Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гетманские грехи

ModernLib.Net / Историческая проза / Крашевский Юзеф Игнаций / Гетманские грехи - Чтение (стр. 10)
Автор: Крашевский Юзеф Игнаций
Жанр: Историческая проза

 

 


В эту критическую минуту, после привезенного хорунжим известия о кончине короля, следовало хорошенько обдумать ответ канцлеру, чтобы не рассердить его.

Каноник поспешно вернулся в кабинет, где застал воеводича, стоящим перед распятием, со сложенными на груди руками и закрытыми глазами, бормочущим молитву, после которой он изо всей силы принялся бить себя в грудь. Затем, приподняв веки и зрачки к небу, он глубоко вздохнул, поцеловал распятие и, обращаясь к канонику, живо воскликнул:

– Хотел бы я, чтобы эти проклятые сумасброды свернули себе шею! Секретарь, должно быть, привык к таким внезапным переходам от набожности к проклятиям, потому что он ничуть не удивился подобному возгласу.

– Какие сумасброды? – спросил он.

– А эта милая фамилия, с которой человек волей-неволей должен действовать заодно, чтобы набить себе шишку! – объяснил воеводич.

– Я именно с тем и пришел к пану воеводичу, – сказал секретарь, – что теперь надо дважды и трижды подумать над ответом канцлеру, а его посол уже велел конюху приготовить коней к отъезду, так как он торопится ехать после оказанного ему приема!

– Прием! Прием! – проворчал воеводич. – Какой там прием. Я его и не принимал и не разговаривал с ним. Знать не знаю! Оставьте меня, сударь, в покое!

– Но прежде чем он уедет, – сказал каноник, – надо накормить его и его коней…

– Сейчас уж и кормить! – вскричал Кежгайло. – Разве же он не получил на дорогу, когда князь-канцлер отправлял его сюда! Сейчас и кормить! Вы, сударь, только бы и кормили всех и каждого, а такое гостеприимство ни к чему не ведет, только портит. Что же по-вашему? Просить его к обеду? Гм?.. Говоря это, Кежгайло погрузился в глубокое раздумье.

– Вы знаете, сударь, что у нас сегодня все постное? – прибавил он.

– Так ведь и он может есть постное, а… – шепнул секретарь и не докончил.

– Действительно, вы правы; ну, пусть он придет к столу; так будет лучше. Я ему покажу, что я для него чужой и чужим останусь.

– Пусть ваша милость прикажет накрыть на стол в зале; там еще есть бутылка вина, которую мы должны были откупорить для регента. На три рюмки хватит. Велите Ошмянцу дать пива.

– Ну, и просите его; что делать! Просите…

В дверь постучали; опять вбежал с испуганным видом Ошмянец.

– Посланный требует немедленно ответа, – живо заговорил он. – Он узнал от людей хорунжего о смерти короля и говорит, что ему надо спешить в Волчин.

Он почесал голову.

– Посол будет обедать с нами, – сказал каноник, – так приказал пан воеводич.

– Да как же это? Обед! Гм… Какой у нас обед! Ваша милость знает, –сказал он.

– Какой есть, такой и есть! Я не подумаю угощать его разносолами! У князя-канцлера служащие не привыкли к роскоши. Что же у нас на обед?

Слуга беспокойным жестом пригладил волосы.

– Что на обед? – сказал он. – Наша постная похлебка, селедка, зажаренная в масле и каша с маком!!! Вот и все…

– А чего же еще? – воскликнул воеводич. – Накрывай на стол в зале, понимаешь?

Ошмянец вышел. В продолжение всего этого времени Теодор, сильно обеспокоенный и взволнованный, выйдя из дворца, прохаживался по пустой горнице во флигеле. Он думал о том, как бы ему получить ответ и поскорее вырваться из этого дома…

Невыразимая боль сжимала его сердце. Эта заброшенная усадьба была родным гнездом его матери! Здесь она провела свое детство, здесь, может быть, блуждали ее первые воспоминания… Печаль всей ее жизни открылась перед ним при виде этой страшной усадьбы.

Он сам не знал, сколько времени прошло, пока вернулся Ошмянец, но ему казалось, что пытка эта тянулась целый век. Слуга, которого здесь называли паном дворецким, хотя под его командой были всего шесть оборванных работников, взятых наспех из конюшни и из псарни, с важным видом вошел в комнату.

– Скоро подадут обед, – сказал он, – и ясновельможный пан приказал мне просить, чтобы вы, сударь, откушали с ним. У нас теперь пост, и каноник extra rigorose требует соблюдения постных дней. Он говорит: отними корм у тела, и душа будет сыта. Что же делать? Мы должны в эти дни затягивать пояс потуже. У нас всю неделю, когда есть повар, кухня такая, что, как говорится, пальчики можно облизать; но в пост мы едим так, чтобы только не быть голодными. Вы, сударь, понимаете это?

Теодор не очень-то понимал, что он болтает, да и не до пищи ему было; он был страшно смущен этим приглашением к столу, но молчал.

После выкриков Кежгайлы он уже не думал еще раз увидеть его. Но невозможно было отказываться.

Ошмянец, видя, что его трудно втянуть в разговор, потихоньку вышел из комнаты. Теодор остался в еще более возбужденном состоянии, раздумывая, как ему держаться за столом, когда дворецкий вернулся и заявил, что воеводич ждет его.

Читая про себя молитву "Под твою защиту", пошел Теодор, словно на заклание. В сенях он не нашел уже встречавших его слуг, а каноник оказался в большой зале. Вместе с ним он вошел в залу с портретами, где стоял стол, накрытый на три прибора, но так, что место Теодора находилось в некотором отделении от хозяина и ксендза, на другом конце стола.

На верхнем конце стояло на небольшом возвышении кресло с ручками для воеводича, по правую его руку – стул для каноника, а в конце стола –другой для гостя. Около его прибора стояла откупоренная бутылка с пивом, а рядом с прибором Кежгайлы виднелась начатая бутылка вина и две рюмки. Скатерти и все убранство стола были так запущены, что, наверное, в фольварках у экономов можно было найти и более чистое и лучшего качества. Каноник и гость подождали, стоя, пока дверь кабинета открылась, и воеводич, надувшись еще сильнее, чем раньше, прошел, не смотря ни на кого, к своему месту и опустился на свой трон. Каноник поспешно занял приготовленное для него место и, сложив руки, громко прочитал молитву, которую воеводич повторял за ним, набожно сложив руки у рта.

Когда все уселись, мальчик в ливрее под руководством дворецкого начал разносить похлебку. Во время еды за столом царствовало полное молчание, воеводич ел с жадностью, ожигаясь, опустив голову и ни на кого не глядя. Каноник, неизвестно только, по собственной инициативе или по приказанию свыше, заговорил:

– Известие о смерти светлейшего государя является для нас совершенно неожиданным; думаю, что оно должно было произвести впечатление и в Волчине.

Он обернулся к Теодору в ожидании ответа.

– Я не сомневаюсь в этом, – стараясь сохранять спокойствие, отвечал гость, – и поэтому я хотел бы ехать, как можно скорее туда, где я могу быть полезным…

Принесли селедки, зажаренные в постном масле, их было две на троих, и в это время Кежгайло сказал:

– Я надеюсь, что князь-канцлер здоров?

– Благодаря Бога, – коротко отвечал Теодор.

– Он, вероятно, поспешил из Волчина в Варшаву? – прибавил воеводич.

Это предположение не требовало ответа.

– Вы, сударь, ехали прямо в Божишки? – не поднимая глаз от тарелки, тихо спросил Кежгайло.

– Я возвращаюсь из Вильны, куда тоже отвозил письма, – сказал Теодор. – А нельзя узнать к кому?

Паклевский с минуту колебался; он не знал, имеет ли он право обнаруживать отношения канцлера и, желая быть осторожным, сказал:

– Писем было много и к разным лицам.

Услышав этот ответ, Кежгайло кинул быстрый взгляд сначала на говорившего, а потом на каноника, как будто желая сказать: "Каков франт!”

Когда принесли третье блюдо, все снова молчали; каша была сложена в виде холмика со срезанной и выдолбленной верхушкой. В этом углублении наверху горки находилось конопляное масло с лимонным соком, и все обедавшие имели право взять его себе понемножку.

Сам воеводич перед кашей налил себе рюмку вина, потом вторую рюмку –канонику и под конец, приказав подать третью рюмку и дав этим понять, что он оказывал гостю особенную милость, которую не считал для себя обязательной, налил остатки мутной жидкости Теодору и послал с Ошмянцем. Правда, как он ни цедил, вина не хватило на полную рюмку, но и это уже была милость.

Теодор плохо отдавал себе отчет в том, что он ел и что пил; ему хотелось только поскорее вырваться отсюда, и он в душе просил Бога положить конец его мучениям.

Подкрепившись кашей, которую он ел с таким же удовольствием, как и предшествовавшие блюда, Кежгайло вытер рот, сложил руки на груди и произнес:

– Прошу передать мое нижайшее почтение его милости князю и заверить его, что мы все готовы встать под его знамя в теперешнее превратное время, убежденные в том, что высокая мудрость канцлера приведет корабль республики к счастливой пристани.

Сказав это, воеводич перекрестился и встал; каноник тоже поднялся, сложил руки и прочитал латинскую молитву. Кежгайло, уже не оглядываясь в сторону внука, большими шагами направился к двери кабинета, которую открыл перед ним Ошмянец.

Каноник подошел к Теодору.

– Я покорнейше прошу дать мне ответ! – сказал Паклевский.

– Вы его сейчас, сударь, получите, – сказал ксендз, – он уже почти готов.

Они обменялись поклонами; Тодя, схватившись за шапку, торопливо выбежал из залы. Старый дворецкий, только этого и ожидавший, протянул уже руку к рюмке мутной жидкости, до которой Теодор не дотронулся, как вдруг дверь кабинета открылась, и воеводич закричал:

– Ах, ты эдакий! Слить в бутылку! Смотрите, пожалуйста! Ему вина захотелось!

Ошмянец пробормотал что-то, и тем дело и кончилось. В кабинете секретарь торопливо дописывал письмо, а Кежгайло в задумчивости ходил по комнате.

– Что скажешь, сударь, про этого… (тут он употребил выражение, которое невозможно повторить) – редкое присутствие духа; хотя бы он смутился или взял не тот тон!!! Хоть бы выказал немного смирения?! Ничего подобного – уселся; после даже и не поблагодарил! А до вина не дотронулся! Гордая душа! А? Каково? Паклевский!!! Чудесная фамилия – что и говорить!!! Но хоть бы он назвался Свиноухом, что мне за дело! Мне все равно… Каноник дал ему для подписи письмо, которое воеводич прочел с большим вниманием и, собственноручно дописав окончание, подписался с выкрутасами…

Затем каноник припечатал его большой печатью, стоявшею у него на столике; воеводич следил за ним глазами, а когда все было готово, проверил, хорошо ли отпечатались все гербы.

– А теперь с Богом! Пусть пан Паклевский уезжает, и пусть он не трудится еще раз приезжать в Божишки. Не для чего!

– Я уж не могу ему это внушить, – отвечал каноник.

– Я думаю, что он и сам догадается, – сказал воеводич, – а если князь канцлер попробует еще раз пристать ко мне с разными советами, увещаниями и приказаниями, то я уж буду знать, что делать. К счастью, теперь не время для частных дел!

Вся площадь перед Белостокским дворцом была полна колясок, бричек, коней, войска, придворных и слуг; но на этот раз в гетманской резиденции не гостей принимали, а сам пан с чрезвычайною пышностью и в сопровождении большой свиты выезжал в Варшаву.

С ним вместе ехали его супруга, все их резиденты и служащие, начальники войсковых частей и канцелярия, а целый обоз всяких вещей и провизии были уже отправлены заранее, свидетельствуя о намерении Браницкого остаться надолго в столице. Хоть всем была известна преданность Браницкого саксонскому двору и династии, и ему приписывали даже старания возвести на польский трон старшего сына Августа III, здесь не заметен был траур или печаль по умершему королю; напротив, лица придворных, окружавших гетмана, сияли от удовольствия, а шляхта перешептывалась между собой, что только он один достоин трона. Правда, все это говорилось негромко, а гетман, казалось, и не слышал, и не знал ничего об этих пересудах; но по его фигуре, манере держаться, по величавому и уверенному выражению его лица можно было отгадать мысли, волновавшие его душу.

Сны о короне веяли над головою старца.

Стаженьский, Бек и все друзья гетмана, съехавшиеся в Белосток при первом известии о кончине короля, обнаруживали необычайную деятельность и выказывали полную уверенность в будущем, видимо, ни на минуту не сомневаясь, что оно принадлежит их партии.

И только на лице растерянной и молчаливой гетманши можно было прочесть скрытую тревогу и предчувствие тяжелых испытаний, о которых и не подозревали другие.

Из провинции доходили вести, приводившие в восторг Стаженьского. Шляхта уже заранее провозглашала королем пана гетмана и клялась, что знать не хочет никого другого. Но официально здесь говорилось только о старшем сыне покойного короля, однако, выражались опасения, как он будет управлять двумя государствами, когда и с одним-то не мог справиться, будучи чрезвычайно слаб здоровьем.

Горевали и над тем, что саксонцы не пользовались популярностью в стране. А из других кандидатов, имена которых были на устах у всех, никто не мог сравняться с гетманом, как по тому расположению к себе, которое он умел заслужить в народе, так и по богатству и могуществу.

– Если надо выбирать Пяста, – говорили жители Подлесья, – то никто, кроме нашего гетмана, не носит в самом себе королевского отличья!

Итак, в этот день двор гетмана выезжал в Варшаву; все было готово к отъезду; и ясный, слегка морозный осенний день был как раз хорош для путешествия. Гетман еще накануне заявил, что едет во что бы то ни стало, а между тем еще с утра он неожиданно уехал куда-то верхом в сопровождении одного только доверенного конюха и до сих пор не возвращался. Гетман редко позволял себе такие фантазии; образ жизни в Белостоке отличался большой правильностью, и потому все были удивлены его отсутствием.

Гетманша несколько раз посылала узнать о нем, и всякий раз приходил Мокроновский с известием, что он еще не возвращался.

– Что же это значит? – слегка нахмурившись, спрашивала прекрасная гетманша. – Я ничего не понимаю.

– И я тоже, – смеясь, отвечал Мокроновский, – но я думаю, что он сейчас будет здесь. Ему хотелось, вероятно, собраться с мыслями наедине от всех.

– У нас будет для этого достаточно времени на пути в Варшаву.

Время близилось к полудню; некоторые кареты были уже наполовину запряжены; поглядывали с беспокойством на проезжую дорогу; гетман все не возвращался.

Никто не знал, куда он поехал, хотя некоторые утверждали, что видели его едущим по направлению к Хороще.

Было раннее утро, когда Браницкий, появившись неожиданно, велел подать себе коня. Доктор Клемент отговаривал его от поездки и потерь сил перед путешествием, которое само по себе должно было утомить немолодого уже гетмана, но тот отвечал, что ему хочется проветриться и побыть наедине с самим собою.

Выбравшись из местечка почти никем не замеченным, Браницкий, ехавший сначала не торопясь, выехав на дорогу к Хороще, пустил коня рысью и быстро проехал небольшое пространство по хорошо ему знакомой дороге. Минуя дворец, он остановился перед доминиканским костелом и здесь сошел с коня. Хоть был не праздник, ксендзы еще служили обедню, и, как это часто бывает, гетман, войдя, увидел, что в боковом алтаре ксендз в черной одежде служил заупокойную обедню.

Зрелище это несколько смутило его, но отступать было поздно, и он потихоньку приблизился к алтарю. Здесь его слишком хорошо знали, чтобы его приход мог долго оставаться незамеченным. Тотчас же дали знать настоятелю, и тот, заметив из сакристии траурную службу, немедленно распорядился служить вторую обедню в красных одеждах перед главным алтарем.

Однако, гетман остался на своем месте и дослушал первую службу, и только, когда ксендз удалился, он прошел в монастырь. Здесь его уже поджидал настоятель, сильно удивленный его прибытием, так как он знал о готовившемся отъезде в Варшаву.

– Я хотел проститься с вами, – сухо и немного смущенно заговорил гетман. И прежде чем настоятель успел промолвить что-нибудь в ответ, он направился вглубь коридора, как бы отыскивая келью отца Елисея.

– Я хотел бы также повидаться с вашим старцем, – прибавил он.

На этот раз не делая никаких возражений и не противясь желанию гетмана, отец Целестин сам проводил его до кельи; склонившись и отворив дверь, он впустил его в келью, но сам не вошел, за что гетман поблагодарил его приветливым наклонением головы.

Старец сидел у окна, сложив руки на коленях, и смотрел в сад, лишенный листвы. В тени его травы и маленькие веточки еще серебрились от утренней изморози.

Тихо было в монастырском вертограде, окруженном стенами, в котором еще кое-где на деревьях, на концах веток, виднелись уцелевшие зеленые листья.

На окне старца, вероятно привлеченные кормом, который тот бросал им, сидела и ссорилась между собой кучка воробьев. Отца Елисея забавляло это молодое, бессмысленное веселье птиц, беззаботных созданий, не ведающих о жизни ничего, кроме собственных желаний, без заботы о завтрашнем дне. Заметив, что кто-то входит к нему, старец стал всматриваться в гетмана слабыми глазами, не узнавая его. Но и узнав, он не поторопился к нему навстречу, а когда гетман поздоровался с ним, он тихо сказал:

– А, это вы, милостивый пан! Господи Боже мой, что же приводит вас к такому недостойному грешнику, как я?

– Я хотел проститься с вами, отец Елисей, и попросить вашего благословения на дорогу! – сказал гетман. – А так как отец настоятель позволяет вам служит обедни, то я хотел просить вас отслужить несколько за мое здоровье.

Говоря это, гетман положил на окне какой-то сверток, завернутый в бумажку, а Елисей, заметив этот дар, начал весело смеяться и отдал его обратно гетману.

– Ну, зачем мне это! – воскликнул он. – Это все равно, что вы бы стали бросать за окно воробьям дукаты, которых они даже разыграть не могут; я давно отказался от всего земного. Отдайте это в монастырь; они примут и отслужат вам служб, сколько хотите; а я и без этих кружочков помолюсь за обедней за грешника. Да, да, – прибавил он, – хоть вы и великий гетман, но и грешник не меньший.

Браницкий густо покраснел.

– В чем же я так нагрешил? – спросил он глухо.

– А вот я вам расскажу сказку, – отвечал о. Елисей. – В давние времена татары подошли к этой несчастной стране; их ожидали с часу на час и все время караулили, чтобы заметить, когда они подойдут совсем близко. Вот выбрали человека и велели ему влезть на лестницу высоко, высоко, чтобы сразу увидеть врага. Он поднялся, стал смотреть и видит – направо и налево качаются на фруктовых деревьях спелые золотые яблоки, которые никто до него не мог достать. Вот он и говорит себе: почему бы мне за то, что я сторожу, не сорвать себе райских яблок.

Сорвал он одно и съел, очень оно ему понравилось, потом и другое съел, которое было не хуже прежнего, а там и третье, но от него он откусил только кусочек, остальная часть была изъедена червями. И пока он наслаждался, сидя на верху лестницы, неприятель подошел совсем близко, и он заметил его только тогда, когда тот ворвался в сад. Погиб и сад, и вся земля, но и стражник не уцелел.

Гетман слушал с краской на лице.

– Вдумайтесь в вашу жизнь, разве вы тоже не срывали яблок на деревьях?

– Но я не пускал неприятеля в страну, – сказал Браницкий, – этого у меня нет на совести.

– А кого же вы называете неприятелем? – подхватил монах. – Врагом нельзя назвать ни народ, ни войско, ни побежденную внешнюю силу, враг наш – наше распутство, слабость и ничтожество. А что же вы делали всю жизнь, если не поили пьяных и не вводили в обман заблудившихся?.. Забавляли их собой, себя – ими, и ради сегодняшнего дня предавали завтрашний…

– Вы не в меру суровы и ожесточенны в своем одиночестве! – с волнением возразил Браницкий. – Должно быть, мои враги восстановили вас против меня, а вы…

Отец Елисей улыбнулся с состраданием.

– Я никого не слушал, – сказал он, – я никого не спрашивал. Я сам долго присматривался. И стал суровым и неумолимым, потому что вижу не только сегодняшние раны и боль, но и то, что было в прошлом.

– Да разве это моя вина? – вспылив, заговорил гетман. – Моя?

– Твоя и многих других, и отцов ваших, и бесчисленного множества грешников, – сказал старец, – но менее виновны те, которые позволили ввести себя в грех, чем те, которые вели их за собой.

– Что же? Я их вел? Я! – вскричал Браницкий.

– Вы! Лгать не могу! – говорил Елисей. – Вы хотели моего благословенья, я благословляю вас правдой, которую вы от меня слышите. Вы! – повторил он. – Ваша жизнь была как бы трагикомедией на сцене, и тысячи глаз следили за вами. Со сцены шел свет, играла музыка, было много шуму; вы носили плащ, красиво подбитый горностаем; но в то время, когда надо было работать в поте лица, вы разыгрывали легкомысленную комедию, пан гетман. Разве ваш двор не должен был служить примером добродетели, а был вместо того воплощением легкомысленного поведения?!!

– Какого легкомыслия? – спросил гетман. – Вы, отец, не знаете света; то, что вам кажется ветреным поступком, для нас является средством.

Отец Елисей рассмеялся.

– Действительно, трудно мне понять ваш свет, – сказал он, – потому что, по-моему, человеческое общество должно быть, как civitas Dei, а вы тут ведете войну между собой, откладывая покаяние и добродетель для иной жизни за гробом. Вы думаете, что ксендзы вымолят вам прощение грехов, что вклады в монастырь выведут вас из чистилища, что маленькие добрые дела искупят все большие прегрешения.

Гетман направился к выходу.

– Я, отец мой, не чувствую себя таким грешным, – живо заговорил он, –каким вы меня изображаете. Провинился много раз, но на совести ничего не имею.

Ксендз встал.

– Не доканчивай, пан гетман, – тихо сказал он. И, наклонившись к его уху, шепнул несколько слов; Браницкий сильно побледнел.

– Я не отпираюсь, – прерывающимся голосом заговорил он, – но Бог мне Свидетель, я делал все, что было в моей власти, чтобы исправить зло.

– Кроме того единственного, что могло, действительно, исправить содеянное, – прибавил ксендз.

– Вы знаете, отец, что это было невозможно, – вскричал Браницкий.

– Грех был естественен, а исправление его невозможно! – говорил отец Елисей. – Вот какова мораль вашего света!!!

Браницкий, расстроенный и печальный, начал ходить по комнате.

– Верьте мне, – в волнении заговорил он, – я сделал бы и сделаю все…

– Ничего не надо делать, надо только болеть душою за то, что случилось. Вы, паны, за все хотите платить.

– Я платил раскаянием и слезами.

– Потому что не мог золотом! – прибавил ксендз.

– Отец мой! – воскликнул Браницкий, подходя к нему и хватая его руки. – Скажи, что делать?!! Я все сделаю, как ты скажешь.

Старец промолчал.

– Бог все прощает, неужели Он не простит мне этого проступка?

– Просите об этом Бога, не меня, – возразил ксендз, – я не поставлен им в судьи.

Гетман, все еще не успокоившийся, прошелся несколько раз по комнате, а отец Елисей снова загляделся на своих воробьев.

– Вы знаете о цели моей поездки, – обратился к нему гетман. – Скажите же мне вы, перед которым открыто будущее…

– Не спрашивай меня, ведь сам же ты сказал, что я суров и озлоблен, –отвечал старец. – Вы едете исполненный надежд, заранее приветствуемый криками толпы; а возвратитесь печальным и удрученным, потому что грехов ваших больше, чем союзников и приверженцев.

– А разве нет их у моих противников? – возразил гетман.

– Почему же вы знаете их судьбу? – сказал ксендз. – Может быть, победа будет для них убийством и самоубийством, а корона – их тернием, а жезл – тростником, который сломает ветер? Почему вы знаете, что в борьбе не погибнут все вожди и все войска за то, что брат восстал против брата, и то, что должно быть соединено, разъединилось из-за себялюбия? Истинно говорю тебе: ни один грех не останется неотомщенным – ни твой, ни брата твоего, ни отцов ваших, ни детей, которые в грехах придут в мир!

Произнося эти слова, отец Елисей весь преобразился и из смиренного старца превратился во вдохновенного пророка; а гетман, который вначале еще пробовал протестовать и возмущаться, стоял перед ним побежденный и подавленный, убитый приговором, который прозвучал над его головою.

– Как страшно вы говорите, – тихо шепнул он.

– Вы сами вырвали у меня эти слова из глубины души, я не вызывал их, чтобы перед глазами не стоял призрак, от которого навертываются на глаза запоздалые слезы.

И, опустив голову, старец умолк.

– Скажите же мне хоть одно слово утешения, – сказал гетман, –скажите, что я должен делать?

– Загляните глубже в вашу совесть и не позволяйте недостойным людям руководить вами, – заговорил отец Елисей. – Сбросьте с себя духовную леность; ведите толпу к свету, а не во тьму! Добродетель покроет вас большим блеском, чем свечи ваших хвалителей.

Услышав в келье повышение голоса и, может быть, опасаясь, чтобы беседа с монахом не оскорбила гетмана, настоятель, стоявший около дверей и схвативший слухом только отдельные выражения, и, вероятно, придавший им более серьезный смысл, чем было в действительности, не выдержал, наконец, приоткрыл дверь и вошел в келью, чтобы прервать затянувшуюся беседу с отцом Елисеем.

Увидев его, старец с некоторой тревогой склонил голову и отошел к окну; гетман, должно быть, не был особенно доволен тем, что ему помешали открыто высказаться перед отцом Елисеем, он подумал немного, взглянул на отца Целестина и, обращаясь к старцу, сказал:

– Помяните меня в своих молитвах!!!

Елисей молча наклонил голову; настоятель бросил на него суровый взгляд и вышел вместе с гетманом в коридор. Он внимательно следил за выражением его нахмуренного лица.

– Я не хотел противиться воле вашего превосходительства, – сказал он, – чтобы моя осторожность по отношению к отцу Елисею не была ложно истолкована. Старец – богобоязненный, но в голове у него все перемешалось; он не умеет с должным почтением отнестись к людям, с которыми говорит.

– Не мешает, – холодно отвечал гетман, – выслушать иногда горькую правду из уст того, кто ушел из мира.

– Я прошу и умоляю только об одном, – прибавил настоятель, – чтобы за то, что болтает этот бедняга, не отвечал весь монастырь… Ваше превосходительство, можете мне поверить, что мы в своих сердцах питаем к вам величайшее почтение. Горе для меня этот старик! – прибавил он. – Я уж давно добиваюсь, чтобы его или перевели в другой монастырь или позволили жить при родном брате…

– Брат? А нельзя ли узнать, как было мирское имя отца Елисея? –спросил гетман.

– Это – родной брат воеводича Кежгайлы! – сказал настоятель.

Ничего не отвечая на это, гетман, передав настоятелю пожертвование на монастырь, поспешными шагами направился к калитке, где остался его конь. Конюх, державший его, как раз в эту минуту допивал кубок, поднесенный ему из монастыря; Браницкий, сев на коня, приказал ему ехать во дворец в Хороще и там ждать его. Сам гетман поскакал по дороге к зарослям и лесу и исчез из виду.

Лицо его выражало сильное волнение и какую-то твердую решимость, что придало этому всегда равнодушному лицу характер давно утраченной им энергии.

Дорога, которую избрал гетман, вела в Борок.

Со дня отъезда Теодора в осиротевшей усадьбе царила какая-то мертвая тишина. Вдова редко показывалась даже на крыльце. Большую часть дней она проводила, запершись в своей комнате, за чтением религиозных книг или в молитве. Хозяйство целиком перешло в руки эконома и ключницы; она ни во что не вмешивалась и позволяла им делать, что они хотят. Рассеянно выслушивала их донесения и снова возвращалась в свой угол, в котором просиживала целые дни, почти не двигаясь…

И только одно могло еще выводить ее из этого оцепенения: письма Теодора; она с жадностью перечитывала их по нескольку раз, немножко оживлялась на время, но потом снова впадала в прежнюю апатию, которая сделалась ее обычным состоянием духа.

И за эти несколько месяцев со дня смерти мужа вечное беспокойство и полнейшее нежелание позаботиться о себе оказали огромное влияние на егермейстершу; наружность ее страшно изменилась. Даже слуги, для которых эти изменения происходили постепенно, видели, что их пани тает на глазах у них. От ее еще недавней красоты почти не осталось следов; теперь это был скелет, в котором еще светились по временам, как догорающая лампа, когда-то прекрасные черные глаза. Волосы ее быстро начали седеть, кожа пожелтела, а голос с таким трудом выходил из ее груди, что ей тяжело было говорить.

Когда, насидевшись у себя в комнате, она выходила на свежий воздух, ноги отказывались служить ей, воздух кружил голову, и она чувствовала себя еще более слабой.

Доктор Клемент, который не имел времени часто навещать ее, встретил у нее самый холодный прием; она просто не захотела его видеть, и он, полагая, что ее обидела история с сапфиром, перестал ездить совсем.

В это утро старая служанка, все более привыкавшая играть роль барыни, сидела с чулком на крыльце, покрикивая на работниц, когда вдруг у ворот послышался конский топот, и в воротах показался немолодой мужчина, направлявшийся прямо к крыльцу.

Ключница Барщевская, правда, несколько раз видела издали гетмана, но в парадном платье и окруженного свитой; ей даже на мысль не приходило, чтобы этот могущественнейший магнат, почитаемый наравне с королями, мог один приехать в Борок. Она приняла гетмана, как совершенно незнакомого ей человека, и когда мальчик взял у него коня, а гетман поднялся на крыльцо, Барщевская смело преградила ему дорогу.

– Я хочу видеть пани, – сказал он повелительно.

– С нашей пани не так легко теперь увидеться, – отвечала ключница, которая как раз освободила от петель одну спицу и воткнула ее себе в волосы, равнодушно посматривая на таинственного гостя. – Наша пани больна, вечно недомогает и не принимает даже доктора Клемента, хотя он наведывался к ней… И лекарств она не хочет пить.

Она пожала плечами.

– Но я должен с ней видеться! – воскликнул гетман, направляясь в сени.

Барщевская стала в дверях, заграждая ему путь собою.

– Нельзя же так вламываться без всякой церемонии, когда я вам говорю, что пани больна!

Гетман нахмурился.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20