Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Россия - Век XX (Книга 1, Часть 2)

ModernLib.Net / История / Кожинов Вадим Валерьянович / Россия - Век XX (Книга 1, Часть 2) - Чтение (стр. 19)
Автор: Кожинов Вадим Валерьянович
Жанр: История

 

 


Очевидно, они считали, что это и есть та самая главная правда, та самая истина, до которой следует докапываться. Такие "простые" ответы были очень соблазнительны для неразвитого сознания, но это было нечто весьма и весьма чуждое как правде, так и истине. Заметим, что "простые ответы" часто возникают и от растерянности, и от незнания. Но есть незнание, которое ведет людей в библиотеки. А есть воинствующее невежество, которое зовет людей "бить жидов, спасать Россию"..."285
      К сожалению, подобные рассуждения отнюдь не редкость, и потому следует разобраться в их существе. Начну с конца. В течение последнего десятилетия (1988-1997) о весомой, а в отдельные периоды даже исключительно весомой роли евреев в трагической истории России 1910-х-1930-х годов писали и говорили очень многие авторы и ораторы, однако нельзя привести ни единого факта "битья жидов" - хотя межнациональных побоищ за это время в стране было сколько угодно... Бордюгов и Козлов, по всей вероятности, скажут, что такое все же могло бы случиться, и поэтому нельзя, мол, касаться столь "опасной" темы. При этом - хотели этого или не хотели наши авторы неизбежно подразумевается, что нарушивший сей запрет человек предстает пусть хотя бы "объективно", "невольно" - в качестве опаснейшего врага евреев, ибо люди с "неразвитым сознанием", прочитав его статью, примут решение "бить жидов".
      Кстати сказать, согласившись с этим мнением, придется признать антисемитами М. Агурского и Д. Самойлова-Кауфмана (см. цитаты из его сочинения ниже), которые, не боясь острых углов, размышляли о непомерном "обилии" евреев в составе послеоктябрьской власти...
      И что бы там ни говорилось, в изучении истории нет и не может быть "запретных" тем, а помимо того нельзя не видеть, что замалчивание реальной роли евреев во властных "органах" в 1937 году дает возможность многим современным авторам и ораторам грубейшим образом искажать суть тогдашнего террора: его пытаются толковать (это, кстати сказать, начал делать еще в 1930-х годах Троцкий) как "антисемитский" (поскольку тогда погибло множество евреев). И конечно же, необходимо внести ясность в эту проблему.
      * * *
      Конкретная "доля" евреев в важнейших, по определению М. Агурского, "областях жизни" 1930-х годов не выяснена со всей достоверностью, и вокруг этой проблемы нередко возникают сегодня горячие споры. Так, например, страстный борец против "антисемитизма" журналистка Евгения Альбац, признавая в своей книге об "органах", что "среди следователей НКВД-МГБ - и среди самых страшных в том числе - вообще было много евреев" (уже точно установленные факты никак не позволяют это игнорировать), все же утверждает: "...в процентном отношении - к общей численности еврейского народа в стране - евреев в НКВД было не больше, чем, скажем, русских или латышей"286.
      Архивы ОГПУ-НКВД, в сущности, еще не изучены. Однако, что касается верховного руководства НКВД в середине 1930-х годов, оно доподлинно известно, ибо 29 ноября 1935 года в газете "Известия" было опубликовано сообщение о присвоении "работникам НКВД" высших званий - Генерального комиссара и комиссаров госбезопасности 1-го и 2-го рангов (соответствовали армейским званиям маршала и командармов 1-го и 2-го рангов, - то есть, по-нынешнему, маршала, генерала армии и генерал-полковника). И из 20 человек, получивших тогда эти верховные звания ГБ, больше половины (включая самого Генерального комиссара) были евреи287, 4 (всего лишь!) русские, 2 - латыши, а также 1 поляк, 1 немец (прибалтийский) и 1 грузин.
      Из этих двух десятков людей, которые - подобно множеству других деятелей того времени - были и палачами, и затем жертвами, уцелел тогда (чтобы быть расстрелянным позднее, в 1953 году) только грузи)! С. А. Гоглидзе. По ясно, что утверждение Е. Альбац о "процентном соотношении" в свете этой информации оказывается заведомо несостоятельным.
      Стоит привести здесь прямо-таки поразительное заявление по поводу обилия евреев в "органах", сделанное принципиальным "юдофилом" А. М. Горьким еще в 1922 году: "Я верю, что назначение евреев на опаснейшие и ответственные посты часто можно объяснить провокацией: так как в ЧК удалось пролезть многим черносотенцам, то эти реакционные должностные лица постарались, чтобы евреи были назначены на опаснейшие и неприятнейшие посты"288.
      Закономерно, что Горький начал со слов "я верю" (а не "я знаю"), и, разумеется, он не смог бы назвать даже хотя бы одно имя из тех "многих черносотенцев", которые, сумев "пролезть" в ЧК, якобы заняли там положение, дающее им возможность назначать евреев на "ответственные посты"! К тому же - как уже было показано выше - суть дела состояла в назначении на такие посты не именно и только евреев, а вообще "чужаков", которые смотрели на русскую жизнь как бы со стороны и могли в тех или иных ситуациях "не щадить" никого и ничего... Часто можно столкнуться с утверждениями, что ВЧК и затем ГПУ вообще, мол, "еврейское" дело. Однако до середины 1920-х годов на самых высоких постах в этих "учреждениях" (постах председателя ВЧК-ОГПУ и его заместителей) евреев не было; главную роль в "органах" играли тогда поляки и прибалты (Дзержинский, Петере, Менжинский, Уншлихт и др.), то есть, по существу, "иностранцы". Только в 1924 году еврей Ягода становится 2-м заместителем председателя ОГПУ, в 1926-м возвышается до 1-го зама, а 2-м замом назначается тогда еврей Трилиссер. А вот в середине 1930-х годов и глава НКВД, и его 1-й зам (Агранов) - евреи.
      Впрочем, Е. Альбац может возразить, что, помимо самого верхнего "этажа", имелось множество руководящих сотрудников ОГПУ-НКВД, которые непосредственно осуществляли репрессии, и следует учитывать "национальные пропорции" не только на самом верху.
      Документами, которые дали бы возможность точно выяснить эти "пропорции", мы пока не располагаем. Правда, не так давно киевский журнал "Паше минуле" опубликовал обширный свод "документов из истории НКВД УССР" (1993, № 1, с.39-150), свидетельствующих, что на Украине евреи играли в репрессивных "органах" безусловно преобладающую роль. Но нас интересует центр страны, Москва, куда после 1917 года шел, по определению М. С. Агурского, "огромный приток еврейского населения" и множество евреев заняло чрезвычайно весомое положение "в ряде жизненно важных областей", к которым, понятно, относилось и ОГПУ-НКВД.
      В самое последнее время ведущий специалист Государственного архива Российской Федерации Александр Кокурин и сотрудник общества "Мемориал" Никита Петров опубликовали статистические данные о национальном составе НКВД в 1937 году, - правда, только о периферийных его сотрудниках; приводимые цифры предваряет следующее уклончивое разъяснение: "Статистические данные о состоянии (на 1 марта 1937 года) оперативных кадров УГБ (то есть местных "управлений Госбезопасности". - Д. К.) НКВД/УНКВД (кадры ГУГБ289 Центра сюда не входят) выглядят так: общая численность - 23 857 человек... русские - 5 570 человек... евреи - 1776 человек..."290
      При этом остается совершенно неясным, каков был удельный вес тех и других среди "руководителей". Количество сотрудников "низших" званий (сержант ГБ, младший лейтенант, лейтенант) или вообще не имевших звания составляло 22 271 человек (имеются в виду местные УГБ) - то есть 93,4 процента (от 23 857 человек), а количество сотрудников (опять-таки местных) с более или менее высокими званиями - от старшего лейтенанта ГБ (соответствовало нынешнему майору) до комиссара ГБ 1-го ранга (соответствовало генералу армии) - всего лишь 1585 человек, то есть 6,6 процента.
      И архивисты должны были бы, конечно, сообщить, какая часть из 1776 евреев, являвшихся к марту 1937 года (то есть как раз ко времени широких репрессий) сотрудниками местных управлений ГБ, принадлежала к 22 271 носителю "низших" званий (и вообще не имевшим званий), а какая - к 1585 носителям высших. Публикаторы сведении, похоже, предпочли затушевать это соотношение...
      Еще более важны, конечно, данные о национальном составе Главного управления ГБ (в Москве), которые в публикуемый материал вообще "не вошли" (по всей вероятности, опять-таки из-за опасений публикаторов быть обвиненными в "антисемитизме").
      Но точно известно, что в 1934-1936 годах во главе "центра" НКВД стояли два еврея и один русский (нарком Г. Г. Ягода и его заместители: 1-й - еврей Я. С. Агранов и 2-й - русский Г. Е. Прокофьев). В конце 1936 года впервые в истории ВЧК-ОГПУ-НКВД (о смысле этого - ниже) главой стал русский, Н. И. Ежов, Агранов остался 1-м замом, а из трех действовавших с конца 1936-го новых замов - М. Д. Бермана, Л. Н. Бельского (Левина) и М. П. Фриновского только последний не был, возможно, евреем (точных сведений о его национальности у меня нет). Далее, "Главное управление ГБ Центра" состояло к 1937 году из 10 "отделов" (охраны, оперативного, контрразведывательного, секретно-политического, особого и т.д.), и начальниками по меньшей мере 7 (!) из этих 10 отделов были евреи291.
      И все же вполне достоверной и полной картины национального состава НКВД пока не имеется - хотя вместе с тем едва ли есть основания сомневаться, что дело обстояло тогда так же, как и в других "жизненно важных" областях.
      Чтобы показать, сколь значительной была в 1930-х годах роль людей еврейского происхождения в жизни столицы СССР, обратимся к такой, без сомнения, важной области, как литература, - к доподлинно известному нам национальному составу Московской организации ССП (Союза советских писателей), точнее, наиболее ".влиятельной" ее части.
      На первый взгляд может показаться, что это "перескакивание" от ОГПУ-НКВД к ССП неоправданно. Но можно привести целый ряд доводов, убеждающих в логичности такого сопоставления. Для начала вспомним хотя бы о том, что среди деятелей литературы того времени было немало людей, имевших опыт работы в ВЧК-ОГПУ-НКВД, - скажем, И. Э. Бабель, О. М. Брик, А. Веселый (Н. И. Кочкуров), Б. Волин (Б. М. Фрадкин), И. Ф. Жига, Г. Лелевич (Л. Г. Калмансон), Н. Г. Свирин, А. И. Тарасов-Родионов и т.д.
      Далее, своего рода "единство" с ОГПУ продемонстрировала большая группа писателей, побывавшая в августе 1933 года в концлагере Беломорканала, чтобы воспеть затем работу "чекистов" в широко известной книге, где выступили тридцать пять писателей во главе с А. М. Горьким.
      Уместно привести также позднейшие (конца 1950-х-начала 1960-х годов) рассуждения писателя В. С. Гроссмана о И. Э. Бабеле и других: "Зачем он встречал Новый год в семье Ежова?.. Почему таких необыкновенных людей - его (Бабеля. - В.К.), Маяковского, Багрицкого - так влекло к себе ГПУ? Что это - обаяние силы, власти?"292
      Особой "загадки" здесь нет, ибо Бабель сам служил в ВЧК, одним из наиболее близких Маяковскому людей был следователь ВЧК-ОГПУ и друг зампреда ОГПУ Агранова Осип Брик, Багрицкий же с чувством восклицал в стихах:
      Механики, чекисты, рыбоводы,
      Я ваш товарищ, мы одной породы...
      и т.д.
      Уже из этого, полагаю, ясно, что "сопоставление" ОГПУ-НКВД и ССП того времени не является чем-то несообразным. Что же касается национального состава "ведущей" части писателей Москвы, о нем есть точные сведения. Речь идет при этом не вообще о писателях, а о тех из них, которые имели тогда достаточно высокий официальный статус и потому в 1934 году стали делегатами всячески прославлявшегося писательского съезда, торжественно заседавшего шестнадцать дней - с 17 августа по 1 сентября.
      Московская делегация была самой многолюдной: из общего числа около 600 делегатов съезда (со всей страны, от всех национальностей) к ней принадлежала почти треть-91 человек. (Следует иметь в виду, что в опубликованном тогда "мандатной комиссией" съезда подсчете указана цифра 175, но здесь же оговорено: "не все анкеты удалось полностью обработать", и, согласно поименному списку делегатов, от Москвы участвовало в съезде на 16 человек больше)293.
      Национальный состав московских делегатов таков: русские - 92, евреи 72, а большинство остальных - это жившие в Москве иностранные "революционные" авторы (5 поляков, 3 венгра, 2 немца, 2 латыша, 1 грек, 1 итальянец; в кадрах НКВД, как мы видели, тоже было немало иностранцев). И если учесть, что население Москвы насчитывало к 1934 году 3 млн. 205 тыс. русских и 241,7 тыс. евреев, "пропорция" получается следующая: один делегат-русский приходился (3205 тыс.: 92) на 34,8 тысячи русских жителей Москвы, а один делегат-еврей (241,7 тыс.: 72) - на 3,3 тысячи московских евреев... Из этого, в сущности, следует, что евреи тогда были в десять раз более способны занять весомое положение в литературе, нежели русские, хотя ведь именно русские за предшествующие Революции сто лет создали одну из величайших и богатейших литератур мира!..
      Но проблема проясняется, если вспомнить, что делегатами съезда 1934 года не являлись, например, Анна Ахматова, Михаил Булгаков, Павел Васильев, Николай Заболоцкий, Сергей Клычков, Николай Клюев (он был арестован за полгода до съезда), Михаил Кузмин, Андрей Платонов, - без которых нельзя себе представить русскую литературу того времени, - а также множество других значительных писателей.
      Стихослагатель Безыменский заявил на съезде: "В стихах типа Клюева и Клычкова... мы видим... воспевание косности и рутины при охаивании всего... большевистского... Под видом "инфантилизма" и нарочитого юродства Заболоцкий издевался над нами... Стихи П. Васильева в большинстве своем поднимают и живописуют образы кулаков..."294
      Не было, понятно, на съезде и наиболее выдающихся русских мыслителей, органически связанных (как это вообще присуще русской мысли) с литературой, - Михаила Бахтина, Алексея Лосева, Павла Флоренского, которые к тому времени были репрессированы... На съезде задавали тон совсем другие "идеологи" - Иоганн Альтман, Михаил Кольцов (Фридлянд), Исай Лежнев (Альтшулер), Карл Радек (Собельсон) и т.п.
      Виктор Шкловский провозгласил на одном из первых заседаний съезда: "Я сегодня чувствую, как разгорается съезд, и, я думаю, мы должны чувствовать, что если бы сюда пришел Федор Михайлович, то мы могли бы судить его как наследники человечества, как люди, которые судят изменника, как люди, которые сегодня отвечают за будущее мира. Ф. М. Достоевского нельзя понять вне революции и нельзя понять иначе, как изменника"295.
      В данном случае в типичной для Шкловского претенциозной риторике выразился весьма существенный смысл: литературу необходимо отсечь от Достоевского и, в конечном счете, от всего наиболее глубокого в русской литературе.
      Накануне съезда вышла книга его активного делегата И. Лежнева (Альтшулера) "Записки современника", где было немало проклятий в адрес Достоевского и выдвигалось четкое требование: "...пора бросить набившие оскомину пустые разговоры о добре и зле по Толстому и Достоевскому"296. Вскоре И. Лежнев при содействии Давида Заславского добился - вопреки даже воле самого Горького! - запрета издания "Бесов" Достоевского (запрет этот действовал затем более двадцати лет).
      Как уже сказано, меня наверняка обвинят в тенденциозном подборе имен и фактов, предпринятом в "антисемитских" целях. Однако ситуация 1930-х годов такова, что подобные обвинения могут предъявлять либо совершенно бесчестные, либо попросту не блещущие умом оппоненты. Чтобы доказать это, обращусь к суждениям одного обладавшего ясным умом писателя, размышлявшего впоследствии - на рубеже 1970-х-1980-х годов - о "вхождении" евреев в русскую жизнь и культуру. Он четко отграничил две принципиально различные "волны" в "русском еврействе" - дореволюционную и послереволюционную.
      В первой "волне" так или иначе имело место (цитирую) "вживание еврейского элемента в сферу русской интеллигенции". Но после 1917 года "через разломанную черту оседлости хлынули многочисленные жители украинско-белорусского местечка, прошедшие только начальную ступень ассимиляции... не переваренные, с чуть усвоенными идеями, с путаницей в мозгах, с национальной привычкой к догматизму... Это была вторая волна зачинателей русского еврейства, социально гораздо более разноперая, с гораздо большими претензиями, с гораздо меньшими понятиями. Не переваренный этот элемент стал значительной частью населения русского города... Тут были... многочисленные отряды красных комиссаров, партийных функционеров, ожесточенных, поднятых волной, одуренных властью. Еврейские интеллигенты шли в Россию (имеется в виду Россия до 1917 года. - В.К.) с понятием об обязанностях перед культурой. Функционеры шли с ощущением прав, с требованием прав... Им меньше всего было жаль культуры, к которой они не принадлежали"297.
      Перед нами совершенно верный "диагноз", к которому мало что можно добавить. А любителям выискивать в таких размышлениях "антисемитизм" сообщаю, что снова цитирую рассуждения Давида Самуиловича Кауфмана (1920-1990) - поэта, известного под именем Д. Самойлов. В порядке уточнения скажу только, что, во-первых, людям, о коих он говорит, не только не было "жаль" русской культуры; она в ее глубоком смысле была им чужда или даже враждебна. А кроме того, они в значительной или даже в полной мере оторвались и от той культуры, носителями которой были их отцы и деды.
      Так, игравший одну из ведущих ролей на писательском съезде 1934 года Ицик Фефер (он стал после него членом президиума правления Союза писателей) в своей речи заявил о скончавшемся накануне крупнейшем еврейском поэте Хаиме-Нахмане Бялике (1873-1934), что тот писал "о разрушенном Иерусалиме и о потерянной родной земле, но это была буржуазная ложь..." И вынес Бялику совсем уж тяжкий приговор: "Перед смертью он (Бялик. - В.К.) заявил, что гитлеризм является спасением, а большевизм проклятием еврейского народа"298 (кстати сказать, как совершенно точно известно, Фефер в 1940-х годах был немаловажным секретным сотрудником НКВД-МГБ; не исключено, что это его сотрудничество началось намного раньше).
      Выше уже шла речь (в частности, в связи с размышлениями Л. П. Карсавина) о том, что неверно говорить в XX веке о евреях "вообще", ибо есть евреи, сохраняющие свою национальную сущность, евреи, так или иначе вжившиеся в русскую (или иную) культуру, и, наконец, те из них, кто утратили еврейскую культуру и не обрели реального приобщения к русской. И это в высшей степени существенные различия; именно последний "тип" и был "востребован" в условиях революционного катаклизма, и, в частности, именно люди этого типа играли значительнейшую роль и в литературе, и в других "жизненно важных областях", - включая ОГПУ-НКВД.
      И обсуждение роли этой части, этого "типа" евреев, по сути дела, не является обсуждением собственно национальной проблемы: перед нами политическая и идеологическая проблема, хотя и связанная с людьми определенного национального происхождения. Поэтому несостоятельны попытки усмотреть в предлагаемом обсуждении "антисемитскую" тенденцию, то есть "критику" евреев как этноса, как нации; это станет совершенно ясным из дальнейшего.
      Уже говорилось, что на съезде писателей 1934 года не было ни Ахматовой, ни Булгакова, ни Заболоцкого, ни, разумеется, арестованного 2 февраля 1934 года Клюева. Но не было на нем и выдающегося русского поэта еврейского происхождения Осипа Эмильевича Мандельштама (1891-1938), которого арестовали через три с небольшим месяца после Клюева-3 мая 1934 года, то есть за четыре месяца до съезда.
      И я обращаюсь теперь к личности и судьбе О. Э. Мандельштама, поскольку пристальное внимание к этой личности и этой судьбе в историческом контексте 1930-х годов дает возможность очень многое увидеть и осмыслить.
      В настоящее время идут споры о том, был ли Осип Эмильевич "русскоязычным" еврейским поэтом или же русским поэтом еврейского происхождения. В февральском номере журнала "Наш современник" за 1994 год было опубликовано сочинение живущего ныне в США "русскоязычного" еврейского литератора Аркадия Львова "Желтое и черное", в котором он с помощью разного рода соображений стремился доказать, что Мандельштам страстно хотел стать подлинно русским поэтом, но ему это-де ни в коей мере не удалось. Однако в предисловии к сочинению А. Львова, написанном Станиславом Куняевым, остроумно и вместе с тем глубоко раскрыта неосновательность сего "приговора"299.
      Споры этого рода вокруг творчества Мандельштама начались давно. В частности, еще в 1924 году Юрий Тынянов объявил, что поэтическая "работа" (характерный для опоязовцев термин) Мандельштама-"работа почти чужеземца над литературным языком"300. С тыняновской точки зрения, это, надо сказать, отнюдь не было "недостатком", но Мандельштама такое толкование его "работы" явно возмутило - и сильно возмутило: даже через тринадцать лет, в январе 1937 года, он, отправляя Тынянову письмо из ссылки с просьбой (увы, напрасной) о поддержке, все же не смог не возразить ему: "Вот уже четверть века, как я... наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои с ней сольются и растворятся в ней"301.
      И, на мой взгляд, перед нами совершенно верное заключение самого поэта, хотя прав и Станислав Куняев, уточняя: "...может быть, все-таки не столько Осип Мандельштам "наплыл" на русскую поэзию, сколько она наплыла на него"302.
      Выше цитировалось рассуждение Давида Самойлова о двух совершенно разных - даже, в сущности, противоположных по своему отношению к русскому бытию и культуре - "волнах" уходивших из "черты оседлости" евреев, первая из которых действительно приобщалась этому бытию и культуре.
      Мандельштам родился в 1891 году в Варшаве, но уже наследующий год его семья поселилась в Павловске (под Петербургом), а с шести лет, то есть с 1897 года, поэт жил и учился в столице. В 1914 году Мандельштам пишет статью, свидетельствующую о том, что он поистине благоговейно воспринял русскую культуру и, шире, русское бытие. России присуща, утверждает поэт, "нравственная свобода, свобода выбора. Никогда на Западе она не осуществлялась в таком величии, в такой чистоте и полноте". Эта "нравственная свобода" - "дар русской земли, лучший цветок, ею взращенный... она равноценна всему, что создал Запад в области материальной культуры" (подчеркну, что поэт совершенно верно говорит не о "превосходстве" России над Западом, а о ее "равноценности" с ним). Притом в основе этой свободы лежит, по определению Мандельштама, "углубленное понимание народности как высшего расцвета личности"303 - то есть величие русской культуры уходит корнями в тысячелетнее народное бытие.
      Как не без оснований писала вдова Мандельштама Надежда Яковлевна, "мысль у О. М. всегда переходила в поступок". В юности, еще до революции. Осип Эмильевич четырежды посещал страны Западной Европы, прожив там в общей сложности более двух лет. И именно там поэт "выбрал" Россию и даже "отказался от соблазна еще раз посетить Европу", - несмотря на то, что в середине 1920-х годов "заграничный паспорт был обеспечен"; документы "пролежали без толку... - вспоминала вдова поэта, - до самого обыска 34-го года, когда их... вместе с рукописями стихов увезли на Лубянку"304.
      После 1917 года поэту казалось, что та народная основа России, которую он ценил превыше всего, не подвергнется жестокому давлению, и, очевидно, именно поэтому он так или иначе "принял" свершившееся. Он писал в мае 1918 года:
      Прославим, братья, сумерки свободы,
      Великий сумеречный год!..
      Восходишь ты в глухие годы,
      О солнце, судия, народ.
      В этих строках слово "свобода" употреблено, без сомнения, в ином (политически-правовом) значении, чем в процитированной выше статье поэта, где речь шла о "нравственной свободе" или, как сказано там же, "внутренней свободе", а не "внешней", - по сути дела, "формальной", - присущей Западу. И "сумерки" этой внешней свободы поэт вроде бы готов даже "прославить" ради "восхождения" высшего начала...
      И Мандельштам вступил в острейший конфликт с новой властью только во время коллективизации, которую он воспринял как разрушение самых основ русского бытия, что и выражено, например, в его стихотворении 1933 года-года, когда тотальный голод поразил черноземные области страны:
      Природа своего не узнает лица,
      И тени страшные Украины, Кубани...
      То есть коллективизация предстает как всеобщая - космическая катастрофа, сокрушающая и народ, и даже природу...
      Тем самым Мандельштам оказался в прямом конфликте не только с властью, но и с основной и господствовавшей частью тогдашней литературы. Так, Тынянов, ранее безосновательно писавший о поэте как о "чужеземце", нисколько не был озабочен судьбой русского крестьянства и с искренним пафосом говорил Корнею Чуковскому: "Сталин, как автор колхозов, величайший из гениев, перестраивавших мир. Если бы он кроме колхозов ничего не сделал, он и тогда был бы достоин назваться гениальнейшим человеком эпохи"305.
      Другой известнейший писатель, Бабель, в декабре того самого гибельного 1933 года, когда Мандельштам создал только что процитированное стихотворение, утверждал в письме к своей сестре: "Колхозное движение сделало в этом году решающие успехи, и теперь открываются действительно безбрежные перспективы, земля преображается"306.
      Анна Ахматова многозначительно сказала в своих "Записках" о Мандельштаме, что "слово народ (разрядка Ахматовой. - В.К.) не случайно фигурирует в его стихах"307. Литератор из известной эмигрантской семьи, Никита Струве, в 1988 году писал в монографии о поэте308: "Он ищет в своей верности четвертому сословию, то есть народу, объяснение своего двусмысленного отношения к веку"309 (то есть двойственного отношения к Революции и ее последствиям). Здесь же Никита Струве полемизирует с одним частным суждением Анны Ахматовой: "В своих "Записках" Ахматова жалеет, что Мандельштам покинул (в начале 1931 года. - В.К.) Ленинград, где у него были верные, понимавшие и ценившие его друзья - Тынянов, Гуковский, Эйхенбаум. Она приписывает это бегство семейным причинам, влиянию жены... Но это утверждение нам кажется поверхностным... Оно не дает удовлетворительного объяснения внутренним причинам, побудившим Мандельштама бросить... круг друзей... Сознательно или нет, Мандельштам покидает Ленинград, чтобы оторваться от ложной последовательности, чтобы забыть, упразднить прошлое", - то есть свое предшествующее отношение к действительности.
      В Москве, куда поэт переселялся, его, по словам Струве, "песнь будет борьбой, вызовом, Мандельштам поставит на стихи карту своей жизни" (цит. изд., с. 52, 53). В Москве Мандельштам, - по сути дела, опровергая приведенные только что суждения Тынянова, - напишет крайне резкие стихи о Сталине, которые, отмечает Струве, "начинаются с широкого обобщения, с "мы", что придает стихотворению национальное измерение. Поэт отождествляет себя с "мы"..." (там же, с. 78).
      И Анна Ахматова в самом деле едва ли была права, утверждая, что Тынянов и другие люди этого круга являлись "понимавшими" Мандельштама друзьями. В высшей степени показательно, что, переселившись в Москву, поэт обретает здесь совершенно иных друзей - Николая Клюева (о творчестве которого он восхищенно писал еще в 1922 году), Сергея Клычкова, Павла Васильева. Очевидец - С. И. Липкин - вспоминает, как "в 1931-м или в 1932 году" Мандельштам приходит в гости к Клычкову и Клюеву: "Клюев привстал, крепко обнял Мандельштама, они троекратно поцеловались"310.
      Но, прежде чем говорить об этой дружбе, необходимо обратиться к теме коллективизации - этой "второй" революции. Сейчас общепринято мнение, что Мандельштам, создавая в ноябре 1933 года свое памфлетное стихотворение о Сталине, определил вождя вначале как "мужикоборца", но затем отказался от этого слова, - из чего вроде бы следует, что коллективизация не имела в глазах поэта главного, всеопределяющего значения. Однако едва ли не более основательным будет противоположное умозаключение. Ведь ясно, что процесс создания произведения - это путь от непосредственного переживания реального бытия к собственно художественной "реальности". И тот факт, что вначале явилось слово "мужикоборец", свидетельствует об особо существенном значении коллективизации для мандельштамовского восприятия фигуры Сталина (об этом, между прочим, верно писал в своей известной статье о поэте С. С. Аверинцев)311. А завершенное стихотворение - как и любое явление искусства - отнюдь не преследует цель "информировать" о тех явлениях самой действительности, которые побудили поэта его создать.
      За полтора-два года до Мандельштама (то есть в 1931 - м или в начале 1932 года) сочинил "эпиграмму в античном духе" на Сталина Павел Васильев, для которого - как и для его старших друзей Клюева и Клычкова - наиболее неприемлемым событием эпохи была тогда, вне всякого сомнения, коллективизация. Тем не менее в васильевской эпиграмме о ней нет речи:
      О муза, сегодня воспой Джугашвили, сукина сына,
      Упорство осла и хитрость лисы совместил он умело.
      Нарезавши тысячи тысяч петель, насилием к власти пробрался...
      И т.д. 312
      Между прочим, нередко можно встретить ложное утверждение, что-де Мандельштам явился единственным поэтом, осмелившимся написать антисталинские стихи. Верно другое: он был единственным выступившим против Сталина поэтом еврейского происхождения. И, по свидетельству вдовы поэта, Борис Пастернак "враждебно относился к этим стихам... "Как мог он написать эти стихи - ведь он еврей!..""313 Да, даже для Бориса Леонидовича тогдашнее - высокопривилегированное - положение евреев в СССР как бы "перевешивало" трагедию русского крестьянства... Словом, Осип Эмильевич, в сущности, резко разошелся с вроде бы близкой ему литературной средой и избрал для себя совсем иную. И естественно полагать, что именно поэтому он смог создать свой антисталинский памфлет.
      Ведь Павел Васильев, как уже сказано, написал свою эпиграмму раньше, и есть основания сделать вывод, что Мандельштам, тесно сблизившийся в 1931-1932 годах с Васильевым и его друзьями, знал эту эпиграмму, и она так или иначе "повлияла" на его собственное отношение к Сталину.
      Необходимо при этом учитывать, что Мандельштам очень высоко ценил поэзию совсем еще молодого, 24-25-летнего, Павла Васильева, даже в какой-то мере "завидовал" ему, говоря в 1935 году: "Вот Есенин, Васильев имели бы на моем месте социальное влияние. Что я? - Катенин, Кюхля"314 (то есть находившиеся как бы па обочине главного пути поэты пушкинской эпохи). Но дело не только во "влиятельности"; тогда же Мандельштам утверждает: "В России пишут четверо: я, Пастернак, Ахматова и П. Васильев" (там же, с. 83, 84). В данном случае речь идет уже не о конкретном "смысле" поэзии Васильева, а о ее собственно художественной ценности. Можно, конечно, оспаривать эту мандельштамовскую оценку, считать ее преувеличенной. Но если он даже и преувеличивал, то, надо думать, потому, что видел в васильевской поэзии воплощение истинного восприятия трагической эпохи коллективизации.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28