого медвежонка и протянул Марфе. - Медведь - это такой старинный символ города Берлина. Возьмите для вашего мальчика.
      - Зачем же такое вам беспокойство?
      - Пустяки... Я же говорил, что буду заходить к вам, - продолжал Штимм, - как видите, я сдержал свое слово. Проходите к столу, не волнуйтесь, я ваш гость.
      "Я ваш гость, а приглашает к столу, странная манера хозяйничать в чужом доме! Лучше бы ты лопнул, как мыльный пузырь, туда бы тебе и дорога!" - с возмущением подумала Марфа. Штимм улыбнулся, и на его щеках обозначились ямочки.
      - Пожалуйста, посмотрите, как получилась ваша стыдливая дочь... - и он подал Марфе фотокарточки.
      Люба на фотографии выглядела испуганной, растерянной и все же нельзя было не заметить ее красоты: удлиненные глаза, пышные волосы, полные, резко очерченные губы... Марфа опять тяжело вздохнула: сердце ее сжалось от какого-то недоброго предчувствия.
      Она положила карточки на стол и бросила испытующий взгляд на офицера. Она не знала, как себя с ним вести, что говорить.
      - Ваша дочка очень робка. У нас девушки так себя не, ведут. Они с радостью приглашают молодых людей. Она же дика, как серна, - указал Штимм на Любу, - всего боится, опускает глаза, неужто я действительно так страшен? У девушек в Германии я пользовался неизменным успехом.
      Марфа с презрением бросила взгляд на Штимма.
      - То ведь Германия, а здесь Россия, - заметила она, - а вы не просто офицер, но еще и...
      - Завоеватель, - не дав полностью высказаться Марфе, добавил Франц.
      Марфа кивнула головой. Франц усмехнулся и принялся оправдываться:
      - Нет, это не имеет никакого значения. Кстати, вы мне так и не сказали, как вас зовут, - напомнил он Марфе.
      - Маму зовут Марфа Петровна, - неожиданно вместо матери произнесла Люба робким голосом.
      - Ну что ж, Марфа Петровна, - подхватил Штимм, - я тогда не буду мучить вас своим присутствием, я немножко психолог и понимаю ваши чувства... Я прошу только принять от меня этот совсем скромный подарок, это популярное у вас в России лечебное вино "Кагор" - это лично для вас, Марфа Петровна. А эту небольшую коробку конфет - для вашей совсем еще молоденькой дочки, для вашего ребенка... Пожалуйста, извините.
      Он встал, взял с подоконника фуражку и, юношески стройный, щеголеватый, направился к выходу. У двери натянул на руки перчатки и сказал:
      - Мне очень хотелось бы, чтобы мы стали друзьями, хотя это и сложно. Я постараюсь доказать вам, Марфа Петровна, свое доброе уважение. Вы всегда можете обратиться ко мне, и вас никто не обидит... Я приглашаю вас, когда будете иметь время, посетить мою квартиру - это в вашей школе, - послушать музыку, у меня богатая коллекция разных песен, отличный патефон... Пожалуйста!
      - Спасибо, нам не до музыки, нам нужно работать, - сухо ответила Марфа.
      * * *
      На волейбольной площадке возле школы был расчищен круг. По одну сторону его стояли робеющие девчата, по другую - солдаты, в начищенных до блеска коротких сапогах. Любе бросилось в глаза, что у рядовых солдат были длинные, аккуратно подстриженные и причесанные волосы. На стуле сидел рыжий, как огонь, ефрейтор с большим сверкающим аккордеоном, он выводил незнакомую мелодию и пел уверенным звучным баритоном, отчетливо выговаривая слова:
      О, донна Кларэ, их хаб дих танцен газеен,
      О, донна Кларэ, ду бист вундэршеен!..
      При этих словах солдаты, точно по команде, устремились к девушкам и бесцеремонно потянули их на круг. Некоторые девчата упирались, пятились назад. Люба слышала игривый хохоток Нонны, когда та приближалась к ней по кругу вместе со своим партнером - долговязым солдатом в очках. Люба отошла от вяза, возле которого стояла, наблюдая за танцующими, и вдруг увидела в двух шагах от себя лейтенанта Франца Штимма.
      - Здравствуйте, Люба, - сказал он. - Не удивляйтесь, что видите меня здесь - к танцам я не имею никакого отношения. Солдаты бывают немного вульгарны, хотя им можно много простить... Я живу в вашей школе.
      - Да, вы говорили, - быстро сказала Люба, не поднимая глаз. Сердце ее забилось острыми, гулкими толчками.
      Штимм принялся говорить ей что-то о чудесной погоде, о весне, о луне, покровительнице всех влюбленных, голос его звучал мягко и чуть взволнованно, а у Любы вдруг встала в памяти августовская ночь, когда Виктор и она подожгли пшеничное поле. Как ей хотелось, чтобы он был сейчас рядом, чтобы защитил ее, увел от этого красивого непонятного немца!
      - О чем вы задумались, Люба? - спросил Штимм.
      - Ни о чем... Я смотрю на танцы, - торопливо объяснила она.
      - Вы любите танцевать?
      - Нет, нет! - сказала она, решив, что Штимм собирается пригласить ее на круг.
      - В таком случае вы, может быть, согласитесь немного погулять? - он просительно заглянул ей в глаза. - Вас совсем не видно, а к вам в дом я не рискую больше без приглашения приходить.
      "Что он, в самом деле такой или притворяется?" - подумала Люба, а Штимм уже мягко, но настойчиво увлекал ее за собой в сторону от площадки, где рыжий аккордеонист увлеченно наигрывал быстрый фокстрот, пел про какую-то даму и где слышался вызывающе громкий смех Нонны.
      - Мне нужно домой, меня заругает мама, - сказала она Штимму, когда они дошли до окраины села.
      - Пожалуйста, пойдемте обратно, - тотчас согласился он, будто уловив ее тревогу. - Но скажите, почему вы так печальны? Почему на вашем лице грусть?
      - Нет причины веселиться, - сказала Люба.
      - Я понимаю. Война, - ответил Штимм. - Но жизнь, молодость сильнее войны... А знаете, мне тоже не очень весело, хотя сегодня день моего рождения.
      - И сколько же вам исполнилось?
      - О, уж двадцать два! Это закат моей юности, - улыбнулся Штимм.
      - Поэтому вам и невесело? - простодушно спросила Люба.
      Солнце уже скрылось за стеной леса. Над деревней быстро сгущались сумерки. Аккордеон умолк, девчата разошлись по домам, улицы опустели, но Люба этого не замечала. Когда они вернулись к школе, Штимм остановился и, приблизив к Любе свое лицо, очень тихо сказал:
      - Может быть, вы согласитесь зайти ко мне?
      - Зачем?
      - Вы меня боитесь?
      Она подумала и кивнула.
      - Почему? - спросил он. - Я для вас приготовил маленький сюрприз, если вы его возьмете, вы подарите мне большую радость в день моего рождения... Пожалуйста, всего на одну минуту, на одну-единственную минуту!
      Дальше все было как во сне. Любе хотелось изо всех сил крикнуть: "Нет!" - но она словно лишилась голоса: ей хотелось бежать прочь, домой, но ноги почему-то шли не в ту сторону.
      - Только на одну минуту, а потом я провожу вас домой, домой к маме... на одну минуту, - шептал Штимм, вводя ее в свою комнату и крепко прижимая к себе...
      ...Открыв глаза, Люба долго не могла понять, где она и что с ней. И вдруг все происшедшее встало в ее памяти с беспощадной резкостью, будто с глаз мгновенно спала пелена. Она почувствовала, как от ужаса, от стыда леденеет сердце. "Скорей, скорей бежать, хоть в огонь, хоть в омут - все равно куда, только бы скорее избавиться от этого позора!" - мысленно твердила она, а перед глазами проносились необъяснимые сцены того, что было.
      Как могло это произойти, как она переступила порог квартиры немецкого офицера? Какой дурман нашел на нее?
      Вначале ей показалось, что Штимм поцеловал ее щеку просто в знак благодарности: она согласилась войти к нему на одну минутку, как он просил. Да, он на самом деле приготовил для нее сюрприз. Он показал ей ее увеличенный портрет, сделанный на прекрасной бумаге и наклеенный на золотистый картон; она была так хороша собой на этой подретушированной фотографии, что невольно улыбнулась.
      Не поддайся она этой слабости, и не было бы всего остального. "Мамонька, родная!" - простонала она, уткнувшись лицом в колени. Перед ее мысленным взором промелькнули лица дорогих ей людей: Виктора, которого она, казалось, так горячо любила, встревоженной и опечаленной матери, озабоченного, со скрытой, сдержанной нежностью отца, когда его провожали на фронт...
      "Возьмите ваш прекрасный портрет, - сказал ей Штимм, - и позвольте мне на прощанье - перед тем, как вы вернетесь домой, к маме, сказать вам всего три слова... Можно?"
      И снова он смотрел в ее глаза. Этот взгляд пугал ее. Она догадывалась, что за слова готовит он сказать ей.
      - Сегодня мой день рождения, и я позволил себе некоторые вольности... Я не должен был признаваться вам, Люба, в своих чувствах, но это оказалось выше моих сил. Я люблю вас, я полюбил вас с той самой минуты, как только повстречался с вами, и я буду любить вас до конца своей жизни...
      Люба была ни жива, ни мертва. А он уже стоял перед ней с двумя рюмками. "Кто знает, может быть, он погибнет на войне, но он будет хранить в своем сердце ее милый образ, носить его в себе до последней минуты своей жизни..." Он говорил ей эти слова, и в его глазах светилась то грусть, то волнующее беспокойство, а в вытянутых руках еле держались две небольшие рюмки, наполненные словно крепким чаем. "Поздравьте меня, милая Люба... меня всегда в этот день поздравляла сестра Эльза и моя мама... Это совсем нестрашно, один глоток, я верю, что он принесет счастье!.."
      И она выпила. У нее перехватило дыхание, обожгло грудь... Через минуту у нее странно и весело закружилась голова, и вместо того чтобы идти домой, она почему-то села на стул, и перед ней незаметно появилась полная рюмка с тем же огненным "чаем". Из какого-то упрямства, из желания сделать кому-то назло, может быть, больше всего этому Штимму, Люба сказала, что ничего не боится, ни немцев, ни этого жгучего вина, ни его, Франца Штимма...
      - Мама! - закричала Люба в голос.
      - Дорогая, успокойся. Уже утро. Сейчас показываться тебе на улице нельзя, - сказал Штимм, выходя из-за занавески. Он был одет в светлую шелковую пижаму. Лицо его было розовым, свежим. Видно, он только что побрился: от него веяло одеколоном.
      - Что вы со мной сделали? - захлебываясь в слезах, прокричала она.
      - Это любовь. Настоящая любовь... Я люблю тебя, я никогда тебя не оставлю, - сказал Штимм, нежно обнимая ее.
      Глава двенадцатая
      Полицай Степан Шумов, охранявший квартиру Франца Штимма вместе с немецким патрулем, первый досконально пронюхал о том, что случилось там, внутри, за затемненными окнами. Приоткрытая им тайна немедленно пошла гулять от избы к избе, от колодца к колодцу, по всему селу. Бабы охали, вздыхали и на все лады судачили о происшедшем, выворачивали всю подноготную семьи Зерновых.
      Усталая после работы на ремонте дороги, Марфа, придя домой, не обратила внимания на отсутствие дочери. До поздних сумерек Коленька с ребятами играл возле соседской избы, не возвращалась и Люба. "Наверное, у подружек заболталась, поди, скоро придет", - думала Марфа. Наступила полночь. Немцы произвели, как обычно, круговой обстрел местности. Делали они это каждый раз в двенадцать часов ночи, поливая пулеметным огнем опушки леса, овраги, дальние и ближние подступы к деревне. А дочь словно канула в воду. Марфа огородами сбегала к соседкам, но те ничем утешить ее не смогли. Всю ночь не смогла она заснуть. Уложив Коленьку, она то и дело подходила к окну, всматривалась в улицу, выходила во двор и прислушивалась к малейшему шороху.
      А утром, когда черная молва докатилась до нее, Марфа ахнула и побелела, как полотно. А сердце на что-то еще надеялось, рвалось на помощь попавшей в беду. И Марфа, словно очумелая, что есть мочи понеслась разыскивать дочь. Теперь лицо у нее горело от прилива крови.
      Возле школы Марфу остановил часовой. Она объяснила, что ей необходимо видеть офицера Штимма. Однако солдат, не обращая внимания на ее слова или не желая вникать в их смысл, навел на нее автомат и прокричал свое: "Цурюк!" - "Назад!" Марфа не отступила и тоже крикнула:
      - Дочка моя, Люба, дитя, как там у вас - кинд, кинд у офицера Штимма!
      Солдат на мгновение задумался, напряженно наморщил лоб, что-то соображая, потом спросил Марфу:
      - Муттер? Мамка?
      В то же время с шумом распахнулось окно, и в нем показалась Люба.
      - Мамочка, дорогая! - закричала она.
      Марфа растерянно уставилась на дочь и появившегося рядом с нею белокурого офицера. Она стояла ошеломленная и не знала, что делать. Ноги у нее подкосились, горло сдавила спазма, тело судорожно передернулось. "Значит, все так и есть, как говорили. Потаскуха, продажная шкура!.."
      Между тем Штимм отдал какое-то распоряжение часовому. Солдат вытянулся перед ним, а затем знаками предложил Марфе идти вперед.
      Когда Марфа вошла в комнату, в нос ей ударил запах духов и сигаретного дыма. Не успела она осмотреться, как из соседней комнаты выбежала Люба, кинулась ей на грудь и зарыдала. Марфе стало нестерпимо жалко дочку, хотелось сжать ее в своих объятиях, увести как можно быстрее домой. Но через миг она отбросила дочь от себя. Люба не удержалась, упала на пол, обвила руками голову с взлохмаченными волосами и отчаянно заплакала.
      Штимм выпрямился, смерил Марфу ледяным взглядом.
      - Какое имеете вы право так обращаться с ней? Я не позволю...
      - Вот как ты заговорил! - не помня себя от гнева, закричала Марфа. У меня есть право, я ее родила, я ее вырастила! А вот ты... Захватил силой, обманул, как разбойник утащил ее из моего дома. Подлец!..
      Казалось, слова Марфы, ее горе, ее гнев глубоко подействовали на Штимма. Он даже пропустил мимо ушей это "Подлец!" - только побледнел, нахмурился. Выждав момент, когда Марфа подавленно умолкла, он тихо и твердо сказал ей:
      - Вы напрасно горячитесь. Ваша дочь будет жить здесь как хозяйка. Многие немецкие девушки из хороших семей сочли бы это за честь для себя. Я со своей стороны сделаю все, чтобы Любе было в этой квартире уютно и хорошо.
      - А я не хочу, ненавижу... - приподняв голову, сквозь слезы прокричала Люба.
      - Ты и твоя мать скоро поймете, что я неплохой человек. Вы не понимаете, - обращаясь к Марфе, громко произнес Штимм, - вы не знаете, что угрожает Любе... Ее могут отправить в трудовой лагерь в Германию. О, вы не имеете представления, что такое есть лагерь! А здесь, со мной Любе ничего не угрожает, ей будет хорошо.
      - Мамочка! - точно прося защиты, вновь вскричала Люба и, поднявшись с пола, бросилась опять к матери.
      - Не подхода! - в гневе отрезала Марфа. - С этой минуты ты мне не дочь, не будет тебе места в моем доме, приюта в моем сердце.
      - Мама, мамочка, - дрожа всем телом, шептала Люба, пытаясь приблизиться к ней.
      - Не подходи, я проклинаю тебя!
      - Что ты говоришь!..
      - Продажная тварь, - кинула ей Марфа и, круто повернувшись, вышла из дома.
      И думала ли когда-нибудь Люба, что судьба бросит ее в такой страшный водоворот жизни! Обольщенная врагом и отверженная матерью, она неожиданно оказалась выброшенной из своего дома, лишилась родных и друзей, очутилась в стане заклятых врагов.
      ...Отлучаясь на операции по "заготовке" продовольствия, Штимм ни на один час не оставлял Любу без присмотра. Кроме круглосуточного поста, который и без того обрекал Любу на плен, Штимм приставил к ней еще своего денщика, пожилого морщинистого солдата по имени Отто. Благодарный судьбе и своему лейтенанту за то, что ему не надо ни в кого стрелять, Отто скрупулезно выполнял служебные обязанности и все поручения Штимма: убирал комнаты, стирал белье, получал особый офицерский паек для господина лейтенанта; по утрам чистил его сапоги и варил кофе, а вечером ходил в штаб местного воинского подразделения за почтой для Штимма. Прежде Отто должен был также сопровождать своего господина в поездках и охранять его, но с появлением Любы Штимм освободил денщика и от этой обязанности.
      Однажды Штимм в сопровождении унтер-офицера Грау отправился на несколько дней в инспекционную поездку по району. Оставшись одна, Люба помогла старому солдату прибрать квартиру, вскипятила самовар и пригласила его напиться чаю. Отто достал свои запасы яблочного джема, домашние сухари, хлеб, порцию маргарина и кусок ливерной колбасы. Он выглядел очень довольным, его выцветшие голубые глаза сияли, он делал бутерброды с маргарином и джемом, потчевал Любу, именуя ее то "майн кинд" - "мое дитя", то "либе фройляйн" - "милая барышня", однако стоило Любе только заикнуться о том, что она хотела бы пойти домой повидаться с малолетним братом, как Отто мгновенно потускнел и насупился.
      - Нельзя, - сказал он.
      - Почему? - спросила она. - Пойдемте вместе, цузаммен, - пояснила она немецким словом. - Вы знаете, где мой дом?
      Отто кивнул, подумал и сказал, поглядев по сторонам, как будто кто-то мог подслушать его:
      - Не можно... Ферботэн. Твой дом жил офицер-партизан. Наш лейтенант Штимм гратулировал... это есть... давал подарок для оберштурмфюрера Фишера... такий эсэс-официр, он тут был. Он фершпрохэн... это есть обещал нашему лейтенанту не делать допрос твоя мамка. Ты, мой кинд, не можешь видеть твой дом, твой малый брат, твой мамка. Герр Штимм обещал это для эсэс-официр.
      Выслушав Отто, Люба расплакалась и стала убирать со стола, а денщик вскоре исчез из дома. Он вернулся через час. В руках у него был небольшой узелок, там оказались Любины платья, белье. На своем тарабарском языке, состоящем из русских, немецких и чешских слов (Отто был судетским немцем), он объяснил, что был у ее матери.
      - Вы хороший человек, Отто, поэтому я вас очень прошу... Передайте моей маме записку, письмо... дас бриф, - сказала она. - Раз я не могу видеть ее, так пусть она прочитает мое маленькое письмо и ответит мне.
      - Да, письмо, письмо, - закивал он, потом тяжело вздохнул. - Гут.
      Когда он спрятал в нагрудный карман мундира ее сложенное треугольником письмецо и, поправив пилотку, скрылся за дверью, Люба быстро перебрала свои вещи, нашла голубое платьице с белым горошком, надела его. "Мама простит меня, она не может не простить", - твердила про себя Люба и, не зная еще что предпримет, вышла на крыльцо. Она чувствовала, как в душе ее нарастает тревога. Но она собралась с силами и, стараясь выглядеть спокойной, сошла со ступенек. Часовой прохаживался то в одну, то в другую сторону. Заметив Любу, он остановился, выпрямился и по-шутовски щелкнул каблуками. На его мясистом лице появилась широкая улыбка.
      - О, фрау лейтенант! - пробормотал он.
      Люба подхватила стоявшее возле крыльца пустое ведро и как ни в чем не бывало направилась по дорожке к деревенскому колодцу.
      - Варум? - удивленно воскликнул часовой.
      - Так надо, - решительно сказала Люба.
      Часовой, недоуменно пожал плечами и пошел следом за ней. Овчарки, почуяв появление нового человека, натянули проволоку и, звякая цепями, бросились в сторону Любы. Солдат зычно прикрикнул на овчарок, и они, поджав хвосты, кинулись обратно. Проводив Любу до конца палисадника, часовой стал глядеть ей вслед. Возле колодца Люба поставила ведро и осмотрелась вокруг. Сельская улица была пуста, только на околице подле одного из домов стояло несколько женщин. Солнце горячо припекало, было душно. Люба расстегнула верхнюю пуговицу платья и, словно избавившись от удушья, с облегчением вздохнула. Потом опустила бадью в колодец и незаметно глянула на часового. Солдат, придерживая за спиной винтовку, по-прежнему посматривал в ее сторону. "И что он, пес поганый, не спускает с меня глаз? - подумала она, и в ту же минуту в душе ее созрело решение: Бежать. Скорей бежать. Но куда?"
      С напряжением вращая отполированный до блеска вал, она высоко подняла тяжелую покачивающуюся бадью и затем рукой подтянула и поставила ее на влажный край сруба колодца. Часовой продолжал наблюдать за ней, но не проявлял никаких признаков нетерпения или беспокойства. Тогда Люба умышленно неторопливо, как аккуратная хозяйка, отлила в ведро немного сверкающей на солнце студеной воды и старательно ополоснула его, потом наполнила его на три четверти. Остатки из бадьи вылила на пыльную придорожную мураву. Нагибаясь за ведром, еще раз посмотрела на солдата. Но часового на старом месте уже не было: вероятно, отошел к другому углу школы.
      Оставив у колодца ведро, Люба юркнула в переулок между домами и что есть силы побежала через усадьбу к оврагу, тянувшемуся за огородами почти параллельно сельской улице. От быстрого бега, от волнения кровь прихлынула к ее лицу, сердце билось частыми гулкими толчками. Перелезая изгородь, она пугливо оглянулась, и в этот момент поблизости от нее раздался приглушенный кашель. Люба замерла. Перед ней за полуразрушенным тыном в зеленой ботве картофеля копался сгорбленный старик. Загородившись от солнца ладонью, он пытался разглядеть ее своими подслеповатыми слезящимися глазами, но, видно, не распознал и опять принялся ворошить землю заскорузлыми темными пальцами.
      Люба перевела дух и побежала еще быстрее.
      Миновав глубокий, прохладный на дне овраг и поле, заросшее бурьяном, Люба достигла наконец опушки леса и, обессиленная, повалилась на землю.
      Между тем исполнивший ее просьбу и вернувшийся обратно в школу денщик Отто, заметив исчезновение Любы, поднял тревогу. Не прошло и полчаса, как он с овчаркой на поводке, в сопровождении молодого автоматчика уже мчался по ее следам. Огромная овчарка с высунутым влажно-розовым языком рвалась напористо вперед, почти волоча за собой морщинистого денщика; он обливался потом, упирался ногами почти в каждый бугорок, стараясь сдержать огромного пса, дышал хрипло, с присвистом и, казалось, вот-вот свалится и испустит дух. И бежал дальше, на ходу одной рукой отирая мокрое, в красных пятнах, узкое клинообразное лицо. Молодой солдат, следовавший за ним, задорно покрикивал:
      - Шнеллер, шнеллер!.. Марш-марш!
      Отто не обращал на него внимания, все силы употребляя, вероятно, на то, чтобы не упасть, не выпустить из руки поводок, прикрепленный к ошейнику овчарки...
      Передохнув несколько минут, Люба поднялась с травы и двинулась дальше в лес. Выйдя на знакомую лесную полянку, вдруг вспомнила, что где-то здесь, поблизости, должен находиться старый дуб с дуплом, который они еще прошлым летом облюбовали с Виктором; тогда, готовясь к поджогу поля, условились на всякий случай, что при необходимости будут оставлять друг для друга короткие записки в дупле. Она сразу нашла этот старый развесистый дуб и, вскарабкавшись вверх по корявому стволу, запустила руку в дупло, но ничего, кроме ниток паутины и колючих сосновых иголок, не нашла в нем. Она хотела уже спускаться, как до слуха ее донесся хриплый лай. Догадка кольнула в самое сердце, в груди пролился щемящий холодок, а хриплый лай собаки был уже совсем рядом, и она увидела, как прямо в ее сторону мчится огромный пес, таща за собой на поводке денщика Отто, и бежит, держа автомат наготове, молодой немец в коротких, жестких, с широкими голенищами сапогах. Ей захотелось, как в детстве, крепко зажмурившись, сделаться невидимкой, но увы... Овчарка, задрав голову, уже свирепо бросалась на дерево, а Отто кричал:
      - Рунтер! Вниз!.. Скоро, скоро, шнель!
      Солдат дал короткую очередь в воздух. Только после этого Люба стала спускаться с дерева. Однако едва она ступила на землю, как овчарка, метнувшись в ее сторону, вырвалась из рук Отто и сбила ее с ног. Задыхаясь и посылая проклятия, денщик стал оттаскивать рассвирепевшего пса. С обезумевшим взглядом, с побелевшим лицом Люба поднялась с земли и дрожащими руками пыталась прикрыть оголенное тело изодранным платьем...
      Через два дня лейтенант Штимм возвратился домой. История с побегом Любы, казалось, потрясла его. Он резко отчитал своего денщика и, насколько могла понять Люба, пригрозил отправить его на фронт; долго ходил мрачно-задумчивым, потом исчез на несколько часов из дома. Вернулся уже успокоенным, ровным и, закрывшись с Любой в спальне, виновато улыбнулся и сказал:
      - Конечно, здесь тебе тяжело... Но я добился срочного перевода по службе, скоро мы уедем в другое место.
      Люба, забившись в угол комнаты, ничего не ответила ему.
      Глава тринадцатая
      Лесная поляна пестрела цветным ковром среди белоствольных берез. Пахло разнотравьем и медом. В густой зелени трещали кузнечики, жужжали пчелы.
      Виктор, растерянно глядя под ноги, шел к землянке Васильева. Он смотрел на простирающуюся перед ним красивую поляну, а мыслями уносился далеко к родному дому. После ухода в отряд он все время проводил в походах, в засадах на врага, учился стрелять, метать гранаты. И всюду, где бы он ни был, мысли о Любе не покидали его. В ночной тишине он вспоминал проведенные с нею дни, мысленно видел ее лицо, задумчивые глаза. "Зачем я оставил ее? Зачем! - досадовал он сам на себя. - Фашисты способны на все. Они могут отправить ее на каторгу или просто пристрелить так же, как они поступают с тысячами ни в чем не повинных людей".
      Он думал о ней, тревожился, а тем временем уже и в отряде среди его сверстников поползли зловещие слухи о ее предательской связи с фашистами. Ему трудно было этому поверить, и он старался себя убедить в обратном. "Не может этого быть, - думал он, - не может быть, все это сплетни", - а у самого сердце тайно рвалось домой, к ней, чтобы собственными глазами увидеть ее, услышать из ее уст правду о молве.
      У командира отряда Васильева Виктор и двое его товарищей получили задание выйти в район села Климова, собрать там данные о численном составе карательного отряда, разведать подходы к селу.
      - А как же, товарищ командир, насчет нашей Кирсановки-то? Послали бы туда, - сказал Виктор.
      - Наберись терпения, придет черед, наведаемся и туда.
      Наутро следующего дня разведчики тронулись в путь. До восхода солнца они вышли к большому полю. Вдали виднелся перелесок, а еще дальше ярко выделялась под лучами утреннего солнца белая колокольня сельской церкви с темным куполом и блестящим крестом. Это и было Климово. Борис Простудин предложил идти полем.
      - Это все равно что лезть зверю прямо в пасть, - сказал Сергей Горбунов, - поле из края в край просматривается.
      Виктор долго всматривался в даль, потом, указав рукой на полосу кустарника в поле, сказал:
      - Там овраг, а дальше за ним деревенька Новоселки. Предлагаю податься вправо и по оврагу пробираться к лесу.
      ...Овраг был сравнительно неглубок, с пологими скатами. В самой его низине зеленела густая трава, иногда попадались невысокие заросли ивняка.
      Осторожно пробираясь вперед, прислушиваясь к каждому шороху, ребята прошли километра два. Овраг неожиданно стал углубляться, на дне его местами появились небольшие мелководные плесы, и вдруг впереди показался мост.
      Было жарко и душно. По небу плыли редкие белые облака. Внезапно до слуха Виктора донеслось далекое гудение автомашин. Укрываясь в высокой траве, он ползком поднялся наверх. Справа виднелась оставшаяся немного позади деревня. Хорошо были различимы ее отдельные избы, освещенные солнцем. Дорога, ведущая к деревне, проходила через мост и была пуста. Но вот на ней появились немецкие автомашины с солдатами.
      - Фашисты! - обернувшись к товарищам, сказал Виктор. Ребята уже поднимались к нему на кромку оврага.
      Три машины пронеслись через мост.
      - Куда это они? - спросил Сергей. - Несутся, как угорелые. Небось опять расправу готовят.
      - В прошлом году мы справлялись с такими мостами обыкновенной двуручной пилой. Помнишь, Витя? - спросил Борис.
      Виктор промолчал, внимательно осматривая все, что было поблизости от моста. За ивняком, совсем уже недалеко начинался перелесок, за которым виднелась колокольня.
      Было уже за полдень. Высоко над головами стремительно носились стрижи, в знойной вышине парили коршуны.
      Виктор решил проверить путь к лесу, но не успел тронуться с места, как послышалась частая ружейная стрельба, потом застрочил автомат. Стрельба велась в деревне, куда проследовали на машинах фашисты, или где-то поблизости от нее.
      Стрельба продолжалась несколько минут. Затем автоматы умолкли, а вслед за ними прекратилась и ружейная пальба. Ребята прошли по оврагу ближе к лесу. Борис решил посмотреть, что же делается там, где гремели выстрелы, вскарабкался на край оврага и крикнул:
      - Ребята, горит деревня!
      Товарищи в один миг подскочили к нему. Упираясь высоко в небо черными столбами дыма, полыхали в огне крестьянские избы. Ребята не спускали глаз с пустынной деревенской улицы. И вдруг услышали стон, из-за кустов выскочил мальчонка лет десяти. Худенький, босой, с взлохмаченными белыми волосами, он стонал и бежал прямо на них. В его широко открытых и словно незрячих глазах застыл ужас.
      - Тише, не пугайте его, - предупредил Виктор и, приподнявшись с земли, тихо позвал:
      - Коля, Коленька!
      Мальчик остановился как вкопанный, замер испуганно, потом с трудом выдавил из себя:
      - Я не Коленька, я Петя Давыдов...
      - Что с тобой? Откуда ты? - спросил Сергей.
      - Из Новоселок... - едва слышно ответил мальчик.
      Он затравленно посмотрел на неожиданно появившихся перед ним парней, растер грязной ручонкой слезы и опять, будто выдавливая из себя каждое слово, ответил:
      - Немцы... Васю и папу... застрелили. А маму... в доме сожгли...
      Тоненькие ручки его судорожно передергивались, губы дрожали.
      Виктор дал ему попить из своей фляги и стал расспрашивать, что произошло в Новоселках. И прояснилась страшная картина.
      Накануне недалеко от Новоселок проезжало шесть немецких подвод. Возле опушки леса они напоролись на партизанскую засаду. Пять немецких солдат в завязавшемся бою были убиты, один взят в плен. Наутро в Новоселки прикатили каратели. Они окружили деревню и принялись сгонять жителей на площадь. Потом они отделили женщин, а мужчин и мальчиков школьного возраста здесь же расстреляли. После этого каратели начали поджигать дом за домом.
      Грунтовая проселочная дорога узкой лентой извивалась среди светлого смешанного леса. Местами кроны дубов шатром нависали над ней. На крутом повороте группа остановилась. Скрываясь в кустах, Борис приблизился к обочине дороги. Она была пуста.
      - Ребята, отличное место! - сказал он. - Здесь немцы обязательно должны притормозить, и тогда можно резануть их без промаха.
      - А я знаю, где хорошо подстерегать фрицев, - сказал вдруг Петя.
      - Ну и где же, по-твоему, надо их подстерегать? - спросил Сергей.
      - При спуске в овраг, - ответил мальчик, указывая вперед рукою. - Там в кустах есть дот, я был в нем с ребятами, мы играли в засаду.
      Партизаны переглянулись.
      - Ну, пошли, - сказал Виктор, - к вашему доту.
      Через четверть часа они подошли к спуску. Дорога здесь с обеих сторон была плотно сдавлена лесом. На одном из откосов оврага среди мелкого кустарника был действительно расположен дот. Не очень вместительный, глубоко упрятанный в землю и заросший высоким травостоем, он был совершенно незаметен для постороннего взгляда. Только амбразура его, приспособленная для стрельбы из пулемета, была обращена на запад, параллельно дороге, а не на восток, откуда должны были возвращаться каратели.
      - Очень жаль, не годится, - сказал Виктор. - Другое дело, если бы мы поджидали немцев с той стороны... Он кивком показал на противоположный пологий спуск в овраг.
      - Да, жалко, - согласился Сергей.
      Карателей решили ждать недалеко от дота - метрах в ста выше него, где тянулись уже полуразмытые и заросшие травой старые окопы. Петю отвели подальше в лес и на всякий случай объяснили, куда ему идти, если им не доведется встретиться.
      Опустившись в окоп и приготовив оружие, разведчики стали ждать появления фашистов. Дорога была по-прежнему пуста. Лес казался погруженным в сладкую дрему. Только щебетанье птиц оживляло его. Клонившееся к закату солнце бросало желтые блики на гладкие стволы берез, золотило вершины сосен. Но вот до слуха друзей донесся далекий посторонний шум. Через несколько минут четко обозначился скрип приближающейся телеги. Вскоре они увидели, как с лесной просеки на дорогу выехала повозка, груженная сеном. Воз был высокий, объемистый и закрывал собою почти всю проезжую часть дороги. Рыжий упитанный мерин, раздувая ноздри и будто откланиваясь кому-то, резво катил свою поклажу. На возу сидело двое молодых парней. Один, белоголовый, размахивал длинным концом вожжей, второй сидел сзади и посматривал то на просеку, то на узкую ленту лесной дороги. Поравнявшись с местом, где укрылись партизаны, белоголовый натянул вожжи и спросил своего напарника:
      - Ну как, никого не видно?
      - Пока ни одной души, - ответил тот.
      - Хорошо бы так и дальше. - И белоголовый вновь тронул лошадь.
      Виктор, не спускавший с парней глаз, заметил на их руках полицейские повязки.
      Повозка между тем, спустившись по дороге, остановилась чуть пониже дота. Полицаи слезли с воза и начали копаться под ним. Виктору было хорошо видно, как один из них уперся плечом в перекладину телеги и накренил воз, а второй с силой рванул колесо и снял его с оси. Воз перекосился и одним углом уткнулся в дорогу, подняв облако пыли. Полицаи оставили колесо на обочине, потом, озираясь по сторонам, полезли зачем-то под телегу. Через минуту отпрягли лошадь и, оставив сено на дороге, увели ее в лес.
      "Что все это значит? - думал Виктор. - Что за странное поведение у полицаев?"
      И тут послышался гул автомобильных моторов. На дороге показалась первая машина. Она быстро неслась вперед.
      "Это они, каратели. А где же остальные машины?" Когда тупорылый грузовик с фашистами оказался почти напротив Виктора, из-за поворота вынырнули еще две машины.
      Метрах в двадцати от воза первый грузовик затормозил. Солдаты выскочили из кузова и рассыпались по сторонам. Двое из них длинными очередями прошили сено крест-накрест. Над возом, словно струйки дыма, взметнулись фонтанчики пыли. После этого фашисты кинулись к возу, обступили его полукольцом и, уткнувшись в него руками и плечами, попытались сбросить его с дороги. Скрипела скособоченная телега, шуршало перетянутое веревками сено, но воз почти не двигался. Это неожиданно развеселило солдат. Они громко загалдели и снова все дружно навалились на преграду. И вдруг несколько оглушительных взрывов потрясли окрестность. В воздух, будто огненные факелы, полетели вспыхнувшие клочья сена, они рассыпались мелким дождем огня и пепла на головы и одежду поверженных на землю фашистов. Виктор от неожиданных взрывов вздрогнул, встряхнул головой, будто удары вывели его из тяжелого сна.
      В тот же миг перед ним с пронзительным визгом затормозили и встали одна за другой две машины. От резкого толчка фашисты в кузовах полетели друг на друга, сбились в кучи.
      "Скорей!.." - подумал Виктор и метнул в кузов первой машины одну, а затем вторую гранату. Блеск огня и облачка сизого дыма окутали грузовик, а рядом с ним с грохотом рвались гранаты, брошенные Борисом и Сергеем. Сизый угарный дым заволок и вторую машину, а потом из дыма вырвался язычок огня, который начал быстро разрастаться и светлеть; грузовик загорелся. Немцы в панике прыгали на землю, кричали, палили во все стороны из автоматов, и будто отвечая им, заговорил короткими очередями трофейный автомат Бориса. Несколько пуль прожужжало возле головы Виктора. В тот же момент один из фашистов, выскочив из-за дерева, что-то дико закричал. Виктор выстрелил в него. И тотчас немцы повели огонь в их сторону. "Надо отходить", - подумал Виктор.
      И вдруг невдалеке от него справа показались люди с винтовками. Делая короткие перебежки, они били в сторону горящих и исковерканных грузовиков. В лесу прогремели новые раскаты выстрелов. Но уже через десять минут все стихло. Неизвестные осмотрели убитых немцев, забрали их оружие. В прозрачных сумерках по земле стлался синеватый дымок.
      Разведчики решили пока не выдавать своего присутствия. Они не покинули окоп и тогда, когда раздался залихватский свист. Но вот прозвучал громкий голос:
      - Друзья, товарищи! Мы вместе неплохо поработали. Давай, выходи!..
      - Да это же свои, партизаны! - сказал Сергей.
      Они вышли на дорогу и сразу оказались в кругу. Одного, белоголового, Виктор сразу узнал - это он под видом полицая сидел на возу. Парень подошел к Виктору и крепко обнял его за плечо.
      - Молодцы, хлопцы! Здорово рванули. Опередили, правда, нас, но ничего. Так им, гадам, и надо за Новоселки... А вы сами-то откуда будете?
      Виктор кратко поведал, кто они.
      - Значит, вы из отряда Васильева? Слышали о ваших делах. Ну, а мы из группы Лаврова. Так и доложите своему командиру, что уничтожили команду карателей, действуя совместно с партизанами подразделения младшего лейтенанта Лаврова.
      Пока Виктор разговаривал с партизанами, Борис и Сергей привели из глубины леса прятавшегося там Петю. Увидев белоголового партизана, мальчик вдруг вскрикнул и бросился к нему. Тот крепко обхватил его руками.
      - Петька, откуда ты? Жив, братишка, - сказал он и прижался лицом к его взлохмаченной голове.
      Глава четырнадцатая
      Не успел Виктор с друзьями отдохнуть после Новоселок, как всех троих снова вызвали к командиру.
      - Война есть война, - сказал Васильев. - Вам, ребята, снова надо собираться в путь.
      Он достал из планшета карту области и развернул ее.
      - Вот, смотрите, вам предстоит пройти здесь и проникнуть в районный центр Демидово. - Указал он на линию, проведенную зеленым карандашом. Это будет отсюда не менее тридцати километров. Ты, Виктор, хорошо знаешь эти места и поэтому будешь за старшего.
      - Места знакомые, - сказал Виктор. - Только почему мы должны подходить с западной стороны?
      - Фашисты сильнее охраняют фронтовую сторону, там и партизанские базы, меньше обращают внимания на свой тыл, - сказал подошедший Сидор Еремин. - Эта зона безопаснее.
      - Понятно.
      - На улице Советской, в доме пятнадцать, - продолжал лейтенант, проживает Александр Петрович Бардин.
      - Улицу я знаю, - сказал Виктор.
      - А дом найдете. Связь с Бардиным только по паролю. Вот, возьми. - И Васильев протянул юноше листок с написанными на нем несколькими словами.
      - А кто он такой, этот Бардин, что за человек? - спросил Борис Простудин.
      Васильев посмотрел вопросительно на Еремина и сказал:
      - Бардин - мастер сыроваренного завода, он же теперь и главный его хозяин. Другого сообщить пока ничего не могу. Ваша задача - получить некоторые сведения у Бардина. Агентурная связь у нас с ним временно прервалась, и нам крайне необходимо ее восстановить, - сказал лейтенант.
      - Задание серьезное. Вы можете столкнуться с непредвиденными обстоятельствами, - сказал Еремин. - Может случиться всякое. В районе значительный гарнизон противника...
      - Как нам экипироваться? - спросил Сергей Горбунов.
      - Как обычно; вооружиться автоматами, взять с собой по нескольку гранат, пистолеты, холодное оружие. Запаситесь четырехдневным пайком.
      - С автоматом в районный центр, как на парад! Это что-то новое, заметил Борис.
      - А вы что же думаете, войти ночью в расположение врага с голыми руками - это лучше? Первый попавшийся патруль схватит вас и расстреляет.
      - А днем? - спросил Виктор.
      - Это решите на месте.
      - Два слова еще, - сказал Еремин. - Я согласен с командиром. Многое будет зависеть от вашей смекалки. Возможно, в райцентр целесообразнее будет проникнуть кому-то одному, разведать все, осмотреться. На этот случай я вооружу вас полицейскими удостоверениями, повязками и немецкими паспортами. Вот, держите, - протянул он ребятам приготовленные полицейские принадлежности.
      Вечером того же дня группа вышла в назначенное место. К полудню добрались к той самой межрайонной магистрали, которую указал им на карте Васильев. Время от времени мимо них проносились грузовые автомашины, мотоциклы, цокали копытами мохноногие немецкие битюги, впряженные в высокие пароконные повозки.
      Виктор раздвинул кусты и увидел поодаль повозку с бидонами, направлявшуюся в сторону райцентра. Лошадью правила женщина. Виктор на мгновение задумался, а затем, поделившись своими мыслями с товарищами, решительно сказал:
      - Сергей, держи автомат. Если моя задумка удастся, ждите меня где-нибудь здесь поблизости. А сейчас замрите... - Он натянул на рукав полицейскую повязку и уверенным шагом направился к большаку.
      Когда повозка подъехала, он ступил на обочину и крикнул:
      - Эй, гражданочка, постой!
      Женщина остановила лошадь.
      - Что везешь? Молоко?
      - Молоко, - покосившись на его повязку, ответила женщина.
      - На сыроваренный завод?
      - Знамо, не в кузницу.
      - Почему без охраны?
      - А где я возьму ее, эту твою охрану? Наших деревенских полицаев всех куда-то угнали, - объяснила она.
      - А если партизаны отберут молоко, кто тогда будет отвечать?
      - Не знаю. И при чем тут я, если отберут? Не буду же я с ними воевать, - сказала женщина. - И что ты ко мне привязался? Подумаешь, начальник какой!
      - Раз привязался, значит, нужно. - И, прыгнув на телегу, сказал: Давай, поехали!
      Женщина удивленно глянула и, ничего не ответив, подхлестнула мерина концами вожжей.
      При въезде в райцентр повозку остановил часовой, пожилой немец.
      - Млеко? - шумно втягивая носом воздух, спросил и потянулся к бидонам. Потом открыл одну за другой крышки и заглянул внутрь.
      Виктор заметил, как часовой облизнулся, и сказал ему:
      - Котелок есть? Кохгешир...
      - О, я, я! Данке! - пробормотал часовой и вынес из дежурной будки надраенный до блеска солдатский котелок.
      Виктор, недолго думая, зачерпнул им из бидона молоко и протянул солдату.
      - Данке, данке, - закивал довольный часовой и махнул рукой.
      - Как же ты смеешь распоряжаться чужим добром? - спросила женщина, когда они отъехали от полосатой будки.
      - Пусть жрет, - улыбнувшись, ответил Виктор.
      - Смел же ты, парень! - не то с укором, не то одобрительно произнесла женщина и покачала головой.
      На перекрестке путь им преградила колонна солдат. Когда она прошла, женщина, сплюнув, спросила:
      - Сходить где будешь?
      - Поезжай до конца, прямо к заводу.
      Возле невзрачного одноэтажного здания повозка остановилась. У входа в помещение стояло двое мужчин, один из которых, лысоватый, полный, судя по описанию Сидора Еремина, походил на Бардина.
      Виктор соскочил с телеги и готов был начать разгрузку подводы.
      - Здесь же не сгружают, ты что, Варвара, не знаешь, - бросив на Виктора быстрый взгляд, сказал лысоватый мужчина.
      Виктор подошел к нему.
      - Скажите, а где мне можно повидать Александра Петровича?
      - Я Александр Петрович.
      - Я к вам.
      - Пожалуйста, - сказал тот и повернулся к другому мужчине, - сходи, Егор, помоги Варваре сгрузить молоко.
      Оставшись с Бардиным вдвоем, Виктор протянул ему руку и произнес:
      - Здравствуйте, дядя Саша!
      - С кем имею честь познакомиться? - спросил Бардин.
      - Меня просили передать вам привет от дяди Феди и узнать, нельзя ли полакомиться сыром?
      - Это можно, - сказал Бардин и, пристально посмотрев на Виктора, спросил: - Как добрался, без приключений?
      - Как видите, попутно с тетей Варварой.
      - Очень рад. Как звать?
      - По паспорту и удостоверению я полицай - Захар Снегирев.
      - Пошли ко мне в контору, - предложил Бардин и пропустил Виктора в дверь.
      Контора была чисто выбелена, с широким, выходящим во двор окном. Небольшой стол по-домашнему был накрыт белой скатертью. Возле стола и по стенам стояли венские стулья.
      - Присаживайся, - сказал Бардин, - а я на минутку выгляну.
      Виктор насторожился. Однако опасения его были напрасны. Бардин вернулся через две-три минуты, плотно притянул за собой дверь, подсел к столу и спокойно заговорил:
      - Слушай внимательно, запоминай и передай все Сидору Петровичу. В деревне Бурково размещен большой склад боеприпасов. Для их хранения использованы помещения зерносклада. Склад постоянно охраняют восемь солдат. Воинская часть, в ведении которой находится склад, расквартирована в деревне Утица. Запомнил? - спросил Бардин.
      Виктор утвердительно кивнул.
      - А это схема деревни, - развернув перед Виктором помятый листок бумаги, сказал Бардин. - Вот здесь, где пометки синим карандашом полицейский участок и склад. Эти крестики - посты.
      Виктор взял листок, скатал его в трубочку и, отвернув голенище сапога, сунул в продырявленную подкладку.
      - Передай еще Сидору Петровичу, что связь со мной можно теперь поддерживать через Ольгу Рыжонкову из села Кукушкино. Пароль старый.
      - Ясно.
      - Ну, и превосходно. Молодец! - похвалил Бардин и спросил: - Как намерен возвращаться?
      - Если возможно, дождусь до вечера.
      - Это опасно. Лучше вернуться сейчас же с Варварой. Ее действительно всегда сопровождал полицейский. Я предупредил ее. Передай еще Еремину, что в ближайшие дни я сообщу полные данные о местном гарнизоне.
      Разговаривая, Бардин и Виктор не заметили, что к заводу подкатила легковая машина. Дверь конторы распахнулась, и в комнату вошел щеголеватый белокурый офицер. Он небрежно кивнул Бардину, высокомерно и холодно скользнул взглядом по лицу юноши и чисто по-русски сказал:
      - Я прибыл за сыром.
      Он достал из нагрудного кармана бумагу с лиловым кружком печати, бросил на стол.
      Бардин быстро пробежал ее глазами.
      - О, так много, господин Штимм, сто пятьдесят килограммов! Это почти все мои запасы...
      - Это меня не интересует. Распорядитесь отгрузить, - ледяным тоном произнес Штимм, закуривая сигарету.
      Бардин засуетился и, встав из-за стола, направился к выходу.
      - Момент, - сказал офицер и указал дымящейся сигаретой на Виктора. А это что за субъект?
      Бардин остановился.
      - Господин лейтенант, он охраняет доставку молока.
      Взгляд офицера смягчился.
      - Запоминающееся лицо у вас, господин охранник.
      - Таким уж родила меня мать, - улыбнулся Виктор и обратился к Бардину: - Господин Бардин, моя подвода освободилась?
      - Думаю, молоко уже приняли. Пойдемте вместе.
      Войдя во двор и встретив там Варвару, Бардин сказал ей:
      - Можете ехать, Варвара. Только попрошу в следующий раз не доставлять так поздно молоко. Будьте здоровы... Всего хорошего, - кивнул он и Виктору, дав понять, что ему надо поскорее убираться восвояси.
      Виктор как ни в чем не бывало вскочил на телегу и весело сказал:
      - Поехали, тетя Варя!
      Товарищей Виктор нашел на прежнем месте. Он дословно передал им все полученные от Бардина сведения. Потом назвал будущую их связную - Ольгу Рыжонкову.
      Друзья уже хотели уходить от дороги, но до их слуха донеслось жужжание легковой автомашины.
      - Ребята, а вдруг там генерал? - загораясь, произнес Сергей.
      - Пусть не генерал, пусть рангом пониже... Давайте попробуем, сказал Борис, оглядываясь на Виктора.
      Тот на секунду задумался, а потом решительно скомандовал:
      - К атаке гранатами приготовиться!
      Борис и Сергей тотчас положили перед собой ручные гранаты.
      - Спокойнее, ребята, не промахнитесь. Я поддержу вас автоматной очередью. Внимание!..
      По мере приближения машины Виктор чувствовал, как приливает кровь к его лицу.
      - Огонь! - крикнул он и, вскинув к плечу автомат, дал очередь.
      В ту же секунду полетели, описывая дугу, гранаты. А когда воздух вздрогнул от грохота разрывов, звона разбитого стекла и скрежета тормозов, Виктор поднял голову. Он увидел, как в кювет кувырком полетело колесо, а машина, развернувшись, встала поперек дороги. И вдруг рядом с ним просвистело несколько пуль. Раздался еще выстрел и почти одновременно глухой вскрик Сергея. Виктор опять резанул автоматной очередью по стеклам и заметил, как из задней дверцы вывалился немец и зайцем метнулся на другую сторону дороги.
      На какое-то время все вокруг стихло. Чуть-чуть дымился мотор машины.
      - Сережа, что с тобой? - спросил Виктор.
      - Пустяки, царапнуло руку.
      - Боря, перевяжи его, а я осмотрю машину.
      Взяв на изготовку автомат, он осторожно обошел легковушку, заглянул вовнутрь. На заднем сиденье навзничь лежал убитый солдат. Впереди повис на руле шофер. Рядом, уронив голову на плечо и весь обмякнув, в безмолвии находился белокурый офицер с узкими серебряными погонами. Лицо его было залито кровью, но Виктор сразу узнал в нем того офицера, который приезжал к Бардину за сыром. "Вот тебе и генерал!" - разочарованно подумал он, однако извлек из нагрудных карманов убитого документы и среди них удостоверение личности.
      - Франц Штимм, лейтенант, инспектор... - вслух прочитал Виктор.
      * * *
      Прошло не менее двух часов, прежде чем потерявшего сознание, обессиленного от потери крови, но живого Франца Штимма доставили в ближайший госпиталь. После переливания крови и нескольких несложных операций он почувствовал себя лучше.
      Дня через три Штимма посетил офицер службы безопасности. Его интересовали обстоятельства, при которых было совершено нападение на машину. Штимм подробно рассказал о поездке на сыроваренный завод, о двух сопровождавших его подчиненных - один был убит, второй, унтер-офицер Грау, к счастью, спасся, - о том, что машина была атакована в лесу на дороге приблизительно в пяти километрах от бывшего Демидовского районного центра.
      - Это все нам известно, господин Штимм, - проворчал офицер. Постарайтесь припомнить хоть какие-нибудь внешние приметы бандитов, хотя бы одного из них.
      Штимм задумался. В сознании его, как в тумане, блуждал расплывчатый облик партизана, который показался тогда перед его неплотно закрытыми, залитыми кровью глазами. Штимм попробовал восстановить в памяти его черты, собрать воедино, но они рассыпались, и в воображении оставалось только смутное пятно. Он сказал, что, к сожалению, не может назвать ни одной реальной приметы того бандита. Ему казалось, что он кого-то напоминал и попадись тот ему на глаза, он, Штимм, несомненно опознал бы его.
      Следователь службы безопасности уехал по существу ни с чем, а Штимм неоднократно в мыслях своих возвращался к этому незапечатленному облику партизана, и каждый раз перед его глазами почему-то возникала контора сыроваренного завода и дерзкий взгляд молодого русского полицейского. "Это, конечно, чепуха, моя болезненная мнительность", - сказал Штимм и заставил себя больше не вспоминать о нападении партизан, едва не стоившем ему жизни.
      Во время пребывания в армейском госпитале Штимму было предложено продолжить лечение в глубоком тылу, но он поблагодарил и отказался. Его отказ был расценен как проявление патриотических чувств, хотя у лейтенанта на этот счет были свои соображения. "Здесь тоже трудно и опасно выкачивать продовольствие и фураж для армии, - думал Штимм, - но это все же не фронт и ненавистные окопы, над которыми как пчелы жужжат свинцовые пули и как коршуны вьются самолеты. Кто знает, куда меня пошлют после лечения. Назначат интендантом в какой-нибудь пехотный полк, а там тоже угодишь под огонь русской артиллерии или бомбежку. А кроме того, Люба, - продолжал размышлять Франц. - Я не могу и не хочу расставаться с ней. Да, да, я полюбил ее!"
      Весть о ранении Штимма была встречена Любой с двойственным чувством. Она не могла жалеть его так, как жалела бы любого из своих деревенских, окажись они ранеными. Вместе с тем ее личная судьба все больше переплеталась с судьбой немецкого лейтенанта. Люба была уже в положении. Ребенок рос, развивался где-то совсем рядом с ее сердцем и все чаще напоминал ей о своем существовании. Это вызывало у нее порой панический страх и, как она чувствовала, грозило ей новой страшной бедой. В то же время в ее сознании помимо ее воли все больше укоренялось малопонятное ей чувство материнства.
      Когда по настоятельной просьбе Штимма Любу привезли в госпиталь, она помрачнела и неожиданно почувствовала сильные боли в сердце. Сухопарая медицинская сестра-немка выдала ей белый халат и предложила следовать за ней. Озираясь по сторонам, Люба испуганно шла по широкому и длинному коридору. По одну сторону его виднелись палаты, набитые ранеными. Они размещались и в коридоре, на кроватях, сплошь установленных вдоль стен. Сестра, повернув в боковой коридорчик, вошла в просторную офицерскую палату.
      - Господин лейтенант Штимм! - громко произнесла она по-немецки. - К вам гостья.
      Люба еще не успела по-настоящему осмотреться, а Штимм, чисто выбритый, в пижаме и в стеганом атласном халате, уже оказался рядом с ней.
      - Здравствуй, дорогая! Я так благодарен, что ты пришла, я так хотел тебя видеть, - растроганно произнес он и без стеснения крепко обнял ее. И опять не то от страха, не то от растерянности Люба почувствовала, что цепенеет. Штимм поцеловал ее руку, потом лицо и пристально посмотрел ей в глаза.
      - Что с тобой? Ты нездорова?
      Любе хотелось сказать ему что-то дерзкое, но неожиданно для себя, коснувшись живота рукой, она прошептала:
      - У меня же ребенок, - и словно ища у него сочувствия и поддержки, уткнулась головой ему в плечо.
      Штимм нежно привлек Любу к себе, спокойно и твердо сказал:
      - Не волнуйся, милая. Это очень хорошо. Мне нужен сын или дочь, все равно. Ты знаешь, на войне бывает всякое и меня могут убить, но теперь у меня останется свое дитя.
      - А где же тебя так ранило? - спросила Люба.
      Этот вопрос внезапно пробудил в душе Штимма чувство тревоги. "Я жив, я здесь, в госпитале, - пронеслось в его сознании, - но я мог бы здесь и не быть, а лежать в неуютной русской земле".
      При выписке из госпиталя Штимму был предоставлен отпуск. И хотя продолжительность его исчислялась всего десятью днями, он мог бы успеть побывать дома, проведать близких друзей, провести целую неделю в тихой семейной обстановке. Он знал, что старый отец, советник коммерции, и мать ждут не дождутся встречи с ним. В своих письмах они как бы между прочим частенько сообщали ему то об одной, то о другой знакомой девушке из их круга. После госпиталя он поехал бы повидаться со своими заботливыми стариками, если бы... Если бы, разумеется, не Люба, которая с каждым днем становилась для него все роднее и ближе.
      Сослуживцы радостно встретили возвратившегося из госпиталя Штимма. Они с ужасом вспоминали все, что с ним произошло, и в один голос твердили о счастливой звезде господина лейтенанта, которая помогла ему спастись от гибели. По такому случаю в квартире Штимма была назначена пирушка. Основная забота по ее подготовке легла на плечи старика Отто. Пришлось потрудиться и Любе. При ее участии был подготовлен стол для гостей, но когда они явились, она, сославшись на нездоровье, ушла в свою комнату. Штимм заметил в глазах товарищей по службе искорки сожаления.
      Державшийся особняком оберштурмфюрер Ганс Фишер, дымя толстой сигарой, спросил Штимма, улучив удобный момент:
      - Слушай, дружище, скажи откровенно, ты надолго связался с этой красоткой?
      - До гроба, до последнего вздоха, - с серьезным лицом ответил Штимм.
      - Нет, кроме шуток?
      - А разве это плохо, Ганс?
      - Плохо? Откуда я знаю? Но ты, по-моему, чертовски смел.
      - А почему я должен быть трусом?
      - Ну, а если вся эта твоя затея дойдет до моего шефа? Хоть ты и принадлежишь к вермахту и у тебя связи в Берлине, мой генерал может испортить тебе карьеру.
      - За что? - искренне удивился Штимм.
      - За то, что ты предпочел русскую немке. Потом, возможно, твоя красотка подослана к нам партизанами. Русские это могут делать.
      - Вот уж об этом я никогда не думал!
      - А следовало бы подумать, - пыхтя сигарой, высокомерно заметил Фишер.
      - Чепуха все это, Ганс, - отмахиваясь от его ядовитого дыма, сказал Штимм. - Ты прекрасно знаешь - в своем кругу мы можем говорить об этом откровенно, - что наши солдаты убивают здесь многих людей, иногда вешают русских и даже сжигают их в своих жилищах, и никто из нас не боится, что кто-то накажет нас за это. И разве на фоне этого любовь к русской девушке может считаться преступлением? Наказывать за любовь - это что-то не очень укладывается в моей голове.
      - Смотри, Франц, твое дело, я тебя предостерег, чисто по-дружески, многозначительно произнес Фишер.
      Рядом кто-то щелкнул каблуками.
      - Господа офицеры, общество чувствует себя без вас как корабль без руля и без ветрил, - высокопарно произнес штабс-фельдфебель Капп, полный, рыхлый человек.
      - Тогда прошу всех к столу, - сказал Штимм и первый прошел к своему месту. За ним последовали гости. И скоро тема любви к русской девушке была позабыта, утонула в вине.
      Пили все, много, дружно, за великую Германию, за фюрера, за его непревзойденное полководческое искусство и невиданные в истории блистательные победы. Пили за успехи германского оружия на юге России, за всемирную победу рейха. Потом в едином порыве все поднялись и громко запели:
      - Германия, Германия превыше всего...
      Особенно ликовал штабс-фельдфебель Капп, старый член национал-социалистической партии. Он с особым восхищением говорил о пророческом даре фюрера и, как всегда, был категоричен в своих заключениях.
      - Господа офицеры, дорогие коллеги, - с пафосом говорил он, - я считаю, что Кавказ уже наш. Нынче-завтра над Казбеком и Эльбрусом взовьется наше немеркнущее знамя. Без Кавказа Россия как разъяренная тигрица с перебитыми задними ногами. Конечно, она будет еще некоторое время рычать, но укусить уже не сможет. С завоеванием Кавказа германскому солдату откроется дорога и в Индию. Итак - ура! За нашу победу. Зиг хайль! - подняв рюмку, воскликнул он.
      Когда выпили, Штимм сказал:
      - И все-таки пока не возьмем Москву и Ленинград, Россия все еще не будет нашей.
      - Я полагаю, господин лейтенант, что эти центральные русские города сами склонят свои головы перед фюрером... А что им делать? В этом уже никто не сомневается, - сказал штабс-фельдфебель.
      - А я пью за дипломатический талант фюрера, - отчетливо произнес Ганс Фишер.
      - Вот как! Любопытно! - восхитился Штимм.
      - Что же тут любопытного? Мы все здесь свои и можем говорить откровенно. Вспомни, Франц, как здорово наш фюрер провел Даладье и Чемберлена. Чехословакия после этого, словно на десерт, была преподнесена нашему великому рейху.
      - Ганс, ты чертовски гениален! - с легкой иронией проговорил Штимм и похлопал оберштурмфюрера по плечу.
      Фишер вновь самодовольно запыхтел сигарой.
      - По-моему, и дуче оказался не в лучшем положении...
      - Мы и его одурачили, - сказал Штимм.
      - Именно это я и хотел подчеркнуть, - заметил уже захмелевший Фишер.
      - Однако, господа, дуче наш союзник... - осмелился вставить слово унтер-офицер Грау, до сих пор хранивший молчание.
      Ганс усмехнулся.
      - Наш фюрер, исходя из высших интересов нации, надел на дуче хомут... Фюрер великий дипломат, утверждаю я и никому не позволю оспаривать эту истину, и особенно вам, Грау... Зарубите себе на носу, Грау, что мы впрягли макаронников в нашу упряжку и им из нее не выпрячься.
      Фишер пыхнул клубом сигарного дыма и восхищенно продолжал:
      - Или вот, стоило нашей элите пустить кое-кому пыль в глаза и в результате - колоссальный успех. Должен признаться, что меня восхищает поразительный факт из дипломатической практики фюрера и его опорной гвардии.
      - Ганс, я тебе завидую, - сказал Штимм. - Чем черт не шутит, когда бог спит: может быть, после войны тебя переведут на дипломатическую службу!
      - Не исключено, не исключено... Итак, это было перед самым началом восточного похода, - польщенный общим вниманием, значительно промолвил Фишер. - У меня в Берлине был тогда приятель, служивший в ведомстве имперского министра доктора Гебельса и имевший доступ к кое-какой информации...
      - Оберштурмфюрер, вы, надеюсь, не будете разглашать государственную тайну? - взволнованно пролепетал Грау.
      - Молчите, Грау, это все, что требуется от вас... Берлин походил тогда на военный лагерь. По ночам не умолкал гул танков, самоходных орудий. Все это было приведено в движение, но куда направлялись войска, понять было трудно, и никто точно не знал, что происходит. По городу ползли самые невероятные слухи. Мой приятель из ведомства доктора Гебельса доверительно говорил: "Готовимся к прыжку через Ламанш". И вот в один из дней такой суматохи в "Фелькишер беобахтер" появилось короткое сообщение о начале предстоящей операции "Морской лев".
      - Операции по захвату Британских островов? - спросил Штимм.
      - Да, мой милый Франц, да... Но не успели подписчики получить этот номер газеты, как были объявлены чрезвычайные меры по его изъятию.
      - И вы, оберштурмфюрер, читали эту газету? - жмурясь, как от солнца, почти шепотом произнес Капп.
      - Разумеется, - с гордостью ответил Фишер. - Если бы не читал, то и не рассказывал бы.
      - Что же дальше? - поинтересовался Штимм.
      - Случай с газетой был расценен так, что кто-то из наших высокопоставленных руководителей допустил разглашение важнейшей государственной тайны. По городу распространились слухи о том, что фюрер был потрясен подобным "предательством" и что между фюрером и министром пропаганды доктором Гебельсом произошел невообразимый скандал, который должен был завершиться отстранением Гебельса от всех государственных дел. Кое-кто клюнул на эту шумиху, и это сбило русских с толку, усыпило их бдительность и крепко помогло нам в первые же дни в разгроме их армий.
      - Да, вот что значит величайший ум! - восторженно пропел Капп.
      - Во имя достижения мирового господства все средства хороши, распалившись, продолжал Фишер. - Треугольник Берлин - Токио - Рим - это тоже дипломатия. Наши союзники - япошки отважно дерутся на Дальнем Востоке. Янки терпят поражения одно за другим. Скоро мы и до них доберемся. Зажирели они на мировых хлебах. Надо сбить с них спесь. "Это наш непримиримый враг "номер один" - окрестил их фюрер. И эти пророческие слова останутся для нас программой действий до тех пор, пока не будут американские плутократы разгромлены. Я прошу, друзья, поднять бокал за разгром Америки. Ура! - покачиваясь от опьянения, крикнул оберштурмфюрер.
      Штабс-фельдфебель и унтер-офицер, как будто они только и мечтали об этой долгожданной минуте, трижды прокричали "ура", за разгром Америки, за мировое господство!
      Выпив за мировое господство, фельдфебель однако неожиданно загрустил.
      - А я, видимо, все же мелкий человечек, плохой политик, многого еще не понимаю, - неожиданно вдруг для всех признался он.
      - Не хмурься, не плачь, ты будешь великим человеком. Тебе открыты все дороги во весь мир, - утешил его Франц.
      - Все не ясно.
      - Что же именно? - спросил Франц.
      - Например, бесконечность вселенной. Как я ни пытался представить ее, ничего не пойму. Убей меня, не могу охватить ее своим сознанием.
      - А к чему она тебе, эта бесконечность? Плюнь ты на нее! Разве нам сейчас до нее. Дело идет теперь о будущем нации, о ее величии, ее мировом господстве, а ты тут со своей вселенной, - упрекнул его Грау.
      - Да ты, видно, Курт, переложил через край, - заметил Штимм. - У тебя в голове, как у меня в желудке.
      - Ничего у меня не перемешалось, - возразил Курт Капп и отбросил назад пятерней спустившиеся на глаза длинные русые волосы.
      - А тогда что же тебе непонятно? - с раздражением спросил Ганс Фишер и недовольно сморщил раскрасневшееся лицо. Курт молчал и что-то обдумывал, а Ганс упрямо смотрел на него и щурил глаза. Его заостренный нос, казалось, еще больше оттянулся и удлинился.
      - А что такое мировое господство?
      - Оберштурмфюрер! - подал голос и захмелевший Грау. - Имею честь просить... изложите ему, точнее говоря - растолкуйте, что такое есть мировое господство, как его должен понимать рядовой, патриотически мыслящий немец...
      - Браво, Грау!.. Однако прошу внимания, - сказал Фишер и налил себе светлого мозельского вина. - С учетом поправки баловня судьбы... прошу прощения - господина инспектора и хозяина этого дома, моего друга доктора Франца Штимма... мировое господство означает то, что всеми богатствами земли будем распоряжаться мы, немцы, в интересах германской нации. Леса, поля, реки, моря и люди тоже будут принадлежать нам. Мы будем определять судьбы народов. К нам рекой потечет золото, драгоценности. Чего же здесь вам непонятно, Капп? Воля каждого немца будет законом для каждого не немца. Все, кто будут нам противиться, не будут покоряться, подлежат уничтожению. Это очистит мир от всего, что его разлагает. Просвещение и культура будут только для немцев. Остальным она будет только мешать. Меньше в мире будет забот и хлопот. Не нужно будет тратить бумагу на книги, строить школы, театры. Страна наша будет сияющей звездой в мире. Вспомните историю: мир всегда состоял из господ и рабов. Так будет и впредь. Что касается вас, дорогой друг, то вы за ваши услуги... э-э, я хотел сказать, службу, получите чин оберштурмфюрера. Не дурно, а? Ну, а лейтенант Штимм, благодаря своим влиятельным родственникам в Берлине, очень скоро станет губернатором Цейлона, Крыма или Мадагаскара... Ты заведешь себе роскошный гарем, Франц! У тебя будут сто красавиц-рабынь, а свою русскую девочку ты подаришь будущему эсэс-оберштурмфюреру Грау, не правда ли? Итак, за Франца Штимма и его губернаторство!
      Капп и Грау охотно поддержали тост и выпили.
      - Нет, мне такого губернаторства не надо, - вдруг помрачнев, сказал Штимм. - Мы еще не можем укротить Россию. Все крестьяне этой страны взялись за оружие, наточили на нас ножи. Это же могут сделать и другие народы. Как же тогда быть? Мы расплескаем свою кровь по миру, обескровим себя. А дальше можем зачахнуть. Я сомневаюсь, Ганс, удержимся ли мы на мировой вершине? Да и карабкаться до нее еще не так уж мало. Почувствовав, что вино ударило ему в голову, Штимм встал из-за стола и, слегка раскачиваясь, вышел на середину комнаты. - А если говорить откровенно, то ты, Фишер, веришь в эту вершину, а я... не верю. Я честный немецкий офицер, я готов умереть за величие нации, за честь и доблесть нашего оружия, но я не верю в твою вершину...
      Все удивленно уставились на Штимма, не зная, как выпутаться из создавшегося щекотливого положения.
      - Господин инспектор, вы, кажется, выпили немного лишнего, - скромно заметил унтер-офицер Грау, - вы несколько возбуждены и говорите...
      - Я говорю то, что думаю, - перебил его Штимм. - Оберштурмфюрер Фишер, могу я говорить в кругу друзей то, что думаю?
      - Конечно, можешь, - пьяно усмехнулся Фишер. - Однако глупости все-таки лучше не говорить. А вообще, черт побери, какая муха тебя укусила, Франц? Оскорбился за свою несовершеннолетнюю любовницу? Что с тобой случилось?
      - Ничего не случилось. Просто мне стала противна вся эта трескотня, твое высокомерие и... твои непомерные амбиции!
      - Что ты сказал? - бледнея, произнес Фишер.
      - Господа, господа, мы действительно много выпили... Грау, проводи господина лейтенанта в другую комнату... Оберштурмфюрер, умоляю вас! метался по комнате тучный Капп.
      - Если бы ты был мне не друг, я бы... - мрачно выкрикнул Фишер, схватив свою фуражку с изображением черепа на черном околыше, направился, сильно шатаясь, к выходу и хлопнул дверью.
      Глава пятнадцатая
      Литровая бутыль мутной самогонки стояла на середине стола.
      - Господи, помоги переплыть, вон какая она глубокая и страшная, сказал полицай Степан Шумов и, взяв бутыль в руки, разлил самогон по стаканам.
      - А куда нам торопиться, мы не спеша, - пробормотал его напарник Цыганюк. - Выпьем пока по одной трудовой, а там будет видно.
      - Поехали, - скомандовал Яков Буробин.
      Они чокнулись, выпили, крякнули, понюхали корочки черного хлеба и принялись с хрустом жевать сохранившийся еще с прошлой осени шпик.
      - А где же кума? - спохватился Буробин и, посмотрев на Цыганюка, предложил ему: - Давай поди покличь ее, без бабы и вино - не вино.
      Цыганюк вышел во двор, и через минуту супруги вошли в дом. Наталья гордой походкой прошла к столу и лукаво глянула на старосту. Тот с невозмутимым видом принялся вновь разливать по стаканам самогон.
      Степан усмехнулся:
      - Господи, господи, видишь ли ты через тучи, что творится на твоей обетованной земле?
      - Ты, Степан, не балагурь над богом, а то ведь он тебя и накажет, строго заметил староста.
      - А я у него в списках не значусь, поскольку в небесной канцелярии не был.
      - Ты на что это намекаешь?
      - Ни на что не намекаю. Я только говорю, что родился без божьего позволения и в числе рабов господа бога нигде не прописан.
      - Ну, то-то, смотри у меня, а то я тебе язычок-то дверью прищемлю.
      - Не обижайся, Яков Ефимович, на него, - сказала Наталья. - Как вешний путь - не дорога, так и пьяная болтовня - не речь. Степан всегда по простоте душевной чего-нибудь лишнее взболтнет.
      Яков чуть приметно улыбнулся в усы и предложил тост за здоровье хозяйки. Опять все чокнулись, выпили до дна и принялись с хрустом и чавканьем есть.
      - Крепка, зараза, - сумрачно заметил Цыганюк.
      - Что и говорить, хороша и жгеть, аж как перец! - восхитился Степан.
      - Выпьем еще по одной и, пожалуй, с ног полетим долой, - с усмешкой процедил сквозь зубы Буробин.
      - Нет, на одной мы не остановимся, - с пьяным упрямством возразил Степан. - Ты же знаешь, какая у нас с ним работенка, - указывая взглядом на Цыганюка, продолжал Степан. - Все леса кишать партизанами, только и оглядывайся по сторонам, а то в один миг окажешься с праотцами на том свете. Да и удружил же ты мне работенку, Яков Ефимович. Век тебя, благодетеля, не забуду. И если бы ты не был моим сердечным другом - я тебя вот сейчас бы взял бы и удушил, - растопырив пальцы и нацеливаясь ими на Буробина, возбужденно, зло, хрипло заключил Степан.
      - Ну, ну, тише, ты что, сдурел, что ли? Черт болотный! Выпивать выпивай, но ума не пропивай, - с опаской пробурчал Буробин.
      - Мирон мой тоже что-то по ночам стал дергаться, - сказала Наталья.
      - Да замолчите вы, дьяволы! - с неожиданной злобой оборвал вдруг своих собутыльников Цыганюк.
      - Мы же гуляем, а не на панихиде, - круто повернулся в его сторону Степан. - Зачем же нам молчать? Мы даже споем. Шумел ка...мы...ш, де...е...ревья гнулись, а ноч...ка те...е...мная, - затянул было он, но так как голоса у него не было, то скоро осекся. - Нет, в певцы я не гожусь. Я лучше буду пить, чем петь.
      Наполнив стакан, он громко закричал:
      - Все! За новый, значит, нонешний порядок выпьем, други хорошие! За нашего несравненного опекуна и наставника, Якова Ефимовича, ура!
      - За Якова Ефимовича я выпью тоже, - сказала Наталья.
      - И я тоже, - внезапно поддержал ее Цыганюк, и компания снова звякнула стаканами.
      Степан выпил и, подбежав к старосте, обвил его руками за волосатую шею.
      - Солнышко наше, отец родной, защитник наш наземный, вот кто ты для нас, пропали бы мы без тебя, как мухи. Трудно тебе, я знаю, но большому кораблю большое и плаванье, - умильно тараторил Степан и поцеловал старосту в щеку.
      Буробин тоже как будто расчувствовался. Он вытащил из кармана свой большущий клетчатый платок, трубно высморкался, а потом сквозь хитрую улыбочку, спрятанную под усами, ответил:
      - Ох, и сукин же ты сын, Степка, и умный и вместе с тем подлец, все понимаешь! А ведь кое-кто думает, что мне так уж и легко нести свою ношу... Черта с два! И главное - за что? Я ведь не какой-нибудь купец богатый, не отпрыск белой кости. Я мужик. Думой моей была и есть земля. Я сросся с ней с детства. Тоскую о своей полоске с этакой плотной, в человеческий рост рожью. Бывало, глянешь на нее - сердце так и забьется. Если бы можно было - так бы и обласкал ее всю на своей груди. Руки чешутся, а почесать-то обо что? Немцы обещали дать наделы, а их все нет да нет. Вот ведь что получается. Ну, а куда ж податься-то? Советскую власть ненавижу. Спросишь - за что? За то, что подрезали меня, под самый корешок подрезали.
      - Вижу, Яков Ефимович, горько тебе. Но бог терпел и нам терпеть велел. Придет время, и ты получишь свой надел, - с притворным сочувствием произнес Степан и, уставившись сощуренными глазами на старосту, продолжал: - Помнишь, как в сказке говорилось: "Подождите, детки, дайте только срок, будет вам и белка, будет и свисток".
      - А мы с Натальей... мечтаем о промысле. Обжигать... Кирпич за кирпичиком... обжигать, - с хмельной хрипотцой прерывисто проговорил Цыганюк. - Надо приобщаться к этому... к новому порядку. Чтобы не зазря...
      - Об кирпичики-то можно и обжечься, воин... И черт знает, чего вас тянет туда? Лучше забудем все и осушим самогон. Смотри, сколько еще здесь целебной водицы! Не оставлять же ее до завтра, а то еще, не приведи господь, прокиснет, - указывая на синеватую бутыль с мутно-желтоватой жидкостью, заявил Степан.
      - Вы сколько хотите, столько и пейте, а я больше не могу. Так ведь можно и до чертиков допиться, - запротестовала Наталья и, поднявшись из-за стола, неровной походкой вышла на кухню.
      Прошел час, другой. Цыганюк вдруг заскрежетал зубами и обессиленно склонил голову.
      - Молокосос, вздумал с кем тягаться! - криво усмехнулся Степан и посоветовал старосте выпроводить Цыганюка поскорее на чистый воздух.
      Наталья неуверенно заголосила:
      - Батюшка ты мой, да что ж это такое с ним?
      - Когда перепьешь, и не такое случится, - успокоил ее Яков. И, подхватив вместе со Степаном под руки своего собутыльника, выволокли его во двор и уложили на сено. Цыганюк захрипел. Степан отряхнул руки.
      - Десять часов теперь будет дрыхнуть, как убитый. Кол на голове теши - не услышит. По себе знаю. В сене есть какой-то здоровый дух: букет моей бабушки. Дышишь им, и за это время весь винный угар до последней капли вытянет. Проспится, и опять будет похож на человека. А сейчас свинья свиньей. По себе знаю, вот чтоб мне провалиться на месте. Ох, и зла же эта домокурная сивуха!
      - Ослабел он что-то у меня в последнее время, - призналась Наталья.
      - Жалеешь его, - сказал Степан. - Поневоле хоть в этом позавидуешь твоему Мирону. А моя жена не любит меня, говорит - хоть бы ты сдох, идол проклятый! А я разве проклятый? Просто обыкновенный. Ничего, я стерплю все. Выдержу любую пружину, а твой слабоват и справился-то с одной только корчагой. - Степан указал на пустую бутыль и добавил: - А мы с Яковом Ефимовичем сейчас откупорим вторую и рванем еще по стакану.
      - Нет, я больше не могу, - сказал Буробин. - У меня и так в голове полный ералаш, не пойму, что к чему. - Потом, взглянув на Наталью, смиренно проговорил: - Я, пожалуй, пойду, отдохну чуток.
      Наталья засеменила перед старостой и, придерживая его слегка за руку, предложила:
      - Вот сюда, Яков Ефимович, пожалуйста, на диван, прилягте сюда...
      Степан поморщился, схватился за стакан и, опорожнив его, потряс головой, как при ознобе. Затем сунул в рот кусок сала и, чавкая, уткнулся головой в стол.
      - Степан, что с тобой-то? - обеспокоенно спросила его Наталья и, не дождавшись ответа, сказала: - Иди, Степа, я и тебе приготовлю постель, поспи немного.
      Степан опять не отозвался.
      - Не тревожь его, пусть поспит так, сидя. Это лучше, - крикнул Яков.
      Голова у Степана гудела. Веселые и страшные видения тянулись нескончаемой чередой, а до ушей долетел назойливый умильный голос Натальи:
      - Заступник ты наш, Яков Ефимович. Если бы не ты - давно бы я осталась без моего Миронушки. Ты уж охраняй его. Странный он стал какой-то! Ни с того ни с сего вдруг ночью задрожит, испугается, стонет во сне. Я думаю, уж не сходить ли мне к бабке-знахарке?
      - Не страмись, обойдется и так, без бабки, - приглушенно прогудел голос Якова Буробина.
      Степан снова встряхнул головой и как будто удивился чему-то, словно ему что-то примерещилось, а потом невнятно забормотал себе под нос:
      - Пойду-ка и я к Марфушке Зерновой. Поди, пустит, каково ей одной, да еще при таком горе!
      Наталья, заслышав бурчанье Степана, подбежала к нему.
      - Степан, а Степан, что с тобой? Приляг, отдохни, - посоветовала она ему и, подойдя к лампе, увернула фитиль.
      - Нет, я пойду, - сказал Степан.
      - Ты же на ногах не устоишь.
      - Будь здорова, Натаха, обо мне не печалься. Степан Шумов знает, что делает.
      Кургузая изломанная тень Степана закачалась на полу, перескакивая на печь, на занавеску. Он толкнул с силой дверь и вышел в коридор. Дверь сразу захлопнулась за ним, звякнул железный крючок. "И вправду, видно, говорят, что просватанная невеста дороже ценится", - подумал Степан и, шатаясь, погрузился в ночную мглу.
      * * *
      Позорная связь и бегство дочери с немецким офицером камнем легли на сердце Марфы. Словно тяжелый недуг сковал все ее тело. Бессонными ночами, прижимая близко к себе Коленьку, она часто твердила: "Боже мой, за что ты прогневался на меня, рабу твою несчастную? Враг лютует на земле нашей, а она, беспутная, безрассудная, кинулась в объятия грабителя, пошла на вражьи харчи! Вскормленная грудью моей, она предала меня, нанесла удар в сердце мое, обесчестила меня, опозорила! Что скажу я Игнату? Чем оправдаюсь перед ним? Не сберегла я ее".
      Марфа то проклинала Любу, то горевала о ней, предавала ее анафеме и молилась о ее спасении. Разбитая горем, она не находила для себя никакого успокоения. Неутешная тоска внутренне сгибала ее, пугала страшной неизвестностью. И ничто не облегчало ее страданий. А дочь, словно нарочно, ни днем, ни ночью не выходила из ее головы, жила глубоко в материнском сердце. Всю жизнь Любы день за днем перебирала в памяти своей Марфа. Дочь была как дочь, в меру капризная и упрямая, а больше - милая да робкая. "Лучше бы бог тебя прибрал в день твоего рождения, не мучилась бы я теперь!.." Никто не хотел посочувствовать Марфиному горю, понять ее изболевшую душу. Бабы по-прежнему судачили, а иные и ехидно посмеивались над ней, корили ее дочь за распутство, называли офицерской подстилкой. Некоторые из них при встрече с Марфой отворачивались, а то и обходили ее стороной. Все это выводило Марфу из себя, еще больше обостряло ее страдания. "И что я только наделала, почему не отпустила ее в отряд вместе с Витей и Кузьмой Ивановичем?" - не раз досадовала на себя Марфа.
      Однажды в дом вновь зашел пожилой немец, служивший денщиком у лейтенанта Штимма. Он подсел к Марфе и на ломаном русском языке стал рассказывать о жизни ее дочери. Марфа слушала и не верила ушам своим. "Нет, не может этого быть, тут какая-то хитрость, обман; жива ли вообще она?.." А старый, с морщинистым лицом Отто смотрел на Марфу выцветшими бледно-голубыми глазами и говорил на своем странном наречии:
      - Пан лейтенант есть такий ладный чловек. Они будут иметь сченстье. Я сам ойтец, я все разумею...
      Однако слова денщика только расстраивали душу Марфы. Все внутри у нее клокотало: и злоба, и отчаяние, и досада нахлынули одновременно. Она схватила давно уже собранную и связанную в узел одежду и белье дочери и с негодованием бросила к ногам Отто.
      - Слышать о ней не желаю больше ничего! Нету у меня дочери...
      Отто покачал сокрушенно головой, поднял узел и вышел на улицу.
      Однако некоторое время спустя он снова появился в доме Марфы. На этот раз он положил на стол письмо, вежливо и твердо сказал:
      - Пани не хотела читать первого письма дочки, пани дольжна читать это письмо...
      Упоминание о дочери залихорадило, затрясло Марфу. Какое-то время она растерянно смотрела на голубенький конверт и знакомый ей почерк и не знала, как поступить. Ей хотелось взять письмо и сию же минуту прочесть его, но какой-то внутренний голос упрямо твердил: "Да как же это ты смеешь унизиться перед ней! Или ты уже готова благословить распутство?" И вот, разом освободившись от колебаний, Марфа в гневе закричала:
      - Я уже сказывала вам - нету у меня дочери! Я когда-то мучилась, родила ее, кормила ее своим молоком, а теперь ее нет, она умерла для меня!
      Потом она схватила письмо и, почти не помня себя, с какой-то страшной внутренней дрожью, разорвала его на мелкие кусочки. Все это произошло так быстро и неожиданно, что Отто успел только воскликнуть:
      - О, что вы сделали, пани!
      Отто, мобилизуя весь свой скудный запас русских слов, перемешивая их чешскими и немецкими словами, стал говорить Марфе о том, что в своей любви люди не вольны; он, Отто, глубоко убежден в том, что самому господу богу было угодно, чтобы прелестная русская девушка Люба и вполне порядочный молодой человек, немецкий офицер Франц Штимм сочетались браком; правда, немецкий офицер пришел в вашу страну с оружием в руках, но ведь он не волен пойти против закона.
      Услышав слово "закон", Марфа опять обрушилась на немца-денщика:
      - Хороши же ваши законы! Приходят, насильничают, отбирают у людей добро, нажитое честным трудом... И ваш лейтенант тоже насильник и бандит.
      - О, нет, - забормотал Отто, - герр лейтенант никого не стрелять. Он есть интендант.
      - А хлебушек наш крестьянский кто отбирает? Не разумеешь?.. А дочку, дочку... кто похитил у меня дочку?
      Отто принялся доказывать, что тут действует закон природы, молодая любовь, которую нельзя осуждать, тем более что пани Люба в скором времени, вероятно, станет матерью.
      - Угодники святые! - простонала Марфа и, поднявшись на дрожащие ноги, молча указала старому немцу на дверь.
      "Это в семнадцать-то годков стать матерью! Что же это такое? За что мне такая кара?" - думала Марфа и чувствовала, как леденеет и словно останавливается от нового тяжкого испытания ее сердце...
      Как-то раз, усталая и подавленная раздумьем, Марфа долго не могла сомкнуть глаз. За окном лежала темная, беспросветная ночь. До слуха Марфы откуда-то издалека доносились неясные звуки, и она по привычке прислушивалась, как бывало, когда дочка поздно возвращалась домой. И вдруг раздался тихий стук в окошко. Марфа вскочила с кровати и уткнулась лицом в стекло, стараясь разглядеть того, кто так робко постучался. Ничего не разобрав во тьме, она тихо спросила:
      - Кто там?
      - Марфа Петровна! - послышался негромкий голос, который показался ей знакомым.
      - Кто это?
      - Я, откройте.
      У Марфы вдруг сильно заколотилось сердце.
      - Это ты, Витя?
      - Да, я самый.
      Звякнула щеколда, со скрипом отворилась дверь, и появившаяся на крыльце Марфа торопливо сказала:
      - Проходи, Витя, проходи.
      - Не называйте громко моего имени, - предупредил он.
      - Хорошо, - ответила Марфа и, впустив гостя в открытую дверь, тотчас восторженно начала приговаривать: - Дорогой ты мой соколик, откуда ты прилетел? Где же ты долго так пропадал?
      - Прилетел вот, и не один, - сказала Витя и, обернувшись, поманил кого-то рукой. За Виктором в избу вошел какой-то человек; третий, как успела заметить Марфа, прикрыл калитку и остался на улице.
      - Здравствуйте, Марфа Петровна! - радостным тоном произнес тот, кто вошел вслед за Виктором.
      - Да кто же ты такой? Голос знакомый, а чей не пойму. Сейчас я засвечу лампу, - отозвалась Марфа.
      - Нет, ни в коем случае, - ответил тот же голос, - поговорим в потемках. Помните такого Горбунова... с черной родинкой под глазом?
      - Как же, Сереженька, милый ты мой голубчик, - растроганно произнесла Марфа и уткнулась ему в плечо.
      - Успокойся, Марфа Петровна, слышали мы о твоем горе, но до сих пор не верили, думали - все сплетни.
      Марфа всхлипнула:
      - Лучше бы были сплетни, чем такая правда.
      - И как же все это произошло?
      Волнуясь, Марфа рассказала о своем несчастье. И несмотря на то что это было именно несчастье, в голосе ее прорывались обида и гнев, хотя говорила она о своей родной дочери.
      - Постойте, Марфа Петровна, погодите минуту. А где же вы сами-то были? - глухо, сдавленным голосом спросил Виктор.
      Горбунов резко одернул товарища:
      - Что ты говоришь, подумай! От этих бандитов можно всего ожидать. Чем же мать виновата?
      - А тем виновата, что не пустила с нами Любу. Если бы пустила - не было бы этой беды...
      - Витенька, соколик ты мой, разве я знала, разве могла подумать... с горечью ответила Марфа.
      - Просто не хочется верить во всю эту историю, - сказал Горбунов.
      - А где она... где Люба сейчас? - взволнованно спросил Виктор.
      - Не знаю, - тяжко вздохнула Марфа. - Не знаю, Витя, да, сказать по правде, и знать не хочу. Опозорила она и себя, и всю нашу семью. Не знаю про нее больше ничего.
      - Мы еще посоветуемся, подумаем, что можно сделать, - сказал Горбунов и перевел разговор на другую тему: - Много ли у вас в деревне немцев?
      - Всю школу теперь занимают, а сколько их - не знаю, - ответила Марфа.
      - А давно ли они живут у моей мамы? - переборов себя, спросил Виктор.
      - С месяц, не больше, - сказала Марфа и в свою очередь спросила: - А кто тебе об этом сказал-то?
      - Добрые люди, Марфа Петровна, - опережая Виктора, пояснил Горбунов и спросил: - Кто бы смог поподробнее рассказать нам о немцах? Может быть, Цыганюк?
      - Что вы, он же фашистский холуй! Его теперь водой с ними не разольешь. Ездит по деревням, арестовывает подозрительных. В общем, подлец из подлецов.
      - Значит, продался окончательно?
      - Да еще как, со всеми потрохами, - сокрушенно сказала Марфа. - И пьет самогон, как самый последний забулдыга, не уступает Степану Шумову.
      - А где же ее берет? - поинтересовался Горбунов.
      - Находит, - ответила Марфа. - Вот и давеча, в сумерках, тоже потащил ее к себе. По-моему, и теперь еще пьет вместе со старостой и этим своим нынешним дружком полицаем Шумовым.
      Горбунов вместе с Марфой подошли к окну. Сквозь пелену ночи чуть-чуть просматривался дом Натальи Бобровой, окна его не светились. Горбунов молчал и что-то раздумывал. Потом он сказал Виктору:
      - Позови Бориса.
      Виктор тотчас нырнул за дверь и через минуту вернулся вместе с товарищем.
      - Давайте решим этот вопрос сообща, - сказал Горбунов и указал рукой в сторону дома Натальи. - Там, Боря, в этом доме, живет мой бывший однополчанин Цыганюк... Теперь он полицай. Занимается разбоем, грабежом, предает наших честных людей. Так вот, ребята, не захватить ли нам Цыганюка с собой, уж он-то наверняка знает и расположение, и число немцев.
      - Такого гада лучше допросить на месте и пристрелить, - пробурчал Борис.
      Горбунов задумался. А в это время с крыльца Натальиной избы спустился шатающийся полицай.
      - Вот он, Цыганюк, легок на помине, - сказал Виктор, вглядываясь в темь.
      - Нет, это Степан Шумов, - возразила Марфа, не отходившая от окна. Этого пьянчугу из тысячи других узнаю, сразу определяю.
      Степан, раскачиваясь из стороны в сторону, медленно плелся к дому Марфы. Остановившись напротив ее окна, он икнул и громко произнес:
      - Чем черт не шутит, когда бог спит! А вдруг в темноте-то и приглянусь я ей. И все, вперед, Степан, смелость города берет, смелость, значит...
      Он вплотную приблизился к окну и, уткнувшись лицом в стекло, стал пристально смотреть внутрь дома.
      - Тише! - шепотом предупредил Горбунов своих товарищей, укрывшихся, как и он, в простенке между окон.
      - Ворочается, бедная, в кровати, не спится одинокой, - донесся снаружи голос Степана, а затем послышался тихий стук в стекло.
      - Кто там? - быстро отозвалась Марфа.
      - Это я, Степан. Хватил я, Марфушка, через край первача, жгет внутрях. Открой, пропущу у тебя стаканчик кваску.
      - Впусти, - прошептал Горбунов. - Мы спрячемся в чулане да послушаем, что он будет болтать.
      Марфа вышла в сени и через минуту вернулась в дом вместе с полицаем. Перевалив через порог, Степан приглушенно спросил:
      - Цы... сынок-то спит?
      - Спит.
      - Это хорошо, - удовлетворенно промурлыкал он. - Хорошо, что спит... А у тебя тепло, как в печурочке. Стыну я, кровь что-то становится не той, и жена плохо греет.
      - Ты что, с жалобой на жену ко мне пришел, что ли? - недобро упрекнула его Марфа.
      - На нее хочешь жалуйся, хочешь бей ее, все равно толку нет. Как была холодной сосулькой, так и осталась. И на зуб жестка, как старая кочерыжка.
      - Сам-то ты пьяница горькая, пропитался весь самогоном. И несет от тебя, как от козла.
      - Ну, не совсем уж как от козла, - равнодушно возразил Степан. - Зато сердце у меня играет, как у вьюноши. Увижу тебя на улице, посмотрю, так оно у меня и запрыгает. Внутри силища поднимается... И откуда только берется?
      Марфа рассерженно ответила:
      - Пройдоха ты, Степан!
      - Ей-богу! Хочешь перекрещусь? - И он в темноте помахал рукой перед своим лицом. - Вот и сейчас, прохожу, а самого, как магнитом, так и повело к тебе, думаю - дай зайду. Поди, скучно, бедной. Где у тебя здесь кровать-то? Давай побалакаем.
      Марфа отступила к окну.
      - Не подходи ко мне, иуда! Иди вон. Холуй ты немецкий. За кого ты меня принимаешь?!
      - Подождите, не гоните его, Марфа Петровна. Теперь и мы с ним поболтаем, - внезапно раздался в темноте голос Горбунова, а тихо выскользнувшие из чулана Виктор и Борис, схватив Степана, вывернули ему руки назад.
      - Ой! - громко простонал Степан.
      - Не ори, сволочь, а то суну в горло мочалку, - предупредил его Горбунов.
      - Пусти-те... что вам от меня надо?
      - Молчи. Отвечай только на вопросы.
      - А кто вы?
      - Партизаны.
      - Ой, пощадите, - заскулил полицай.
      - Будешь отвечать на вопросы - там посмотрим.
      - Пожалуйста, отвечу... все что знаю, пожалуйста.
      - Знаешь размещение немцев в селе? - спросил Горбунов.
      - Знаю, хоть я и пьяный в дрезину.
      - Ничего, мы тебя быстро протрезвим, - сказал Виктор.
      - Где проживает командир карательного отряда? - спросил Горбунов.
      - В доме ветпункта.
      - Фамилия и звание командира?
      - Майор войск эсэс, Бломберг.
      - Где размещаются секретные карательные посты?
      - Знаю, их два поста.
      - Сможешь показать по схеме?
      - Немного протрезвлюсь, нарисую вам и схему.
      - А что ты скажешь о Цыганюке?
      - Сволочь, хуже, чем я. Закоренелый изменник.
      - Вот ты как заговорил, словно по писаной бумаге! И хмеля твоего я что-то не очень чувствую, - удивился Горбунов.
      - Говорю, как умею, истинный бог, от всего сердца.
      - Ну, ну, пусть будет так. А где сейчас Цыганюк?
      - Спит мертвецким сном, - мотнул он головой в направлении дома Натальи. - Дрыхнет на сене, а староста в избе.
      - Надо бы наведаться, - предложил Борис. - Самое время.
      - Якова Ефимовича оставьте, - твердо сказал вдруг Степан.
      - Ах ты, фашистская нечисть, ты еще учишь, кого карать, кого помиловать! - возмутился Горбунов.
      - Тогда вздернем его вместо старосты, - сказал Виктор.
      - Нет, друзья, трогать их пока не будем, - возразил Горбунов. - Мы еще успеем осудить их. А сейчас пошли, пора. Этого соловья прихватим с собой, - указал он на Степана.
      Степан попытался было воспротивиться, но Виктор с Борисом быстро справились с ним.
      - Неужто вы так и пойдете голодные? - забеспокоилась Марфа. - Выпейте хоть молока.
      - Конечно, неплохо бы по стаканчику для подкрепления, - согласился Борис.
      Через несколько минут ночные гости покинули дом Марфы, прихватив с собой с кляпом во рту полицая Шумова.
      В сенях Виктор прошептал:
      - Марфа Петровна, передайте маме, что я жив, здоров, крепко ее целую. Только пусть не проговорится, что мы были в деревне.
      - Хорошо, соколик мой, я передам.
      - Не падайте духом, Марфа Петровна, - сказал Горбунов и на прощанье бережно пожал ей руку.
      Глава шестнадцатая
      Повсюду на захваченной гитлеровцами территории, где бы враг ни появлялся, возникали вооруженные группы, отряды, подпольные организации советских патриотов.
      В одном из таких отрядов оказался и Игнат Зернов вместе с Аксиньей. Стояла суровая зима. Вначале отряд действовал в ограниченной зоне, устраивал засады на дорогах, разрушал связь, громил волостные управы. Но вот заиграло весеннее солнце, зашумели талые воды, и отряд раздвинул границы своих действий. В мае Игнат вместе со своим отрядом влился в партизанское соединение освобожденного района. Его командиром был испытанный большевик по кличке "Батя", прошедший школу партизанской борьбы еще в гражданскую войну. Игнат много слышал о боевом командире, о его храбрости и умении наносить удар врагу там, где тот этого меньше всего ожидал. Зона действий партизанского соединения расширялась с каждым днем, составляла обширный освобожденный район в тылу врага. "Какой же из себя наш командир? Посмотреть бы на него", - не раз подумывал Игнат. Но дни шли за днями, а случая увидеться с командиром не представлялось.
      В начале лета Игнат в составе своего подразделения вышел на одну из очередных операций. Задание гласило: "Разгромить фашистский гарнизон в деревне Кочегаровка и укрепиться в этом населенном пункте". Июньская ночь была сырой, небо хмурилось. Отряд бесшумно подошел к деревне, снял часовых и, разбившись на мелкие группы, занял исходный рубеж для атаки. Игнат вместе со вторым пулеметчиком, рыжим парнем Ванюшей, по прозвищу Кудряш, разместился на чердаке ветхого пустующего дома, который стоял на краю деревни и, словно часовой, прикрывал ее со стороны въезжей дороги.
      Минула полночь. Небо неожиданно посветлело. Облака развеялись и обнажили тусклые далекие звезды. Игната клонило в сон. Но вот взвилась красная ракета, и окрестность огласилась раскатом выстрелов. Игнат увидел разрывы гранат и в панике мечущихся немецких солдат. Он еще раз прикинул расстояние до одного из зданий, где начали они укрываться, и дал несколько очередей из пулемета. Завязался упорный бой.
      Почувствовав свое безвыходное положение, противник запросил подкрепление. В полдень партизанские наблюдатели обнаружили отряд гитлеровцев, двигавшийся к деревне с той стороны, где находилось замаскированное пулеметное гнездо Игната.
      - Пора, нажимай, - торопил Игната Кудряш, нервно ерзая возле пулемета. Но Игнат не спешил. И только когда немцы приблизились к дому всей колонной, он нажал гашетку. Головные ряды были срезаны наповал. Фашисты, разбегаясь по сторонам, отступили.
      О смелом, хладнокровном поведении Игната было доложено "Бате". Вот тут-то и встретился Игнат с прославленным командиром. Он вытянулся перед ним и доложил:
      - Товарищ командир, боец Зернов прибыл по вашему приказанию.
      "Батя" прищурился, словно что-то соизмеряя в Игнате, и, подойдя к нему, протянул руку.
      - Здравствуй, товарищ Зернов! Вон какой ты боевой, любо посмотреть на тебя, - с улыбкой сказал он, потом, помолчав, добавил: - Мне докладывали, товарищ Зернов, о твоем храбром и умелом поведении в бою за деревню Кочегаровку.
      - Просто мне подвезло, - возразил Игнат, - удачно накрыл фрицев, да и позиция была подобрана подходящая.
      - Правильно избрать себе позицию - это тоже умелые действия, это бойцовская сметка. За мужество и храбрость, проявленные тобой, мы представляем тебя к правительственной награде.
      Игнат опешил, не зная, что и ответить.
      "Батя" задумчиво прошелся взад-вперед по небольшой комнате и, остановившись возле Игната, спросил:
      - А родом-то откуда будешь?
      - Здешний, товарищ командир, отсюда километров сто пятьдесят до дома, не больше.
      - Семья здесь или эвакуирована?
      - О семье ничего не знаю.
      "Батя" Дружески положил руку на плечо Игната.
      - Ну, потерпи немного. Вот управимся кое с какими неотложными делами, и я пошлю тебя в дальнюю разведку... И семью навестишь.
      Все лето соединение "Бати" провело в напряженных боях. Противник старался блокировать партизанский край, расчленить его, а затем по частям уничтожить партизанские бригады. Однако все эти попытки врага кончались провалом. Действия партизан в непосредственной близости от линии фронта бесили фашистов. Они прекрасно понимали, что крупное партизанское соединение проводит операции в определенном взаимодействии с советскими войсками.
      В связи со своим успешным продвижением на южном фронте гитлеровцы все активнее стали развивать наступление и на партизанские районы. В середине сентября они предприняли новую крупную карательную акцию, бросив в бой против партизан несколько тысяч солдат из отборных частей СС, танки, артиллерию, крупные подразделения полицейских сил. Наступление было начато сразу с трех сторон. Между партизанами и фашистами разгорелись жаркие бои. Они не утихали ни днем, ни ночью. Ожесточенные сражения велись за каждый населенный пункт, за каждую высоту, перелесок. Противник нес тяжелые потери, но, не считаясь с ними, продолжал теснить партизан. Три недели продолжалась тяжелая схватка с озверевшим, вооруженным до зубов противником.
      Игнат и его второй номер в составе своего отряда в одном из боев заняли правофланговую, условно стыковую позицию на изгибе западной и южной линии обороны освобожденного района. Эта позиция напоминала острие угла и по своему положению являлась важным звеном обороны. Проходила она на опушке леса. Всю ночь отряд рыл окопы, укреплял огневые точки.
      Утро было безветренное. Притихший лес пестрел желтыми и багряными, синими и бледно-зелеными красками. В оврагах и лощинах, как дым из догорающих костров, курился белый туман. Пахло грибами, прелой травой, глиной. Высоко над лесом недвижно висели изреженные молочно-синеватые облака. Далеко на востоке алыми лентами прорезались лучи утренней зари. За перелеском на взгорье чернело пепелище сожженного села, а среди него нелепой громадой белела высокая колокольня с развороченным куполом. Игнат, чувствуя усталость, опустился на дно траншеи. Кудряш, пригибаясь, поднес охапку буро-зеленой травы и раструсил ее на отвалах глины. Потом сломал несколько веток кустарника с желтыми и темно-вишневыми листьями и расставил их вокруг пулемета. Глаза у парня от бессонницы были красные и припухшие, лицо усталое, помятое. На загорелом коричневом подбородке пробивались редкие, с медным отливом колючие волосы.
      - Садись, Ванек, закурим, - предложил ему Игнат. - О чем задумался?
      - Да вот смотрю, уж больно хорошее утро, - ответил Кудряш и поправил выбивающиеся из-под кепки волосы. - Если бы не война, взял бы корзину и пошел за грибами. Люблю лес. Каждое дерево свое обличье имеет, хоть дуб, хоть сосна. И куда ни глянешь, все-то радует глаз.
      Игнат невольно поддался настроению младшего товарища:
      - А я бы сейчас взял косу да и давай махать. Роса-то какая! Да и травищи вон сколько пропадает.
      - А мне бы подойник, да к своим буренушкам, на ферму, - мечтательно сказала подошедшая к ним Аксинья.
      - А разве плохо рыбачить! - вмешался в разговор сидящий поблизости пожилой партизан с густой бородой. - Теперь самый подходящий момент для клева. И сом, и шелеспер так и бросаются на насадку, словно после голодовки. Только успевай вытаскивай. А щуку взять, эта хоть и хищная, но разборчивая, принципиальная, ей что втемяшится: или жрет все подряд, даже жестянку, или упрется, хоть в пасть ей пихай карася, не берет, да и все тут...
      Мужик хотел что-то еще сказать, но в этот момент по траншеям и окопам полетела команда:
      - Внимание! Противник!
      Игнат с Иваном припали к замаскированному пулемету. Далеко откуда-то доносилось уже знакомое урчанье моторов. Прошло несколько минут, и вдруг на поляну из оврага один за другим выползли три танка, сопровождаемые пехотой.
      - Вот гады, снова пустили танки! - выругался Кудряш.
      - Сколько же ихней солдатни за танками прет! - с тревогой произнесла Аксинья и, поправив перекинутую через плечо санитарную сумку, приникла к своему автомату.
      Находясь в отряде, Аксинья настойчиво училась военному делу. Она хорошо стреляла из винтовки, научилась владеть пулеметом, метать гранаты. Потом к военной специальности стрелка-автоматчика добавилась квалификация санинструктора-медсестры. И все же Аксинья никогда не расставалась с автоматом. Он принадлежал ее постояльцу - немецкому гауптману - и невольно напоминал о родном доме, о сыне, о тех днях, когда она выхаживала на своих руках Игната.
      Расстояние между окопавшимися на опушке леса партизанами и наступающей фашистской цепью продолжало сокращаться: пятьсот, триста, двести метров... И вот по окопам и траншеям от партизана к партизану полетела команда:
      - Огонь! Огонь!
      Вцепившись в пулемет, Игнат все еще медлил с огнем, выглядывая, где покучнее держится фашистская пехота... Танки, на ходу ведя огонь, шли напролом. И вдруг один из них со скрежетом остановился, выбросил облачко черного дыма, а затем вспыхнул красноватым пламенем. В тот же момент Игнат нажал гашетку и ударил по цепи фашистов, стараясь отсечь их от двух других танков. Огонь его пулемета косил вражеских солдат, затормозил их продвижение и наконец прижал плотно к земле. Тогда Игнат ударил по ближайшему танку, целясь в смотровую щель. Кудряш, подхватив гранаты, метнул их одну за другой. Они разорвались возле гусениц, не причинив им вреда, и танк, развернувшись, пополз прямо на пулеметное гнездо. В тот же миг где-то совсем рядом разорвался снаряд. Игната с ног до головы обдало землей. По щитку пулемета пробарабанило несколько пуль. Кудряш, оседая, подался назад и свалился на дно траншеи. Игнат со всей силой жал на гашетку, но напрасно: пулемет бездействовал.
      - Берегись, Игнат! - почти над самым его ухом крикнула Аксинья. Игнат успел еще увидеть, как на солнце блеснули отполированные гусеницы и как упали сраженные Аксиньей два солдата. Через мгновенье, под грохот рвущихся снарядов и рокотанье танкового мотора, стенка траншеи дрогнула и рухнула вниз...
      Соединение партизан, в составе нескольких бригад после упорных оборонительных боев, перешло линию фронта. Через несколько дней короткого отдыха оно совершило прорыв линии фронта и снова ушло в тыл врага.
      Отряд, в котором сражался Зернов, был сильно потрепан. Часть его состава подалась в глубь леса и ушла от преследования противника. В этой-то группе и оказался Игнат Зернов. Вначале его товарищи с чувством тревоги вспоминали, как немецкий танк сдвинул грунт и заживо накрыл землей Игната и его друзей в траншее. Так бы они и остались лежать в сырой земле, если бы не зоркий глаз их собрата, молодого парня Антона. Обосновавшись в одиночном окопе со своим противотанковым ружьем, он видел, как был раздавлен пулемет Игната, как танк перевалил траншею и, войдя в лес, лишился тактического маневра. Здесь-то он и подставил свою бронированную утробу под его дуло. Атака фашистов захлебнулась. Разделавшись с танком, Антон бросился на выручку товарищей. Прошли дни. Стихли бои. И вот тут-то в часы досуга друзья, вспоминая былое, частенько подшучивали над Игнатом:
      - Ну как, Игнат, побывал на том свете?
      - Побывал, на тс я и солдат, - отшучивался он.
      - Ну, и как житуха там? - иронизировали друзья.
      - Да ничего, вроде подходящая, жаловаться нет оснований.
      - А кабаки есть? - спрашивали, усмехаясь, другие.
      - А как же, и кабаки, и закусочные.
      - А цены как?
      - Да что вы, братцы, смеетесь! Какие могут быть цены? Там же все бесплатно, - на полном серьезе отвечал Игнат.
      - Вот это да, не жизнь, значит, там, а малина! - потягивая "козью ножку", зубоскалил губастый партизан. - А как на том свете по части женского пола? Порядок или запрет?
      - Вот чего не знаю, того не знаю, - сказал Игнат. - И вообще некогда было наводить об этом справки. К тому же с нами была Аксинья. Ну, сам понимаешь, она вроде нас и придерживала. Да и боялся я: проговорится еще при случае бабе моей, и тогда пиши пропало.
      - Не придержи вас, вы ведь и в омут за бабами полезете, посмеивалась Аксинья.
      - Ну, и промахнулся же ты, Игнат! Видно, бес тебя попутал взять с собой Аксинью Ивановну, - сокрушенно качал головой губастый. - И надо же подумать, самый главный жизненный вопрос, а ты его и не выяснил. Если бы знал Антон, лучше бы тебя и не откапывал, - под общий дружный смех заключил балагур...
      Глава семнадцатая
      Майор Бломберг и гауптштурмфюрер Фишер стояли друг против друга. Полный раскрасневшийся майор всей своей внушительной фигурой, казалось, готов был раздавить невысокого сухощавого Фишера, только что получившего чин гауптштурмфюрера. Новоиспеченный гауптман не проявлял робости перед майором, а скорее, наоборот, стремился подчеркнуть свою независимость: ведь он был не просто капитан, он был еще и гауптштурмфюрер СС, то есть принадлежал к элите гиммлеровских охранных отрядов. И все же майор Бломберг (он был просто майор войск СС) почел своим долгом выразить неудовольствие поступком Фишера, подавшим рапорт якобы о недостойном поведении лейтенанта вермахта Франца Штимма.
      - По праву старшего, - начальственно хрипел Бломберг, - позволю себе заметить, капитан, что вы поступили не по-товарищески... Мы довольно долго находились в одном гарнизоне и имели возможность убедиться, что Штимм образцовый офицер и безупречный немец...
      - Безупречный немец в наше время не может, не имеет права не заботиться о чистоте расы... Штимм ожидает ребенка от русской девки, которую он называет своей женой. Одно это уже недопустимо и возмутительно. Но есть еще другая сторона вопроса...
      - Что именно? - буркнул Бломберг.
      - У меня есть некоторые основания полагать, что русская девка, околдовавшая лейтенанта Штимма, была связана, а возможно, и сейчас связана... с большевистским офицером-партизаном, то есть с бандитом. Я уведомил в соответствующей форме о такой опасности господина Штимма...
      - Ну, и?..
      - Но он не только игнорировал мои предупреждения, высказанные, кстати, в товарищеской форме, не только пытался оскорбить меня, старшего по чину, пользуясь тем, что я находился в его квартире, но допустил ряд политических бестактностей. Согласитесь, господин майор, что принадлежность к СС обязывает каждого из нас информировать своего начальника о подобных происшествиях. Вы, кажется, не разделяете мою точку зрения?
      Фишер был хотя и раздражен, но формулировал свои мысли довольно четко; по крайней мере так казалось ему самому.
      - Послушайте, Фишер, не пытайтесь ловить меня на слове. Я старый член национал-социалистической партии и старый солдат... - Лицо и шея Бломберга покраснели еще больше. - Информировать руководство о подрывной деятельности или опасном образе мыслей подданых рейха - наша уставная обязанность, а не ваша персональная инициатива, проистекающая из особенностей вашей точки зрения... Но одно дело информировать о фактах, другое - сводить личные счеты. Считаю необходимым довести до вашего сведения, капитан, что как начальник гарнизона и старший офицер, я высказал несогласие с вашей оценкой поведения инспектора Штимма... Мне было известно, что Штимм оскорбил вас, потому что вы с неуважением отнеслись к его чувствам. Именно поэтому ваш рапорт я считаю недостойным...
      - Хорошо, господин майор, - взяв себя в руки, холодно и сухо произнес Фишер и с оттенком иронии добавил: - Я вас прекрасно понимаю...
      - Мне кажется, вы излишне нервозны, капитан... Здесь, во враждебной стране, мы, немцы, должны быть дружнее и во имя фюрера не жалеть наших сил на борьбу с врагом. Но именно с врагом. Только это я и хотел вам сказать, гауптштурмфюрер Фишер, и, если угодно, партайгеноссе Фишер, не так ли?.. Впрочем, поступайте, как найдете нужным.
      - Да уж, разумеется, - возбужденно произнес Фишер и, вскинув руку, вышел.
      Когда дверь за ним захлопнулась, майор Бломберг обессиленно опустился в кресло.
      - Прохвост! Каналья! Он и мне собирается подложить свинью. Но я-то свое дело знаю. Ко мне не подкопаешься. Наши дела сами говорят за себя, бормотал он вслух, затем посмотрел на часы и нажал кнопку.
      В кабинет тотчас вошел грузный, рыхловатый штабс-фельдфебель Капп.
      - Садитесь за машинку, будете писать отчет, - сказал ему майор.
      - Слушаюсь. Однако позволю себе напомнить, что срок представления отчета еще не...
      - Садитесь и пишите, - оборвал его майор. Он взял со стола заранее приготовленную папку с секретными документами, открыл ее и, сделав паузу, продиктовал первую фразу: - Командующему частей особого назначения генерал-майору войск ОС Ремеру...
      Затрещала машинка. Штабс-фельдфебель Капп, начальник канцелярии зондергруппы, имевший в своем распоряжении трех писарей, документы с грифом "строго секретно" печатал всегда сам.
      - Рад доложить вам, господин генерал-майор, - продолжал диктовать Бломберг, - что в результате многочисленных усилий и исключительной преданности фюреру личного состава нами выловлено и предано суду по законам военного времени как наиболее опасных для господствующей немецкой нации сто пять большевистских комиссаров и командиров, подразделения коих разбиты нашей доблестной армией...
      - Осмелюсь заметить, господин майор... может быть, следовало здесь упомянуть и о тех, что переданы по приказу гауптштурмфюрера Фишера армейской службе безопасности?
      - Нет, не стоит, гауптштурмфюрер напишет о них и сам...
      - Хорошо, господин майор, - согласился с ним штабс-фельдфебель Капп.
      Майор, поправив аккуратно причесанные волосы с рыжеватым отливом, принялся снова диктовать:
      - Из числа местного населения уличено в связях с партизанами и расстреляно сто девяносто семь человек. Около трехсот человек направлено в места общего заключения для проведения дальнейшего следствия... Напечатали?
      - Момент, господин майор...
      - Ну, вот, Капп, собственно, пока и все о людях. Теперь о скотине и прочих материальных ценностях... Пишите: За отчетный период времени ваше особое задание по беспрекословной отправке для нужд нашей доблестной армии скота, хлеба и прочего провианта нами при особом усердии инспектора интендантского управления лейтенанта Штимма полностью выполнено.
      - Может быть, господин майор, перечислить все поименно, сколько и чего? - спросил штабс-фельдфебель Капп.
      - О, это долго нам будет печатать, мой друг, - возразил Бломберг. Пойми сам, это же несколько эшелонов; господин Ремер прекрасно знает, что это такое, однако добавь следующее: - Кроме того, закуплено... да, да, так и пишите... закуплено по сходной цене у населения значительное количество теплой одежды, обуви и разного белья.
      - Точка, господин майор?
      Бломберг задумался: "Сколько посылок я отправил домой благодаря снисходительности Штимма... Не с каждым интендантом так поладишь. Очень жаль, что он перебрался от нас в районный поселок Всгорье", - и тихо произнес:
      - Еще один последний абзац: В настоящее время, ваше превосходительство, все наши усилия направлены на умиротворение местного населения и пресечение каких бы то ни было с его стороны попыток саботажа в деле упрочения нового порядка...
      Капп поставил точку. Бломберг сказал:
      - Отчет отправить немедленно с фельдъегерем.
      - Слушаюсь, господин майор.
      - Теперь личная просьба, Капп. - Бломберг сунул в рот сигару и щелкнул зажигалкой. - Пожалуйста, вечерком часам к десяти доставь ко мне кудрявую хохотушку... ну как ее там зовут, не помню...
      - Нонна, господин майор. - Капп довольно запыхтел.
      - Да, да, Нонна... Нонна. Странное имя! И последнее. Срочно распорядитесь расклеить везде в населенных пунктах последний приказ по армии. Я имею в виду - объявление... Вы поняли меня?
      - Так точно, господин майор. Объявление будет вывешено еще до отъезда в штаб ейнзацгруппы гауптштурмфюрера Фишера. Отчет будет направлен также немедленно...
      - Хорошо. Исполняйте. - И Бломберг пустил к потолку несколько сизых колец сигарного дыма.
      Через час на стенах многих домов в селе белели крупные листки бумаги, на которых жирным типографским шрифтом было напечатано следующее:
      "Объявление населению командования Германской Армии.
      Возобновление порядка в России и ваш мирный труд саботируется преступной деятельностью, направленной против германских войск.
      Германское командование не намерено в дальнейшем терпеть подобные преступные деяния, производимые иногда с вашего ведома, а иногда даже с вашей поддержкой. Поэтому с сего числа вступают в силу нижеследующие усиленные постановления:
      1. Кто укроет у себя красноармейца или партизана, или снабдит его продуктами, или чем-либо ему поможет (сообщив, например, какие-нибудь сведения), тот карается смертной казнью через повешение. Это постановление имеет силу также и для женщин. Повешенье не грозит тому, кто скорейшим образом известит о происшедшем в ближайшую германскую военную часть.
      2. В случае, если будет произведено нападение, взрыв или иное повреждение каких-нибудь сооружений германских войск, как-то: полотна железной дороги, проводов и т. д., то виновные в назидание другим будут повешены на месте преступления. В случае же, если виновных не удастся немедленно обнаружить, то из населения будут взяты заложники. Заложников этих повесят, если в течение 24 часов не удастся захватить виновных, заподозренных в совершенном злодеянии, или соумышленников виновных.
      Если преступное деяние повторится на том же месте или вблизи его, то будет взято - и при вышеприведенных условиях повешено - двойное число заложников.
      Командующий германскими войсками".
      * * *
      Командир отряда лейтенант Васильев долго сидел над планом предстоящей операции, делал у себя в блокноте и на карте пометки, думал, считал. Когда у него возникали какие-нибудь сомнения, он обращался за советом к комиссару Еремину. Вместе с ним лейтенант создавал отряд, через него получал нужную помощь от подпольного райкома партии.
      Лейтенант оторвался от бумаг, поднял голову.
      - Послушай, комиссар, а удобно ли это место для позиции минометчиков?
      Еремин захлопнул толстую тетрадь, в которую заносил свои заметки, и, склонясь над схемой исходного рубежа отряда, спокойно ответил:
      - Это лучшее место, лучшего не найдешь. Я буду сам вместе с минометчиками. Каждая тропинка, любое деревце, все бугорки и лощинки мне знакомы. Хороший обзор, надежная взаимосвязь с пулеметными гнездами и автоматчиками. Так что у меня лично никаких сомнений.
      - Ну что же, превосходно... И все-таки операция очень сложная, задумчиво произнес командир.
      - Поэтому так тщательно мы к ней и готовимся, - ответил комиссар и, немного подумав, добавил: - Захваченный полицай Степан Шумов ничего не утаил, хотя и подлец он порядочный. Размещение немецких солдат, скрытых постов - все точно. Я специально сверил его показания с данными нашей агентурной разведки.
      - Это, конечно, хорошо. Но все ли мы учли в плане - вот вопрос. Важно не допустить просчета даже в мелочах.
      - Давай прикинем все еще раз, прорепетируем возможный ход операции, предложил Еремин.
      Васильев в знак одобрения кивнул и вместе с комиссаром снова принялся за работу. Они вновь пересчитали плотность огня партизанских групп, расставленных на отдельных участках, сопоставили ее с боевыми возможностями противника, определили места его блокирования, наиболее уязвимые участки. Перепроверили все до мельчайших деталей.
      Наступившая ночь была темной и прохладной. Небо закрывали черные тучи. Неведомо откуда налетел порывистый ветер. Шумно трепетала листва деревьев, шуршал колючий бурьян.
      Под покровом темноты партизанский отряд уверенно продвигался вперед. На подходе к селу он залег в лощине. Лейтенант Васильев взглянул на светящийся циферблат часов и, обратившись к комиссару, тихо произнес:
      - Сейчас немец откроет огонь.
      И действительно, не прошло и двух минут, как из села застрочил пулемет. Четко отплясывающая дробь его раскатывалась далеко вокруг и, подхваченная ветром, замирала в лесу. И так каждый день в целях предосторожности фашисты повторяли этот педантичный обстрел местности.
      "Еще часок-другой поволнуются, а к утру успокоятся, - подумал лейтенант. - Как и на фронте, ночь их всегда страшит. Утром они более беспечны. Этим мы и воспользуемся". Затем он склонился к Еремину и сказал:
      - Будем трогаться.
      - Подавай команду, - отозвался комиссар.
      В третьем часу ночи, разделившись на группы, отряд бесшумно, с соблюдением всех правил маскировки, вошел в село и занял хорошо разведанные позиции. В четыре часа гитлеровцы произвели последнюю предутреннюю смену караула.
      Все их посты остались нетронутыми, кроме одного - в зоне учебного плаца. Часового здесь сняли холодным оружием. Виктор Хромов быстро натянул на себя заранее подготовленный фашистский мундир, повесил на грудь немецкий автомат. Недалеко от него разместилась группа минометчиков, и на плацу в учебном блиндаже был установлен станковый пулемет.
      Перед рассветом громко запели петухи, промычала корова. Каркая, завозились на деревьях вороны. Темные тучи раздвинулись, порыхлели, обнажив часть бледно-синего неба.
      Виктор продолжал медленно прохаживаться из конца в конец площади, не спуская глаз с сельской улицы и открывавшегося его взору здания средней школы.
      С наступлением рассвета ему уже не требовалось специально показывать себя фашистам. Время от времени их одиночные фигуры мелькали возле школы. Они, несомненно, видели его, и он не вызывал у них никаких подозрений. Скоро до слуха его донесся сигнал подъема. Прошло еще пять напряженных минут, и на площадь перед зданием школы высыпало около двухсот фашистских солдат. Они были без мундиров, без головных уборов. Площадь сразу же огласилась криками чужих команд. Солдаты построились в несколько шеренг. После новых команд они начали маршировать, делать пробежки, смыкались в плотные ряды, то растягивались длинной гусиной цепочкой.
      Виктор настороженно наблюдал за врагом. Вот солдаты подняли кверху руки и поднялись на носки - и вдруг посреди площади взметнулись темные фонтанчики и раздались оглушительные взрывы мин; одновременно гулко застрочил станковый пулемет, защелкали выстрелы винтовок. Фашисты в панике заметались на плацу...
      Тем временем группа партизан, блокируя вражеский штаб, скрытно расположилась в большом запущенном саду, примыкавшем к фельдшерскому дому. Этот-то дом и являлся штаб-квартирой шефа карательного отряда майора Бломберга. Как только послышались первые разрывы мин, партизаны мгновенно сняли часовых, охранявших штаб; в ту же минуту, перемахнув через штакетник, Борис Простудин метнул в окно дома гранату. Мелькнула ослепительная вспышка, прогрохотал взрыв, задребезжали и посыпались из окон стекла. Вслед за тем в дом ворвались бойцы. Запыхавшийся Борис толкнул одну из дверей и оказался в спальне Бломберга.
      Майор уже вскочил с кровати и дрожащими руками пытался натянуть на себя галифе. Увидев молодого партизана, он выхватил из кобуры пистолет, однако Борис опередил его: протрещала короткая очередь из автомата, и майор Бломберг, схватившись за живот, тяжело повалился на пол.
      Пока партизаны штурмовой группы громили фашистов в помещении штаба, Васильев получил первые донесения об успешном ходе операции. Сопоставив их со своими собственными наблюдениями, он принял решение обосновать свой временный командный пункт в помещении бывшего вражеского штаба. Когда Борис Простудин доложил ему, что дом полностью в руках партизан, Васильев направился в кабинет шефа карателей майора Бломберга. В просторной комнате он увидел распластавшегося на полу фашистского офицера с изображением серебряного черепа на черной петлице мундира. Он хрипло дышал, прижимаясь щекой к грязному полу. Это был гауптштурмфюрер Ганс Фишер, офицер службы безопасности, прикомандированный к карательному отряду. Невдалеке от него лежал солдат, а у стены с поднятыми кверху руками стоял грузный рыхлый человек в распахнутом френче - штабс-фельдфебель Капп.
      - Пленного взять с собой, связать ему руки, - приказал Васильев и, подойдя к столу начальника карательного отряда, принялся рыться в бумагах. Он взломал стол, шкаф, извлек оттуда несколько объемистых папок, отобрал часть документов. После этого взял незапечатанный конверт с грифом "строго секретно" и, вынув из него какой-то документ, помеченный тем же грифом, протянул его высокому черноволосому партизану, выполняющему обязанности переводчика. Тот быстро пробежал глазами начальные строки документа и доложил, что это второй экземпляр отчета о действиях карательного отряда; документ адресован генерал-майору войск СС Ремеру.
      - Вот сволочи! Успевают вести учет каждой своей жертвы, - сказал Васильев, рассматривая цифры и прочитывая знакомые немецкие слова: "расстреляны", "направлены в лагерь"...
      Операция против карателей, размещавшихся в родном селе комиссара Еремина, где в свое время нашел приют и командир отряда Васильев, прошла удачно. К семи часам утра подразделение фашистов, расквартированное в здании школы, было уничтожено. По предположению комиссара, только небольшой группе в десять - двенадцать человек удалось спастись и уйти.
      Когда бой утих, к школе начали стекаться группы партизан, выполнявших отдельные задачи по уничтожению караульных постов и вспомогательных служб врага. Появился и Сергей Горбунов, руководивший разгромом местного полицейского пункта. Он привел под конвоем трех полицаев, среди которых был и Цыганюк. Подавленный страхом, с побелевшим лицом, Цыганюк понуро смотрел вниз, боялся поднять взгляд на партизан и на своего бывшего однополчанина.
      - Ну, вот и твой финал, господин Цыганюк, - сказал Еремин. Предательство никогда и никому не приносило добра. Будем тебя судить по всей строгости законов военного времени.
      Цыганюк выслушал все по своему адресу молча, так и не оторвав потупленных глаз от земли, как будто она была для него главным утешением.
      Глава восемнадцатая
      Жизнь в отряде у Вали Скобцовой была нелегкой. Но постепенно трудности этой жизни, опасности, подстерегавшие ее как партизанскую разведчицу, воспитали в ней мужество, закалили ее характер. Валя проникала в разные села и деревни, успешно осуществляла связь отряда с нужными ему людьми. Правда, не всегда и не все шло у нее гладко, порой приходилось прибегать к хитростям, чтобы выполнить задание и вернуться в отряд целой и невредимой...
      Оказавшись в родном селе после разгрома карателей, Валя забежала домой. Короткая встреча с матерью не обошлась без слез и материнских нотаций. Но едва Валя сняла сапоги, чтобы дать отдохнуть ногам и перекусить с матерью за общим столом, как за ней прибежал связной с приказом немедленно явиться к командиру отряда.
      Валя вошла в помещение спокойной твердой походкой.
      - Товарищ лейтенант, я явилась, - мягко, не по-военному доложила Валя.
      - Садись, надо с тобой поговорить, - сказал Васильев.
      - Ясно, товарищ командир, - сказала Валя. - Какое будет поручение?
      Ответил комиссар, Сидор Еремин:
      - Надо, Валя, идти на связь с райкомом партии. Вот возьми, - протянул он ей конверт, обнаруженный в столе майора Бломберга. - Это отчет фашистов об их злодеяниях. Пойдешь с Горбуновым. Потом, мы ждем от райкома важных указаний.
      - На всякий случай возьми несколько явочных адресов и пароль к ним, добавил Васильев и подал Вале листок. - Запомни и порви. В случае осложнений, ты, как и обычно, родственница Матрены Галкиной, той, что в деревне Горки на вашем пути.
      - Хорошо, это дело мне все знакомо, - сказала Валя.
      ...Вернувшись домой, Валя поспешно уложила в домашнюю сумку необходимые вещи.
      Мать заволновалась.
      - Это что же такое, неужто опять уходишь?
      - Да, мамочка, не огорчайся.
      - Как же так... только пришла и снова в дорогу! Ночевала бы хоть ночку.
      - Не могу, мама, не могу...
      ...Выйдя на окраину леса, Горбунов и Валя остановились. Перед ними лежало большое поле, а дальше за ним виднелось широко раскинувшееся село, граничащее с районом партизанской базы. После некоторого раздумья друзья решили обойти село с левой стороны.
      - Подождем, пока окончательно стемнеет... Может, передашь пакет мне, на всякий случай? - сказал Горбунов.
      - Нет, Сергей Григорьевич, не будем ничего менять. Все будет хорошо, - твердо сказала Валя.
      - Я тоже в этом уверен, - ответил Горбунов. - И все-таки вот что... На худой случай, я буду тебя прикрывать огнем - все же я обстрелянный солдат, - а ты отойдешь снова в лес.
      ...Стемнело... Они шли через поле, прислушиваясь к каждому шороху трав, порыву ветра, трепету мелкого редкого кустарника. Горбунов, как они и условились, шел впереди, Валя - метрах в ста за ним...
      Взбешенные разгромом карательного отряда Бломберга, немцы приняли чрезвычайные меры для охраны крупных населенных пунктов. В поле, недалеко от села, где пролегал путь партизанских связных, были расставлены секретные посты.
      ...Казалось, всего в двух шагах взвилась резко-белая ракета. В ту же секунду раздался треск автоматной очереди, и Горбунова будто железным прутом ударило по ноге. Думая только о Вале, о ее спасении, он вскинул автомат к плечу и ответил длинной очередью навстречу прыгающим из земли огонькам выстрелов. Он почувствовал еще один удар - в правую руку и, падая, заметил, что все поле озарено мертвенно-белым, неживым светом ракет и что мимо и прямо на него бегут с автоматами немцы. "Успеет ли Валя?" подумал он, и свет погас перед ним.
      * * *
      В час ночи прозвучала боевая тревога: на дальних подступах к селу было обнаружено скопление противника. Командир и комиссар приняли решение - покинуть село без боя, чтобы не ставить под удар мирных жителей.
      ...Сидор Еремин шел во главе одной из групп и сильно досадовал: "Сволочи, как быстро пронюхали! Как бы не нарваться на засаду. Теперь всего можно ожидать". Позади уже осталось небольшое, тянущееся клином поле. Под ногами трещала стерня. Еще одно усилие, один бросок, и они достигнут перелеска. Ну, вот и он - спасительный лес; он для партизан что броневой защитный щит. От бойца к бойцу понеслась команда:
      - Залечь! Полная боевая готовность!
      Вскоре подоспел и Васильев с основными силами. Окопались вдоль опушки, выслали разведку, выставили боевое охранение. Напряженно потянулись минуты. Посветлел горизонт. В лощинах завихрился туман.
      И вот там, в стороне тракта, в полутора-двух километрах всколыхнулась фашистская цепь, за ней вторая. Фашисты развернулись по фронту на сотни метров и продвигались по направлению к селу.
      Заняв по кромке леса удобную позицию, партизаны открыли минометный огонь по растянувшейся цепи противника. Он оказался для фашистов совершенно неожиданным. Боевой порядок их нарушился, они залегли. Но скоро, преодолев замешательство, противник перестроил свои боевые ряды и двинулся не по направлению к селу, а теперь уже против обнаруживших себя партизан.
      Укрывшись за ствол векового дуба, Васильев не спускал глаз с двухрядной, широко раскинувшейся по фронту дугообразной цепи противника. Разрывы партизанских мин время от времени приостанавливали движение фашистских солдат, но затем цепь снова смыкалась и продолжала продвижение вперед...
      Ясно сознавая, что затяжной бой мог бы обернуться не в пользу отряда, Васильев и Еремин приняли решение о дальнейшем отходе своих людей в глубь леса.
      * * *
      Упустив из-под носа партизан, каратели всю свою злобу обрушили на мирное село. Они обошли дом за домом в поисках подозрительных лиц и оружия, одновременно забирали тех, чьи родные находились в лесу, в отряде. Чудом уцелевший староста Яков Буробин помогал фашистам выявлять партизанские семьи.
      Около двух десятков арестованных стариков и женщин фашисты загнали в правление бывшего колхоза и подожгли его. Потом начали поджигать дома тех крестьян, на которых упало подозрение в связях с партизанами.
      ...Марфа Зернова долго успокаивала Коленьку. Фашистский солдат ни с того ни с сего оттрепал его за уши. Марфа привлекла сына к себе, крепко обняла, чтобы утешить. Потом испуганно уставилась в окно и закричала:
      - Боже мой, что же это такое?!
      Подхватив сына, она вместе с ним выскочила на улицу. А там, на соломенной крыше ее дома, уже извивались рыжие змейки огня с дегтярной примесью дыма. Они быстро бежали по пологим скатам кровли, сливались в один поток, и скоро вся крыша оказалась охваченной жарко бушующим пламенем. Огненный столб все увеличивался и, раскачиваясь из стороны в сторону, готов был перепорхнуть на соседнюю крышу. Марфа второпях отвела подальше Коленьку и пустилась в хату. Выбив стекла окна, она стала выбрасывать на улицу первые попавшие под руку вещи.
      ...Дышать было уже нечем, пламя подбиралось к самым окнам, и Марфа, чуть не теряя в дыму сознание, перевалилась через подоконник. Чувствуя за собой жар, она медленно побрела на плач своего сына. Обняв его, она с ужасом смотрела то на свой дом с рухнувшей крышей, то на пылающее вдалеке здание правления колхоза. Из щелей его окон полз густой дым, а до слуха все явственнее доносился крик людей. И, не в силах заглушить этот страшный гул пожарища и человеческих голосов, все чаще раздавались выстрелы.
      Сердце у Марфы сжалось, ноги сразу ослабели, и она почти без чувств опустилась на землю.
      * * *
      Горбунов через силу открыл глаза и еле слышно прошептал:
      - Пить...
      Чей-то незнакомый голос пробасил:
      - Все-таки выжил, не издох, я знал, что такие, как ты, сразу не умирают.
      Горбунов напряг силы и повернул отяжелевшую голову в ту сторону, откуда доносился чужой голос. Его встретил упорный мутно-бычий взгляд офицера, стоявшего перед ним с широко расставленными ногами. Рядом с ним находился мужчина с длинными черными усами, в короткой кожаной куртке и напущенными на сапоги широкими шароварами. Тело партизана изнывало от боли, сухость перехватывала горло, прояснившееся сознание вызывало какую-то лихорадочную дрожь. "А где же Валя? Что с ней?" - подумал он и снова застонал:
      - Воды, пить!..
      Офицер ехидно усмехнулся, подошел к своему напарнику.
      - Дайте ему пить и доставьте ко мне, - без малейшего иностранного акцента произнес он и вышел из камеры.
      Горбунов жадно выпил кружку воды и, повалившись обессиленно головой на пол, закрыл глаза. Усатый мужчина, склонившись над ним, закричал:
      - Не притворяйся! Кости твои целы, царапины перевязаны... А ну, буйвол, вставай, пошли!
      Горбунов не шелохнулся. Последовал новый окрик, грубая брань, а потом Горбунова под руки подхватили два полицая и вытащили из камеры. Перед его глазами проплыли мрачные стены помещения, цементный пол, изнуренные лица людей, которых под конвоем провели мимо него по коридору...
      Офицер, в темном мундире, в галстуке, прохаживался около стола. Усатый сидел на стуле возле стены. Горбунова посадили на табурет посреди комнаты.
      - Ну, что вы скажете нам о себе? - спросил офицер. - Кто вы такой?
      Помолчав и собравшись с силами, Горбунов ответил:
      - Я русский, гражданин Советского Союза...
      - Вот как! - произнес, останавливаясь, офицер. - А где же этот ваш Советский Союз? Нет его. Помните, как вы пели: "и врагу никогда не гулять по республикам нашим". Я точно процитировал?
      Горбунов промолчал.
      - Ах, вы, наверно, не знаете этой популярной советской песни?! - В голосе следователя слышалась легкая издевка. Он опустился на стул, заглянул в какую-то бумагу, лицо его сразу стало жестким. - Так, так, произнес он, щелкнул зажигалкой, закурил.
      - Пока вы во хмелю, у вас все в розовых красках, но неизвестно, какое еще будет похмелье... Поживем - увидим, - словно между прочим, заметил Горбунов.
      - Вы собираетесь жить?! Ха-ха-ха... Это просто забавно. Русские меня всегда чем-то удивляют! Есть у них какой-то эдакий странный азарт. Офицер сделал несколько размашистых шагов возле стола и спокойно спросил: - Ваша фамилия?
      - Горбунов.
      - Место рождения?
      - Россия.
      - Конкретнее...
      - Этим все уже сказано.
      Офицер снова заглянул в лежавшую перед ним бумагу.
      - Когда и кем призван в партизаны? - спросил он, переходя внезапно на "ты".
      - Меня никто не призывал, - сказал Горбунов и добавил: - Как и всех наших партизан.
      - Значит, по личной воле, то есть сознательно, занес руку на новый порядок, пошел против великого германского народа?
      Горбунов подумал, что ему, в сущности, нечего больше терять, и ответил откровенно:
      - Я никогда не выступал против вашего народа и даже восхищался многими вашими соотечественниками.
      - Вот как?! - вскинул брови офицер.
      - Да, но я ненавижу вас, фашистов, - продолжал Горбунов. - Начиная от фюрера и кончая последним оккупантом. Вы все - изверги и убийцы, вы палачи.
      Офицер слушал Горбунова, не перебивая. Однако его взгляд, как и тогда, в камере, стал колючим.
      - Ну что же, ты только облегчил нашу задачу, - сказал он, когда Горбунов умолк. - Как видно, ты не просто партизан, ты убежденный большевик, фанатик и, следовательно, политрук или комиссар. Тем больше мы и спросим с тебя... Итак, к кому и с какой задачей ты направлялся в село?
      - На такие вопросы я отвечать не буду.
      - Не будешь?.. - следователь зло усмехнулся. - Но ведь мы умеем развязывать языки. Не веришь?.. Покажите ему для начала детскую игру, повернулся он к усатому.
      Тот вскочил на ноги и щелкнул каблуками.
      - Яволь!
      "Детская игра" заключалась в том, что Горбунова вывели в соседнюю комнату, наполненную какими-то "гимнастическими" снарядами, привязали его к лавке и нанесли двадцать ударов плетью по обнаженной спине. Горбунов грыз воротник своей куртки, чтобы не кричать, а потом потерял сознание.
      Прошли сутки, Горбунова снова доставили в кабинет следователя. На этот раз офицер сухо и грубо задавал ему вопросы, стараясь выяснить, куда Горбунов шел и откуда, каково местоположение отряда, его вооружение, состав, пункт связи, фамилии командиров. Горбунов упорно молчал. "Все равно я умру, - думал он, - что делать! Наши придут, отомстят за меня... Я принял партизанскую присягу и не нарушу ее".
      Не получив нужных сведений, следователь выходил из себя, кричал, Горбунова стали бить прямо в кабинете, не утруждая себя доставкой подследственного в комнату пыток.
      Горбунов с каждым днем слабел, но на все вопросы гестаповского офицера отвечал по-прежнему молчанием. Усатый палач предлагал подвесить его за руки к потолку, однако следователь опасался того, что Горбунов из-за полученных им пулевых ранений может скончаться прежде, чем из него удастся выудить хоть какие-нибудь факты.
      - Сегодня мы будем делать тебе маникюр! - объявил офицер, когда Горбунова привели к нему на очередной допрос.
      Горбунову запустили под ноготь пальца здоровой руки иглу. Не выдержав огненной боли, пронзившей, казалось, все его измученное тело, он рванулся и закричал:
      - Пустите!..
      Офицер немедленно, в какой-то слепой надежде спросил снова:
      - Говори, где базируется твой отряд? Сколько вас?
      - Нас много, - еле слышно сказал Горбунов. - Всех не сосчитаешь... не перебьешь!
      Офицер большими нервными шагами подошел к нему и остервенело ударил по щеке. Вслед за тем к Горбунову подкатил усатый и сказал притворно-заискивающе:
      - Дурья твоя башка, неужто так трудно сказать, где твой отряд, сколько в нем партизан, кто ваш голова, к кому ты шел?
      - Уйди, продажная шкура, - прохрипел Горбунов. - Нет в тебе ни совести, ни чести...
      - Продолжить маникюр! - приказал офицер и, отойдя к столу, закурил.
      Прошло несколько дней. Полуживой Горбунов неподвижно лежал на грязном полу камеры. Перед его мысленным взором точно в полусне мелькали картины прошлого: родной дом, дорогие лица матери, отца... "Всю жизнь теперь будут ждать они меня и не дождутся, и только смерть одна избавит их от этих тяжелых надежд", - подумал Горбунов... Вспомнились друзья, товарищи, ласковый взгляд милой девушки, слышался ее нежный голос. Валя в его воображении стояла словно живая - простодушная, с простым лицом, с ясными голубыми глазами. "Что с ней?" На допросах о ней ни слова, как будто и не было такой в жизни. "Неужели погибла?" Он раздумывал, а тем временем дверь камеры распахнулась, и появившийся на пороге тюремщик стал выкликать по списку людей. Так повторялось каждое утро, и Горбунов знал, кого вызывали из камеры, те больше в нее не возвращались.
      - Иванихин, Рогаль, Панченко, Самойлов...
      Последним назвали его. "Ну, вот и все!" - пронеслось в сознании.
      Во дворе тюрьмы всех построили в колонну. И вдруг перед глазами Горбунова промелькнуло знакомое лицо. "Валя!" - чуть было не крикнул он и протиснулся в ее сторону. Колонна тронулась. Куда? Зачем?
      - Не показывай вида, что знаешь меня... - глухо проговорила Валя.
      "Значит, тоже не добились от нее никаких признаний", - с гордостью подумал Горбунов и, преодолевая боль в ноге, заковылял рядом с ней.
      Остановились невдалеке от поселка. Путь преградила мусорная свалка и свежевырытый ров с желтыми отвалами глины.
      Раздалась резкая немецкая команда. Обреченных сбили в кучу, каждому заломили за спину руки и связали их. Затем охранники за шиворот, как собак за ошейник, хватали мужчин, подводили на край рва, сгибали и в упор стреляли в затылок. Одним из последних взяли Горбунова. Он бросил прощальный взгляд на одиноко стоящую под охраной конвоира Валю, и, подталкиваемый в спину дюжим эсэсовцем, оказался перед рвом. Он закрыл глаза и глубоко вдохнул холодный осенний воздух, как будто желая навечно прихватить его с собой. "Быстрее, быстрее", - мысленно подгонял он своего убийцу, и вдруг над самым ухом услышал знакомый вкрадчивый голос следователя:
      - Даю одну минуту на размышление. Скажи, где базируется отряд, к кому ты шел на связь... Одно слово, и ты спасен. Будешь жить.
      - Стреляй! - крикнул Горбунов.
      - Э-э, нет! Ты, комиссар, так легко не умрешь! - произнес офицер, что-то отрывисто скомандовал по-немецки, и Горбунова оттащили прочь от рва...
      Через час он был снова в тюрьме. Следователь предложил ему сигарету, а потом заговорил спокойным и даже как будто уважительным тоном:
      - Вы оригинальный человек. Я прекрасно вас понимаю и, как офицер, ценю ваше мужество. Похвален ваш патриотизм, ваша верность присяге... И все-таки, все-таки вам не хватает масштабного мышления.
      - Я знаю, чего мне не хватает, - ответил Горбунов.
      - Ну вот, опять русский гонор, горячность... но к чему? Во имя чего? Армия ваша тает, как свеча. Мы вышли на Волгу, к Сталинграду. К тому же у нас зарезервированы армии наших союзников - Японии, Турции... Ваше государство фактически распалось. Советская Россия потерпела крах.
      - Эти сказки мы слышали не раз, - устало сказал Горбунов. Приберегите их для простачков.
      - Вы не верите! - Следователь как будто укоризненно покачал головой. - Однако у меня имеются неопровержимые доказательства. Прочтите вашу "Правду". Вот. - Он взял газету и положил на край стола. - Здесь говорится, что даже за Волгой для нас нет больше места... В то же время в нашем тылу начала формироваться русская освободительная армия, и вы со своими способностями могли бы быть полезны ей. Так из врагов мы превратились бы в союзников...
      - В этом-то и есть суть вашей масштабности? - не без усмешки произнес Горбунов. - Я и вы - это несовместимо. История отвела вам, фашистам, позорное место...
      - Молчать! - Следователь встал из-за стола. - Я давал тебе прекрасный шанс не только сохранить свою жизнь, но и сделать карьеру. Ты не внял голосу разума... Вот мое последнее слово: в твоем распоряжении час; через час, ровно в... - он взглянул на свои наручные часы, - в четыре вечера ты отречешься от своих большевистских взглядов и будешь сотрудничать с нами или же... - офицер поспешно закурил, глубоко затянулся сигаретным дымом, ты умрешь такой смертью, что перед кончиной будешь проклинать своих родителей, давших тебе жизнь. Увести его! - снова сорвавшись на крик, приказал он конвоирам...
      И час прошел. Всю молодую жизнь свою, день за днем, как бы заново прожил в душе своей Горбунов. Ему не в чем было упрекнуть себя, ни один поступок не вызывал в сердце горечи раскаяния. Больше всего вспоминался фронт, поединок с танком врага, окружение, скитание по лесам, партизанский отряд, Валя... Что с ней? Ее не расстреляли. Неужели возили туда для устрашения? Может быть, ей удалось ввести в заблуждение фашистов? Во всяком случае, очную ставку ему с ней не устраивали, видимо, Валя сумела доказать, что в поле оказалась случайно... А письмо, спрятанное, у нее не нашли.
      С мыслями о Вале Горбунова вывели из камеры в тюремный двор. Офицер спросил: ну, как надумал? Горбунов ничего не ответил. Тогда тут же ему скрутили веревкой руки, затолкнули в низкий черный фургон и повезли. Скоро заскрипели тормоза, машина остановилась.
      Горбунова подвели к свежевырытой могиле. Кругом простирался поросший бурьяном пустырь. Начинало темнеть.
      - Лос! Шнель! - скомандовал старший охранник. Он, похоже, очень торопился.
      Горбунова ударили прикладом винтовки в спину, столкнули в яму.
      - Гады! - выпалил он, с трудом поднимаясь на ноги. - Стреляйте!..
      Но выстрелов не последовало. Вместо них на него обрушились крупные комья земли.
      - Что вы делаете?! - внутренне холодея, закричал он.
      А охранники в три лопаты деловито сыпали на него все новый груз земли... Пыль ударила ему в лицо и запорошила глаза. Он изо всей силы дернул руки в надежде освободить их, но веревка только глубже врезалась в его тело. А земля все сыпалась и сыпалась. Вместе с ней на его голову упал тяжелый острый камень. Перед затуманенным взором Горбунова все поплыло, закружилось...
      ...Охранники утрамбовали землю, потом выкурили по сигарете и, сев в машину, тронулись в обратный путь.
      Глава девятнадцатая
      После разгрома карательного отряда майора Бломберга Виктор Хромов неожиданно для себя был переведен в специальное подразделение подрывников. И вот уже позади осталась короткая стажировка. Вместе со своим старым товарищем, Борисом Простудиным, он осторожно шагал по глухой незнакомой ему лесной дороге.
      ...Сентябрьская ночь была теплой и безветренной. Ни одним листком своим не шевелились травы и кустарники. Все вокруг, казалось, замерло в молчаливом томительном напряжении. И только временами журчание попадавшихся на пути небольших речушек нарушало ночное безмолвие.
      К исходу ночи Виктор и Борис, миновав почти тридцатикилометровый путь, вышли к деревне Васильки. Здесь им предстояла встреча с Ильей Бугровым. Бугров по заданию партизан вошел в доверие к немцам и был назначен на должность старосты деревни. Однако долго удержаться "у власти" он не смог и вскоре, как ничем не проявивший себя, был отстранен от этой должности. И все же он пользовался пока некоторым доверием немцев, и это для подпольного райкома было своего рода дверцей в логово врага.
      Друзья подошли к усадьбе Бугрова и осмотрелись вокруг. Затем пробрались в сарай и, укрывшись там, стали в щель наблюдать за улицей.
      Утром, когда совсем рассвело, в сарай с переполохом влетела курица. За ней гналась худенькая девочка лет семи-восьми. Увидев незнакомых людей, она удивленно, но без тени страха уставилась на них и спокойно спросила:
      - Вы к дедушке?
      - А как зовут твоего дедушку? - поинтересовался Виктор.
      Девочка, оттопырив свои розовые губки и вздернув плечиками, ответила:
      - Дедушкой Ильей.
      - Да, да, а мы и забыли, - продолжал Виктор. - Он у тебя такой большой, с черной бородой...
      - Ага.
      - А тебя-то как зовут? - спросил Борис.
      - Катенькой.
      - Так, так, Катенька, пойди разыщи дедушку и шепни ему на ушко, что мы его ждем. Сделай так, чтобы никто об этом не знал. Поняла? - спросил Виктор.
      Девочка кивнула и, будто привыкшая к подобным поручениям, не спеша вышла.
      Через полчаса появился и сам Бугров, широкий в плечах, одетый в полотняную косоворотку, туго перетянутую в поясе тонким ремешком. Услышав от гостей партизанский пароль, он приветливо поздоровался с ними, пригладил черные с проседью волосы и сказал приглушенным басом:
      - Ну, мы с сыном давно готовы. Тошно смотреть на этих извергов.
      После обсуждения предстоящей операции Илья Бугров привел своего сына Леонтия, по прозвищу Соловей, здоровенного молодого мужчину.
      - Какой же он Соловей! - удивлялся Борис. - Черный, как ворон, а силищей, наверно, волу под стать.
      Леонтий смутился и опустил глаза.
      - Не за силу, а за голос его так прозвали, - пояснил Илья.
      - Ты что же, поешь? - с улыбкой спросил Виктор.
      - Да нет, соловьем свищу... Ну и другими птахами.
      - А ну-ка, сынок, - подмигнул Леонтию отец.
      Леонтий пожал своими богатырскими плечами и, немного отвернувшись в сторону, издал тонкую и нежную соловьиную трель. Потом рассыпал "хрустальный горошек", коротко просвистел и умолк.
      - Отлично! - сказал Виктор. - Больше не надо, а то еще найдутся любопытствующие. Соловьиный свист будет нам хорошим сигналом на случай опасности.
      - Ясно, - ответил Леонтий.
      - Теперь займемся делом.
      - Револьверы мы добыли. Винтовок, к сожалению, нет, - сказал Илья. Вся надежда на вас. Возьмите нас в отряд, там, думаю, раздобудем что-нибудь солиднее.
      - Револьверы - тоже оружие, - успокоил его Виктор. - Трофейные или наши?
      - Один наган и один парабеллум. Патронов - штук сто.
      - Для начала неплохо, - сказал Борис.
      Затем приступили к подготовке заряда. Когда все было готово, вместе подкрепились горячей картошкой из котелка, которую принес из избы Леонтий. Распростившись с хозяевами до вечера, друзья уснули на соломе мертвецким сном...
      С наступлением темноты группа выбралась из деревни. Шли осторожно, прислушиваясь к малейшему шороху.
      Обошли одну, потом другую деревню. Показался железнодорожный путь, лежащий в неглубокой ложбине. Партизаны залегли возле груды шпал. Минула минута, вторая. Ничего подозрительного не обнаружилось. На боковое охранение вышли Илья и Леонтий. Еще через несколько минут Виктор сказал:
      - Пора.
      - Что же, тронулись, - тихо отозвался Борис.
      Скоро лежбище для взрывчатки было готово. Пудовый заряд для надежности разместили под оба рельса.
      - Отличный подарок для фрицев! - прошептал Виктор. Борис тщательно установил электровзрыватель.
      До слуха друзей донесся шум поезда. Монотонно постукивали колеса, напряженно попыхивал паровоз, луч света слабо скользил вдали по серебристой поверхности рельсов.
      Когда друзья, цепляясь за кусты, выбрались из ложбины, состав вышел уже на прямую и с нарастающим гулом приближался к заминированному участку. Виктор и Борис припали ничком к земле.
      - Сейчас, сейчас... - шепотом произнес Виктор, а поезд в то же время, словно еще сильнее надрываясь, с шумом миновал заминированный участок и помчался дальше.
      - В чем дело? - сдавленно крикнул Борис.
      Помолчав, Виктор глухо ответил:
      - Мы идиоты, понимаешь, идиоты, а не подрывники...
      - Что же произошло?
      - Видимо, не сработал детонатор. Так оставлять заряд нельзя. Попробуем кое-что придумать...
      И друзья ползком опять спустились к дороге. Виктор передал Борису кусок шнура с детонаторами на обоих концах и принялся торопливо разгребать песок и щебень, прикрывавший тол.
      Когда заряд был полностью обнажен, Виктор вставил один конец взрывателя в шашку, а другой вывел на головку рельса.
      - Ну как, будет толк? - спросил Борис.
      - Думаю, будет, и еще какой! - ответил Виктор и негромко свистнул, давая сигнал к отходу.
      Обратно шли поспешно. Тянуло теплым ветром. Виктор все чаще с тревогой посматривал на занимавшуюся бледную зарю. К пяти часам утра подошли к деревне Васильки. Еще сохранялась ночная тишина, только на другом конце деревни отрывисто тявкал пес.
      - Кажется, все в порядке. Нигде ни единой души, - промолвил Борис и первым вошел в сарай.
      Они не заметили, что в огороде, возле покачнувшегося тына, стоял сутуловатый мужчина, староста деревни. Появившиеся в столь ранний час люди у дома Ильи Бугрова не могли не привлечь его внимания, и он, наблюдая, притаился.
      Отложив в сторону автомат и сняв с пояса гранаты, Виктор повалился навзничь на ворох соломы. Прошло не больше минуты, и он, вскочив, предупредил товарища:
      - Тихо!
      Они затаили дыхание и тут уже уловили доносившийся до них шум далекого поезда. Прошло несколько томительных минут, и вдруг далекая окрестность огласилась раскатом взрыва.
      - Ну вот, я же говорил! Я же знал, что так и будет. Я же чувствовал, - обрадованно повторял Виктор.
      - Интересно, что там было, в поезде?
      - Что бы там ни было, это не важно. Главное - путь разрушен. А теперь мы можем свободно перекурить и отдохнуть.
      В этот день они спали долго и крепко.
      В три часа дня к ним зашел Илья, принес в чугунке обед. Пока ребята подкреплялись горячим борщом, Бугров поделился последними новостями. Взрывом, как стало известно, уничтожен воинский эшелон. Железнодорожное движение прервано.
      - Немцы переполошились, - продолжал рассказывать Илья. - По всей округе идут обыски и аресты подозрительных, комендант грозится расстрелять всех задержанных, если не найдут виновных.
      - Надо глядеть в оба, - озабоченно произнес Виктор.
      Еще днем Илья проводил невестку, жену и внучку в соседнюю деревню к тетке.
      Леонтий, провожая мать, то и дело обращался к ней, что-то наказывал ей.
      Высокая, с худым пожелтевшим лицом, мать не сводила взгляда с сына и, покачивая головой, вытирала фартуком влажные глаза. Переведя взгляд на мужа и неожиданно всхлипнув, сказала:
      - Я прошу тебя, Илья, присматривай за сыном, мало ли что может быть. А ты, сыночек, будь осторожен, под пули-то зря не лезь, делай все с умом.
      - Ну что ты, мама, я разве маленький. Вон ребята, насколько младше меня, а уже воюют, - ответил Леонтий.
      - Ничего, мать, не волнуйся, мы там будем не одни. Ты сама-то береги себя, - сказал Илья. - Будут нас спрашивать, скажи, уехали промышлять в район, на заработки.
      - Скажу, ладно, - тихо произнесла мать.
      ...А когда на деревню опустилась вечерняя мгла, Илья пригласил Виктора и Бориса в дом поужинать, чтобы потом вместе с ними и сыном Леонтием отправиться на партизанскую базу. Для предосторожности дверь в сенях закрыли на засов. Окон не занавешивали, но и огня не зажигали, за столом разговаривали вполголоса.
      Борис сидел у окна, всматривался в темень улицы: партизанская жизнь давно приучила его к осторожности.
      - Тихо! - сказал он вдруг и насторожился. За окнами послышались чьи-то шаги, а в глаза ему бросились силуэты с хорошо знакомыми рогатыми пилотками.
      Виктор подскочил к нему и вскрикнул:
      - По-моему, немцы!
      - Может быть, это Антон - поляк-переводчик? По старой памяти он иногда заходит ко мне, как к бывшему старосте, - пояснил Илья.
      В калитку раздался стук.
      - Что будем делать? - с тревогой спросил Борис.
      Стук в дверь повторился снова, но уже нетерпеливо и громко.
      - Идите откройте дверь и с Леонтием постарайтесь проскочить в огород, - шепнул Виктор Илье Бугрову.
      - Кто здесь? - громко спросил Илья.
      - Открой! - прозвучал повелительный голос.
      - А в чем дело? Что вам нужно?
      - Не рассуждай, открывай немедленно, - грубо прозвучал тот же властный голос.
      - Господин Антон, так это ты?
      - Да, я - Антон, открывай.
      - Так бы сразу и сказал, - притворно-равнодушно ответил хозяин.
      В сени ворвались сразу трое, кто-то еще топтался на крыльце. Притаившиеся в избе слышали все, что творилось за дверью. Было ясно, что через какое-то мгновение им лицом к лицу придется встретиться с врагом.
      Перешагнув порог, фашисты сразу же фонариками стали шарить по углам. Не обнаружив ничего подозрительного, они направились дальше.
      Открывшаяся дверь заслонила партизан, замерших возле стены. "Что делать?" - лихорадочно пронеслось в голове Виктора, и он решил первым атаковать врага.
      - Руки вверх! - крикнул он и в тот же момент дал короткую очередь из автомата. Грузно, со стуком упавшего оружия, скошенные пулями фашисты повалились на пол. Виктор с Борисом перебежали в переднюю комнату и залегли перед высоким порогом.
      За окнами взвились вверх осветительные ракеты. Град пуль обрушился на осажденный дом, зазвенели разбитые стекла.
      Борис в открытую дверь послал ответную очередь из автомата.
      Бухнул взрыв, и в ту же минуту в окно влетела и шлепнулась на кровать бутылка с зажигательной смесью. Вспыхнуло белье. Огонь прополз по стене.
      - Сволочи! - выругался Виктор. - Хотят нас изжарить.
      - Ничего, не изжарят, пока мы живем... Только я весь в крови, сказал Борис и вдруг предложил: - Слушай, Витя, попробуй, подай команду от имени Антона о прекращении огня, может, выберемся... Не тяни, друг, припомни свой запас немецких слов.
      - Хальт ан цу шиссен! Зи шиссен дох директ ауф унс! Геет дох хераус! (Прекратите стрельбу! Тут недоразумение! Вы стреляете по своим!) - громко прокричал Виктор.
      У немцев, вероятно, возникло замешательство. Стрельба стихла совсем, и в ответ из сарая послышался какой-то крик, а затем ясный возглас:
      - Господин Антон?..
      - Пошли! - сказал Виктор и выскочил за порог.
      Пробежав на ощупь двор, они упали друг подле друга и поползли в спасительную темь. Через четверть часа, усталые и запыхавшиеся, они приникли к земле. Позади окна дома уже наливались кровяным цветом пламени. Тревожная тишина вновь оборвалась. Огонь, судя по белым трассам пуль, велся по горящему дому.
      - Боря, нам надо уходить, - шепотом сказал Виктор.
      - Да, да, я готов, пошли, - ответил тот, с трудом поднимаясь.
      Однако, не пройдя и сотни шагов, обессилевший Борис снова повалился на землю.
      Виктор снял с себя рубашку, разорвал ее на широкие ленты и, стараясь остановить сочившуюся на груди кровь, туго перевязал Бориса.
      - Витя, - приглушенным голосом сказал Борис, - не могу дальше идти, оставь меня здесь...
      - Еще немного, дружище, скоро будет деревня, я найду врача, все будет хорошо, - успокаивал его Виктор.
      - Нет, Витя, не думай обо мне, торопись к нашим, они ждут вестей... Если бы ты только знал, как я хочу жить... Но я чувствую...
      - Что ты говоришь. Неужели думаешь, я оставлю тебя? Мы еще повоюем! быстро и твердо говорил Виктор.
      - Нас могут догнать, так что тебе надо... ты обязан... - ослабленным голосом настаивал Борис.
      - Я тебя здесь не оставлю, я понесу тебя, - упрямо ответил Виктор и, осторожно взвалив друга на спину, тронулся в путь. Шел медленно, стараясь не оступиться.
      Широкое безмолвное поле уже осталось позади, когда в неясном, зыбком рассвете наконец обозначились притаившиеся среди садов темные избы. Виктор постучался в крайнюю избу. Калитку открыла пожилая женщина. Ничего не объясняя ей, Виктор молча вошел в избу и опустил обессиленного Бориса на пол.
      - Есть ли доктор в деревне? - спросил он.
      В голосе женщины послышался страх и сострадание.
      - Нет, дорогой, нет, сыночек.
      - Плохо. Занавесьте окна, - попросил он хозяйку. Затем вместе они устроили раненому удобную постель и укрыли его теплым одеялом.
      Прошло немного времени, и раненый, закрыв глаза, заснул.
      ...К вечеру Борис почувствовал себя лучше и сам стал просить тронуться в путь. В сумерках хозяйка подогнала к дому подводу, на нее осторожно уложили раненого, прикрыв его соломой.
      Над лощинами вихрились туманы. Было зябко. Понурая и усталая лошадь медленно потащилась по ухабистой дороге...
      * * *
      Когда до подпольного райкома дошла весть об исчезновении Скобцовой и Горбунова, посланных на задание Ереминым, Комов возмутился: "Как можно поступать так опрометчиво! Так ведь можно загубить и себя, и весь отряд!" Он много слышал о Горбунове и знал Скобцову как опытную разведчицу.
      Вызвав Еремина из отряда, Комов поручил ему предупредить подпольщиков о возможной опасности.
      Враг лютовал, и Комов ощущал это на каждом шагу. Фашисты предпринимали одну за другой попытки по блокированию и уничтожению партизанских отрядов.
      Глава двадцатая
      Меж серых облаков пробивалось тусклое солнце. Холодный ветер срывал с ветвей последние листья, уносил их от пепелища по черной пустынной дороге. Сизый дым курился над грудой пепла, из которого неуклюже торчала темная печь с высокой трубой и рыжей покоробленной заслонкой. Где-то рядом все еще таился жар, и от его тяжелого, неуходящего запаха тошнило, дурманило голову.
      Ночь провели в сарае, куда Марфа стащила кое-какие домашние пожитки, туда же завела чудом уцелевшую корову-кормилицу. А с рассветом принялась сооружать новое жилье.
      Несколько дней трудилась Марфа, отрывая под навесом сарая землянку. Стены укрепляла старыми досками, сухой лозой. Обмазывала их глиной. Из кирпича обгоревшей печи сложила печурку. Трубу вывела в сторону за стену сарая. В нем было сыро, пахло глиной и затхлостью. Но, главное, была теперь над головой крыша. И надо было жить.
      Не успела Марфа по-настоящему освоить свое новое жилище, а к ней уже пожаловал староста Яков Буробин. Сухонький, жилистый, с острыми серыми глазами на невзрачном лице, он вызывал у нее неприязненное чувство.
      Войдя в землянку, Буробин по своей манере громко высморкался в какую-то цветную тряпицу и, как важный гусак, самодовольно крякнул.
      - Ну, как живешь-то здесь, солдатка?
      - Как видишь, Яков Ефимович. Живем покашливаем, ходим похрамываем, спим в тисках на голых досках.
      - Вижу, не очень-то важно, и запах бьет в нос, как в керосиновой лавке, это от коптилки... Приверни, а то ведь и горючего на нее не наготовишься.
      - Что же делать, не хватит - посидим в потемках, может, и печаль не будет так грызть сердце.
      - Печаль в сердце, что червь в орехе. В такой дыре она не пройдет. Зачем же тебе терпеть такие неудобства и биться как рыба об лед? Надо что-нибудь придумать. Я ведь могу и подобрать тебе подходящий уголок. Здесь-то заживо можно себя схоронить, в этой могильной яме.
      Марфа слушала старосту и не могла понять, к чему же он клонит. Она глубоко вздохнула.
      - Что-то, Яков Ефимович, ты вдруг вспомнил обо мне? Заботишься, как о сестре родной.
      - Забочусь, значит, надо. Так уж мне положено по должности.
      Марфа не стерпела, сказала ему с горькой усмешкой:
      - Тогда бы сходил и на кладбище, проверил бы, как там обжились Пелагея с Матреной, Никита Дьяков и Семен Белоус, Назар Копырин с внучком. Там много их, всех не перечтешь. Да и в правление колхоза наведался бы.
      Яков слушал, и у него от возмущения глаза вылезли на лоб.
      - Ты что же это - надо мной издеваться? Всякая сорока от своего языка погибает, учти. Я ведь человек такой: ни перед чем не остановлюсь. За такие речи полетит и голова.
      - Я это знаю.
      - А на кого ж ты надеешься? Мне ведь и хахаль твоей дочери не страшен. Знаю я, красная ты насквозь. Напичкал тебе голову всякой большевистской мякиной твой постоялец, вот ты и хорохоришься. Если я его не смог придавить вовремя, то тебя-то в бараний рог согну, в три дуги ясно?! В три погибели согну, - крикнул Яков и выскочил вон из землянки, громко хлопнув легкой, неплотно сколоченной дверью...
      Марфа и прежде не раз замечала подозрительное внимание, которое уделял ей староста. То он ни с того ни с сего заигрывал с ней, ластился, как пес к доброй хозяйке, то делал какие-то намеки на военные неудачи немцев. Но она чувствовала его фальшь и его скрытную злость.
      Однажды ранним пасмурным утром на проселочном тракте, проходившем недалеко от села, загромыхали танки. Сотрясая воздух ревом моторов и лязгом гусениц, они катили на восток. Измученные люди со страхом вслушивались в зловещие металлические звуки. Но вот в деревню вкатили три автомашины с автоматчиками. Их угодливо встретил староста. "Коровы, бычки, кормить солдат", - объявили фашисты. И староста в присутствии односельчан сразу же указал на сарай Марфы.
      Осень катилась все дальше, по ночам землю схватывало морозцем, нет-нет да падал на пепелище снег.
      Как-то, в ненастный вечер, Марфа набрала для своей печки ведро чурок и головешек и направилась уже к сараю, но до ее слуха долетел непонятный шорох. Она остановилась и стала вслушиваться. Печально посвистывал холодный ветер. Она постояла с минуту, подумала: "А ведь кто-то таится. Или мне что-то почудилось?" И неожиданно, где-то совсем рядом прозвучал знакомый голос:
      - Не пугайтесь, Марфа Петровна, это я, Виктор. Мне нужно поговорить с вами.
      - Господи, неужто это ты, Витя! - негромко отозвалась Марфа.
      Виктор вошел с ней в землянку, два его товарища остались в темноте наверху. Тусклый свет коптилки заколыхался из стороны в сторону, бросая тени на изможденное лицо спящего Коленьки.
      - И ваш, значит, спалили? - подавленно спросил Виктор и снял с головы кепку.
      - Боже мой, что здесь только было! - ответила Марфа. - Как они свирепствовали, если бы только видел, с ума можно сойти.
      - А мать?.. - Виктор дышал взволнованно, точно предчувствовал что-то. - Наш дом сожжен, там ничего не осталось. Где же теперь мать? У кого она?
      Марфа некоторое время собиралась с силами, села на скамью. Виктор опустился рядом с ней.
      - Что случилось? Говорите же...
      Марфа, нервно комкая концы своего полушалка, дрожащим голосом поведала ему о том страшном дне. Не могла она утаить, что среди арестованных односельчан - родственников партизан - была и мать Виктора, Василиса Хромова...
      Виктор на какое-то мгновение будто окаменел, сидел молча, губы его дрожали.
      Он что-то раздумывал, потом сухим жестким голосом спросил:
      - А теперь немцы в селе есть?
      - Нет, ушли изверги.
      - А кто же тут всеми делами воротит?
      - Староста и семь полицаев. Трое живут у него, во второй половине. Остальные у Семена Крючкова.
      - Ну и как староста себя держит? Может быть, совесть заговорила у него?
      - По его указке и забирали, - сказала Марфа.
      - Понятно, - сказал Виктор. - Наш партизанский суд уже вынес ему приговор... Значит, при себе держит трех охранников?
      - Да, но все не наши, не местные.
      Марфа хотела еще пожаловаться, что по указке старосты немцы отобрали у нее корову, но Виктор перебил ее мысли.
      - Ну, а у вас-то что нового?
      Марфа пожала плечами:
      - Какие у меня теперь могут быть новости!
      - От Игната Ермиловича нет никаких вестей?
      - Нет. Как ушел на фронт, так как в воду канул.
      - А о Любе что-нибудь слышно?
      - А что я о ней могу услышать? Говорят, как сыр в масле катается. Лелеет он ее, паскудину.
      - И держит взаперти, - добавил Виктор. - Это нам говорили.
      - Значит, ты ее не забыл еще?
      Виктор, нахмурясь, опустил глаза.
      - Может, она и рвется на волю, но разве от таких вырвешься...
      - Захотела бы - вырвалась, в одной рубашке да убежала бы, - с болью в голосе произнесла Марфа. - И разве могла я думать, что моя дочь...
      - Нет, она не такая, как вы думаете, - сухо сказал Виктор. - Здесь что-то не все ладно. Может быть, нам потребуется и ваша помощь, Марфа Петровна. Надо все обдумать...
      - Разговорились мы, и покормить-то я тебя забыла, - вздохнула Марфа.
      - Спасибо, сыт, - ответил Виктор. - Вот разве только водички...
      Марфа зачерпнула в ведре кружку холодной воды и подала Виктору.
      - Так и уходишь голодный? Хоть бы взял что поесть на дорогу, сказала она и достала полбуханки хлеба.
      Виктор смотрел на хлеб и колебался: брать или не брать. Однако соблазн был так силен, что он не удержался и, взяв хлеб, сунул его за пазуху. Потом прижал его ремнем автомата.
      - Да, вот еще что, Валя Скобцова, - понизив голос, продолжал Виктор, - видимо, погибла. Матери пока об этом не говорите.
      - Бедная Валечка! Какое же это горе для матери! Какая же она была добрая, разумная, Любина подружка.
      Виктор ничего не ответил и, махнув Марфе рукой, вышел из землянки.
      Марфа вышла следом. Она прислонилась к стене и стала прислушиваться к торопливым шагам удаляющихся партизан.
      Долго в раздумье стояла она возле сарая и вдруг испуганно вздрогнула: три гулких раскатистых взрыва потрясли ночную тишину. Прошло не больше минуты, и темное небо над домом старосты Якова Буробина озарилось ярким пламенем. Марфа спокойно перекрестилась: что заслужил, то и получил. Туда ему и дорога.
      Глава двадцать первая
      Партизанский полк, в который влился вместе с уцелевшей группой Игнат Зернов, всю осень и начало зимы находился в походах по отдаленным тылам противника. Он шел по следам своей разведки и неожиданно налетал и громил жандармские управы, уничтожал полицейские участки.
      Однажды, получив сведения о передвижении немецкого обоза, подразделение, в котором служил Игнат, вышло на его перехват.
      Пробирались лесом по глубоким сугробам. С наступлением сумерек подошли вплотную к тракту. Взвесили обстановку. Обоз противника был растянут более чем на километр, и это осложняло внезапность атаки. Пришлось и отряд значительно растянуть вдоль дороги. Игнату во главе группы было приказано обойти фашистов с тыла, оседлать большак и перекрыть им путь к отступлению.
      - Ваша задача, - напутствовал Игната командир подразделения, - будет состоять также и в том, чтобы сорвать возможность подхода противника извне на помощь попавшему в капкан обозу. Сниматься с тракта разрешаю не раньше, чем через час после завершения всей операции.
      Игнат по-военному козырнул.
      - Все ясно, товарищ командир, задача будет выполнена.
      Ночь была безоблачная. Почти в зените под темно-синим звездным шатром плыла серебристая, в холодном блеске луна. В ее призрачном свете нетронутый снег казался голубым, тени, падавшие от деревьев, были черными.
      Укрывшись среди толстых стволов сосен, Игнат в раздумье смотрел на тракт.
      Центральное место на облюбованном боевом рубеже Игнат отвел ручному пулемету, затем группе автоматчиков и на случай критической обстановки выделил двух гранатометчиков с утроенным запасом гранат.
      Прошло свыше часа, но никаких признаков появления противника не обнаруживалось. Мороз донимал Игната, и он чувствовал, как стужа все больше проникает через валяные сапоги, холодит спину под овчинным полушубком, охватывает инеем бороду, усы, брови. Игнат время от времени снимал рукавицу и, отвернув ее край, растирал теплым бараньим мехом свои стынущие щеки. Он прислушивался к каждому шороху, вглядывался то в один, то в другой конец тракта. И вдруг два горящих желтых фонарика впились в его лицо. "Что за чертовщина! - удивился Игнат и, внимательно приглядевшись, усмехнулся: - Беляк, да какой здоровенный, с ягненка! И как же, подлец, напугал. Если бы не война и не этот обоз, то сейчас бы я тебя уложил, и ужин был бы, как у тещи в гостях!" Заяц сидел на задних лапах, высоко подняв голову и к чему-то вроде прислушиваясь. "Неужто почувствовал нас или что-то заслышал неладное?" - подумал Игнат.
      Скоро в той стороне, откуда ожидался противник, раздались гулкие автоматные очереди.
      - Что бы это значило? - спросил кто-то из партизан.
      - Может, кто-то опередил нас и завязал бой?
      - Не может быть, - возразил Игнат. - Огонь-то не наш, не атакующий, да и стрельба только с одной стороны, а не перестрелка...
      Партизаны примолкли.
      - По-моему, это всего-навсего подстраховочная стрельба, - продолжал Игнат. - Фашисты часто так делают. Едут и палят из автоматов по всем кустам, им везде мерещатся партизаны.
      Рассуждения Игната были резонны. Все приняли дополнительные меры предосторожности: каждый вырыл себе в сугробе окоп с таким расчетом, чтобы со стороны тракта его загораживал толстый ствол сосны.
      Скоро стрельба прекратилась, и вдали на дороге показались темные движущиеся пятна. Потом стал доноситься скрип саней и фырканье лошадей. На трех головных подводах сидело по пять солдат, на остальных - по два, по одному.
      Несмотря на сильный мороз, немцы были одеты в свои обычные шинели, кожаные сапоги, тонкие суконные подшлемники. Такая одежда, по-видимому, не очень их грела. Многие солдаты то и дело соскакивали с саней, жались к лошадям, толкали друг друга плечами.
      Игнат насчитал более ста возков, замыкали обоз подводы с солдатами. Они курили, громко разговаривали, смеялись.
      "Вот он какой орешек-то, вроде и не такой уж крепкий, без пулеметов, пушек, но габариты не совсем подходящие", - раздумывал Игнат. В воображении своем он рисовал наиболее выгодное для удара расположение отряда, а между тем последние немецкие возки уже скрылись из вида.
      Игнат, чувствуя, как его все крепче пробирает мороз, достал было кисет, но застывший лес вздрогнул, огласившись стуком пулеметно-ружейной стрельбы. Вместе с треском автоматов слышались и резкие хлопки разрывов гранат.
      - Ну вот, это наши, чувствуется партизанский напор, - взволнованно произнес Игнат и стал вслушиваться в звуки боя, стараясь по характеру перестрелки определить его ход.
      Однако ожесточенная перестрелка продолжалась не более десяти минут. Пальба стихла столь же внезапно, как и началась. И со стороны боя показались мелькающие в лунном свете черные точки. Число их на дороге быстро увеличивалось. Игнат негромко подал команду приготовиться к бою и взял на изготовку свой автомат.
      Фашисты бежали, стуча сапогами по обледенелому тракту. Они обгоняли друг друга, бросали на ходу свои ранцы, подсумки, какие-то цилиндрические железные коробки, пристегнутые к поясным ремням.
      - Хихикали, морды, щелкали при казнях аппаратами, - бормотал про себя Игнат, затем, выждав, когда бегущие фашисты поравнялись с расположением его группы, скомандовал: - Огонь!
      Дружно ударили автоматы, бухнул винтовочный залп, на дороге с грохотом взметнулись косые огни гранатных разрывов. Фашисты заметались в панике, не зная, куда бежать и как спасаться...
      Через час, как было приказано, группа поднялась из засады. Никаких признаков подхода противника на помощь теперь уже разгромленному обозу не было видно. Главные силы партизан, по расчетам Игната, уже успели уйти. От мороза трещали деревья, гуляла по тракту поземка.
      На следующий день Игнат слег. Он лежал на железной кровати, укрытый одеялом и полушубком, и лихорадочно дрожал. Скоро его озноб сменился жаром. Термометр показывал критическую отметку. Игнат пытался сосредоточиться, но мысли не подчинялись ему. Лежавшие с Игнатом раненые сочувственно поглядывали на него, но ничем помочь ему, конечно, не могли. Полковой врач дважды на дню прослушивал Игната, собственноручно давал ему драгоценные таблетки аспирина и красного стрептоцида. Партизанская медсестра Аксинья ни на шаг не отходила от Игната. Так уж случилось, что больше года он был у нее на виду, и она близко принимала к сердцу все, что его касалось: и его тяжелое фронтовое ранение, и полная тревог и опасностей жизнь Игната в ее доме, и то, как он вместе с ней был заживо погребен в траншее и едва не погиб, и частые схватки с врагом, в которых Игнат, как пулеметчик, всегда принимал участие, и его трудные думы о своей семье. Аксинья ломала себе голову над тем, что будет с Игнатом, когда полк снова тронется в поход. Взять его с собой в таком состоянии - значит наверняка потерять его. О положении Игната Аксинья переговорила с командиром роты. И решение было принято: оставить больного в селении, а медсестре позаботиться о том, где его поместить и как оградить от предателей.
      Аксинья обошла несколько крестьянских домов. Выбор ее пал на колхозницу-старушку. Ее изба стояла несколько обособленно от других, почти в конце деревни. Старушка жила вдвоем с дочкой, бездетной солдаткой.
      Через несколько дней температура у Игната спала, прошел бред, но тело было будто парализовано, лежал он неподвижно, пластом.
      - Что это с тобой вдруг стряслось, Игнат Ермилович? - тая свою радость, сказала Аксинья, увидев, что самое страшное все-таки миновало. Такой, гляди, великан, и на тебе, свалился.
      - Наверное, сильно простыл... В голове что-то все шумит и пылает, ровно костер...
      - Успокойся, теперь все пройдет.
      - А вдруг полк тронется в поход?.. Куда я такой? Одна вам обуза, Игнат помолчал, затем поднял глаза на Аксинью. - Совсем недалеко отсюда мое село. Километров сто, может быть. Думал, будем проходить мимо, повидаюсь с семьей. Все сорвалось...
      Вечером, в потемках, скрытно от посторонних глаз, Игната перенесли в избу к старухе. Аксинья оставила лекарства и попросила Игната подальше спрятать справку, выданную ему штабом на право увольнения из партизанского отряда, и распрощалась.
      За окнами протяжно звучала походная песня. Партизанский полк уходил из деревни. И снова пришлось Игнату расставаться с боевыми товарищами.
      Глава двадцать вторая
      Белая колючая поземка волнами кружила по заснеженному полю, заметала дорогу. Порывистый ветер раскачивал голые ветви деревьев, и его свист вместе со скрипом саней навевали глубокое уныние.
      Лежа в застланных соломой санях, Люба корчилась, сжималась в комок, а боль все усиливалась, разламывала поясницу, острием ножа впивалась в сердце. Она охала и тяжело стонала:
      - Ой, не могу, умру...
      - Бог с тобой, что ты говоришь! Потерпи маленько, щас отпустит, склонясь к Любе, успокаивала ее сухонькая старушка Лукерья. Потом, повернувшись к сидящему рядом немцу, укутанному в женский платок, она возмущенно закричала: - Ну, а ты-то что таращишь глаза, бесстыжай?! Гони лошадь! Вишь, плохо ей, гони скорей!
      Неповоротливый Отто, денщик Штимма, пожал плечами.
      - Что можно делать? Что?
      - Скорей, сказано тебе, скорей! Вишь, мороз-то какой!
      - Да, да, мороз. Очень хорошо понимаю... Да, да, мороз, скорей, шнель!
      Отто сильно поддал лошади длинным сыромятным кнутом. Рыжая кобыленка с провалившимися боками громко фыркнула и перешла на рысь. Но не прошло и трех минут, как она выдохлась и снова поплелась медленным шагом.
      Время от времени физическая боль Любу отпускала, и тогда приходили душевные муки. Они, как червь, точили ее грудь.
      Лукерья смахнула с головы Любы снег и тихо спросила:
      - А чья же ты будешь, голубушка, я так толком у тебя до сих пор и не расспросила...
      - Из села Кирсаново я, Зернова.
      - И отец с матерью есть?
      - Отец на фронте, что с ним, не знаю, а мать живет в селе.
      - И что же она тебя не проведала?
      Люба промолчала. Потом еле слышно ответила:
      - Прокляла меня мать.
      - Да как же это так?
      - Не знаю. Может, так и надо.
      - Родная мать и такая безжалостная?
      - Не мне судить мать.
      - Такое несчастье, а она тебя бросила на них... - старушка указала взглядом на немца.
      Отто заерзал на запорошенной снежком соломе и что-то невнятно пробурчал.
      Лукерья поправила на голове заиндевевший шерстяной платок, вытерла его концом слезившиеся на ветру глаза и произнесла сочувственно:
      - Крепись, доченька, может, все теперь и обойдется.
      В больницу Любу привезли обессиленной, окоченевшей от холода. В маленькой неуютной комнате ее положили на одну из четырех пустых железных кроватей.
      В тепле Люба на какое-то время почувствовала облегчение. Глаза ее заблестели, щеки налились румянцем. В палату вошли пожилая акушерка в старом пожелтевшем халате и медицинская сестра. У акушерки, напуганной строгими предупреждениями Отто, был озабоченный вид, но напряжение ее как рукой сняло, когда она увидела юное девичье лицо с большими растерянными глазами.
      Пожилой и опытной акушерке было уже ясно, что представляла из себя ее пациентка. При виде лица с затуманенными от боли глазами, ей становилось просто по-человечески жаль Любу, у нее все больше росло убеждение, что она имеет дело не с каким-то особо тяжелым родовым случаем; вся сложность положения заключалась, по-видимому, в чисто психологическом настрое пациентки, который и влиял на ее общее состояние и даже на частоту и интенсивность схваток.
      - Ее можно понять, несчастная девчонка, - вполголоса произнесла акушерка, обернувшись к медсестре.
      Люба продолжала стонать и метаться от разрывающей ее боли.
      - Еще немного терпения, и все будет хорошо. Рожать всем трудно, сказала сестра.
      Люба хрипловатым голосом ответила:
      - А мне, может, трижды труднее. Вы же ничего не знаете...
      - Да что уж тут знать, - спокойно и в то же время твердо сказала акушерка. - Будь мужественна, это очень важно и для тебя, и для твоего ребенка. Свет не без добрых людей, Зернова, люди все поймут, а раз поймут, то и простят. Терпи уж.
      ...Было раннее утро. На темном небе еще светились, не успев померкнуть, далекие звезды. Низко над землей, над покрытыми снегом полями, дорогами, над скованной льдом рекой, так же как и сутки назад, мела колючая поземка. Где-то недалеко от больницы лаял пес. И вдруг, заглушая свист ветра и лай собаки, в палате раздался звонкий крик ребенка, только что появившегося на свет. Старая акушерка с утомленным, но в эту минуту смягчившимся, подобревшим лицом подняла новорожденного перед глазами Любы и сказала:
      - Мальчик.
      Рапорт покойного гауптштурмфюрера Фишера, несмотря на заступничество тоже покойного майора Бломберга, имел для Франца Штимма неприятный исход. По приказу начальника интендантского управления он был отстранен от должности инспектора и назначен командиром особого подразделения, занимавшегося насильственным изъятием у крестьян, уклонявшихся от уплаты налогов, продовольствия и фуража. Правда, берлинские друзья, прежние сослуживцы отца, не оставили и тут Штимма в беде. Из главного интендантского управления позвонили начальнику армейского управления полковнику Бекеру и конфиденциально просили его не портить карьеру Францу Штимму, пылкому, увлекающемуся, но безусловно честному, патриотически настроенному офицеру. В результате Штимм получил в срок полагавшееся ему очередное повышение в чине и стал обер-лейтенантом. Что касается чрезвычайно неприятной для него строевой должности, то полковник как-то с глазу на глаз посоветовал Штимму потерпеть, пока в интендантском управлении не появится подходящая вакансия.
      И приходилось терпеть. Все лето и осень прошли для Штимма в непрестанных тревогах и хлопотах. Они возникали каждодневно, ежечасно. Штимм отлично понимал, что широко разрекламированный "новый порядок" остается непрочным. Оккупационная администрация не пользуется доверием у населения. Крестьяне всячески саботируют ее приказы. Они укрывают продовольствие, прячут скот, уклоняются от разных повинностей. Немногочисленные промышленные предприятия почти бездействуют, не хватает рабочей силы. Штимм отдавал себе отчет и в том, что "новый порядок" держится лишь на штыках, на дулах автоматов, на виселицах. Тем не менее отказаться от политики насильственного выкачивания продовольственных и сырьевых ресурсов в оккупированных областях и жестокого подавления любого недовольства русских германское командование не собиралось, и это было тоже ясно Штимму.
      На другое утро, после того как Любу в сопровождении старушки Лукерьи отвезли в больницу, Штимм один сидел дома и предавался невеселым размышлениям. Из головы не выходили слова его товарища-лейтенанта, только что отправленного на фронт: "Завидую тебе, Франц. Ты просто счастливец, обладая таким ангельским существом. Береги ее, отправь в Берлин или куда-нибудь в нейтральную страну. Война кончится, и это будет лучшим из лучших твоих трофеев".
      "Но к чему он говорил мне такое? Разве я ее не берегу? Разве я ее не люблю? Отцу и матери я послал наше фото. Но от них уже какую неделю нет ни строки... Действительно, здесь оставаться ей нельзя. Тем более у нас должен появиться ребенок. А может, он уже появился? Надо с Любой что-то делать, спасти хоть ее с ребенком. Ведь и меня могут, кто знает, в один прекрасный день отправить на фронт".
      Штимм раздумывал, предавался воспоминаниям, а за окном трещал мороз и посвистывала метель. Было скучно, тоскливо. "Сколько времени на чужбине!.. Русские смотрят на всех немцев в униформе, как на своих заклятых врагов. Того и гляди, останешься без головы. Какой-то заколдованный круг. Одно утешение - Люба. Скорее бы она возвращалась!"
      Штимм волновался сильнее, чем ему хотелось бы. Иногда он подходил к старенькому шкафу, доставал оттуда бутылку вина, выпивал рюмку и вновь принимался расхаживать по избе. Мысли его продолжали беспорядочно перескакивать с предмета на предмет. Он думал то о Любе, то об отцовском доме, то в голову вдруг приходили строки из последних сводок верховного командования вермахта. В этих сводках появилось нечто новое. До сих пор все газеты пестрели аншлагами: "Сталинград пал... Сталинград взят... Доблестные германские войска на Волге..." А вчера вдруг новое сообщение об ожесточенных атаках русских, пытающихся окружить немецкие части; затем несколько неожиданный приказ фюрера о награждении командующего южной армейской группы Паулюса "Дубовым листом" к его рыцарскому кресту и присвоении ему высшего военного чина - генерал-фельдмаршала... Как будто признание успехов и в то же время какой-то тревожный привкус, словно фюрер пытался приободрить Паулюса и его войска, подвергшиеся неожиданным атакам русских... Как все это следовало понимать в свете предыдущих сводок, возвестивших полную победу германского оружия на Волге?
      Растревоженный этими думами, Штимм решил пройти в казарму, проверить настроение солдат. Ослепительный свежевыпавший снег ударил ему в глаза. Он скрипел под толстыми подошвами его альпийских, на меху, ботинок. Вероятно, по этому скрипу подчиненные Штимма заранее узнали о его приближении. Едва он подошел к бараку, как из дверей, мимо часового вышел фельдфебель и, щелкнув каблуками, отдал ему короткий рапорт.
      - Данке, - козырнув, ответил Штимм.
      Солдаты, как и доложил фельдфебель, занимались уборкой помещения, амуниции, своих личных вещей. Постукивая коваными сапогами, они суетились возле кроватей, очищали тумбочки от ненужного хлама, некоторые пришивали пуговицы или штопали носки.
      С насупленным видом Штимм обошел все помещение и остановился возле оружия, составленного в козлы. Он взял один автомат, затем другой и, обнаружив на них следы густой застывшей смазки, сказал фельдфебелю:
      - Вы, вероятно, полагаете, что заштопанные носки для немецкого солдата значительно важнее, чем приведенное в порядок оружие, не так ли?
      Фельдфебель побагровел, глянул на номер ремня грязного автомата и доложил, что немедленно даст распоряжение заняться чисткой оружия, а нерадивых солдат накажет.
      - Хорошо, - сказал Штимм. - Кстати, чей это автомат?
      - Унтер-офицера Грау, господин обер-лейтенант. У него сейчас много дел в канцелярии, и он не всегда успевает...
      - Передайте Грау, чтобы отныне он держал автомат при себе.
      - Яволь!
      Штимм подумал, что надо бы зайти в канцелярию, узнать, есть ли какие-нибудь распоряжения сверху, и уже повернулся к двери, как к нему подошли несколько солдат. Один из них, немолодой, с нашивкой за ранение и с ефрейторскими лычками, щелкнул каблуками.
      - Господин обер-лейтенант, что случилось на фронте: Сталинград пал, а наши сдаются в плен?..
      Штимм почувствовал, что бледнеет.
      - Откуда у вас такие сведения, Вульф?
      - Об этом час тому назад сообщило берлинское радио, господин обер-лейтенант.
      - Я не слушал сегодня радио, однако сомневаюсь, чтобы могла быть такая формулировка. Не путаете ли вы чего-нибудь, любезный?
      - Суть дела не меняется, герр обер-лейтенант... Формулировка действительно другая, но...
      - Трое суток гауптвахты, Вульф! И благодарите бога, что я пока не имею официальных сведений.
      Штимм в сердцах сильно хлопнул за собой дверью.
      Унтер-офицер Грау, еще более постаревший и пожелтевший за последние полтора года, переписывал на портативной машинке список личного состава отдельной роты, когда на пороге выросла фигура его командира.
      - Ахтунг! - воскликнул Грау, хотя никого, кроме него, в комнате не было, поднялся из-за стола и, вскинув руку, четко произнес: - Хайль Гитлер!
      - Хайль Гитлер! - автоматически ответил Штимм, прошел к тумбочке, на которой стоял походный армейский радиоприемник, и, щелкнув рычажком, включил его. Из эфира донесся треск, свист, вой; потом, поворачивая регулятор настройки, Штимм напал на волну, по которой передавали вальс Штрауса "Весенние голоса", на соседней волне хорошо поставленный голос диктора вещал о новых победах германских подводных лодок, потопивших очередной транспорт англичан у северных берегов Норвегии.
      Штимм выключил приемник и резко повернулся к Грау.
      - Что нового?
      - Звонили из штаба гарнизона, господин обер-лейтенант. В двенадцать ноль-ноль ожидается большой зондермельдунг (особо важное правительственное сообщение).
      - Относительно Сталинграда?
      - Осмелюсь доложить: об этом никто заранее не может знать.
      Штимм вспыхнул.
      - Не стройте из себя идиота, Грау! - закричал он. - Потрудитесь лучше объяснить, откуда известно солдатам о наших трудностях на Волге... ведь приемник только здесь.
      В глазах Грау мелькнул металлический холодок.
      - Я член национал-социалистической партии, господин обер-лейтенант. Я никому не позволяю прикасаться к приемнику. В канцелярию ночью мог войти только дежурный... осмелюсь доложить. Могу я узнать, что именно болтали наши солдаты?
      Штимм недовольно поморщился.
      - Я не касаюсь вопроса вашей принадлежности к партии и ваших докладов... в соответствующие инстанции, Грау. Меня это не интересует. Я лишь спрашиваю вас, не было ли каких-либо официальных сообщений по радио насчет Сталинграда, которые могли бы слышать наши солдаты?
      - Кроме вечерней сводки верховного командования солдаты ничего другого не должны были слышать...
      - В сводке были, кажется, слова "оборонительные бои"?..
      - Так точно, господин обер-лейтенант! Наши героические войска под командованием фельдмаршала Паулюса временно, до подхода подкрепления...
      - Ах, так! - сказал Штимм, взяв себя в руки. "Еще недоставало, чтобы Грау донес в СД о том, что в роте распространяются панические слухи", подумал он. - Я неважно себя чувствую, Грау, и буду у себя дома. О всех новостях сообщайте мне немедленно. Кстати, прикажите от моего имени освободить из-под стражи ефрейтора Вульфа, который при мне употребил выражение "оборонительные бои". Хайль Гитлер!
      Штимм вышел из канцелярии с неприятным ощущением того, что он был недостаточно тверд с подчиненными. Впрочем, что же его строго судить? Он не строевой офицер, и он не какой-нибудь СС или СА-фюрер. И все-таки дьявольски досадно, что под Сталинградом у них, по-видимому, крупная неудача...
      Разбитый ночной бессонницей, волнениями, связанными с Любой, разговором с Грау, Штимм и в самом деле чувствовал себя неважно. Придя к себе на квартиру, он выпил подряд две рюмки коньяка и, не снимая мундира, повалился на кровать. И опять полезли в голову тревожные мысли: Люба, Сталинград, Грау, предстоящий большой зондермельдунг.
      В дверь раздался знакомый стук.
      - Входите!
      Штимм увидел сияющее лицо своего денщика и тотчас вскочил на ноги.
      - Ну что, Отто?
      - Поздравляю вас с сыном, господин обер-лейтенант!
      Штимм несколько растерянно посмотрел на Отто. Однако растерянность его продолжалась лишь одно мгновенье. Его глаза заблестели, щеки налились румянцем. Он расправил плечи, подошел к шкафу и наполнил две рюмки светлым рейнским вином.
      - Прошу выпить со мной, мой старый добрый Отто. За сына!
      Они чокнулись.
      - Скажи, какой он? Ты видел его? Похож на меня? Ну, а Люба как? Смеется или плачет? Когда приедет?
      Штимм засыпал денщика вопросами и не давал возможности тому ответить. Наконец до сознания его дошло, что по меньшей мере половина его вопросов преждевременна. Подарив Отто нераспечатанную бутылку шнапса и пачку сигарет, он отпустил его.
      Не успел Штимм еще оправиться от радостного шока, унять свои смятенные чувства, как зазуммерил полевой телефон, стоявший рядом с кроватью на отдельном столике.
      - Обер-лейтенант Штимм слушает, - сказал он в трубку.
      В ответ отозвался басистый голос:
      - Внимание, обер-лейтенант, сейчас с вами будет говорить господин полковник...
      Штимм крепче стиснул в руке телефонную трубку. Тягостное предчувствие шевельнулось в его душе.
      - Да, я... Здравствуйте, господин полковник. Слушаю. Так... Что? Траур? Не понял... Какой?.. Трехдневный по всей стране... Боже мой, как же так?! Что произошло?.. Приказ фюрера. Молчу. Понял... Да, да... Повторяю: Отмечая беспримерный подвиг наших воинов в осажденном Сталинграде, в память павших геров по всей стране объявляется трехдневный траур. Нам надлежит... Да, все будет учтено. Слушаюсь, господин полковник. Хайль Гитлер!..
      Сообщение начальника управления подтвердило самые мрачные догадки Штимма. Итак, новое поражение, и, по всей вероятности, куда более крупное, чем поражение под Москвой в первую военную зиму.
      Штимм застегнул мундир на все пуговицы, быстро закурил сигарету. В голове его беспорядочно проносились мысли: "Это же катастрофа, в сущности!.. Все пропало. Германия гибнет, тонет, как подбитый корабль. Русские заманили нас в омут. Мы попали к ним, как мыши коту в лапы... Эта новая трагедия для моей родины - это и моя личная трагедия, трагедия обер-лейтенанта вермахта Франца Штимма... Значит, увы, правы были те, кто говорил, что Сталинград - это для нас ловушка..."
      Весь день Штимм провел в подразделении среди своих солдат. После большого зондермельдунга - выступления фюрера по радио - Штимм разъяснял подчиненным обстановку, сложившуюся в районе Сталинграда, рассказывал о неисчислимых резервах Германии, призывал к мужеству, восхвалял тех, кто сложил свои головы на берегу Волги, а вечером, вернувшись домой, выпил с горя полбутылки коньяка и, не раздеваясь, заснул мертвецким сном.
      Глава двадцать третья
      Суровой зиме, казалось, не было конца. Стужа легко проникала в землянку Марфы. Выручала лишь печурка, которая почти не переставала топиться.
      Время от времени, любопытства ради, к ней забегала Наталья. После того как староста Буробин был по приговору партизанского суда казнен в собственном доме, Наталья долго скорбела о нем. Потом смирилась, успокоилась, стала чаще навещать Марфу, хотя та относилась к ней по-прежнему с холодной настороженностью.
      Однажды морозным зимним вечером Наталья, как ветер, ворвалась в ее землянку. В тусклом свете топившейся печурки Марфе бросилась в глаза возбужденная ухмылка на лице соседки. "И зачем еще черт пригнал ее?" подумала она с тревогой.
      - Слышала, Марфа, про дочку-то свою?.. - с ходу затараторила Наталья.
      Марфа сухо перебила ее:
      - О ней и знать ничего не хочу. Нет у меня дочери - вот и все.
      - Да полно тебе душой-то кривить! - продолжала ухмыляться Наталья. Кому это ты говоришь-то! Думаешь, я так и не вижу, как ты о ней терзаешься? Дочь всегда остается дочерью, хоть ты проклинай ее, хоть отрекайся от нее.
      - Ну и что тебе нужно от меня? - резко спросила Марфа.
      - Надежные люди передавали, головой ручаюсь - не соврут... Любка-то твоя родила фрица.
      - Типун тебе на язык!
      - Вот те крест господний! - побожилась Наталья.
      Перед глазами Марфы поплыли разноцветные круги, стены землянки, казалось, вот-вот обрушатся на нее всей своей тяжестью.
      - Издеваешься надо мной, душу мою терзаешь?! - крикнула она. - Да пропади ты пропадом с этой новостью! Мне и без того тошно.
      - А что я тебе, тетка родная, что ли? Что ты на меня так окрысилась? Я ничего не выдумываю. Говорю тебе то, что говорят другие. Видно, правда глаза колет. Конечно, шила в мешке не утаишь, - огрызнулась Наталья и, заскрипев неплотно прилаженными ступенями, вышла из землянки.
      Марфа уткнулась в конец темного платка, плечи ее задрожали от беззвучного плача.
      Коленька тотчас обвил ее своими худенькими ручонками:
      - Не плачь, мама, не надо.
      - Милый мой сынок, солнышко мое! - шепотом говорила Марфа, изо всех сил стараясь взять себя в руки. - Ну, хорошо, я не буду, я перестану плакать.
      И Марфа вытерла глаза. Но можно ли было вытравить из материнского сердца горе, которое, притаившись в нем, день и ночь жалило ее?
      "Неужто это правда, что дочь родила?.. Радоваться бы этому: родился человек - счастье! А тут такой позор... Как же это так? Она и сама-то еще почти ребенок. Может, все это сплетня, насмешка надо мной? Может быть, еще не поздно вырвать ее из вражьих лап? Но как? Кто в этом поможет?"
      В часы таких раздумий у Марфы мелькала скрытая, неясная ей самой до конца надежда. Она то пестовала ее в себе, то с новой силой обрушивала на дочь свой гнев, то мысленно обращалась за помощью к Кузьме Ивановичу и Виктору.
      Время шло, но душевные муки Марфы не стихали. Фашисты ни на один день не оставляли крестьян в покое. Марфа вместе с односельчанами с утра до вечера рубила лес, пилила дрова, ходила на расчистку дороги от снежных заносов.
      Как-то она вернулась с работы раньше обычного. В землянке было холодно, темно, тихо. "А где же Коленька?" - с беспокойством подумала Марфа. Она зажгла коптилку. Тусклый свет заколыхался, осветив убогое ее жилище, и Марфа увидела, что, приткнувшись в углу, сидя спал ее сын. Он весь съежился, сжался в комочек. На бледном лице его выделялись темные полукружия под закрытыми глазами. Из груди Марфы вырвался тяжелый вздох. "Бедненький, как сиротка без присмотра. Учиться бы надо, уже восемь лет, а ему не только школы - хлеба недостает", - с щемящей болью в сердце сказала она вслух и тут же стала разжигать печь. Сухой хворост быстро вспыхнул, затрещал, в открытую железную дверцу ударил огонь, озарив красноватым светом мрачные стены землянки. Коля, вздрогнув, открыл глаза и радостно вскрикнул:
      - Мамочка, пришла! Я хочу есть, мама.
      Марфа заглянула в закопченную алюминиевую кастрюльку и поняла, что сын не нашел оставленные ему на обед несколько неочищенных картофелин. Она подала их Коленьке. Он проворно начал чистить их. Его глазки были напряжены, худенькие ручонки тряслись. Марфа смотрела на него печальным взглядом и, поглощенная своими мыслями, не обратила внимания на громкие голоса, доносившиеся с улицы.
      - Мама, к нам кто-то идет. Послушай, немцы! - испуганно воскликнул Коля.
      Марфа, мгновенно преобразившись, напрягла слух. Наверху, где-то возле ее сарая, раздавалась речь со знакомой нерусской интонацией. "Что еще такое? Неужто за мной пришли?" И словно в ответ на ее мысленный вопрос послышался голос Натальи:
      - Сюда, сюда проходите, они здесь. Марфа! - громко позвала соседка. Принимай гостя.
      - Спасибо. До свидания, - ответил мужской голос. - Теперь я сам...
      Марфа приоткрыла дверь землянки, и ее глаза в упор встретились с глазами Франца Штимма.
      - Здравствуйте, Марфа Петровна, так трудно было найти вас, - сказал он с вежливой улыбкой.
      Марфа насупила брови и, не ответив, отступила на шаг в свое убежище.
      - Позвольте мне посмотреть, как вы живете здесь, - не обращая внимания на неприветливость хозяйки, произнес Штимм, спустился по неровным скрипучим ступенькам и аккуратно притворил за собой узкую дверь.
      Марфа стояла у противоположной стенки, скрестив на груди руки, и с тем же насупленным видом молча смотрела на непрошеного гостя. Из угла на него испуганно глядел Коленька. Штимм остановился посреди землянки. Голова его почти касалась темных, закопченных досок перекрытия. Он щурился, осваиваясь с полумраком землянки.
      Марфу трясло, как в лихорадке. "Вот он, мой злодей, - сверлило в ее мозгу. - Он отравил мою жизнь, лишил меня родной дочери. Броситься на него, выдрать ему глаза, перегрызть зубами горло, и тогда будем квиты..."
      Штимм заговорил тихо, как будто сочувственно:
      - И вы здесь живете! Это хуже солдатских окопов! Ради чего, не понимаю... Вам нужно было сказать мне только одно слово, и я сделал бы все, чтобы у вас было... чтобы вы получили приличный дом...
      У Марфы все кипело внутри, глаза ее горели, однако высказать то, что было на сердце, не решилась: на руках у нее был еще сын, забыть это даже в минуту негодования она не могла.
      И все же до конца не сдержалась.
      - Насчет жилья - мы как-нибудь управимся и без вашей помощи.
      - И опять я не понимаю вас, - сказал Штимм. - Разве я обидел вас?
      - Да, да, вы не только меня обидели, но и отравили всю мою жизнь!
      - Странно, удивительно. Теперь я для вас не посторонний человек. Теперь моя кровь течет в жилах вашего внука...
      - Это неправда! - закричала Марфа.
      - Почему неправда? У нас есть прекрасный мальчик, он... ему два месяца, он уже улыбается, он так хорошо, умно смотрит. Мы... Я и Люба очень счастливы... Я пришел к вам с открытым сердцем, чтобы поделиться этой радостью, - добавил он дрогнувшим голосом.
      - Господи, за что же такая казнь! - простонала Марфа и, словно распаленная жаром, сдернула с головы полушалок.
      Штимм достал из бокового кармана плитку шоколада и, шагнув вперед, протянул ее Коленьке.
      - Не смей брать! - истерично вскричала Марфа. - Не смей... Не прикасайся!
      Коленька отдернул руку назад. Глазенки его светились голодным, лихорадочным блеском, вероятно, он уловил густой сладкий запах шоколада, видно было, как он проглотил слюну, но мать не ослушался.
      - Ну, полно вам, фрау Зернова! Вы все боитесь меня, как черт ладана... я знаю эту вашу русскую пословицу. Но так вести себя - это вздорно. Как германский офицер я вам неприятен, однако судьба сильнее нас, теперь есть ваш швалер, то есть, извините, зять, я вам не чужой...
      Марфа удивленно смотрела на Штимма и никак не могла разгадать его чувств: то ли говорил он от всего сердца, то ли издевался над ней.
      Штимм, не теряя самообладания, держался по-прежнему ровно, снисходительно.
      - Этот шоколад не от меня, - сказал он, обращаясь к Коле. - Это тебе от сестры твоей, Любы.
      И тут Коленька, не выдержав, жадно вцепился в плитку и, искоса взглянув на мать, крепко прижал подарок сестры к своей груди.
      - А это вам, - снова повернувшись к хозяйке, сказал Штимм и положил сверток, который держал до этого под мышкой, на край ее самодельного стола.
      Марфа еще какое-то время продолжала удивленно посматривать то на Штимма, то на преподнесенный ей сверток.
      "Вот, видишь, все-таки дочка твоя родила, а ты не верила, стремительно проносилось в ее голове. - Оказывается, все это правда. И нечего возмущаться. Ты лучше спроси у него, как живет Люба, как она себя чувствует без матери, довольна ли, что у нее сын... А офицер, может, неволит ее, издевается над ней?.."
      От этой последней мысли кровь снова бросилась в лицо Марфе, и она с прежней враждебностью, быстро, громко сказала:
      - Уходите прочь со своими подарками, я проживу и без них.
      - Это же от дочери, - невозмутимо возразил Штимм.
      - У меня нет дочери!
      - Пожалуйста, послушайте, что я хочу вам сказать. Ваша дочь Люба очень просит, чтобы вы приехали к ней. Мы вас устроим на хорошей квартире. Люба очень нуждается в вашей помощи. Любе одной трудно с сыном. Он прекрасный мальчик, и вам с ним будет мило и хорошо. А летом я вас всех отправлю в Берлин к своим родителям... Если вы согласны, то можете сейчас же поехать со мной на машине или приезжайте через несколько дней, как вам удобно. Вот наш адрес.
      Штимм положил листок бумаги сверху на сверток. Потом порылся еще в карманах и, вынув небольшую стопку немецких марок, протянул их Марфе. Глаза у Марфы гневно сузились, лицо покрылось пятнами.
      - Я вам сказала, у меня нет дочери. Вы ее украли, купили, но я не продаюсь.
      - Замолчите! - вдруг крикнул Штимм. - Всему есть предел, не забывайте это... - И он с остервенением бросил деньги на стол.
      Марфа, не помня себя от гнева, двинулась прямо на него.
      - На ваших руках пятна крови, кровь невинных, кровь загубленной девочки!..
      Штимм выпрямился и, застывший, холодный, неподвижно глядел прямо перед собой.
      Забившийся в угол Коля испуганно всхлипнул. Марфа схватила деньги, брошенные Штиммом на стол, и со злобой швырнула их в печь. Они хрустнули, зашуршали и, свертываясь в трубочки, запылали желтым огнем.
      - К черту ваш Берлин, хорошую квартиру, вашего прекрасного сына! кричала Марфа. - Можешь и меня убить, душегуб!
      - Вы есть фанатичная женщина, вы феррюкт... как это по-вашему?.. безумие, безумная! - возмущенно произнес Штимм, не находя от волнения нужных русских слов, и как ошпаренный выскочил вон из землянки.
      Некоторое время Марфа еще стояла с горящими глазами, чутко прислушивалась, не вернется ли сюда этот ненавистный человек, укравший у нее дочь и обесчестивший ее семью. Но вот прошла минута, другая, и она как подкошенная повалилась на кровать, залилась горькими беззвучными слезами.
      * * *
      Вступала в свои права долгожданная весна. Быстро освободились от снега поля, зашумели наполненные талыми водами реки. От зари до зари, не умолкая, галдели на деревьях грачи, в небе разливались звонкие трели жаворонка. Природа пробуждалась, все обновлялось в ней после долгого зимнего сна. И только жизнь Марфы была по-старому полна тревог и печалей, все те же думы бередили ей душу.
      Как-то поздно вечером вместе с сыном она присела на бревно возле своего сарая. Сидела в немом раздумье. Небо было безоблачным, на нем ярко мерцали звезды. Стихла жизнь в селе, от этого отчетливее доносилось до слуха Марфы журчание ручьев.
      И вдруг раздались чьи-то шаги, тихие, осторожные. Марфа взволнованно замерла, напрягла слух. Шаги приближались. Потом вдали еле заметно обозначилась как будто знакомая фигура человека. Он чуть продвинулся вперед и словно застыл на месте. "Кто он? Зачем здесь?" - подумала она с нарастающим волнением. Человек сделал еще несколько шагов в ее сторону и снова остановился. Сердце у Марфы заколотилось острыми гулкими толчками.
      - Кто это? - негромко окликнула она. Мужчина не отозвался.
      Марфа повторила вопрос.
      - Марфа, ты ли это? Туда ли я попал? - глухо раздалось в потемках.
      Марфа, будто оглушенная этим голосом, только протяжно застонала:
      - Господи, Игнатушка, родной мой, неужто ты?..
      Глава двадцать четвертая
      На всем пути к дому Игната не покидало чувство тревоги: "Застану ли семью? Живы ли мои, здоровы ли? А вдруг их нет уже на свете! Что я буду делать тогда, куда подамся?"
      Он много думал о жене, о детях, о разных опасностях, которые могли подстеречь его семью в военную пору. И все же горькая действительность оказалась хуже того, чего он опасался: пепелище сожженного дома, убогая землянка, болезненное личико сынишки. Но и это было еще не все. Страшным ударом явилась для него судьба дочери. "Как же так? Моя дочь и вдруг там, в стане врага?! Проклятие, почему же она вместе с ними? Как это случилось? Как!.. Кто же в том виноват?.." В отчаянии он искал ответа на все новые и новые встающие перед ним вопросы, но ничто не облегчало его отцовских душевных страданий. Он проклинал ее, а она словно умышленно в ответ на это вставала в его сознании такой же милой, ласковой, родной дочерью, какой была для него уже в далекие, оставшиеся где-то позади годы. Вся жизнь ее с первого дня до ухода на фронт в одно мгновение пролетала перед его мысленным взором. И в этом водовороте воспоминаний особенно почему-то назойливо стояла она в глазах его маленькой пятилетней крошкой. И было это так. Однажды Марфа одела дочку и предложила Игнату погулять с ней. Стоял осенний теплый день. В многоцветии увядала природа. После ненастных дождей ярко светило солнце, напоминая доброе и благодатное лето. Игнат вместе с дочуркой гордо шел по широкой сельской улице. Время от времени Любушка выпускала руку отца и с восторгом срывала редко попадающиеся на обочине дороги невзрачные осенние цветочки, подбирала желтые и красные листья, спадающие с кленов, берез и осин. И вдруг, завидев большую, блестящую на солнце лужу, она быстро устремилась к ней и сделала несколько шагов к ее середине. Игнат, выхватив ее из лужи, поддал ей несколько шлепков. Девочка нахмурилась, но не проронила ни слова, и вновь ринулась в эту лужу и завязла в ее грязи по колено. Игнат оттрепал ее за уши. Но почему-то потом долго было ему стыдно за свой поступок и одновременно досадно за упорство дочери. Вот и теперь, когда горе обрушилось на его семью, этот случай с новой силой ожил в его памяти. И он то клял ее, то проникался к ней прежней любовью, а потом резко корил Марфу и мысленно бичевал самого себя.
      В тяжких раздумьях тянулись дни за днями. Они были безрадостны и не сулили Игнату никакого утешения.
      "Пока немцы здесь, ни мне, ни семье не видать покоя. Я должен быть там, где мои товарищи. При первом же моем открытом появлении в селе меня схватят фашисты или их холопы, и тогда пиши пропало..." - размышлял он.
      Игнат понимал, что дочь его стоит на гибельном пути и ее во что бы то ни стало надо как-то спасать. Но как, каким путем высвободить ее из этого позора?
      Марфа же была непреклонна. Похоже, она махнула на дочь рукой, считая ее падшим и пропащим выродком.
      - Сама полезла в эту пропасть, сама пусть из нее и выбирается, - не раз с ожесточением говорила она мужу. - Может жить хоть в раю, хоть в аду, мне все равно. Она вырвана из моего сердца, и нет у меня больше дочери, нет!
      Игнат в такие минуты упрекал Марфу в черствости и бессердечности. Он настолько загорался, что готов был на любой отчаянный поступок. И тогда на выручку ему и матери приходил Коленька. Он бросался к отцу на шею, обвивал его крепко руками и утешал.
      Прячась от посторонних глаз, Игнат прожил с семьей больше месяца. Пора было возвращаться в лес. Однако связаться с партизанами все не удавалось. Но в одну из темных ночей в дверь их сарая постучали. Игнат вместе с Марфой вскочили с кровати. Стук повторился. Марфа спросила:
      - Кто там?
      - Свои, - приглушенно ответил мужской голос.
      Марфе голос показался незнакомым, и она продолжала стоять в нерешительности.
      - Марфа Петровна, да откройте же... или не узнаете меня? Это я, Виктор...
      Мало кому было известно, что в напряженной походной жизни Виктор постоянно тянулся к родным местам. Здесь уже не было у него своего дома, не было ласковой, умной, всегда озабоченной матери, но где-то на задворках таилось близкое его сердцу убогое жилище Марфы. И, идя к ней, он все еще втайне на что-то надеялся, словно ждал, что вот-вот произойдет чудо...
      Марфа отодвинула засов и приоткрыла дверь. Виктор был не один. В темноте она не смогла рассмотреть лицо незнакомого ей человека и спросила:
      - А это кто ж с тобой, Витя? Не узнаю что-то.
      - Из отряда, нездешний он, - почти шепотом ответил Виктор и спросил: - Что нового в деревне? Фашисты есть?
      - Сейчас нет, они реже здесь стали появляться, а все равно от полицаев житья нет, - со вздохом сказала Марфа и озабоченно предложила: Да вы проходите, что стали-то?
      Несмотря на тусклый свет, падавший от коптилки, Игнат мгновенно разглядел на вошедших знакомую партизанскую экипировку: автоматы, перекинутые через плечо, и закрепленные на поясе гранаты. "Ну, вот и дождался, теперь выберусь", - подумал он и облегченно вздохнул.
      Встреча с Игнатом Зерновым была для Виктора полной неожиданностью. Она вызвала у него смешанное чувство радости и смущения.
      Чтобы у бойцов не было никакого сомнения, Игнат достал из тайника удостоверение, выданное ему партизанским отрядом, и, протянув его Виктору, заявил:
      - Оклемался полностью, с излишком даже. Так что берите с собой.
      Марфа какое-то мгновение с грустью смотрела то на Виктора, то на его спутника с редкими темными усиками и, переведя взгляд на Игната, вздохнула и нерешительно сказала:
      - Может, Игнат, поживешь еще недельку?..
      Игнат промолчал, а Марфа, заметив суровое нахмуренное лицо мужа, уже другим, отрешенным тоном продолжала:
      - Ну, что же делать, иди, Игнат... Твое место там, иди.
      Виктор, чувствовалось, не знал, что ответить Игнату.
      - Ну, так что, ребята, берете с собой?
      - Конечно, мы с радостью, - решился наконец Виктор. - Нам такие люди нужны. Вы пороху, видно, понюхали вдоволь.
      - Пришлось, верно, - усмехнулся Игнат, потом серьезно добавил: - А еще бы, Виктор, мне хотелось бы поговорить с тобой открыто и откровенно о Любе. Все-таки вы вместе учились...
      - И кто бы мог подумать, что так случится, - понурясь, сказал Виктор.
      - В жизни ведь всякое бывает, - сочувственно заметил его товарищ.
      - Так-то оно так, а нам-то каково! Опозорила нас, обесчестила, горестно сказала Марфа.
      - А мы, Марфа Петровна, к вам и зашли насчет Любы, - вдруг сознался Виктор.
      - А что такое? Что еще случилось? - тревожно спросила Марфа.
      - Нам нужна ваша помощь.
      - Какая, в чем?
      Игнат напряженно уставился на Виктора. Тот медленно произнес:
      - Надо с ней встретиться и поговорить: согласна ли она бежать к нам в отряд.
      Лицо Марфы вспыхнуло от прилива крови. Сердце болезненно заныло. Она на минуту задумалась, а затем сказала:
      - Нет, не хочу я с ней встречаться в ее логове. Для меня она умерла, не тревожьте мое сердце!
      - Марфа! - вскрикнул Игнат. - Дело идет о ее спасении!.. Не пойдешь ты, тогда пойду я, меня ничто не остановит. Она моя дочь как была, так и есть...
      - Вам нельзя, Игнат Ермилович. Это может осложнить все дело, - заявил Виктор.
      - Я хочу видеть ее, хочу знать правду от нее самой.
      Виктор пожал плечами.
      - Ну что ж, посоветуемся с вашим командиром, подумаем вместе, сказал Игнат. - Не убьет же дочь своего собственного отца, если он неожиданно появится в ее доме.
      - Но там, кроме нее, фашисты, а что они из себя представляют, вы прекрасно знаете.
      Марфа поставила на стол миску с вареной картошкой, рядом положила два ломтика хлеба.
      - Садитесь, голодные ведь, - обратилась она к Виктору и его товарищу.
      Друзья переглянулись и, присев к столу, принялись очищать картофель. Игнат тем временем сложил в свой старый, видавший виды вещмешок приготовленные загодя пожитки. Марфа смотрела на него с грустным и печальным лицом.
      Игнат подошел к ней, крепко обнял. Он ласково погладил ее волосы и поцеловал. А Марфа, спохватившись, кинулась к кухонному ящику, достала оттуда ковригу хлеба и сунула в вещмешок.
      Игнат тихонько поцеловал спящего сына и вместе с молодыми партизанами вышел из землянки.
      * * *
      В течение всей весны партизанский отряд Васильева держал под своим контролем один из важных участков железнодорожной магистрали. Под откос летели вражеские эшелоны с горючим, военной техникой, живой силой противника; взрывались мосты, разрушались железнодорожные строения и пути. "Рельсовая война" приносила гитлеровцам немало хлопот, они то и дело предпринимали карательные операции, но разгромить отряд им не удалось.
      Когда ответственное задание Западного штаба партизанского движения отряд выполнил, ему было разрешено отойти в глубь лесного массива на отдых. Партизаны приводили в порядок оружие, мылись, стирали белье, чинили обувь. В это же время по инициативе подпольного райкома партии отряд стал пополняться новыми людьми.
      В числе "новобранцев" оказался в отряде и Игнат Зернов. Виктор явился с ним прямо в штаб. Доложив о своем возвращении, Виктор представил начальству прибывшего с ним Игната. Комиссар, обрадовавшись встрече с односельчанином, крепко стиснул ему руку:
      - Рад тебя видеть, земляк, очень рад!
      Потом он познакомил Игната с командиром и с начальником разведки Лавровым, который тоже недавно был направлен в отряд Васильева.
      - По-моему, мы с вами где-то встречались, - сказал Лавров.
      - Встречались... товарищ младший лейтенант, на фронте, в первое военное лето, - вглядываясь в его лицо, произнес Игнат.
      - Правильно, правильно... Но где, при каких обстоятельствах?
      И тогда Игнат, все сразу вспомнив, рассказал о танковом ударе врага, об отходе полка и его прикрытии, потом о неравном бое взвода, пытавшегося прорваться к своим.
      - Вот теперь и я все вспомнил, - сказал взволнованно Лавров. - Ваш пулемет был уничтожен разрывом мины, а вы, как мне казалось, убиты.
      - Я был тяжело ранен, подобрали крестьянские ребятишки...
      - У нас бывает, и мертвые воскресают, - усмехнулся комиссар.
      - Ну, а дальше как, где, в каких краях пришлось вам быть? - спросил Лавров.
      Игнат коротко поведал обо всем пережитом и передал начальнику разведки справку своего полка. Лавров, быстро просмотрев ее, спрятал справку к себе в полевую сумку.
      - Это для вашего послужного списка, товарищ Зернов.
      - В село-то когда вернулся? - спросил, снова обратившись к Игнату, комиссар Еремин.
      Игнат стал рассказывать, а Виктор тем временем тихонько пояснил командиру, что этот новый товарищ, доставленный им в отряд, - муж Марфы Зерновой, у которой он провел на квартире почти целую зиму. Лицо Васильева сразу просветлело и подобрело.
      - И кто бы мог подумать, что судьба сведет нас с тобой, товарищ Зернов! - сказал он. - Да как еще и свела-то. Я в неоплатном долгу перед твоей семьей.
      Игнат нахмурил брови. О том, что Васильев жил в его доме, он узнал еще от Виктора по пути в отряд. "В долгу, говоришь, а вот дочку-то не помог уберечь от позора", - подумал он, а вслух сказал:
      - Беда у меня, товарищ командир, с дочкой.
      Васильев тоже нахмурился.
      - Кто же мог предполагать, что такое случится, - негромко и чуть смущенно ответил он. - Все произошло так неожиданно, что мы ничего не смогли сделать. Возможно, есть в этом и доля моей вины.
      - Ну, а теперь... неужто она так и останется у них?
      Васильев прямо и открыто посмотрел Игнату в глаза.
      - Трудно сказать, чем мы сможем помочь ей теперь. Нам мало что известно о ее жизни.
      - У нас есть данные, что ее держат под постоянным надзором, - добавил Еремин.
      - А вы так ничего о ней и не знали до последнего времени? - спросил Лавров.
      - Откуда же я мог это знать? - угрюмо произнес Игнат. - С начала войны дома не был...
      С минуту все молчали. И Васильев, и Еремин, да и Лавров всем сердцем сочувствовали Игнату, но как помочь его горю, никто пока не знал.
      Васильев протянул свой кисет Игнату, потом сам свернул "козью ножку", закурил и, пустив струю синего дыма, сказал:
      - И все-таки мы, товарищ Зернов, подумаем. А теперь идите, экипируйтесь, отдыхайте. Хромов поможет вам устроиться.
      Игнат молча козырнул и вместе с Виктором направился к одному из шалашей.
      В предвечерних сумерках партизаны большой группой расположились на поляне. Пели старинные песни о ямщиках, о Волге-матушке, пели довоенную "Катюшу", о партизанах. Приволье и свобода волновали Игната. На сердце у него было и радостно, и печально...
      Прошло несколько дней. Игнат все увереннее входил в колею знакомой ему партизанской жизни. Однажды вечером его срочно разыскал Виктор и гордо сообщил:
      - Есть одна новость, Игнат Ермилович: в связи с приближением фронта отрядам приказано перебазироваться на запад. Мы с вами остаемся здесь с небольшой группой в ведении райкома партии. Одновременно нам с вами разрешено проникнуть в райцентр на связь с нашими людьми и, в зависимости от обстановки, встретиться с Любой...
      Игнат, словно не находя слов для ответа, только тревожно, тяжело вздохнул.
      Глава двадцать пятая
      Мучительными были для Любы первые дни материнства. По молодости своей, по неопытности она не могла еще в полной мере осознать, что с ней произошло. Да, она стала матерью, и ее, как всякую мать, тянуло к своему ребенку. Вместе с тем собственное дитя вызывало у нее чувство страха, по-прежнему не покидали ее мрачные мысли. Она осознала, что вместе с ее кровью в сыне течет и кровь того, кто пришел в ее страну как враг. В такие минуты ей хотелось пристрелить и Штамма, и собственного ребенка, а заодно и покончить с собой.
      Но бежали дни, и спасительное чувство любви к беззащитному невинному существу - маленькому сыну - у нее все росло и усиливалось. Судьба его чем-то напоминала ее собственную печальную судьбу.
      Она видела, как Штимм временами беспричинно начинал волноваться, делался раздражительным, и догадывалась, что с появлением сына положение его в том мире, где он был просто обер-лейтенантом, стало щекотливым. Порой ей приходило в голову, что Штимм тяготится ребенком.
      Поскольку на казенной квартире было слишком беспокойно и тяжело без помощи опытной женщины, Франц уговорил Любу перейти с сыном на первое время в просторную избу старой Лукерьи.
      Так шло время. Отбушевала суровая, с трескучими морозами и затяжными метелями зима, пролетела весна с ее бурными потоками и благоухающим запахом цветов, и настало жаркое лето...
      Чувство тревоги, обреченности, панического страха, как эпидемия чумы, проникали во все поры гитлеровской армии, особенно после битвы на Орловско-Курской дуге. Страх перед будущим докатился и до фашистского тыла.
      Тревога все больше овладевала и обер-лейтенантом Францем Штиммом. Фронт быстро перемещался на запад. Теперь уже не сотни, а всего десятки километров отделяли его от передовых частей. Начались экстренные работы по созданию и укреплению оборонительных рубежей. Нужны были люди, рабочая сила. На Штимма, как и на других подобных ему командиров тыловых подразделений, легли новые обязанности. Вверенные ему солдаты теперь не столько охраняли интендантские склады с продовольствием, амуницией и боеприпасами, сколько сгоняли мирных граждан на рытье окопов, противотанковых рвов, строительство блиндажей. И, делая это, Штимм особенно нервничал, предвидя дальнейшее отступление германских войск. Он не хотел признаваться даже самому себе, что семья тяжелой гирей повисла на его ногах.
      Как-то он пришел к Любе поздно вечером. Ребенок спал. Он склонился над ним и долго не спускал с него глаз.
      - Все-таки удивительно, как он похож на меня! - с гордостью сказал Франц.
      - Что же удивительного: ты его отец.
      - И имя у него красивое - Вольдемар.
      - Нет, Владимир, - упрямо сказала Люба.
      - Но это же русское имя!
      - А что, разве оно тебя пугает?
      - Нет, - пожимая плечами, ответил Франц. - Я только говорю, какое оно звучное... Мальчик узнает меня с первого взгляда. Но знаешь, мне немного тревожно за него. Приближается фронт. Партизаны нападают на гарнизоны, всюду убивают наших солдат. Это ужасно!.. Кстати, где твой пистолет?
      - Что-нибудь случилось?
      - Я хочу просто напомнить тебе, чтобы ты не расставалась со своим "вальтером".
      - Это для чего же? Стрелять в партизан?
      - Ты должна стрелять в тех, кто будет нападать на нас, кто посмеет угрожать жизни нашего сына. Возможно, на днях последует приказ о нашем отходе. Будь к этому готова.
      Люба давно уже заметила, что немцев лихорадит. Успешное наступление Советской Армии порождало у них нервозность, суматоху. Она внутренне радовалась развивающимся событиям, но, понимая двусмысленность своего положения, пугалась будущего.
      Вначале Лукерья с явным недоверием относилась к Любе, упрекала ее в неразумности. "И как это ты могла попасться к ним на крючок? Конфеткой они тебя, что ли, приманили? - бубнила старуха. - Ты только на меня, бабку глупую, не серчай. Я как понимаю, так и говорю. Но коли такое случилось, что же поделаешь? Ребеночка-то береги, он не виноват. Вон какой он становится славный! Пока ему сытно и тепло, а до всего остального ему нет никакого дела".
      Люба покорно выслушивала замечания старой женщины и чувствовала в ее словах почти материнскую озабоченность. "Меня пугает, а сама как мать родная заботится обо мне и моем сыне".
      Лукерья подолгу могла ворчать на Любу, но никогда не выносила на люди худой славы о ней. Этому, возможно, способствовало и то, что в большинстве домов поселка квартировали немцы.
      Однажды ярким солнечным днем Люба вынесла ребенка из избы. На лужайке напротив дома играли в цветах ребятишки, по дороге изредка проходили немецкие солдаты, местные женщины.
      Постояв у крыльца, Люба прошла за калитку и, став в тени березы, принялась укачивать сына.
      - Ух, какой крикливый, ты гляди... - сказал кто-то за спиной нарочито строгим голосом. И Люба, повернувшись, увидела перед собой высокого парня с полицейской повязкой на рукаве. Ничего не ответив, Люба продолжала убаюкивать неспокойного сына.
      - Мужчина, сразу видать по крику, - назойливо продолжал полицай. Ишь, орет как...
      - Проходи давай, - неприязненно сказала Люба. - Чего тебе до крика его, сам небось не так еще орал.
      - Да вы, дамочка, не беспокойтесь, я ребятишек не обижаю, - улыбаясь, сказал полицай и вдруг шепотом добавил: - Привет вам от отца.
      - От отца?.. - повторила Люба, задохнувшись на слове.
      - Угу, от Игната Зернова, - подтвердил полицай и громко продолжал: Во, заливается! Ну-ка покажись дяде...
      Полицай приоткрыл легкое одеяльце и сунул в складку бумажный пакетик.
      - Письмо вам, - тихо сказал он.
      - Господи, папа жив, не верится, - сказала Люба.
      Затем, опомнившись, удивленно посмотрела на полицая.
      - А как же он узнал, где я нахожусь?
      - У вашей матери, а ей адрес оставил обер-лейтенант Штимм.
      - А вы-то видели папу? - спросила Люба.
      - Видел, - ответил тот. - И отца, и ваших друзей.
      - Друзей?! У меня еще есть друзья?..
      - Отец ваш хотел бы повидаться с вами.
      Лицо полицая стало строгим.
      - Нам нужно условиться во всем. Есть в этом некоторая сложность.
      - Какая же?
      - Вы же знаете, всех мужчин призывного возраста немцы забирают и отправляют в лагерь. Так что...
      - Да-да, я понимаю. Все не так просто.
      - Смогли бы вы, скажем, отлучиться из дома и подойти к лесу? спросил он.
      - Нет, это невозможно, сразу спохватятся, - ответила Люба.
      - Жаль, - задумчиво сказал полицай. - Ну что ж, тогда придумаем что-нибудь другое. Завтра, в это же время, сообщу...
      Полицай поправил одеяльце и, подмигнув утихшему малышу, пошел вдоль дворов.
      Взволнованная Люба вошла в калитку.
      * * *
      Штимм ночь провел один, без Любы, в своей офицерской квартире. В шестом часу утра он разбудил ее. Несмотря на то что его чисто выбритое лицо было спокойно, Люба сразу почувствовала, что Штимм необычайно встревожен.
      - Срочно еду в управление, - объяснил он. - Если возникнут какие-нибудь непредвиденные обстоятельства, немедленно дам знать. В крайнем случае, пойдешь к Отто, он будет знать, что делать.
      - Что-то случилось?
      - Ничего особенного. Полагаю, пойдет речь о формировании новой части для отправки на фронт.
      - Значит, ты уедешь?
      - Откуда я могу знать, что будет со мной? - с чуть приметным раздражением произнес Штимм. - Армия противника наступает, этого никто не мог предвидеть. Готовятся экстренные меры по стабилизации фронта.
      Люба растерянно опустила голову. Штимм быстро взглянул на нее.
      - Тебе страшно? - спросил он.
      - Да, немного, - ответила Люба.
      - Главное помни, что у нас с тобой сын, это самое важное, многозначительно произнес Штимм и, с нежностью посмотрев на спящего малыша, поспешно вышел.
      ...День был солнечным и теплым. Высоко в небе висели редкие белые облака. За окнами неугомонно сновали ласточки. Они то опускались на наличники окон, то садились на провисшие телефонные провода, протянувшиеся вдоль улицы, и задорно щебетали. По дороге промчалось несколько машин с солдатами, оставив после себя клубы пыли. Затем улица опустела, и наступило затишье. Люба взяла сына на руки, приложила его к груди. К ней подошла Лукерья.
      - Может, мне с мальчонкой-то побродить по усадьбе? День-то больно погожий выдался, - сказала она.
      - Я сама хотела попросить вас об этом, - ответила Люба. - Сейчас, только накормлю его.
      Припав к теплой материнской груди, ребенок жадно тянул ее. Насытившись, он отвалился и довольно заворковал. Люба поцеловала его в обе щечки и бережно передала на руки Лукерье.
      Оставшись одна, Люба отворила правую створку окна, выходившего на улицу, а на левую половину подоконника поставила горшок с геранью. Это был условный знак. "А вдруг все это провокация и полицай проверяет меня?" подумала она, вспомнив внезапный ранний приход к ней Франца, и в груди у нее шевельнулось подозрительное чувство. Постояв минуту в нерешительности, она затем выдвинула ящик стола, достала оттуда небольшой пистолет, проверила его и, завернув в носовой платок, сунула в боковой карман платья.
      Люба не отрывала взгляда то от одного, то от другого окна. Наискосок через дорогу, возле колодца, стояли две женщины и о чем-то разговаривали. Мимо окна с открытой створкой пробежал какой-то вихрастый подросток, оглянулся и скрылся в соседнем проулке. Через несколько минут из этого проулка вышли трое мужчин и направились к ее дому.
      По мере их приближения росло волнение Любы. Сердце ее громко стучало, пересыхало во рту. Первым среди троих она узнала отца и высокого, уже знакомого ей полицая, и вдруг горячая краска стыда и горького отчаяния бросилась ей в лицо, - рядом с отцом шел Виктор.
      Высокий полицай еще раз покосился на ее полуоткрытое окно с геранью, сказал что-то отцу и показал Виктору на сад, позади двора. Игнат сорвал с рукава полицейскую повязку и, решительно войдя в сени, открыл дверь в комнату. Люба бросилась отцу в ноги.
      - Любушка, дочка... Что же ты? Встань!
      Слова отца и горячие его объятия обожгли ей сердце. Она не выдержала и громко зарыдала.
      "Собирайтесь, - услышала она знакомый голос Виктора за окном, - нам надо торопиться, Игнат Ермилович"
      Уткнувшись мокрым лицом в грудь отца, Люба не видела парня, которому признавалась когда-то в любви. Ей казалось, что он теперь стоит позади за окном и не спускает с нее своего укоряющего взгляда. Но в эту минуту ей важнее всего на свете было услышать слова отца: отец был как живое воплощение совести.
      - Что же с тобой произошло, Люба? Что случилось? Почему ты оказалась здесь? - спросил отец, а она, слушая его, по-прежнему продолжала только рыдать. "Случилось? Произошло? Почему?" - она и сама себе не могла толком ответить на эти вопросы. Но каждый человек обязан отвечать рано или поздно за свои поступки, и Люба, собравшись с духом, оторвалась от груди отца:
      - Если можете - простите меня...
      - Ну, а дальше-то как, Люба? - с дрожью в голосе спросил отец.
      Тень улыбки, надежды скользнула по лицу Любы.
      - Ну, говори же, Люба, идешь с нами? Что же ты...
      Голос Игната неожиданно оборвался на полуслове. С улицы донеслась чужая речь.
      - Немцы, Игнат Ермилович, - крикнул Виктор и мигом впрыгнул в окно.
      Из подкатившей легковой машины вышел Франц. Он что-то сказал шоферу и направил его обратно.
      - Он приехал, - побледнев, сказала Люба.
      - Что будем делать, Игнат Ермилович? - спросил Виктор и решительно полез во внутренний карман пиджака, где у него лежал наган.
      - Не надо, - остановила его Люба. - Я представлю Францу отца и тебя, как моего школьного друга.
      - Что ж, знакомь, - сказал, усмехнувшись, Игнат. - Зять все-таки.
      Из сеней между тем донесся стук торопливых шагов, скрипнула дверь, и Штимм, еще не переступив порога, озабоченно заговорил:
      - Фронт прорван, Люба, немедленно собирайся!..
      Едва он успел произнести эти слова, как его взгляд упал на Виктора, затем он увидел Игната. Лицо Штимма стало серым и будто окаменело.
      Увидев Штимма, Виктор от удивления даже вздрогнул. "Что такое! Не может быть!.. Нет, это тот... Никакого сомнения..."
      - Что это значит? - закричал Штимм.
      - Это мой отец, Франц, - поспешно ответила Люба, - а это...
      - Ложь!
      Штимм еще раз взглянул на Виктора, и вдруг на долю секунды в его сознании воскрес сыроваренный завод, а потом этот бандитский налет партизан на его машину... Да, это он... Штимм моментально выхватил пистолет:
      - Хенде хох! Хир партизанен! - завопил он и выстрелил.
      На мгновение раньше Виктор отклонился в сторону, и пуля врезалась в дерево стены.
      - Франц, постой!.. Что ты делаешь!.. - истерически закричала Люба, пытаясь загородить собой Виктора.
      - Вег!.. Прочь!..
      - Остановись! - крикнула Люба.
      - Вег! - орал Франц.
      И тогда между Любой и Штиммом оказался Игнат. Глаза его горели ненавистью, он готов был принять на себя все удары, лишь бы защитить дочь.
      Грянул выстрел Виктора, но Штимм, словно не почувствовав его, снова вскинул свой пистолет.
      И Люба с ужасом увидела, как с новым его выстрелом пошатнулся и упал отец. И тогда в одно мгновение, крепко сжимая в руке "вальтер", она в упор выстрелила в обезумевшего Франца Штимма. И тот рухнул на пол. С побелевшим лицом Люба склонилась к отцу. Он был мертв.
      - Убил папу! - не помня себя, закричала Люба и в тот же миг услышала голос Виктора:
      - Надо уходить, Люба. Бежим, Люба, быстрее...
      Но Люба не трогалась с места. Ее обезумевший взгляд блуждал по сторонам, останавливаясь то на окровавленном Штимме, то на выбеленном смертью лице отца.
      - Бежим, Люба, - повторил Виктор, схватив ее за руку.
      - Нет, без сына я не могу... Уходи, Виктор, спасайся, беги через огороды к лесу. Беги, не то погибнешь!.. Я за тобой, сейчас. Жди меня у леса, я быстро. Понимаешь, сына возьму...
      Стиснув зубы, Виктор рванулся на кухню, к окошку, обращенному в сад, и через него подался туда, где должен был поджидать его "полицай".
      Люба снова опустилась на колено перед отцом и прильнула к его безжизненному лицу. Потом она бросила испуганный взгляд на Штимма, который, неуклюже распластавшись на полу, казалось, еще смотрел на нее, и бросилась бежать в сад, к Лукерье. Но, не прошло и двух минут, как позади себя Люба услышала крики переполошившихся немцев, прибежавших на выстрелы в ее доме. Двое из них пустились за ней и громко кричали:
      - Хальт... хальт...
      От Любы была уже недалеко Лукерья, она с перепуганным лицом крепко прижимала к груди ребенка. Потом, кажется, прежде чем до слуха Любы дошел звук выстрела, она почувствовала горячий ожог тела. Ноги ее тотчас подкосились, и она упала на землю.
      Сознание ее угасало не сразу. Она еще слышала, как в огородах за домом гремели выстрелы. Судя по тому, что они удалялись, Люба поняла, что Виктор не попал в лапы врага, и это было последним ее утешением в жизни...
      * * *
      На окраине районного поселка, возле кладбища, заросшего старыми кленами, под развесистой ивой лежало несколько незахороненных трупов. Здесь был и труп Любы.
      Вместе с частью Советской Армии в районный центр вошли и партизаны.
      Виктор предчувствовал печальный конец Любы, но, торопясь в поселок, все еще на что-то надеялся. И когда путь привел его на кладбище, сердце его сжалось от гнева и горя. Он печально смотрел на ее белое, обескровленное лицо с синими ободками под глазами. Стесняясь друзей, он до последней минуты старался не выдать своего отчаяния. Когда труп был опущен в могилу и над ним вырос невысокий холм земли, Виктор низко склонил голову, с трудом удерживая слезы.
      Глава двадцать шестая
      Сентябрь выдался пасмурным, неприветливым. Над полями и перелесками вихрились туманы. В побуревшем разнотравье и зелени лесов резко выделялись первые желтые пряди. Высоко в сером небе длинными изломанными цепочками тянулись на юг журавли. Марфа смотрела на них и радовалась их счастью. С приближением линии фронта более двух недель скрывалась она в лесных чащобах. Надламывалось здоровье, мучила полуголодная жизнь, но надежда на приближающееся освобождение согревала ее сердце. Наконец раскаты артиллерийской канонады переместились на запад, а потом стали едва слышны. На смену им вокруг разлилась непривычная мирная тишина. И тогда, подобно журавлям, потянулись люди к родному жилью. Исхудавшая, усталая, вместе с сыном возвратилась домой и Марфа. Ни с чем не сравнимое чувство свободы наполняло ее грудь.
      - Теперь фашисты не придут? - спрашивал Коленька. - Это правда, мама?
      - Да, сынок, не придут.
      - Вот здорово! Теперь можно никого не бояться. Скорей бы только папа возвращался, - и он крепко и нежно охватывал своими ручонками шею матери.
      От этих слов сына у Марфы глаза наполнялись слезами.
      Но это были не прежние слезы безысходного горя, а слезы переполнявшей ее душу радости. Она прижала к себе Коленьку и прошептала:
      - Соколик ты мой родненький, зернышко ты мое кровное, вся надежда теперь только на тебя, милый ты мой!
      - А когда придет папа? - не унимался Коленька.
      - Скоро, как только кончится война.
      - А разве... - и не договорив, Коленька вопросительно уставился на мать.
      - Да, милый, война еще продолжается. Только она теперь далеко от нас.
      - Любушка тоже будет жить с нами?
      - Будет, сыночка, куда же ей деться, - машинально ответила Марфа, и вдруг сердце ее снова болезненно заныло.
      Убогая землянка угнетала ее, казалась беспросветной ямой. Она рвалась из нее на волю. Вскоре пришла к ней Татьяна Скобцова - Валина мать, и Марфа поселилась в ее доме.
      Чем дальше уходил фронт, тем больше стекалось в деревню людей: возвращались с победой партизаны, спешили домой изгнанные из родных мест колхозники.
      По привычке по ночам чутко прислушивалась Марфа к каждому постороннему шороху. Она ждала Игната; он обещал быстро вернуться домой. "Он обязательно придет, я это знаю. Но что с Любой?" Мысль о ней, как и прежде, пугала ее. Марфе трудно было представить себе будущее дочери, такой еще молоденькой и одинокой, с ребенком на руках.
      В один из часов раздумья над судьбой дочери Марфа увидела, что на пороге дома появилась Валя Скобцова. Она была худа, изможденна. Словно обезумевшая, бросилась Валя к своей матери на шею и судорожно обняла ее юнкими дрожащими руками, а та, глотая слезы, взволнованно повторяла:
      - Милая девочка, жива, вернулась...
      Эта встреча разволновала и Марфу. Она крепко обняла Валю, и ей в эту минуту больше всего на свете захотелось вот так же сжать в своих объятиях Любу, забыть тягостное прошлое, ни о чем ее не пытать и не расспрашивать, а лишь бы чувствовать ее на своей исстрадавшейся груди.
      Уже вечером, в доме, за небогатым столом, Марфа со страдальческой надеждой спросила Валю:
      - Валюш, о моей-то Любушке ты ничего не слышала?
      - Нет, Марфа Петровна, где же мне слыхать было. Сережу Горбунова, моего напарника, говорят, казнили. От меня фашистам ничего не удалось узнать. Документы у меня были в порядке, а письмо для райкома я перепрятала в галошу и успела сбросить ее с туфли, когда немцы кинулись в мою сторону. Никому в голову не пришло подбирать грязную худую галошу, а мне это, видно, спасло жизнь.
      Валя рассказывала о пережитом и плакала, не стыдясь своих слез. Вместе с ней плакали мать и Марфа.
      В деревне никто не знал о горе, свалившемся на Зерновых. Не знала ничего и сама Марфа. С долгим терпением ждала она весточки от мужа и дочери, надеялась на их возвращение, и эта надежда поддерживала ее. Вместе с односельчанами Марфа работала в поле. Как, бывало, в молодые годы, она брала лукошко с рожью, старательно рассеивая ее по свежевспаханной земле, тихо приговаривала:
      - Расти, матушка, расти, радуйся, расти, кормилица...
      Зато Коленьку ни на минуту не покидало чувство ликования. С утра до вечера бегал он с товарищами, играл в войну, устраивал засады, маскировался, как партизан, в укрытиях. Однажды вместе со своими сверстниками он умчался на ближайшую опушку леса. День был пасмурный. Затянутое серыми облаками небо хмурилось, будто обеспокоенное чем-то. Детишки, бегая и резвясь, собирали отстрелянные гильзы, обшаривали кусты и старые полузасыпанные окопы. На глаза попался металлический предмет, чернеющий в сырой земле. Глаза ребят загорелись: "Что это такое? Зачем он здесь? Для чего запрятан?" Самый старший принялся быстро его откапывать. И вдруг раздался грохот.
      Когда на опушку прибежали женщины, они увидели свежую воронку. Парнишка подорвался на мине, а Коля с двумя ребятами, отброшенные взрывной волной, лежали на глинистом бруствере окопа в бессознании.
      * * *
      После освобождения района Виктор Хромов по рекомендации Семена Комова был избран секретарем райкома комсомола. Эта новая для него работа почти не оставляла свободного времени. Надо было мобилизовать молодежь на укрепление колхозов, разрушенных захватчиками, восстанавливать комсомольские организации. В своем родном селе на должность комсорга он порекомендовал возвратившегося из госпиталя после ранения Бориса Простудина. Но не покидала Виктора мысль о судьбе Любы. Обо всем, что произошло с ней и с ее отцом, никто еще в деревне не знал. Да и как об этом сказать Марфе?
      Виктор пришел к председателю колхоза Сидору Еремину, пришел за советом к партизанскому комиссару. Держать Марфу в неведении и дальше было нельзя.
      И случилось так, что страшная весть о гибели Игната и Любы пришла к Зерновой в тот день, когда на опушке леса разорвалась брошенная немцами мина. И то новое горе сломило, казалось, вконец и без того разбитую несчастьями Марфу.
      Целых полгода провела Марфа возле сына в областной больнице. Здоровье Коленьки шло на поправку. Все это время Марфа работала в прачечной при больнице.
      Накануне выписки сына в больницу приехал Еремин.
      - Вызвали на совещание председателей колхозов, вот решил проведать, сказал он. - Как с сыном-то?
      - Слава богу, Сидор Петрович, выписывают.
      - Так ты собирайся тогда, я с лошадьми здесь. Уберешься дома, приготовишь кое-что для Николая, - сказал Еремин.
      - Да что мне в сарае моем готовить? - спросила Марфа. - Не дом название одно. До войны чулан был краше.
      - Тут, Марфа, вот какое дело, - улыбнувшись, сказал Сидор. - Есть у вас теперь и дом, и надворные постройки, как положено. И все, как с иголочки.
      Марфа смотрела на Еремина и не понимала: то ли он подшучивает над ней, то ли говорит правду.
      - Откуда же дом взялся?
      - Построили сообща, всем колхозом.
      - Да будет вам, Сидор Петрович, - еще не смея верить услышанному, сказала Марфа. - Чем это я вдруг заслужила?
      - Чем заслужила - народу виднее, так что об этом ты не думай.
      * * *
      Теплый майский день клонился к закату. Солнце повисло над дымчатым горизонтом и, казалось, не хотело покидать и безоблачное небо, и землю в свежеобновленной зелени, в аромате первых весенних цветов, в разноголосом радостном пении птиц. В селе царило необычайное оживление. Из дома в дом летела радостная весть: "Конец войне!" Из распахнутых окон доносился громкий говор, смех, песни, задорные переборы гармоники.
      В конце села на широкой зеленой улице появилась повозка. У развилки дорог повозка остановилась. С нее слезла Марфа и подхватила на руки белокурого мальчика.
      - Переночевала бы, Лукерья, у нас, а с утра бы и возвращалась, а? сказала она.
      - Нет, Марфуша, как-нибудь в другой раз, а сейчас надо ехать. Здоровы бывайте, - сказала Лукерья.
      - Ну что же, тогда счастливого пути. Спасибо тебе за все.
      - Ты вот что, Марфа, - сказала вдруг старуха. - Не гневись больше на дочку, прошлого не воротишь. Да и не во всем была виновата она. Видела я, как трудно было Любе-то, билась она, бедная, как птичка в клетке, да вырваться не могла. Не поминай ее лихом, да и внучок твой - безвинное дитя.
      Марфа, вытирая влажные глаза кончиком платка, тихо сказала:
      - Хорошо, Лукерья, прощай пока.
      - Баба-мама, куда ты? - вскрикнул мальчик и потянулся к старухе.
      - Я приеду к тебе, не плачь, Володенька, - ответила Лукерья и хлестнула лошадь вожжами.
      Телега заскрипела и вскоре скрылась за поворотом. Марфа, крепко прижав к себе мальчонку, медленно пошла к своему дому. Она шла твердой походкой, с высоко поднятой головой, стараясь ничем не выдать своего волнения. А люди то из одного, то из другого окошка глядели на улицу и не спускали с нее взгляда. Она не поворачивала головы, но сердцем своим, каждой клеточкой его ощущала - враждебных взглядов не было.
      Только Наталья Боброва, стоя у дома соседки, слышно сказала:
      - Смотри, Марфа-то все же тащит к себе маленького фрица! И для чего? Немцы всю жизнь ей испортили, а она, видите, какая добренькая! Взяла бы его и отдала в детский дом или отправила в Германию, и делу конец.
      - Не по-русски ты как-то рассуждаешь, Наталья, не по-нашему, - с холодом в голосе ответила ей соседка и затворила перед ней калитку.
      Марфа отвернулась от Бобровой и вошла в свой дом.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15