Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хроника одной больницы - Суета

ModernLib.Net / Классическая проза / Крелин Юлий Зусманович / Суета - Чтение (стр. 3)
Автор: Крелин Юлий Зусманович
Жанр: Классическая проза
Серия: Хроника одной больницы

 

 


Что стоила бы наша жизнь, если бы люди, такие, как наши доктора и им подобные, не горели, а потом не заливали пожар своей кровью?! Да-да. Именно своей, своей… Мир и держится на этих чудаках, они находят свой интерес, сообщают его всем и украшают жизнь.

Недели две тому, наверное, вечером поздно — звонок. Я с внимательностью старика смотрел передачу «Сегодня в мире», и вдруг звонит Руслан с дежурства: если меня не затруднит, конечно, и всякие прочие вводные слова в большом количестве произносит и просит зайти к Федору. Он со мной в одном доме живет, а телефона у него нет. Просит сказать, что привезли только что больного с разрывом аневризмы аорты, что кровь он уже заказал, что Льву он уже позвонил, что лучше им оперировать втроем и что если он, Федор, хочет, если он в состоянии, если он не пьян… ну и так далее. О чем говорить! Пошел к Федору. Не успел я начать, тот покраснел, заволновался, замельтешился, схватил брюки со стула, побежал…

Я домой вернулся, телевизионная передача закончилась. Думаю, как у них там дела. Скоро, думаю, уже начнут. Думаю, делать сейчас нечего, завтра я не работаю… Короче, старый дурак, поплелся к ним. И меня, как видно, увлекли. Ну не смешно — где она, мудрость стариков?

Приехал. Оперировал Лев, ассистировали они вдвоем и второй дежурный, совсем молодой хирург. По наркозу дежурила заведующая реанимацией Светлана Петровна. А от меня какой толк! Да я с этой новой хирургией и не знаком. Но смотреть интересно. Больной, пожалуй, моих лет, может, чуть моложе. Старик, в общем. Стоило ли затевать такую войну? Надо же иметь силы перенести все то, что они учиняют. С другой стороны, от разрыва умрет в ближайшие часы. Действительно, рассуждать некогда. Кровь-то вытекает. Вскрыли живот, а там около двух литров крови. Весьма изрядно, почитай половина уже вытекла. Сразу начали переливать. Частично кровь из живота обратно в него перелили. Понимаю, что сейчас главное — пережать аорту выше, остановить кровотечение. Если аневризма начинается ниже почечных артерий, быстро справятся… Оказалось, ниже. Пережали более или менее быстро. Кровотечение остановили и, уже не торопясь, стали саму аневризму выделять. Молодцы! Красиво у них получается. А как непрезентабельно выглядят края разорванной аневризмы! Отсекли весь мешок, и стало там просторнее, виднее. А теперь протез вшивают. Сосудистый шов — весьма педантичная вещь: ниточка к ниточке, меленько, меленько, так, чтоб между стежками кровь не просачивалась. Вот дьявольщина! Просачивается. Руслан: «Давай прошьем». А Лев: «Подождем, подержим. Может, остановится. У нас мало иголок осталось». Бедняги. Такое дело делают, а о чем думать должны! И, между прочим, подержали, подождали, и остановилось кровотечение. Я себе этого и не представлял. Умри я сегодня утром, так никогда бы и не узнал. Хотя, если подумать, все ясно: останавливается же кровь сама от простого прижатия при ранении маленького сосуда. И здесь так же. Что ж, красиво вшили протез, канальи. Изящная работа. И впрямь штаны, как их называют больные. Называют с наших слов, поскольку сами они протеза, естественно, не видели. Хотя хирурги так не говорят. Удивительно, не правда ли?

Пустили кровь к ногам. Все восстановили. Хорошо! Вот старый дурак, театр нашел, не заметил, как ночь прошла. Сколько они здесь эти операции делают, а первый раз пришел посмотреть. Ну не такую. Такие редко бывают. Конечно, обращаясь так привычно и запросто с сосудами, хирург становится много техничнее, а стало быть, и смелее. Конечно, они теперь другие. Качественно другие… Смелее и причудливее.

И больной после операции ничего был. Ну что и говорить — молодцы! Вот уж действительно — мо-лод-цы! — как порой кричат в телевизоре. Лев нас с Федей домой потом отвез. Федору уж скоро на работу опять. Может, хотел дома похвалиться. Моя-то разворчалась, куда там! Очень оригинальные вещи говорила: я немолод, мне нельзя, она волновалась. Я ей говорю, что давно в театре не был, что это не только не хуже, но лучше, интереснее. А она мне: а я словно в цирке побывала, глядя на тебя. Ну что ты скажешь!

Пациент их, или, как они позволяют себе шутить, по-моему, достаточно пошло, клиент, меж тем выздоравливал, ходил, выписаться должен был, но старость, склероз свое взяли — через три недели умер от инфаркта.

Безусловно, иные люди! И пусть я не все понимаю, но именно чудаки украшают нашу жизнь. Да и жизнь к ним благосклонна, я думаю.

Теперь могу снисходительно смотреть на них, снисходительно улыбаться с позиции своей мудрости. Мог бы, если б не понесся сломя голову к ним тогда ночью. Упаси бог, если кто подумает, что я себя вижу мудрым! Ни в коем разе. Я говорю о мудрости не потому, что мудр, а потому, что много прожил, много видел. Мудр при прочих равных… Помудрел за счет виденного. Кстати, вот этого-то — операции подобной — я не видел. Впервые увидел.

Да как мне понять в конце концов в моем возрасте, где я плаваю — в мудрости или в маразме? Нам, старикам, ведь зачастую многое только кажется, а на самом деле… Да и им, молодым, бывает, тоже кажется. Способность к тому, чтоб «казалось», в общем-то, отнюдь не лишняя черта человека.

Они считают, что в науке нет места для «кажется». Да, должно быть, так, должно быть, так. На всё мы натыкались в нашей науке. На всё. Ох, нередко сначала бывает дело — мысль приходит потом. Они все называют наукой. А на самом деле они занимаются чем-то иным, метафизическим, вкусным и ароматичным, где такой простор для сомнений… В науке, когда докажешь, что дважды два четыре, к сожалению, уже не в чем сомневаться.

А они занимаются разработкой хирургической технологии, усовершенствуют наше красивое ремесло, заманчивую нашу искусность… Да какая разница, как они называют — наука, ремесло, искусство! Лишь бы делали да радовались.

Слава богу, пока мы без цифр, мы пока не считаем, мы пока летаем. Озабоченные птички. А как начнется счет… Это уже будет подведение итогов. Это уже тот второй этап в истории науки, когда романтика уходит, когда не музы ведут твою душу, а компьютеры, да лазеры, да таблицы логарифмов.

А они романтики, сколько бы ни старались трезво смотреть на свою работу.

Не романтик, но, может, человек не менее энтузиастический — Святослав Эдуардович. Работа у него, как теперь любят определять, непрестижная. Но это его нимало не задевает, хотя неосознанно он комплектует, наверно. Даже теоретизирует по этому поводу: престижная профессия — вздор, важно, говорит, где я больше принесу пользы обществу и своим детям. Помогать, когда можешь, говорит, нужно всем без исключения: тогда и тебе всегда помогут, тогда и правила обойти морально легче. Вот такая философия. Вот тебе и полет фантазии у романтика.

Что дурное? Что доброе?

А этим кажется, они великие дела делают и не хотят отвлекаться на суету, на то, что они считают суетой. Вот, скажем, не хотят тратить время на различные собрания, заседания, формальные учебы и прочие «говорильни». Свое время они признают сверхценным.

Так-то оно, может, и так, но надо научиться и суету ценить. Все это и есть наша жизнь. Хочешь вариться в этом котле — суетись. Не хочешь — сиди и жди вечного блаженства. Всему свое время. Кто-то написал, не помню точно: кто не бунтует в молодости, тот не имеет сердца, кто продолжает бунтовать в зрелые годы, тот не имеет головы.

А как бы оно их подогрело, это собрание, какой бальзам пролило на их души! Бурно живущему невозможно, следуя совету зрелого Пушкина, равнодушно принимать хвалу и лесть, равно как и брань, — не получится, сколько ни старайся, а к себе остаешься неравнодушным. Не оспаривать глупца, конечно, легче. Посидели бы, послушали — сколько сил и здоровья прибавилось бы им, хотя бы для той же суеты. Вот ведь как хвалится ими районное начальство. В достижениях района, в районных рапортах они не последний козырь. Значит, их суета важна не только больным, но играют они роль и в общественном круговороте. Не зря их в районе поднимают на щит.

И ни один, канальи, на собрание не пришел!

Шесть лет я уже работаю с ними. И не жалею. Не устал. Устаю в отпуске. Начальство меня поставило сюда, чтоб я, наверное, сдерживал их романтизм, а я… Пусть каждый сам разбирается, что романтизм, а что суета. Я за шесть лет, пожалуй, запутался в прежде столь ясных для меня определениях.

Если есть у них силы — пусть работают на полную мощь. В мире будет больше хорошего. Зачем же я их сдерживать буду? И своих детей никогда не сдерживал. Да пусть себе работают до изнеможения, если охота! Они ж не отказывают себе в удовольствиях. Жаль, жаль, оценивают их недостаточно. Морально, говорят, их оценивают хорошо; они теперь, оказывается, не врачуют, а обслуживают. Вот тебе и моральный стимул.

И хорошо, очень хорошо, что вся моя поросль, лично моя, в медицину пошла. Как-то мне спокойнее — меньше вреда миру принесут. Всюду, разумеется, можно нагадить, но в нашем деле меньше. Что бы там про нас, про врачей, ни говорили.

И мне говорят — не пора ли отдохнуть? Это всякие знакомые, родственники. Отдых — понятие временное: чтобы новых сил набраться. А я если уйду отдохнуть… Нет. Пока мне на работе не скажут, не предложат «отдохнуть» — ни за что. Зубами уцеплюсь. А вот когда коллеги скажут — пора, значит. Если работа твоя — она не бывает на износ. Вот взять бы и сказать им все, что я думал, пока собрание шло. Тогда точно скажут: спасибо, Яков Григорьевич, ты заслужил свой отдых, пора подумать… мы тебе… И начнутся проводы на вечный покой. И вот тут-то они должны будут сказать мне все, что потом повторят у моего гроба.

Тоже престарелый романтик! Полтора часа на собрании просидел, а только и услышал, что похвалили коней твоих. Так это и есть главное во всем собрании. Во-первых, хорошо, что говорили. Сильнее ругани и осуждения — замалчивание и забвение. Это, может быть, правильно придумали, что о нежелательном, о нежелательных предпочитают умалчивать. А о самоубийцах даже некролога не дают.

Вот и посуетился. Пришел, посидел, подумал про свое… Все ж прижимает сердце понемножку. Пора… нитроглицерин. Часы у меня внутренние точные: собрание кончается, как раз и нитроглицерин понадобился.

ЛЕВ МИХАЙЛОВИЧ

Пока Марта перепечатывает, мне делать нечего. Могу позвонить. Надо посмотреть, кто звонил сегодня. Марта записала. Кто-то нуждается в помощи, кому-то надо — и я рад стараться. Я, может, и не знаю человека, а все равно буду стараться. Я все же очень тщеславен. Кто-то просил — и я пыжусь, надуваюсь, как лягушка перед волом. Ничего не сделаю в простоте. Я насыщен пороками. Порочный врач. У меня нет пороков сердца, нет пороков развития, нет физиологических пороков, во мне — порок тщеславия, феномен тщеславия, психологический порок. Я хочу, чтобы про меня говорили, меня славословили. Я не выключаю никогда телефона — всегда готов оказать помощь. А все дело в том, что у меня хорошая, выгодная профессия: легко помогать. Делай свое дело, и тебя начинают славословить. Словами славить, тщеславие тешить. Пусть тщетна слава — а меня тешит. Омар Хайям писал: «Зачем мне слава — под самым ухом барабанный гром», а у меня — под самым ухом телефонный звон. И он меня греет. Или греет постоянная необходимость во мне? Надо знать, что ты нужен. Узнал — и едешь помогать.

С другой стороны, это еще и лень. Вместо того чтобы заставить себя сесть за стол, сосредоточиться, подумать, создать, оформить какую-либо ненароком промелькнувшую мысль… загоняешь эту мысль куда-то в подпол в надежде когда-нибудь выгнать ее оттуда и с легкостью безмыслия едешь помогать. Так легче. Помогать — значит делать. Делать — значит не думать. Раз делаешь — знаешь. А знаешь — зачем думать? Думаю, когда неизвестно, что делать, тогда надо что-то придумать. Дума — дело тихое; нет грома, звона славы, и нечем тешиться еще. Во что выльется, ведь неизвестно. Потому дед наш и говорит, посмеиваясь над нами: «Сначала было дело — мысль была потом».

Вот я и еду помогать. Помогать можно знакомым, близким, коллегам, начальникам, своим и не своим. Хорошая у нас работа: что б ты ни делал — помогаешь. Удобная работа. Тебя славят, а ты говоришь: я сделал, что обязан. И в результате копишь в мошне добрые дела, холишь свою лень, чтобы в конечном итоге тешить свое уже почти цезарианское тщеславие. Вот Свет помогает — ему сложнее, громкая слава его после не украшает.

Впрочем, Бог с ним, с тщеславием, а лень — так ее я просто люблю. Она ведь действительно двигает цивилизованную жизнь на земле. Она удобна. Она все делает, чтобы поменьше работать руками и ногами: из-за лени мы придумали поезда, машины, чтобы передвигаться быстро и сидя; телефоны, чтобы общаться, не сходя с места; кино, телевизор, чтобы узнавать все новое, не давая себе труда читать и ездить; стиральные машины — ясно для чего, ну и так далее.

Лень — движитель прогресса. Прогресса боятся ретрограды, потому что он слишком быстро подвигает историю. Может, и правильно боятся: мы ж не знаем, что куда нас заведет.

Не буду, пожалуй, никуда звонить, не буду рваться, буду спать, пока есть возможность, пока Марта готовит очередные порции работы и еды. Беда только — стоит вечером заснуть, как вечерний сон плавно и неотвратимо переходит в ночь, и пропало время.

Сплю. Сплю и вожделею показного добра. Под ухом подушка, рядом телефон, дающий в конечном счете барабанный гром.

Ну что ж, получай.

— Слушаю.

— Лев, не спишь? Это Руслан.

— Слышу. — Как я могу сказать, что сплю, я вечно бдю, я всегда на посту. — Сплю.

— А голос, будто и не спал.

— Ты дело говори. Что случилось?

— Привезли старика из соседней больницы. Около восьмидесяти лет. Похоже, что аневризма аорты лопнула.

— А состояние?

— Пока ничего. Давление держит. Вообще сохранный старикан, худой, все понимает. В общем, можно… Или потянуть?..

Больница соседняя. Район соседний. На нас рассчитывают. За людей нас почитают. Надо бы помочь. Надо бы сделать старика. Во всяком случае, не должны дать помереть просто так, по воле рока. Господи, уже и на рок замахиваемся!

— А что старикан в жизни делает? Работает? Кем раньше работал? Кто с ним приехал? Родственники кто?

— Ничего не спросил. Посмотрел, пощупал, послушал и пошел звонить.

— Правильно сделал. Что, приехать?

— Смотри сам. Если делать — мы начнем, а?

— А кровь какая? Группа? Ее много понадобится.

— Сейчас определяют. Выясним — закажем. А пока начнем без крови.

— А точно аневризма?

— Раньше ставили ему такой диагноз. Сейчас внезапно увеличилась. Боли, пульсирует. Наверное, точно аневризма.

— Ладно. Еду. Слушай, надо бы и Федьку позвать. И нам легче, и ему интересно. Позвони деду Якову, пусть к нему сходит. Дед рад будет. Ему нравится быть полезным.

Конечно, неохота ехать. Да и кому охота?.. Положим, следователя срочно вызывают из дома, он едет, делает свое дело — так ведь про него не скажут, что помог, что доброе дело сделал, хотя он, может, и сделал доброе дело. И дело другое, и отношение к нему другое. Про них скажут, например: работа тяжелая, нервная, опасная. Про них скажут: надо. А про нас обычно говорят возвышенно, романтично, с незаслуженной комплиментарностью. То и хорошо. Про нас говорят еще, что мы добрые. А у нас работа добрая. Но мы можем быть и злыми. А тщеславие мое питается таким пьедестальным отношением.

Короче, еду. Оставляю покой и сон. Жажда славы вливает силы в кровь, цезарианские страсти клокочут во мне. Полный сил, со щитом, в колеснице, весь в огне, с явным нимбом. Он виден и мне — он виден только мне. Лечу.

Есть разные формы и поводы к тщеславию. Я помню, как товарищ мой, в школе еще, у доски стоя, не стал отвечать урок, и, когда ему ставили двойку, он горько, сладостно и гордо бросил учителю, классу, всем нам в лицо, в уши: «Есть высшее счастье: познав — утаить». И тем достиг такой славы, что мы, весь класс, тридцать лет пересказываем всем эту строку, ищем источник, первоисточник — и не знаем, не можем найти, откуда она. (Недавно он сказал, будто сам придумал, но мы не верим и продолжаем искать.) Пусть в узком кругу, но слава грандиозная. Наш мир — это наш мир, и какое нам дело до остальных миров, когда в нашем он произвел фурор! Ради славы в своем мире мы живем.

Сейчас приду, распоряжусь, и начнем помогать. Дай Бог и поможем. Но боюсь я, боюсь. Сколько раз уже было: стоит оформиться тщеславной мысли в алчную жажду прославиться, как больной в наши планы вносит свои поправки… и не поправляется. Собственно, больной пассивный объект — не он, а жизнь вносит свои коррективы. Поэтому осознанно никаких у меня сейчас нет мыслей насчет славы: я научен, у меня большой стаж хирурга, у меня опыт. Я боюсь — я лишь очень поверхностно, какой-то самой дальней провинцией своего мозга думаю о спасении больного. Нет у меня впрямую таких мыслей. Я знаю: стоит задаться целью спасти, взять на себя эту верховную миссию — и все, моя работа пропала.

Я знаю: надо думать о работе, о красоте своей работы, красоте разрезов, о радости выделения пораженных органов из окружающих тканей, о счастье от красиво наложенного мною шва… Надо сосредоточить тщеславие свое на формальной красоте дела. И не думать о больном. Бегу по больничному коридору… Нет. Нельзя бегать по больнице, нельзя пугать больных людей вокруг.

Я уже в операционной. Я не беру на себя решения, не выбираю лучшего решения, я, слава богу, освобожден от выбора самой жизнью, да, говоря по чести, и не готов к свободе выбора, и не надо. Все идет само, как и должно идти. Руслан и Федя уже на месте, ждут. Мне остается лишь встать в цепочку, ввязаться «в связку», как говорят альпинисты, в связку идущих по тропе, давно проторенной первопроходцами. Я ничего не решал, не распоряжался. Все было решено правильно еще до моего прихода. Зачем я им?

«Страшнее потерять уменье удивляться». Светлана Петровна дает наркоз. Больной уже спит. Может, он никогда и не узнает, что я к нему приезжал. Руслан стоит на первой руке и ждет моей команды. На самом деле ему не нужна команда: во-первых, другого выхода нет, надо начинать операцию — иначе старик умрет, а во-вторых, мы всё решили по телефону.

Чего же ждать ему от меня, когда все ясно? В конце концов он и сам все сумеет. Если я хороший хирургический начальник, то они и без меня все должны уметь. А я себя считаю хорошим начальником. Как быть? Я в клещах собственных представлений. Так-то оно так, да дежурят всего два хирурга, а на такую операцию двоих мало. Кому ж звонить, как не начальнику? Что ж, я, начальник, должен быть у них помощником? Отдать такую красивую операцию?

Да.

Руслан ждет моего решения: кто будет стоять справа на первой руке. Кому какая миссия будет определена в этом красивом действии. Справа стоит главный оператор — кто справа, тому и слава, тому и барабанный гром, тому и телефонный звон… А как знать, кто лучше оперирует, на каких весах взвешивать, с каким эталоном сравнивать? У кого больше живых остается — тот и лучше.

Под восемьдесят больному. По-всякому может окончиться наша сегодняшняя работа. Риск. Таких больных надо брать на себя. Большой риск — на начальника. У начальника спина шире — большую тяжесть и надо взваливать.

Лукавлю. Хочу славы, потому сам и оперирую. Да, я решил: оперирую сам. Вот она, свобода решения. А на самом деле это жадность. Мне просто жалко отдать им такую хорошую, красивую операцию. Мне она нравится. Я еще и жаден. Жадность и тщеславие тоже в связке ходят.

Я красуюсь, фиглярничаю. Вот сейчас красуюсь перед нашим дедом Яковом. Он первый раз пришел на такую операцию. А какое возмездие мне грядет за все? За все пороки, за жизнь? Прав Хайям: на что нам кущи райские потом, и я в кредит не верю, «хочу сейчас»…

СВЕТЛАНА ПЕТРОВНА

Вот и еще одно подходящее объявление: «Мужчина 39 лет, стройный, непьющий, хочет…»

А может, плюнуть на все и написать стройному и непьющему?.. Надоело ночи проводить здесь, в реанимации. Что за профессия для женщины! Оживитель. Лучше бы я теми же ночами оживляла близкого человека. Реанимировать — дело не женское. А оживлять…

Да я и сама могу написать: «Женщина средней стройности, добрая, образование высшее, по реакции окружающих, умна, хочет…» Себе я, конечно, кажусь лучше, чем… Сама себе я всегда кажусь правой. Сама себе точка отсчета. Отвратительно. Хочу быть неправой. Чтобы кто-то тыкал меня в мою неправоту. Да не эти, на работе. Здесь либо они мои подчиненные, либо я подчиненная. Нет равноправия.

Я и хочу неравноправия, но дома. А у меня дом здесь. Так получается. Надоело. Не хочу. Не спится. Темно и душно. Раздеться бы, раскинуться, сбросить простыню, окно распахнуть… Нельзя.

Работа.

Работа, работа, работа!

Прийти б домой да встать на кухне. И варить, варить, варить да жарить. Кому?!

А засни сейчас, и что?.. «Светлана Петровна, давление падает!» И снова — шприцы, гормоны, кровь, капельницы, массажи… Сатанинские заботы, демонские радости и ангельское лицо потом — для разговоров.

А эти оперируют как очумелые, будто за вечное блаженство борются. Их уже и так на руках носят по всему району. А верно, хочется, чтоб по улицам несли на раскладушках и ниц бы повергались все вокруг. Хирурги — показушники и экстраверты по своей природе. Герои, супермены. Поверхностны и пусты. Работа их понятна и ясна. С детства помню: кто всегда ясен — тот глуп. Хирургов в районе знают по именам, к ним приходят, с ними консультируются. Их можно просить. Им можно спасибо сказать, принести цветы…

А мы какая-то потаенная сторона их работы. Но что они без нас?

Больные приходят в больницу — перед ними хирург. Обследуют, ищут болезнь, подтверждают болезнь, решают, что делать, предлагают операции — всё хирурги. Судьбу решают — вершители, решатели хирурги. На операционном столе больной не видит нас, хотя мы работаем, — ждет, когда появится хирург. А потом наступает самое тяжелое, когда больной без сознания, когда наполовину он здесь, а немножко уже и т а м, когда не понимает он, кто перед ним, и надеется невесть на кого, когда не знает, на кого можно надеяться и надо ли, — перед ним мы, вокруг него мы, над ним нависаем мы, — тогда он не видит, не слышит, почти не чувствует. Увезли из реанимации, отверзлись очи на мир, оглянулся вокруг, осознал, что жив и жить, наверное, будет, начинает возносить благодарственные молебны и ищет, к кому их обратить, — перед ним опять хирург. Больной уходит, кланяется, говорит: «Спасибо, доктор», — а доктор этот опять хирург.

А меня нет. Я — подтекст. Обычная грамотность, умение водить глазами по строчкам в погоне за сюжетом не помогает проникнуть за строчку или под строчку. Нет меня.

Если же больные после операции не уходят из больницы — такие чаще всего до самого конца у нас. Но тогда не больные, тогда их родственники с нами говорят, и не «спасибо» мы слышим от них… Собственно, не родственники говорят, родственники молчат, говорим мы, жестикулируем, иногда сдержанно, иногда излишне ажитированно, но всегда неубедительно; оправдываемся, будто виноваты, утешаем. В этих случаях я выхожу из подполья, как черный демон из ночи. Вот и получается, все ночи — здесь. А я хочу другого.

«Женщина 36 лет хочет… Образование желательно высшее, но решительного значения не имеет, национальность значения не имеет, материально обеспечена сама, условий для жизни… хочу…»

И книги читать надоело. В книгах все всегда правы, как я на работе. Надоело читать про правильное. Не хочу учиться, хочу радоваться. Лежу спокойно. Темно, не сплю, сейчас опять начнется: «Светлана Петровна, Светлана Петровна!» Меня даже Светой здесь не зовут — все отняли, даже имя отдали мужику. Не Светлана здесь Света, а Святослав здесь Свет. Ничего не оставили женщине.

— Светлана Петровна!

— А? Я что, заснула?

— Да, еле добудилась. Устала за день, наверное? Светлана Петровна, из приемного звонят, вызывают.

— Слушаю. Что у вас там?

— Светлана Петровна, придите к нам. Панкреатит. Тяжелый очень. Диастаза восемь тысяч. Давление шестьдесят.

— Чего идти, только время терять. Тяжелый же. Быстрее везите сюда, а мы выходим навстречу. А то пока по переходу туда, обратно. Везите. Выходим.

Двадцать восемь лет. Длинный. Высокий, наверное, когда стоит. У нас все они длинные или короткие — мерка всем кровать. Не толстый. Глаза закрыты. Холодный пот. Хирурги говорят, сейчас оперировать нельзя. Ясно, что нельзя. А если б они сказали, что можно, мы б сказали — нельзя. Эти супермены всегда норовят бежать впереди человеческих возможностей. Если мы чуть улучшим его, может, появятся шансы и у них. И у него.

Пьет, наверное. Отчего же еще у молодого мужчины панкреатит будет? Полностью полетела поджелудочная железа, судя по состоянию. Если хоть немного сумеем поднять давление — пусть оперируют. Может, успеют. Дай бог.

Три часа беспрерывной возни с ним. Ну все делали!.. Так и не подняли давление.

Утром жена пришла. Приходится говорить, что шансов нет. Спрашиваю: пьет?

«Нет, — отвечает. — Только портвейн».

Двадцать восемь лет! Портвейна ему уже достаточно.

Жена просит пустить к нему. Нельзя. Реанимация. И мать не пущу. Им не легче будет. Я знаю. Мы-то привыкли все это видеть. Мама моя умирала, меня пустили, упросила. Тяжело. А сейчас они, мои коллеги, упрекают: уходящий же больной, говорят, сама ходила, а других не пускаешь. Да, ходила! А других не пущу. Я — другое дело. Я знаю, как тяжело. Попрощаться, видишь ли! Нелепый сантимент. Можешь помочь — иди. Если без меня пустят, голову оторву. Каждый из нас должен отчетливо знать и понимать, кому какую тяжесть нести. Глаза закрыть, видите ли! Это наш крест. Мы и закроем.

А потом позвонил завхоз. Свет. Он Свет, а я лишь Светлана. Попросил съездить кого-то проконсультировать. Сам, говорит, отвезу и привезу. Товарищи его, два брата, одинокие. Один заболел.

Вот он, Свет, ко мне хорошо относится. Другому и в голову не придет реаниматора на консультацию звать. А он понимает, что мы ориентируемся во всем организме получше хирургов. Те только одну точку видят — куда руку приложить. Нас же и за докторов не принимают, лишь за привратников у ворот вечного мира, диспетчеров того света. Кому — блаженство, кому — покой, а кому — вечные муки. Нам, реаниматорам, надо своим святым патроном сделать апостола Петра, а ключ от дома райского прибивать над входом в отделение. Как называли раньше трактиры: «Под сапогом», или «У трех дубов», или «Самовар и пара чая». А нам рядом с ключом написать: «У Петра» — и тут же официальное: «РАО (посторонним вход воспрещен)». Без расшифровки: реанимационно-анестезиологическое отделение — это не обязательно.

Свет прав, консультация — самое женское дело. Братьям около сорока… Зеркало хоть и в темноте за шкафом, но все равно видно: не ахти я после ночи выгляжу. Что ж вы хотите, моя ночная работа — работа, а не жизненные прелести, черт побери!

Опять просят пропустить.

— Да нельзя же. Говорю, нельзя! — Да пусть идут в конце концов. — Дайте им халат, пусть пройдут, если уж так хотят. Но я предупреждаю — «пожалеете».

«Женщина, 36 лет, усталая после работы, хочет…»

СКЛЕРОЗ

— Не жалей, не жалей чаю, стыдно напоминать тебе старый секрет!

— А дважды два будет четыре. Посмотрите, сколько я насыпал. — Федор обиделся, он постоянный чайханщик, и пока были только самые положительные отзывы на эту не должностную, но весьма полезную ипостась его деятельности.

Зав сидел в центре компании на обычном своем месте, как Лев в одной из сказок про Лиса, и правил бал.

— Яков Григорьевич, вы сладкий будете? — Я вообще не буду.

— Нет, так не пойдет! Вы нас подкармливаете, а чай с нами пить брезгуете. — Шутка была не из удачных, и сам Лев ее тут же осудил: — Я не прав. Так сказать, пардон за извинение. — Одна неудачная шутка потянула за собой следующую — такова логика пустого звонарства.

Яков Григорьевич тихо улыбнулся.

— Может, немножко, Яков Григорьевич, за компанию? — почти нежно спросил Руслан, с большим почтением относившийся к деду.

— За компанию и удавиться можно. Налейте немножечко. Спасибо.

— Вы ведь из тех времен, когда пили только крепкий чай. Федя, не ударь в грязь лицом!

— Пожалуй, из тех времен, когда пили душистый чай. А дожил до времени, когда очень крепкий боюсь. Хотя чего мне бояться, мне уже можно ничего не бояться. И все-таки средний, деточка, не очень крепкий, не очень.

— Яков Григорьевич, бутербродик? Ваш же. А?

— Если продолжить прежний стиль острот: ешьте, ешьте, не отравленные. — Дед улыбнулся, словно просил извиниться за подхваченный стиль дурных шуток. — Я свое уже съел. А это моя старушка сделала вам.

— Да она нас и не знает.

— Слава Богу, не видела, но слышала про вас. Тьфу-тьфу, не сглазить бы — пока не видела.

Все засмеялись.

— Мы такие хорошие, а встречаться с нами никто не хочет.

Много ли человеку надо — прошла хорошо операция, гогочут, ржут, шутят, хоть и не изысканно, зато смешно. В шутке главное — повеселиться, а не интеллект проявить. Все довольны, пьют чай, куражатся, восстанавливают силы. Анекдоты травят. У них это называется часом фольклора. Анекдот — маскировка, а то и замена собственного мышления; так иногда отсутствие собственной мысли прячется за вычитанный афоризм. Когда наступает час анекдота, обрывается нить осмысленного разговора. Бывает, конечно, что анекдоты выстраиваются в завершенную логическую систему, но редко. Чаще — искрящийся фейерверк банальностей. Сейчас за весельем этих витязей можно разглядеть усталость, желание не показать друг другу, а может, и самим себе свои непохожие личные заботы. В общем гомоне не сразу заметили дежурную сестру. Она возникла словно джинн из дыма, клочьями висевшими вокруг собеседников.

— Открыли бы форточку! — Джинн был не оригинален да и нагловат: не очень-то куртуазно делать замечания сразу многим начальникам.

Но все дружно рассмеялись: им сейчас палец покажи, умрут от хохота. Как дети!

— Лев Михайлович, в десятой совсем закис больной. Молчит, ни на что не реагирует. Даже страшно.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10