Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Петербургские трущобы (№1) - Петербургские трущобы. Том 1

ModernLib.Net / Историческая проза / Крестовский Всеволод Владимирович / Петербургские трущобы. Том 1 - Чтение (стр. 3)
Автор: Крестовский Всеволод Владимирович
Жанр: Историческая проза
Серия: Петербургские трущобы

 

 


Сам же он, князь Шадурский, к тому времени уже уедет из деревни, — следовательно, все это произойдет без него. Да, наконец, что же такое значат для него и самые последствия-то? Ведь он человек женатый, — следовательно, с него взятки гладки. А если и пойдет глухая молва, то для его же самолюбия не зазорная, а, напротив, очень лестная. Значит, о чем же тут и думать? А главное — новый, оригинальный роман, при поэтической обстановке, и он — герой этого романа… как тут не соблазниться?

Князь и соблазнился…

Чайльд Гарольд необходимо должен быть разочарован — без того он и не Чайльд Гарольд. Он дожил до тридцати шести лет и все время скучал своею жизнию. Таковым он прикидывался перед княжною. Он говорил ей о каких-то страданиях, о несчастии его в своей супружеской жизни, говорил, что рад «своей пустыне» (так именовал он родовое поместье), где наконец, разбитый и усталый, он нашел существо свежее, неиспорченное, чистое, которому и т.д. Одним словом, все те общеизвестные пошлости, которыми щеголяли во время оно наши российские Чайльд Гарольды, но которые для княжны Анны были новы, казались искренними и заставляли ее еще более симпатизировать ему.

Княжна беззаветно, без оглядки назад и вперед, отдалась ему всей целостью своей девственной любви, всей нетронутой страстью своей натуры — страстью, которая так долго, безвыходно зрела в ее сердце. И, естественно, чем дольше зрела она в этой здоровой и сильной натуре, тем сильнее было ее пробуждение.

Князь научил ее скрыть от отца их отношения, да отец, впрочем, и не замечал ничего. Она вся подчинилась нравственному влиянию своего любовника, и Шадурский был счастлив и доволен собою ровно два месяца, а затем…

Затем — он уехал в Петербург.

Спустя полторы недели после отъезда князя в жизни княжны Анны произошла первая катастрофа: отец ее опился и умер от апоплексического удара. Эстафетой дано было знать в Петербург. Старая княгиня Чечевинская с сыном не поспели уже на похороны — они приехали поздно и, пробыв в деревне менее недели, увезли в Петербург княжну Анну.

Шадурский никак не ожидал подобной развязки. Это его и озадачило и огорчило. Княгиня Чечевинская была знакома с ним и его женою домами, — следовательно, встреча с княжною становилась для него неизбежной. Он успел уже обдумать, как ему следует теперь держать себя с нею — и бедная девушка с первого раза не узнала своего горячего, нежного любовника в этой холодной, прилично почтительной и сухой фигуре. О старом не было помина и намека, как будто его вовсе и не бывало. Однако она нашла случай объясниться с ним откровенно. Он объявил, что Петербург не деревня, что светские условия и страх за ее безукоризненную репутацию заставляют его держать себя с нею таким образом и что дольше продолжать им старые отношения, до более удобного времени, невозможно. Она сказала ему, что чувствует себя беременною. Князь очень испугался, старался ее, да и себя вместе с тем, разуверить в ее предположении, однако посоветовал на всякий случай, каким образом следует скрывать это от окружающих. Матери своей княжна, и без его совета, никогда не решилась бы открыться, — настолько-то она уже знала свою мать. Он обещал ей изредка, урывками видеться с нею, и когда настанет финал последствий их любви, то позаботиться об участи ребенка и придумать «что-нибудь такое, какой-нибудь исход», который бы не скомпрометировал ее репутацию. Во всем этом для бедной девушки было весьма мало утешительного. Она поняла, что от князя ждать больше нечего и что ей самой придется позаботиться о сокрытии страшных последствий этой связи. Но, разгадав его наполовину, она все еще так сильно любила, что ей и в голову не пришло обвинять его в чем-либо. Если кого и укоряла она во всем случившемся, то это только самое себя. Князь, однако, после этих объяснений тщательно старался не возобновлять их, даже избегать с нею дальнейших, хотя сколько-нибудь интимных, разговоров, и при встрече всегда держал себя самым официальным образом, вежливо и холодно. Княжна с горечью заметила это и уже не докучала ему более собою, стараясь уверить себя, что он делает все это для пользы ее же собственной репутации.

А ему давно уже все это надоело: и его «байронически сельская» любовь и сама княжна с ее привязанностью. Он сильно-таки стал побаиваться скандала и потому решился держать себя совсем посторонним человеком, которого бы не коснулась светская молва. Он знал, что эта молва — страшное обоюдоострое оружие; она могла и польстить его ловеласовскому самолюбию, а могла тоже и поставить его в весьма невыгодном свете как честного, порядочного человека. А кто ее знает, как она, эта страшная, прихотливая молва, отнесется к его милому поступку?

VI

ГОРНИЧНАЯ КНЯЖНЫ АННЫ

Часа два спустя после рождения девочки княжна позвала к себе Наташу.

— Ты поезжай теперь к нам домой, — тихо сказала она. — Я не хочу, чтоб они знали, что ты помогала мне… Тебе и без того много достанется… Я сказала, что ты нынче отпросилась у меня… Впрочем, — прибавила она после раздумья, — делай, как знаешь… Там уж сама увидишь по обстоятельствам, можно ли сказать, где я… или ничего не говорить. Узнай, как и что делается… Завтра утром я жду тебя…

И Наташа простилась с княжною. Она вернулась домой в самый разгар истории, когда старая княгиня, допытывая, где ее дочь, получила с городской почты письмо. Ухаживая и суетясь вместе с прочею прислугою около бесчувственной старухи, Наташа случайно вошла в гостиную и увидела на ковре записку, брошенную одною из трех уехавших граций. Она поняла, что это было письмо княжны Анны, и поспешно припрятала его в свой карман.

* * *

Судьба этой девушки была не совсем-то обыкновенна.

В одной из поволжских губерний жил в деревне барин, и жил в свое удовольствие: ездил на тоню ловить рыбу, травил с компанией зайцев, угощал соседей обедами и ужинами и на выборах клал всем белые шары — потому, значит, был благодушный человек. Барин этот доводился княгине Чечевинской родным братцем, и, по родственным чувствам, они искренне ненавидели друг друга еще от юности своея и никогда почти друг с другом не видались. У барина была экономка из его крепостных, которая, несмотря на приближенное свое звание, по беспечности барина так и оставалась крепостною. А у экономки была дочка, которую барин очень любил, очень деликатно воспитывал, баловал, рядил в шелк и бархат, выписывал для нее старушку гувернантку французского происхождения, учил танцевать и играть на фортепиано, — словом, что называется, «давал образование». Эта-то экономкина дочка и была Наташа. Она с детства еще отличалась капризным, своенравным и настойчивым характером, вертела, как хотела, и барином и дворней — и барин исполнял все ее прихоти, а дворня подобострастно целовала у нее ручки и звала «барышней».

Между тем в один прекрасный день барин накушался свиного сычуга и приказал долго жить, по беспечности своей не отпустив на волю экономку и не сделав никаких распоряжений насчет «молодой барышни». А барин был холост, и потому все имение его перешло немедленно к прямой наследнице — сестрице, княгине Чечевинской, которая и приехала туда вводиться во владение.

Наушничества и сплетни дворни сделали то, что сестрица, ненавидевшая братца, возненавидела и экономку, которую сослала на скотный двор, а дочку ее, в виде особенной милости, оставила при своей особе в горничных и увезла в Петербург.

Когда Наташа пришла прощаться к матери в ее светелку на скотном дворе, та с истерическим всем грохнулась на пол и долго не могла очувствоваться.

— Вот они что, ироды, наколдовали! — всхлипывала она, обнимая дочку, которая с молчаливым, озлобленным чувством глядела на горе матери. — Чем мы были, и что стали! Всякая посконница — судомойка последняя — и та над тобой нынче кочевряжится, как чумичкой какой помыкает!.. А тебя, краля ты моя распрекрасная, забымши то, как руки допрежь сего целовали, теперича за ровню свою почитают да надругаются!.. Ироды лютые!..

Наташа слушала и мрачно кусала ногти от бессильной злобы.

— Хорошо! — нервически проговорила она. — Мое нигде не пропадет! Будет и на моей улице праздник, буду и я опять в бархате ходить! А уж только и ей, старой ведьме, не пройдет это даром, как она меня унизила! Умирать буду, а не прощу ей этого.

Мать пытливо посмотрела на нее при этой многозначительной угрозе.

— Что же это ты такое задумала, мое дитятко?

— А уж что задумала — это мое дело… Слушай, матушка! — раздраженно прибавила она с сверкающими глазами и необыкновенно одушевленным лицом. — Слушай, что я тебе стану теперь говорить: прокляни ты меня на месте, если я не отомщу старой ведьме и всему ее роду за оскорбление! Прокляни ты меня тогда! Вот тебе мое слово! Уж так их всех ненавидеть, как я, кажется, и нельзя уж больше! До тех пор не успокоюсь, пока не вымещу всего им!..

И прямо из светелки Наташа отправилась к старой княгине.

— Ваше сиятельство, — проговорила она кротким голосом и скромно опустив глаза (она умела хорошо притворяться и владеть собою), — я счастлива и благодарна вам, что вы пожелали приблизить меня к себе… Я очень хорошо понимаю, что я такое… Я умею чувствовать ваше расположение и никогда не позволю себе забыться, зная свое место… Я вам буду верной и преданной слугою… Только позвольте попросить у вас за свою мать.

У Наташи во время ее монолога навернулись даже слезы, которыми она думала тронуть княгиню.

Но тронуть ее вообще было не так-то легко.

— Моя милая, — отвечала ей старая барыня, — на вас и то уж все очень жалуются, что вы при покойнике притесняли всю дворню… Я для матери твоей ничего больше не могу сделать, а тебя, если будешь покорна и услужлива, стану хвалить и поощрять…

После этого решения Наташа, проговорив, что она всеми силами будет стараться, поцеловала руку княгини и вступила в новую свою должность. Много пришлось вынести ей нравственных страданий и всяческих унижений, — ей, которая с детства привыкла повелевать и считать себя полной госпожой, «барышней», — ей, которая и образом жизни, и понятиями, и воспитанием — этим лоском, и бойкой французской болтовней была уже сама по себе истая барышня! Переход был слишком крут и потому ужасен. Но, как девушка положительно умная и с сильным характером, она, поняв всю безвыходность своего положения, сумела сразу переломить себя и только в душе затаила непримиримую ненависть к княгине, с убеждением рано или поздно отомстить ей.

Она была очень хороша собою. Высокий, статный рост и роскошно развитые формы, при белом, как кровь с молоком, цвете лица, умные и проницательные серые глаза под сросшимися широкими бровями, каштановая густая коса и надменное, гордое выражение губ делали из нее почти красавицу и придавали ей характер силы, коварства и решимости. На первый же взгляд казалось, что если эта женщина поставит себе какую-нибудь цель, то, какими бы то ни было путями, она достигнет ее непременно. Физиономист определил бы ее так: королева либо преступница.

В описываемую эпоху ей было восемнадцать лет.

Когда после смерти князя Якова молодую княжну перевезли в Петербург, Наташе приказано отныне быть ее горничной, и в самое короткое время она своею вкрадчивостью успела приобрести ее полное доверие, сделаться наперсницей и почти подругой княжны Анны, конечно втайне от ее матери, а для этой последней — даже составляла предмет некоторой гордости. Известно, что большие барыни любят выписывать себе камеристок из-за границы, преимущественно француженок. Когда старую княгиню спрашивали при случае, откуда она добыла себе такую горничную, старая княгиня не без самодовольства отвечала:

— Своя собственная… из крепостных, из деревни привезена… Зачем отыскивать людей за границей, когда и своих, православных, можно хорошо приготовить?

И вслед за этим не без некоторой патриотической гордости прибавляла с улыбкой:

— О, из русского человека можно все сделать! Русский человек на все способен и на все годится!

Таким образом Наташа, никогда отнюдь не выходившая из строгой почтительности и покорства, сумела приобрести даже некоторое расположение самой княгини.

А злоба и ненависть между тем все глубже и крепче залегали в ее оскорбленном сердце.

VII

ПОСЛЕДНЯЯ ВОЛЯ КНЯГИНИ

Обморок старухи Чечевинской был весьма продолжителен и угрожал немалой опасностью. Наконец с помощью доктора ее удалось привести в чувство, хотя она тотчас же впала в беспамятство. Нервы ее были страшно потрясены, и болезнь становилась весьма серьезна. При ней день и ночь неотлучно дежурили три женщины: старая нянька ее сына, ее горничная и Наташа, которые по часам чередовались между собою. Между прислугой ходили разные темные слухи и предположения, но никто, кроме Наташи, не знал настоящей причины этой внезапной болезни, а Наташа молчала и тоже притворялась ничего не знающей. Беспамятство продолжалось двое суток. Наконец, на третьи сутки, в ночь, она очнулась и пришла в себя. У ее изголовья сидела дежурною Наташа.

— Ты знала? — строго и шепотом спросила ее княгиня.

Девушка вздрогнула и, не сообразясь с мыслями, испуганно недоумевающим взглядом глядела на нее. Матовый отсвет ночной лампочки неровно колебался на ее бледном, исхудалом облике и резко выделял углы носа и скул из затененных глазных впадин, в которых старческие, строгие глаза горели утомленно лихорадочным блеском. Больная была страшна и казалась гробовым привидением.

— Ты знала про дочь, я тебя спрашиваю? — повторила старуха, вперяя в Наташу глаза еще пристальнее, с усилием стараясь приподняться локтями на батистовых, отороченных кружевами, подушках.

— Знала… — еще тише прошептала девушка, в смущении опустя глаза и стараясь оправиться от первого страшливого впечатления.

— Отчего же ты раньше не сказала мне? — продолжала еще строже старуха.

Наташа уже успела окончательно прийти в себя и потому подняла на нее невинный взор и с непритворным, искренним чистосердечием ответила:

— Княжна и от меня скрывала все до последнего дня… И разве смела я сказать вам?.. И разве вы мне поверили бы?.. Это не мое дело, ваше сиятельство.

Больная, с саркастической улыбкой, медленно и недоверчиво покачала головой.

— Змея… — прошипела она, со злобой глядя на горничную, и потом быстро прибавила: — Люди знают?

— Никто, кроме меня, клянусь вам!

— А письмо? — продолжала старуха, припоминая все подробности случившегося с нею.

— Вот оно. Его никто не заметил; я подняла его на полу и спрятала, — сказала девушка, вынимая записку.

— И ты не лжешь, это точно оно?

— Уверяю вас.

— Я хочу удостовериться… Прочти.

Наташа подошла к лампочке и прочитала записку.

— Да, это точно оно, — как бы про себя пробормотала старуха, тогда как нервная дрожь пробежала по всему ее телу во время этого чтения. — Сожги его… Или нет!.. ты, пожалуй, обманешь… Подай сюда лампу — я сама сожгу.

И она дрожащею, костлявою рукою стала держать скомканную бумажку над колпаком лампы и жадными взорами следила, как бумажка коробилась и тлела на медленном огне.

— К кому она ушла? Где она теперь? — снова начала допытывать старуха, когда письмо истлело уже совершенно, и допрашивала так строго и так настоятельно, глядя в упор таким страшным взглядом, что не сказать правду даже и для Наташи было невозможно.

— У акушерки, в Свечном переулке, — ответила она, находясь под неотразимым, магнетическим влиянием этого старческого, пронизывающего взгляда.

— Дай мне перо и бумагу, да придерживай пюпитр… я писать хочу.

И княгиня, едва удерживая в руках перо и поминутно изнемогая от слабости, написала следующую записку:

«Можете не возвращаться в мой дом и не называться княжной Чечевинской. У вас нет более матери. Проклинаю!»

Далее она не имела уже сил продолжать, перо вывалилось из ее руки, и, совершенно изнеможенная, она опустилась на подушки, прошептав едва слышно:

— Напиши адрес и отправь… сама отправь… утром…

— Я лучше снесу, — возразила Наташа.

— Не сметь… Чтоб и видеть ее не смела ты больше, и не поминать мне об ней!..

И с этими словами старуха, изнеможенная волнением, впала в прежнее забытье.

Поручение ее в точности было исполнено Наташей, которая, однако, несмотря на запрещение, все-таки забежала, пользуясь свободными часами, в серенький домик с вывеской «Hebamme».

К полудню княгиня опять очнулась, приказала позвать сына, который, к счастью, на этот раз находился дома, и послала за управляющим своими делами.

Любящий сын тихо и почтительно вошел в комнату матери.

Княгиня выслала вон дежурную горничную и осталась с ним наедине.

— У тебя нет более сестры, — обратилась к нему мать с тою нервическою дрожью, которая возвращалась к ней каждый раз при воспоминании о дочери. — Она для нас умерла… она опозорила нас… я ее прокляла. Ты мой единственный наследник.

При этих последних словах молодой князек чутко навострил уши и еще почтительнее нагнулся к матери. Извещение об этом единонаследии столь приятно и неожиданно поразило его, что он даже и не поинтересовался узнать, чем и как опозорила их сестра, и только с сокрушенным вздохом заметил, подделываясь в лад матери:

— Она, maman, всегда была непочтительна к вам. Она никогда не любила вас.

— Я делаю завещание в твою пользу, — продолжала княгиня, сообщив ему, по возможности кратче, обстоятельства княжны. — Да, в твою пользу — только с одним условием… чтобы ты никогда не знал своей сестры… Это моя последняя воля.

— Ваша воля для меня священна, — заключил сынок, нежно целуя ее руки.

Управляющий в тот же день формальным порядком поторопился составить духовную, княгиня подписала ее, и таким образом последняя воля ее была исполнена, к вящему удовольствию князька, который в глубине своей нежной сыновней души сладко помышлял только о том, скоро ли матушка протянет ноги и тем даст ему возможность, что называется, «протереть глаза» ее банковым билетам и поставить, при случае, «на пе» родовые поместья?

VIII

ЛИТОГРАФСКИЙ УЧЕНИК

В тот же самый день в маленькой узенькой конурке одного из огромных и грязных домов на Вознесенском проспекте сидел рыжеватый молодой человек. Сидел он у стола, понадвинувшись всем корпусом к единственному тусклому окну, и с напряженным вниманием разглядывал «беленькую» — двадцатипятирублевую бумажку.

Комнатка эта, отдававшаяся от жильцов, кроме пыли и копоти, не отличалась никаким комфортом. Два убогие стула, провалившийся волосяной диван с брошенной на него засаленной подушкой, да простой стол у окна составляли все ее убранство. Несколько разбросанных литографий, две-три гравюры, два литографских камня на столе и граверские принадлежности достаточно объясняли специальность хозяина этой конурки. А хозяином ее был рыжеватый молодой человек, по имени Казимир Бодлевский, по званию польский шляхтич. На стене, над диваном, между висевшим халатом и сюртуком, выглядывал рисованный карандашом портрет молодой девушки, личность которой уже знакома читателю: это был портрет Наташи.

Молодой человек так долго и с таким сосредоточенным вниманием был углублен в рассматривание ассигнации, что, когда раздался легкий стук в его дверь, он испуганно вздрогнул, словно очнувшись от забытья, даже побледнел немного и поспешно сунул в карман двадцатипятирублевую бумажку.

Стук повторился еще, и на этот раз лицо Бодлевского просияло. Очевидно, это был знакомый и обычно условный удар в его дверь, потому что он с приветливой улыбкой отомкнул задвижку.

В комнату вошла Наташа.

— Что ты тут мешкал, не отпирал-то мне? — ласково спросила она, скинув шляпку, бурнус и садясь на провалившийся диван. — Занимался, что ли, чем?

— Известно, чем!

И вместо дальнейших объяснений он вынул из кармана бумажку и показал Наташе.

— Нынче утром расчет от хозяина за работу получил, да вот и держу при себе, — продолжал он тихим голосом и снова защелкивая задвижку. — Ни за квартиру, ни в лавочку не плачу, а все сижу да изучаю.

— Нечего сказать, стоит, — с презрительной гримаской улыбнулась Наташа.

— А то, по-твоему, не стоит? — возразил молодой человек. — Погоди, научусь — богаты будем.

— Будем, коли в Сибирь не уйдем! — шутливо подтвердила девушка. — Это что за богатство! — продолжала она. — Игра свеч не стоит. Я вот раньше тебя буду богата.

— Ну да, толкуй!

— Чего толкуй? Я к тебе не с пустяками, а с делом нынче пришла… Ты вот помоги-ка мне, так — честное слово — в барышах будем!..

Бодлевский с недоумением смотрел на свою подругу.

— Я ведь тебе говорила, что с моей княжной скандал случился… Мать уж и от наследства сегодня утром отрешила ее, — рассказала с злорадной улыбкой Наташа, — а я нынче у нее в комнате порылась в ящиках да кое-какие бумажонки с собою захватила.

— Какие бумажонки?

— А так — письма да записки разные… Все до одной рукою княжны писаны. Хочешь, я тебе их подарю? — шутила Наташа. — А ты поразгляди-ка их хорошенько, попристальней: изучи ее почерк, да так, чтобы каждая буковка была похожа. Тебе это дело знакомое: копировщик ты отличный — значит, и задача как раз по мастеру.

Гравер слушал и только пожимал плечами.

— Нет, шутки в сторону! — серьезно продолжала она, усевшись поближе к Бодлевскому. — Я задумала не простую вещь: будешь благодарен! Объяснять все теперь некогда — узнаешь после… Главное — ты получше изучи почерк.

— Да зачем же все это? — недоумевал Бодлевский.

— Затем, что ты должен написать несколько слов, но написать под руку княжны так, чтоб почерк похож был… А что именно нужно писать, это я тебе сейчас же продиктую.

— Ну, а потом?

— Потом поторопись достать мне какой-нибудь вид или паспорт, под чужим именем, и свой держи наготове. Да руку-то изучи поскорее. От этого все зависит!

— Трудно. Едва ли сумею… — процедил сквозь зубы Бодлевский, почесав у себя за ухом.

Наташа вспыхнула.

— А любить меня умеешь? — энергично возразила она, вскинув на него сверкающие досадой глаза. — Ты говоришь, что любишь, так сделай, если не лжешь! Бумажки же учишься делать?

Молодой человек в раздумье зашагал по своей конуре.

— А как скоро надо? — спросил он после минутного размышления. — Дня этак через два, что ли?

— Да не позже, как через два дня, или все дело пропало! — решительным и уверенным тоном подтвердила девушка. — Через два дня я приду за запиской, и паспорт чтоб был уже готов мне.

— Хорошо, будет сделано, — согласился Бодлевский.

И Наташа стала диктовать ему содержание записки.

Тотчас же по уходе ее гравер принялся за работу.

Весь остальной день и всю ночь напролет прокорпел он над принесенными ею листками, вглядывался в характер почерка, сверял букву с буквой, слово с словом, и над каждым штрихом практиковался самым настойчивым образом, копируя и повторяя его чуть ли не по сто раз, пока, наконец, достигал желаемой чистоты; он перемарал несколько листов бумаги и самым упорным, что называется, микроскопическим трудом одолевал каждую букву. Он достиг уже того, что изменил свой почерк; оставалось еще придать ему непринужденную легкость и естественность. От натуги кровь бросилась ему в голову, в ушах звенело, и в глазах давно уже рябили зеленые мушки, а он все еще, не разгибая спины, продолжал работать.

Наконец, уже утром, записка была кончена, и под нею подписано имя княжны. Исполнение отличалось истинным мастерством и превзошло даже собственные ожидания Бодлевского. Легкость и чистота отделки были изумительны. Гравер, взглянув на почерк княжны, сличил его со своей работой и сам удивился — до какой степени поразительно было сходство.

И долго после этого любовался он на свое произведение, с тем отрадным отеческим чувством, которое так знакомо творцу-художнику, и лишь здесь-то, над этой запиской, впервые с гордостью сознал в себе истинного артиста.

IX

ЕРШИ

— Половина дела сделана! — решил он сам с собою, вскочив с провалившегося дивана после нервно-беспокойного часового полусна.

— Ну, а паспорт? Вот тебе и осечка! — озадачился гравер, вспомнив вторую часть непременного поручения Наташи. — Паспорт… Да… осечка… — долго бормотал он в раздумье, опустив голову и уперев худощавые руки в угловатые колена свои. Наконец, перебирая в уме разное возможное и невозможное, подходящее и неподходящее, набрел он случайно на воспоминание об одном земляке, сапожном подмастерье Юзиче, который, по собственному откровенному сознанию в хмельную минуту, «более чувствует охоты к швецам-рукодельникам[9] и к портняжному искусству, чем к сапожному ремеслу». Малый, значит, отчасти подходящий и в задуманном деле какие-нибудь лазейки указать может. Он уже с год назад был прогнан от «честного сапожного немца, Окерблюма», за пьянство с буйством и безобразием, да за то еще, что соседнему целовальнику стали уж больно часто «приходиться по нраву» окерблюмовские голенища, подошвы и прочий выростковый и опойковый товар. С тех самых пор Юзич решил, что не следует заниматься таким неблагодарным ремеслом, за которое хозяева выгоняют в шею да еще вором обзывают всеартельно, а лучше-де призаняться искусством свободным — хотя бы на первый случай карманным, а там швецовым или скорняжным, а затем, при дальнейшем развитии, можно и в ювелиры начистоту записаться[10]. И стал он, раб божий, вольною птицею лыжи свои направлять с площади на улицу, с улицы в переулок, из трактира в кабак, из кабака в «заведение» и все больше задними невоскресными ходами[11] норовил, с тех темных, незаметных лесенок, по которым спускается и подымается секрет, то есть свои, темные людишки, кои не сеют, не жнут и пожинаемое целовальникам да барышникам-перекупщикам сбывают. Полюбился ему как-то особенно душевным образом некий приют, в просторечии неофициально «Ершами» называемый; там он и резиденцию свою основал, и незаметным образом пристал к ершовскому хороводнику[12]. Любили ершовцы посещать Александринский театр — благо не очень далеко от «Ершей» находится, — и Юзич вместе с ними театралом сделался. Ершовцы же в Александринском театре не столько искусством артистов пленялись, сколько рыболовному промыслу себя посвящали — «удили камбалы и двуглазым[13] спуску не давали».

Вот про этого-то самого Юзича, земляка и сотоварища по первой школе, и вспомнил так упорно задумавшийся Бодлевский. Вспомнил, что месяца три назад встретил он Юзича на улице, зашел с ним в первый же трактир и там, за бутылкою пива, которым великодушно угостил его Юзич, разговорился с ним по душе о превратностях судеб вообще и своих незавидных обстоятельствах в особенности. Совета Юзича насчет хороводника Бодлевский не принял, ибо намеревался посвятить себя искусству самой высшей школы — превращать чистые бумажки в кредитные билеты государственного банка. Юзич, между прочим, радушно пожимая руку на прощанье, сказал своему товарищу:

— А если я тебе, друг любезный, на что-нибудь понадоблюсь или просто повидаться захочешь, так приходи на Разъезжую улицу, спроси там заведение «Ерши», а в «Ершах» Юзича, — там тебе и покажут. Я, брат, там завсегдатаем. А ежели буфетчик притворяться станет, что не знает такого имени, — наставительно прибавил Юзич, — так ты только шепни ему, что «секрет», мол, прислал, тотчас тебя и допустят.

Все это очень ясно и очень подробно припомнил Бодлевский в эту затруднительную для него минуту, припомнил и воспрянул просветленным духом своим. Надежда на скорое и удачное исполнение второй части Наташиного поручения начала блистать пред ним яркими лучами. Улыбаясь, стал он одеваться; улыбаясь, сбежал с лестницы и, улыбаясь же, фертом пошел по улице, по направлению к Загородному проспекту, в который у Пяти Углов впадает Разъезжая улица.

* * *

Продолжением Разъезжей улицы служит Чернышев переулок. Поэтому и та и другой — не что иное, как одна и та же артерия, соединяющая два такие пункта, как Толкучка, с одной стороны, и с другой — Глазов кабак, находящийся на Лиговке, по Разъезжей же улице, в тех первобытных странах, известных под именем Ямской, где обитает преимущественно староверческая, раскольничья и скопческая часть петербургского населения. Туда же тянется и татарская.

Странное, в самом деле, явление представляют осадки петербургской оседлости. В Мещанских, на Вознесенском и в Гороховой сгруппировался преимущественно ремесленный, цеховой слой, с сильно преобладающим немецким элементом. Близ Обухова моста и в местах у церкви Вознесенья, особенно на Канаве, и в Подьяческих лепится население еврейское, — тут вы на каждом почти шагу встречаете пронырливо-озабоченные физиономии и длиннополые пальто с камлотовыми шинелями детей Израиля. Васильевский остров — это своего рода status in statu — отличается совсем особенной, пустынно-чистоплотной внешностью с негоциантски-коммерческим и как бы английским характером. Окраины городского центра, как, например, Английская, Дворцовая и Гагаринская набережные, и с другой стороны Сергиевская и параллельно с нею идущие широкие улицы представляют царство различных палаццо, в которых засел остаток аристократический и вечно лепящийся к нему, как паразитное растение, элемент quasi-аристократический или откупной. Впрочем, та часть этого последнего разряда, которая резюмируется Сергиевской улицей, кроме аристократического, имеет еще характер отчасти военный, и именно учено-военный, с артиллерийским оттенком. Но все то, что носит на себе характер почвенный, великороссийский, — все это осело в юго-восточной окраине города, все это как-то невольно тянет к Москве и даже, по преимуществу, сгруппировалось в части, которая и название-то носит Московской.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50