Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Звезды смотрят вниз

ModernLib.Net / Историческая проза / Кронин Арчибалд / Звезды смотрят вниз - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Кронин Арчибалд
Жанр: Историческая проза

 

 


Звезды смотрят вниз

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Когда Марта проснулась, было ещё темно и очень холодно. Ледяной ветер с Северного моря врывался сквозь трещины в стенах, образовавшиеся в этом старом доме из двух комнат от его постепенного оседания. Вдалеке глухо шумел прибой. Больше ничего не нарушало тишины.

Марта лежала не шевелясь, сурово отодвинувшись подальше от Роберта, который всю ночь кашлял и метался, часто прерывая её сон. С минуту она размышляла, мужественно встречая наступающий день и стараясь подавить в себе горькое чувство к мужу. Потом, собравшись с силами, поднялась с постели.

Каменный пол леденил её босые ноги. Она торопливо, хотя и через силу, одевалась. В её движениях сказывалась энергия крепкой женщины, которой не было ещё и сорока лет. Тем не менее одевание так утомило её, что она задыхалась. Она не была голодна, — с некоторого времени она почему-то перестала ощущать сильный голод, но её мучила нестерпимая тошнота. Дотащившись до раковины, она открыла кран. Вода не шла. Трубы замёрзли.

Марта словно оторопела на мгновение и стояла, прижав огрубевшую руку к вздутому животу и глядя в окно на медленно занимавшуюся зарю. Внизу ряд за рядом вырисовывались туманные очертания копей. Справа чернел город Слискэйль, за ним — гавань, где мерцал один-единственный холодный огонёк, а дальше море, ещё более холодное. Слева застывший силуэт копра над шахтой «Нептун № 17», напоминая виселицу, выступал на фоне бледного утреннего неба, царил над городом, гаванью и морем.

Морщина на лбу Марты обозначилась резче. Вот уже три месяца тянется забастовка… Словно спасаясь от мыслей об этой беде, она резко отвернулась от окна и принялась разводить огонь. Нелёгкая задача. У неё были только сырые дрова, которые Сэмми вчера выловил из воды, да немного угольного мусора самого худшего сорта, его принёс Гюи с отвала. Её бесило, что ей, Марте Фенвик, которая, как и подобает жене углекопа, всегда имела запас наилучшего угля, приходится теперь возиться с мусором. Но в конце концов ей удалось развести огонь. Она вышла за дверь, одним сердитым ударом разбила лёд в кадке, наполнила водой чайник и, воротясь в кухню, поставила его на огонь.

Ждать пришлось долго. Но, наконец, вода вскипела, и Марта, налив себе чашку, примостилась у огня, сжимая чашку обеими руками и медленно прихлёбывая кипяток. Он её согрел, по онемевшему телу разлилась живительная теплота. Конечно, напиться чаю было бы ещё приятнее; с чаем ничто, ничто не может сравниться. Но и кипяток не плох: Марта чувствовала, что все в ней оживает. Пламя, охватив сырые дрова, осветило клочок старой газеты, оставшийся от растопки и лежавший на глиняном очаге. Продолжая прихлёбывать из чашки горячую воду, Марта машинально прочла:

«М-р Кейр Харди внёс в Палату общин запрос, предполагает ли правительство, в виду крайней нужды среди населения северных районов, предоставить школам возможность организовать питание детей неимущих родителей. На это получен ответ, что правительство не намерено такую возможность предоставить».

Лицо Марты, исхудавшее до костей, не выразило ничего — ни интереса, ни возмущения. Оно было непроницаемо, как сама смерть.

Вдруг она обернулась: так и есть, Роберт проснулся. Он лежал на боку в знакомой позе, подперев щеку рукой, и смотрел на неё. И сразу же накопившаяся горечь снова поднялась в душе Марты. Во всём, во всём, во всём виноват он. Тут Роберт закашлялся; она знала, что он всё время пытался удержать кашель из страха перед ней. Это был глубокий, тихий, привычный кашель, в нём не было ничего раздражающего. Кашель этот был как будто неотделим от Роберта, он его не мучил, он одолевал его как-то мягко, почти ласково. Рот его наполнился мокротой. Приподнявшись на локте, Роберт выплюнул её в клочок бумаги. Он постоянно нарезал такие квадратики, старательно, заботливо вырезал их из журнала «Тит-Битс» старым кухонным ножом с костяной ручкой. Запас бумаги у него никогда не переводился. Он отхаркивал мокроту в один из таких клочков, рассматривал её, потом складывал бумажку и сжигал её… сжигал с каким-то облегчением. Когда он лежал в постели, он бросал эти сложенные бумажки на пол и сжигал позже, после того как вставал. В Марте внезапно проснулась ненависть к мужу, к этому кашлю, неотделимому от него… Тем не менее она поднялась, снова наполнила чашку кипятком и отнесла ему. Роберт молча взял чашку из её рук.

Стало светлее. Часов в комнате теперь не было, они первыми были заложены, мраморные часы с башенкой, приз, полученный её отцом за игру в шары, — да, отец был славный человек и настоящий чемпион! — но Марта решила, что уже должно быть около семи. Она обернула шею чулком Дэвида, надела суконную кепку мужа, перешедшую теперь в её собственность, и потрёпанное чёрное пальто. Вот это уж во всяком случае приличная вещь — её чёрное суконное пальто! Она не из тех, что ходят в накинутом на плечи платке. Нет! Она всегда была и будет приличной женщиной, несмотря ни на что. Она всю жизнь старалась быть приличной.

Не сказав ни слова, не взглянув на мужа, она вышла, на этот раз через парадный ход. Закрывая лицо от резкого ветра, направилась вниз, в город, по крутому спуску Каупен-стрит.

Было ещё холоднее, чем вчера, ужасно холодно. Террасы пустынны, нигде ни души. Марта миновала трактир «Привет», потом Миддльриг, прошла мимо безлюдной лестницы клуба шахтёров, покрытой замёрзшими плевками, — след, оставшийся от последнего митинга, как остаётся на берегу пена после прилива. На стене было написано мелом: «Общее собрание в три часа». Это написал Чарли Гоулен, — тот, что работает контролёром у весов, здоровенный шалопай и забулдыга.

Марта дрожала от холода и старалась идти быстрее. Но не могла. Ребёнок, которого она носила в себе, лежал внутри, не шевелясь ещё, свинцовым грузом, мешал двигаться, тянул вниз, пригибал к земле. Беременна! В такое время!.. У неё три взрослых сына: Дэвиду, самому младшему, уже скоро пятнадцать… И влопаться таким образом! Она сжала кулаки. Негодование закипело в ней. А все он, Роберт… приходит домой пьяный и молча, угрюмо делает с нею, что хочет.

Большая часть лавок в городе была заперта. Многие из них закрылись совсем. Даже кооперативная. Но Марта не унывала. В её кошельке сохранилась ещё медная монета в два пенса. На эти два пенса она накупит всего вдоволь, не так ли? Конечно, не у Мастерса: вот уж два дня, как он держит на запоре свою лавку, битком набитую закладами, среди которых имеются и её собственные ценные вещи; три медных шарика над его дверью позвякивают безнадёжно. И не у Мэрчисона, и не у Доббса, и не у Бэйтса. Все они закрыли свои лавки, все боятся, до смерти боятся, как бы не случилось беды.

Она свернула на Лам-стрит, перешла через дорогу, спустилась узким переулком к бойне. Когда она подошла ближе, лицо её просветлело. Хоб был здесь. В жилете поверх рубахи и в кожаном фартуке он подметал залитый бетоном двор.

— Найдётся что-нибудь сегодня, Хоб? — Голос её звучал робко, и она стояла не двигаясь, ожидая, пока он обратит на неё внимание.

Он отлично её заметил, но по-прежнему, не поднимая головы, сгонял метлой грязную воду с плит. От его мокрых красных рук шёл пар. Марта терпеливо дожидалась. Хоб — молодчина, Хоб знает её, он сделает для неё, что может. Она стояла и ждала.

— Нет ли каких-нибудь обрезочков, Хоб?

Она просила немногого — какой-нибудь никому не нужный кусок, обрезки потрохов, которые обычно выбрасывались.

Хоб, наконец, прервал свою работу и, не глядя на Марту, сказал отрывисто и грубо, потому что ему неприятно было отказывать ей:

— Ничего сегодня нет.

Она смотрела ему в лицо.

— Ничего?

Он покачал головой.

— Ничего! Ремедж приказал нам заколоть весь скот ещё вчера вечером, в шесть часов, и все свезти в лавку. Он, должно быть, узнал, что я раздаю кости. Он чуть мне головы не оторвал!

Марта закусила губы. Итак, значит, Ремедж отнял у них надежду поесть супу или кусочек жареной печёнки. Она стояла расстроенная. Хоб с ожесточением орудовал метлой.

Марта шла обратно, задумавшись, постепенно ускоряя шаг, снова переулком, потом по Лам-стрит до гавани. Здесь она с первого взгляда увидела, что нет надежды получить что-нибудь. Ветер раздувал её платье, но она стояла неподвижно. Измождённое лицо выражало теперь полное смятение. Не получить и селёдки; а она было уже решилась обратиться за подачкой к Мэйсерам. «Энни Мэйсер» стояла среди других лодок, выстроившихся в ряд за молом, с убранными, нетронутыми сетями. «Это все из-за погоды, — подумала Марта уныло, блуждая взглядом по грязным, бурлящим волнам. — Ни одна лодка не вышла сегодня в море».

Она медленно отвернулась и с поникшей головой зашагала обратно в город. На улицах попадалось теперь больше людей, город оживал, несколько телег с грохотом катилось по мостовой. Прошёл Харкнесс из школы на Бетель-стрит, человечек с острой бородкой, в золотых очках и в тёплом пальто; несколько работниц канатного завода в деревянных башмаках; клерк, дуя на окоченевшие пальцы, торопился в канцелярию городской думы. Все они старались не замечать Марту, избегали её взгляда. Они не знали, кто такая эта женщина. Но они знали, что она — с Террас, откуда шла беда, та напасть, что обрушилась на весь город в течение последних трёх месяцев. Едва волоча ноги, Марта стала взбираться на холм.

У булочной Тисдэйля стоял запряжённый фургон, в который грузили хлеб для развозки. Сын хозяина, Дэн Тисдэйль, бегал из пекарни на улицу и обратно с большой корзиной на плече, наполненной свежеиспечёнными булками. Когда Марта поравнялась с булочной, у неё дух захватило от горячего вкусного аромата свежего хлеба, шедшего из подвала, где помещалась пекарня. Она инстинктивно остановилась. Она была близка к обмороку — так ей вдруг захотелось хлеба. В эту минуту Дэн вышел на улицу с полной корзиной. Он увидел Марту, увидел и голодное выражение её лица. Дэн побледнел: что-то похожее на ужас омрачило его глаза. Недолго думая, он схватил булку и бросил её Марте в руки.

Она ни слова не вымолвила, но от благодарности чуть не заплакала. Туман носился перед её глазами, пока она продолжала свой путь вверх по Каупен-стрит и потом по Севастопольской улице. Марте всегда нравился Дэн, славный парень, который работал в копях «Нептун», потому что это освобождало от военной службы, а с тех пор как началась забастовка, помогал отцу, развозя в фургоне хлеб. Он часто болтал с её сыном Дэви.

Немного запыхавшись, после крутого подъёма, Марта добралась до дверей своего дома и уже взялась было за ручку.

— Знаете, у миссис Кинч заболела Элис, — остановила её Ханна Брэйс, её ближайшая соседка.

Марта покачала головой: всю последнюю неделю дети на Террасах один за другим заболевали воспалением лёгких.

— Передайте миссис Кинч, что я забегу к ней попозже, — сказала она и вошла к себе.

Все четверо — Роберт и трое сыновей — уже встали, оделись и собрались вокруг огня. Как и всегда, глаза Марты первым делом обратились к Сэмми. Он улыбнулся ей, не разжимая губ, улыбкой, которая была у него всегда наготове и от которой его голубые глаза, глубоко посаженные под шишковатым лбом, превращались в едва видные щёлочки. В улыбке Сэма сквозила беспредельная уверенность к себе. Он был старший сын и любимец Марты и, несмотря на свои девятнадцать лет, работал уже забойщиком в шахте «Нептун».

— Эге, гляди-ка! — подмигнул Сэм Дэвиду. — Гляди, какова у нас мамаша! Ходила, ходила до тех пор, пока не подцепила где-то целую булку для тебя.

Дэви в своём углу послушно улыбнулся: это был худенький, тихий и бледный мальчик с серьёзным и упрямым выражением продолговатого лица. Когда он наклонился к огню, на спине его резко выступили лопатки; большие тёмные глаза всегда глядели испытующе, но сейчас их взгляд немного смягчился. Дэвиду было от роду четырнадцать лет, он работал под землёй в «Нептуне» на участке «Парадиз»[1] в качестве подкатчика, по девяти часов в смену, в настоящее же время бастовал и был порядком голоден.

— Что вы на это скажете, ребята? — продолжал Сэм. — Дядя Сэмми тренируется для роли «живого скелета», теряет в весе шестьдесят кило за две недели, выполняя «Советы полным дамам» и проходя курс лечения от тучности. А тут наша мамаша является домой с таким угощением! Тяжёлая задача для Сэмми, не так ли, Гюи, парнишка?

Марта сдвинула тёмные брови.

— Скажи спасибо, что хоть это достала. — И принялась резать булку на ломти.

Все следили за ней, как зачарованные, даже Гюи, занятый починкой своих старых футбольных башмаков, — и тот поднял глаза. А чтобы отвлечь мысли Гюи от футбола, требовалось немаловажное событие. Гюи был прямо-таки помешан на футболе, считался вожаком местной, слискэйльской футбольной команды, — это в семнадцать лет, заметьте! — и посвящал ей всё то время, когда не был занят откаткой вагонеток в «Парадизе».

Гюи ничего не ответил Сэму. Гюи редко находил, что сказать. Он был молчалив, ещё молчаливее, чем его отец. Но и он тоже не отрывал глаз от хлеба.

— Ах, извини, мама, — Сэмми вскочил и взял из рук Марты тарелку с нарезанным хлебом, — и о чём я только думаю! Совсем забыл правила хорошего тона. «Разрешите предложить», как сказал герцог в великолепном мундире тайнских гусар. — И Сэм поднёс тарелку отцу.

Роберт взял один из ломтиков. Посмотрел сначала на него, потом на Марту.

— Это из Попечительства?[2] Если от них, то я не стану есть.

Их взгляды скрестились.

Он повторил упавшим голосом:

— Я тебя спрашиваю, откуда хлеб? Из Попечительства, или нет?

Марта всё ещё смотрела на него, думая о том, каким безумством с его стороны было ухлопать все их сбережения на эту забастовку. Потом она ответила:

— Нет.

— Господи, да не всё ли равно? — вмешался Сэм со своей обычной шумной весёлостью. — Никто из нас не откажется его есть, я полагаю. — Он выдержал взгляд отца все с той же дерзкой весёлостью. — Нечего так смотреть, папа. Всему бывает когда-нибудь конец. И я не больно заплачу, когда это кончится. Я хочу, наконец, взяться за работу, а не сидеть сложа руки и дожидаться, пока мать добудет какую-нибудь жратву. — Он обратился к Дэви: — Прошу вас, граф, возьмите кусок этой мочалы! Не сомневайтесь! Уверяю вас, единственное, что может случиться, — это то, что вас стошнит…

Марта вырвала тарелку из его рук.

— Я не люблю таких шуток, Сэмми! Нечего насмехаться над хорошей пищей!

Она сердито хмурилась, говоря это. Но всё же дала Сэмми самый большой ломоть. Другой протянула Гюи, а себе оставила самый маленький.

II

Десять часов. Дэвид взял шапку, выскользнул из дому и побрёл по неровно осевшей мостовой Инкерманской улицы. Все улицы шахтёров в Слискэйле носили названия тех мест Крыма, где были некогда одержаны славные победы. Главная улица — та, на которой жил Дэвид, — называлась «Инкерманской». Соседняя — Альминской; под ней шла Севастопольская, а в самом низу, — где жил Джо, — Балаклавская. Дэвид направился к Джо, в надежде, что тот пойдёт с ним погулять.

Ветер утих, и неожиданно выглянуло солнце. Обилие яркого света радовало мальчика, хотя и слепило непривыкшие к нему глаза. Зимой, когда он работал в шахте, он часто не видал солнца помногу дней подряд. Когда он утром спускался в шахту, было ещё темно. И так же темно бывало, когда он вечером поднимался наверх.

А сегодня день, хотя и холодный, ярко сиял, наполняя все существо Дэвида какой-то необычной радостью и смутным воспоминанием о тех редких случаях, когда отец отправлялся удить рыбу на Уонсбек и брал его с собой. Мрак и грязь шахты оставались далеко позади, вокруг был зелёный орешник и журчала чистая, прозрачная вода…

— Гляди, гляди, папа! — вскрикивал он, когда его восхищённый взгляд встречал целую поляну раннего первоцвета.

Он свернул на Балаклавскую.

Подобно другим улицам шахтёров, она тянулась на добрые пятьсот ярдов. Здесь было царство почернелых от грязи и копоти каменных домов, испещрённых безобразными белыми шрамами в тех местах, где были залиты извёсткой самые большие или свежие трещины. Четырёхугольные трубы, покривившиеся, полуразвалившиеся, походили на пьяных. Длинный ряд крыш благодаря оседанию домов образовал волнообразную линию, напоминая море в бурную погоду. Дворы были обнесены заборами, сооружёнными из чего попало — сгнивших железнодорожных шпал, поленьев, ржавого рифлёного железа, за заборами — в качестве опоры — навалены кучи пустой породы и шлака. В каждом дворе была общая уборная, в каждой такой уборной стоял железный бак. Уборные были похожи на сторожевые будки между рядами домов, а в конце каждого ряда беспорядочно громоздились разные службы, выстроенные кое-как, на неровной земле, рядом с голыми участками рельсовых путей. Рудник «Нептун № 17» был расположен приблизительно посредине, а за ним простирался кочковатый, весь в трещинах и лужах, унылый пустырь «Снук». Пустырь окаймляли старые выработки «Нептуна», заброшенные сотню лет назад. На «Снук» выходила зияющим устьем старая шахта Скаппер. Все здесь имело отношение только к копям. Далеко вокруг, на плоской равнине, не видно было ничего, кроме рудничных труб, отвалов, надшахтных копров, — всего, что связано с копями. Развешанное на верёвке бельё сочными голубыми и алыми тонами с прямо оскорбительной резкостью выделялось на унылом грязно-сером фоне всего этого места. Это бельё на верёвке придавало всей картине какую-то угрюмую и словно извращённую красоту.

Дэвиду всё здесь было хорошо знакомо. Он и раньше находил здесь мало привлекательного, а теперь — меньше, чем когда бы то ни было. Над длинным рядом мрачных, прижатых друг к другу жилищ словно нависла атмосфера апатии и безнадёжности. Несколько шахтёров — Боксёр Лиминг, Кикер Хау, Боб Огль и другие, весь кружок завзятых картёжников, сидели на корточках у стены. Они теперь не играли в карты, потому что у них не было ни гроша медного, и сидели здесь молча, просто так, от нечего делать. Боб Огль, работавший в «Парадизе» в первой смене, кивком поздоровался с Дэви, поглаживая узкую голову своей собаки. Лиминг промолвил:

— Здорово, Дэви. Как дела?

Дэвид ответил:

— Здорово, Боксёр.

Остальные с интересом посматривали на Дэви, так как он был сыном Роберта, зачинщика забастовки. Перед ними стоял бледный мальчик в костюме грубой шерсти, из которого он давно вырос, с бумажным шарфом на шее, в тяжёлых деревянных башмаках шахтёра (так как кожаные были заложены), с давно не стриженной головой, по-детски тонкими запястьями и большими рабочими руками.

Он чувствовал на себе любопытные взгляды, но, спокойно откинув голову, зашагал к дому № 19, где жил Джо. На воротах этого дома была вкось и вкривь намалёвана надпись: «Агент по продаже велосипедов. Похоронное бюро. Даются обеды». Дэвид вошёл.

Джо и его отец, Чарли Гоулен, завтракали: на деревянном некрашеном столе стоял полный горшок холодного паштета, большой коричневый чайник, открытая жестянка с сгущённым молоком и неровно початый каравай хлеба. Беспорядок на столе был невообразимый. Такой же беспорядок царил во всей квартире из двух комнат, соединённых отвесной лестницей. Грязь, куча всяких съестных припасов, треск огня, разбросанная повсюду одежда, немытая посуда, запах жилья, пива, сала, пота — и во всем неряшливый, убогий комфорт.

— Алло, мальчик, как поживаешь?

И Чарли Гоулен, в сорочке, заправленной в брюки, с незастёгнутыми, свисавшими на толстый живот подтяжками, в ковровых домашних туфлях на босу ногу, отправил в свой большой рот громадный кусок мяса. Потом помахал могучим красным кулаком, в котором держал нож, и приветливо закивал Дэвиду. Чарли был неизменно приветлив, всегда и со всеми; что называется, душа-человек был этот большой Чарли, контролёр-весовщик на «Нептуне». Он ладил с рабочими, ладил и с Баррасом. Он был на все руки мастер: сам хозяйничал, так как жена его умерла три года тому назад; непрочь был тайком поохотиться на кроликов или половить лососей там, где это было запрещено.

Дэвид сидел, наблюдая, как ели Джо и Чарли. А ели они смакуя, с безмерным аппетитом: молодые челюсти Джо методически жевали и чавкали, Чарли причмокивал жирными губами, выгребая ножом застывший соус из горшка с паштетом. Дэвид невольно облизнулся, рот его наполнился слюной. Вдруг, когда они уже почти кончили завтрак, Чарли, словно осенённый внезапной догадкой, перестал на минуту орудовать ножом в горшке.

— Может быть, и ты, паренёк, не прочь поскрести в горшке?

Дэвид отрицательно покачал головой: что-то заставило его отказаться. Он усмехнулся.

— Я уже завтракал.

— Ах, так! Ну что же, раз ты уже перекусил…

Маленькие глазки Чарли лукаво поблёскивали на его широком красном лице. Он покончил с паштетом.

— А что делает твой отец теперь? Ведь похоже на то, что дело наше лопнуло.

— Не знаю.

Чарли облизал нож и удовлетворённо вздохнул.

— Да, натерпелись мы горя… Я с самого начала был против… И Геддон был против. Никто из нас не хотел этого. Поднимать историю из-за кожанов[3] и грошевой прибавки на тонну! Говорил я, что из этого ничего не выйдет.

Дэвид посмотрел на Чарли. Чарли был весовщиком от рабочих, служащим местной организации Союза горняков и состоял в приятельских отношениях с Геддоном, представителем Союза в Тайнкасле. И Чарли отлично знал, что дело тут было вовсе не в кожанах и не в прибавке полпенни за тонну угля. Дэвид сказал серьёзно:

— В шахтах Скаппер-Флетс очень много воды.

— Воды! — Чарли улыбнулся ясной улыбкой всезнающего человека. Он работал наверху, у выхода шахты, проверяя вес поднимавшихся со скрипом вагонеток, в шахту ему никогда не приходилось спускаться. Поэтому он и мог позволить тебе разыгрывать всезнайку. — «Парадиз» всегда был мокрым местом. Там вода стояла подолгу. И Скаппер-Флетс, я думаю, не хуже остальных шахт. Не такой человек твой отец, чтобы испугаться лишней капли воды, — ведь правда?

Дэвид, не глядя, чувствовал, что Чарли ухмыляется, и негодование его росло. Он сказал сдержанно:

— Отец работает в копях вот уже двадцать пять лет, так что вряд ли он боится воды.

— Отлично, отлично, я так и знал, что ты это скажешь. Стой крепко за отца. Если не ты, то кто же за него постоит? Я тебя за это ничуть не осуждаю. Ты парень сметливый.

Чарли громко рыгнул, уселся на своё место у огня и, зевая, потягиваясь, принялся набивать почерневшую трубку.

Джо и Дэви вышли на улицу.

— Ему-то не приходится спускаться в «Парадиз»! — непочтительно заметил Джо, как только дверь за ними захлопнулась. — Старый чёрт! Ему бы очень полезно было поработать внизу в воде, как работаю я.

— Не в одной только воде тут дело, Джо, — сказал убеждённо Дэвид. — Знаешь, мой отец говорит…

— Знаю, знаю! Мне до смерти надоело это слышать — и всем остальным тоже, Дэви. Твой отец знает Скаппер-Флетс, а думает, что знает все копи.

Дэвид горячо возразил:

— Ему известно очень многое, поверь, Джо. Не для потехи же он всё это затеял!

— Он-то — нет, а вот некоторые другие… Осточертело им работать в воде, вот они и подумали, что хорошо будет отдохнуть. Ну, а теперь, после того как они этим проклятым отдыхом вволю натешились, они рады на все пойти, только бы снова начать работать, хотя бы шахты доверху были залиты водой.

— Что ж, пускай выходят на работу.

Джо сказал хмуро:

— Они и выйдут, можешь быть спокоен. Вот подожди, в три часа будет собрание, тогда услышишь. И не становись ты, пожалуйста, на дыбы! Меня все это бесит не меньше, чем тебя. Опротивела мне эта шахта проклятущая! При первом удобном случае я улизну отсюда. Вовсе не намерен торчать на этой работе до конца своих дней! Я хочу обзавестись монетой и увидеть хоть кусочек настоящей жизни!

Дэвид молчал, расстроенный и возмущённый, чувствуя, что все в жизни против него. Ему тоже хотелось избавиться от «Нептуна», но не таким путём, каким хотел сделать это Джо. Он вспомнил, как Джо убежал когда-то, как его, плачущего, привёл обратно Роддэм, полицейский сержант, и потом отец задал ему здоровую порку.

Мальчики молча шагали рядом. Джо, немного рисуясь, на ходу раскачивался всем телом, засунув руки в карманы. Это был хорошо сложённый юноша, двумя годами старше Дэвида, с квадратными плечами, прямой спиной, густой шапкой чёрных курчавых волос и небольшими живыми карими глазами. Джо был очень красив и знал это. Во взгляде его светилась самоуверенность, даже в лихо заломленной кепке чувствовались задор и тщеславие. Помолчав некоторое время, он продолжал:

— Когда хочешь жить в своё удовольствие, надо иметь деньги. А разве здесь, на шахтах, скопишь что-нибудь? Чёрта с два! На большие деньги здесь рассчитывать нечего. Ну, а я хочу жить весело. И иметь много денег. Надо поискать в других местах. Тебе-то хорошо, ты, может быть, попадёшь в Тайнкасл. Твой отец хочет, чтобы ты поступил в колледж, это тоже одна из его фантазий. А мне придётся самому о себе позаботиться. И позабочусь, вот увидишь! Надо только одно помнить: занимай место, пока его не занял другой!

Он вдруг оборвал свою хвастливую болтовню и дружески ударил Дэви по плечу, улыбаясь весёлой и ласковой улыбкой. Когда Джо этого хотел, он умел быть весел и ласков, как никто, — его весёлость согревала душу, красивые карие глаза сияли добротой, и он казался самым славным из всех славных малых.

— Пойдём к лодке, Дэви, покатаемся вдоль берега, потом отъедем подальше и посмотрим, не попадётся ли что-нибудь.

Они прошли уже Гаванную улицу и достигли берега. Перелезли через дамбу и очутились на твёрдом песке. За ними лежала цепь высоких дюн, поросших редкой жёсткой травой и осокой, покрытой налётом соли. Дэвид любил дюны. Летом, по субботам, когда они поднимались наверх из «Нептуна» и отец отправлялся с товарищами в трактир «Привет», Дэвид забирался на дюны и здесь, в одиночестве, среди осоки, слушал пение жаворонка, бросив свою книгу и ища глазами крошечное пятнышко, там высоко, в ярко-голубом небе. И сейчас его тянуло лечь на песок. Голова опять кружилась, толстый ломоть свежего хлеба, съеденный утром с такой жадностью, свинцом лежал у него в желудке. Но Джо был уже у мола.

Взобравшись на мол, они очутились в гавани. Здесь, в грязной, пенившейся воде, несколько мальчиков с Террас искали уголь. Привязав к шесту старое ведро, в котором были пробиты дырки, они вылавливали им куски угля, упавшие в воду при погрузке барж ещё в то время, когда в порту работали. Лишившись угольного пайка, который рабочие получали из шахты два раза в месяц, они рылись здесь в грязи в поисках топлива, о котором прежде никто бы и не вспомнил. Джо смотрел на них с тайным пренебрежением. Он постоял у воды, широко расставив ноги и засунув руки в выпятившиеся карманы брюк. Джо испытывал презрение к этим беднякам. Его погреб был набит отличным углём, стащенным из шахты; он сам стащил его, выбрав лучший из кучи. А желудок его был всегда набит пищей, хорошей пищей, — об этом заботился Чарли, его отец. И все потому, что они с отцом знали, как нужно действовать: брать, добывать все, а не стоять тут в воде, дрожа, умирая с голоду, роясь в грязи, в робкой надежде, — авось что-нибудь сжалится над тобой и прыгнет к тебе в ведро.

— А, Джо, здорово! — прокричал заискивающе Нед Софтли, слабоумный откатчик из «Парадиза». Его длинный нос покраснел, все его тщедушное недоразвитое тело судорожно дрожало от холода. Он бессмысленно посмеивался.

— Нет ли окурочка, а, Джо, голубчик? Смерть покурить хочется.

— Будь я проклят, Нед, дружище… — Джо мгновенно проявил сочувствие и великолепный размах. — Будь я проклят, если это у меня не последний! — Он вытащил торчащий у него за ухом окурок, огорчённо посмотрел на него и зажёг его с самым дружеским сожалением. Но когда Нед, взяв окурок, отошёл, Джо ухмыльнулся: конечно, у него в кармане лежала целая пачка папирос «Вудбайн». Но неужели же рассказывать об этом Неду? Боже сохрани! Все ещё усмехаясь, он посмотрел на Дэвида, как вдруг чей-то вопль заставил его снова быстро обернуться.

Это вопил Нед, громко протестуя. Он набрал полный или почти полный мешок угля, проработав три часа на пронизывающем ветру, и только что собирался взвалить мешок на спину и нести домой. Но Джек Викс опередил его. Джек, здоровенный, неотёсанный малый лет семнадцати, преспокойно дожидался подходящего момента, чтобы присвоить добычу Неда. Он подхватил мешок и, с вызовом посмотрев на остальных, хладнокровно, походкой гуляющего человека, зашагал из гавани. В толпе мальчишек раздался взрыв хохота. Ну и потеха! Джек стащил уголь Софтли и идёт себе с ним как ни в чём не бывало, а Нед ревёт и визжит ему вслед как сумасшедший! Настоящая комедия! Джо хохотал громче всех.

Не смеялся только Дэвид. Лицо его было бледно.

— Джек не смеет брать этого угля, — сказал он тихо, — это уголь Софтли. Софтли его собирал.

— Хотел бы я видеть, кто ему помешает! — Джо захлёбывался от смеха. — О господи, нет, вы только посмотрите на рожу Неда, скорее посмотрите…

Юный Викс шествовал по дамбе, легко неся мешок, а за ним бежал плачущий Софтли и насмешливая толпа оборванцев.

— Это мой уголь, — визжал Нед, и слёзы текли по его лицу. — Я столько возился тут, пока собрал его, чтобы маме было чем истопить…

Дэвид сжал кулаки и шагнул наперерез Виксу. Тот сразу остановился.

— Эй! — сказал он. — Что это с тобой?

— Это уголь Неда, — сказал Дэвид сквозь стиснутые зубы. — Ты не смеешь его отнимать. Это нечестно. Несправедливо.

— Чёрт возьми! — пробурчал Джек растерянно. — А кто же это мне помешает?

— Я.

В толпе никто больше не смеялся. Джек не торопясь опустил мешок на землю.

— Ты?

Дэвид утвердительно кивнул головой. Нервы его были до того напряжены, что он не мог произнести ни слова. В нём кипело возмущение несправедливым поступком Джека. Викс был уже почти взрослый мужчина, курил, ругался и пил водку. Он был на целый фут выше Дэви и на полпуда тяжелее. Но Дэвида это не остановило. Он в эту минуту помнил только одно: что Виксу надо помешать обидеть Неда Софтли.

Вике вытянул перед собой кулаки, один над другим.

— Ну-ка, ударь! — ехидно предложил он. Это был традиционный вызов на бой.

Дэвид одним взглядом охватил одутловатое, прыщавое лицо Джека, копну светлых, как лён, волос. Всё было как-то особенно отчётливо и ярко. Он видел угри на нечистой коже Джека, крошечный бугорок на его левом веке. Затем он быстрым, как молния, движением сбил вниз кулаки Джека, а правой рукой нанёс ему сильный удар в нос. Замечательный удар. Нос Джека заметно сплющился, и из него хлынула кровь. Толпа взревела, и трепет свирепого и радостного возбуждения пронизал Дэвида.

Джек отступил, мотая головой как собака, потом снова яростно бросился вперёд. Он размахивал руками, словно молотя цепом.

В эту минуту из обступившей их толпы раздался предостерегающий крик:

— Глядите, ребята, «Скорбящий» идёт!

Дэвид, отвлечённый этим криком, повернул голову, и кулак Джека угодил ему прямо в висок.

Сразу же всё стало как-то странно уплывать назад, всё закружилось перед его глазами, на миг ему почудилось, будто он спускается в шахту, — так внезапно надвинулась на него темнота, и зазвенело в ушах. Потом он лишился сознания.

Толпа поспешно разбежалась. Даже Нед Софтли торопливо ушёл, не забыв захватить свой уголь.

«Скорбящий» тем временем подошёл ближе. Он прогуливался по берегу, наблюдая, как волны тихо набегали на песок и отбегали назад. «Иисус Скорбящий» очень любил море. Он. каждый год брал в «Нептуне» отпуск на десять дней и проводил его в Витли-Бэй, мирно бродя взад и вперёд по набережной между щитами, на которых начертан был его любимый текст: «Иисус скорбел о грехах мира». Эти самые слова были выведены золотыми буквами на фасаде его домика, и потому-то, хотя его настоящее имя было Клем Дикери, его все звали «Иисус Скорбящий», или просто «Скорбящий». «Скорбящий» работал в копях, но не жил наверху, на Террасах. Жена его Сюзен торговала пирогами своего приготовления в маленькой лавчонке в конце Лам-стрит, а над лавчонкой помещалась их квартира. Сюзен предпочитала другой, более грозный текст священного писания: «Будь готов предстать перед господом». Этот текст был напечатан на всех бумажных мешочках, в которых она отпускала свои изделия, и отсюда в Слискэйле пошла поговорка: «Ешь пироги Сюзен Дикери и готовься предстать пред господом». Но пироги были отличные, Дэвид их любил. Любил он и Клема Дикери, «Скорбящий» был тихий, безобидный фанатик. И он, по крайней мере, был человеком искренним.

Когда Дэвид очнулся и открыл затуманенные глаза, «Скорбящий» стоял, наклонясь над ним, похлопывая его по ладоням и глядя на него с меланхолической заботливостью.

— Теперь всё прошло, — сказал Дэвид, с трудом поднявшись на локте.

«Скорбящий» проявил замечательную выдержку, ни словом не упомянув о драке. Вместо этого он спросил:

— Ты когда в последний раз ел?

— Сегодня утром. Я завтракал.

— Встать можешь?

Дэвид поднялся, держась за Клема. Он пошатывался, но пытался улыбкой скрыть слабость.

«Скорбящий» мрачно смотрел на него. Он всегда действовал напрямик. И на этот раз он объявил:

— Ты ослабел от голода. Пойдём ко мне домой.

Продолжая поддерживать мальчика, он медленно повёл его по песку через дюны и провёл в свой дом на Лам-стрит.

На кухне у Дикери Дэвид уселся за стол. В этом помещении Клем устраивал свои «кухонные собрания». На стенах ярчайшими красками пылали аллегорические изображения «Страшного суда», «Воскресения мёртвых», «Широкой и узкой стези». На этих картинах было множество парящих ангелов, бесполых, светлокудрых фигур в белоснежных одеяниях, они трубили в золотые трубы. Ангелов окружало ослепительное сияние. А ниже царил мрак, — там, где среди разрушенных коринфских колонн выли исчадия тьмы, подгоняя толпы грешников, трепетавших на краю бездны.

Над камином были подвешены на верёвочках сухие травы и морские водоросли. Клем знал все лекарственные растения, усердно собирал их во время цветения под изгородями, среди скал. И сейчас он стоял у огня, заваривая что-то вроде ромашки в фаянсовом чайнике. Заварив, налил в чашку и поставил перед Дэвидом. Затем, не говоря ни слова, вышел из кухни.

Дэвид выпил отвар. Горькая, но ароматная и очень горячая жидкость согрела его, подкрепила и успокоила. Он забыл о драке и почувствовал, что голоден. Тут дверь отворилась, снова вошёл «Скорбящий» и с ним его жена. Она до странности походила на мужа, эта маленькая, опрятная женщина, вся в чёрном, тихая, с сдержанными движениями и с таким же, как у Клема, спокойно-сосредоточенным выражением лица. Молча поставила она перед Дэви тарелку с двумя только что испечёнными пирожками. Потом из синего эмалированного кувшинчика облила каждый пирожок горячим соусом.

— Ешь не сразу, а помаленьку, — сказала она ровным голосом. И, отойдя, встала рядом с мужем. Оба наблюдали за мальчиком, который, с минуту поколебавшись, принялся есть.

Пирожки были восхитительны, подливка — жирная, вкусная. Он съел первый до крошки, потом, случайно подняв глаза, увидел, что муж и жена все ещё смотрят на него с серьёзным выражением. «Скорбящий» торжественно процитировал вполголоса текст священного писания: «Я напитаю вас и детей ваших. И он утешал их и ласково говорил с ними».

Дэви пытался улыбкой выразить благодарность; но, от неожиданности ли этой проявленной к нему доброты, или от чего другого, у него вдруг перехватило горло. Его это злило, но он ничего не мог с собой поделать. Им овладело вдруг мучительное волнение, воспоминание о том, что он перенёс, что все они перенесли за последние три месяца. Ужас всего этого внезапно встал перед ним. Он вспомнил, как они урезывали себя во всём, закладывали вещи, вспомнил скрытую горечь в отношениях между родителями, раздражительность матери, упорство отца… Ему было только четырнадцать лет. За весь вчерашний день он съел только одну репу, которую взял на ферме Лиддля. Мир вокруг него был богат и прекрасен, а он, как дикое животное, забрался на поле и украл репу, чтобы утолить голод.

Он опустил голову на свою худую руку. В нём росла неожиданная странная потребность сделать что-нибудь… что-нибудь, что помогло бы людям, заживило их раны. Он должен сделать что-нибудь. И сделает. Слеза покатилась по щеке и капнула в подливку. На стенах ангелы трубили в трубы. Дэвид сконфуженно высморкался.

III

Половина второго. Завтрак в «Холме» почти окончен. Артур сидит за столом, держась прямо, его голые колени скрыты под белой скатертью, а башмаками он едва достаёт до пушистого эксминстерского ковра. Пока они завтракали, он всё время раздражал отца, не отрывая от него любящего, встревоженного взгляда. Атмосфера скрытого напряжения, предчувствие какого-то кризиса пугали и почти парализовали Артура. И, как всегда в минуту сильного волнения, он потерял аппетит, самый вид еды вызывал у него тошноту. Ему было известно, что сегодня собрание шахтёров, рабочих отца, которым полагалось честно и преданно работать в его копях. Он знал, что всё зависит от этого собрания, что на нём решается вопрос, выйдут ли они снова на работу, или будут продолжать ужасную забастовку. Эта мысль вызвала у Артура лёгкий трепет беспокойства. В глазах его светилась горячая преданность отцу.

Волнение Артура объяснялось ещё тем, что он ждал от отца приглашения ехать с ним в Тайнкасл. Он ожидал этого с десяти часов утра, с той минуты, когда услышал, что Бартлею приказано запрягать шарабан. Но обычного приглашения не последовало. Отец едет в Тайнкасл, едет к Тоддам, а его, Артура, не берет! С этим было очень трудно примириться.

За столом шёл спокойный разговор, направляемый и поддерживаемый отцом Артура. Такого рода спокойные разговоры здесь велись всё время, пока шла забастовка. И всегда на самые нейтральные темы: о предстоящей постановке «Мессии» в Союзе певчих, о том, помогает ли матери новое лекарство, о том, как хорошо сохранились цветы на бабушкиной могилке, — и всегда в спокойном, очень спокойном тоне. Ричард Баррас был вообще человек уравновешенный. Во всём его поведении сказывалась непоколебимая выдержка. Он сидел во главе стола, сурово-безмятежный, словно эти три месяца забастовки в его шахте «Нептун» были совершеннейшей чепухой. Сидел в своём большом кресле, чопорно выпрямившись (вот почему Артур тоже старался держаться прямо), и ел сыр, сельдерей из собственного огорода и бисквиты. Простое меню. Ведь завтрак состоял из самых простых блюд, этого требовал Баррас. Он любил придерживаться известного режима: тонкие ломтики говядины, холодная ветчина, баранье филе, — все в своё время. Он терпеть не мог пышности и богатой сервировки. Он это запрещал у себя в доме. Ел почти рассеянно, сжимая узкие яркие губы и грызя крепкими зубами сельдерей. Это был человек не особенно большого роста, но с широкой грудью, могучими плечами и большими руками. В нём чувствовалась большая физическая энергия. У него было румяное лицо и такая короткая мускулистая шея, что голова, казалось, вырастала прямо из груди. Седоватые волосы были низко острижены, скулы резко выступали, глаза с красивым разрезом глядели пронизывающе. У него был тип северянина, не столько грубый, сколько суровый, тяжеловесный. Человек твёрдых убеждений и крепкой веры, либерал, который строго соблюдал воскресенье, ввёл у себя в доме общую вечернюю молитву, читал домочадцам вслух Библию, часто доводя Артура до слёз, и не боялся признаться, что в юности сочинял гимны. Вообще у Барраса хватило бы смелости признаться в чём угодно. Когда он вот так, как сейчас, сидел за столом, выделяясь на жёлтом лакированном фоне большого американского органа, который он — из любви к музыке Генделя — поставил в столовой, истратив на него большие деньги, вся его фигура, казалось, излучала присущую ему внутреннюю цельность. Артур это инстинктивно чувствовал. Он любил отца. Для Артура отец был совершенством, богом.

— Да ну же, Артур, ешь свой пудинг, милый. — Мягкий упрёк тёти Кэрри заставил Артура в замешательстве посмотреть на стоявшую перед ним тарелку. Пудинг из остатков пирога, из подгорелых кусков, — он терпеть его не может. Но он сделал над собой усилие и принялся есть в надежде, что отец заметит это и похвалит его. Хильда, окончив завтрак, смотрела прямо перед собой с обычным угрюмым, неприветливым выражением. Грэйс, улыбающаяся, естественная, простодушная, казалось, чему-то тайно радовалась про себя.

— Вы вернётесь к чаю, Ричард? — почтительно спросила тётя Кэрри.

— Да, к пяти часам, — был сдержанный, лаконичный ответ.

— Хорошо, Ричард.

— Вы бы спросили у Гарриэт, нет ли у ней каких-нибудь поручений.

Тётя Кэрри наклонила голову. Она всегда выказывала страстную готовность повиноваться шурину. И вообще голова у неё обычно наклонена немного набок, в знак покорности, покорности всем и всему, главным же образом — своей судьбе.

Тётушка Кэролайн Уондлес знала своё место. Она никогда ни на что не претендовала, несмотря на то, что происходила из хорошей нортэмберлендской семьи, одной из знатных фамилий графства. Не злоупотребляла она и тем, что была сестрой жены Ричарда. Она присматривала за детьми, занималась с ними в классной комнате каждое утро, сидела у их постели, когда они заболевали, неутомимо ухаживала за Гарриэт, готовила всякие вкусные вещи, выращивала цветы, штопала чулки, вязала тёплые шарфы, собирала, считала и записывала грязное бельё всего дома, — и все это с видом кроткой услужливости. Пять лет тому назад, когда Гарриэт слегла, тётя Кэрри приехала к Баррасам в их усадьбу «Холм», чтобы помогать в доме, как приезжала всегда на роды Гарриэт. Эта сорокалетняя, начинавшая уже полнеть дама с бледным пухлым лицом, морщиной заботы на лбу, с небрежно заколотыми на голове волосами неопределённого цвета, умела быть полезной. Ей, вероятно, неизмеримое число раз представлялась возможность закрепить за собой известные права в этом доме. Но она никогда не забывала о своей зависимости и усвоила себе некоторые привычки человека, занимающего подчинённое положение. В комнате у себя она прятала чайник и запас печенья; пока другие беседовали, она неслышно ускользала из комнаты, как будто вдруг решив, что она здесь лишняя; при других она обращалась к слугам с подчёркнутой официальной вежливостью, наедине же разговаривала с ними приветливо, даже фамильярно, с заискивающей доброжелательностью: «Не хотите ли, Энн, чтобы я вам подарила эту блузку? Смотрите, дитя моё, она ещё совсем мало ношена…»

Тётя Кэрри имела немало своих денег в процентных бумагах: она получала около ста фунтов в год доходу. Все её платья были серого цвета, одного и того же оттенка. Она слегка прихрамывала, вследствие какого-то несчастного случая в юности, и глухая молва, без всяких к тому оснований, утверждала, будто в ту же пору её жизни с ней дурно поступил один господин. Тётя Кэрри всю жизнь принимала каждый вечер горячую ванну, это было её любимым удовольствием. Но она всегда ужасно боялась, как бы Ричарду не понадобилась ванная комната как раз тогда, когда она ею пользуется. Иногда её это мучило даже во сне, и после такого ночного кошмара она просыпалась бледная, вся в поту, убеждённая, что Ричард видел её в ванне.

Баррас обвёл взглядом стол. Все кончили завтракать.

— Не съешь ли ты бисквит, Артур? — спросил он настойчиво, положив руку на серебряную крышку стеклянной сухарницы.

— Нет, папа, спасибо, — Артур взволнованно проглотил слюну.

Ричард налил себе воды и на мгновение уверенной рукой поднял стакан. Вода, казалось, стала ещё прозрачнее, ещё холоднее оттого, что он подержал стакан в руке. Он медленно выпил её.

Молчание. Но вот Ричард поднялся и вышел из комнаты.

Артур чуть не заплакал громко. Отчего, отчего отец не берет его с собой в Тайнкасл именно сегодня, когда ему так хочется быть с отцом? Почему он не хочет взять его с собой к Тоддам? Отец, конечно заедет к Адаму Тодду, горному инженеру, его старому другу, не в гости но по делу. Так что же из этого? Он всё же мог бы взять с собой его Артура, дать ему возможность поиграть с Гетти. С тяжёлым сердцем торчал Артур в передней (которую тётя Кэрри всегда называла «вестибюль»), рассматривая узор облицовки из чёрных и белых плиток, любимые картины отца; он всё ещё не терял надежды. Хильда прошла прямо наверх, направляясь с книгой в свою комнату. Артур не обратил на неё внимания. Они с Хильдой никогда не были особенно дружны. Она была слишком строга, неразговорчива, нелепо вспыльчива; казалось, она постоянно борется сама с собой, с чем-то невидимым. Ей шёл только восемнадцатый год, но три месяца назад, перед самым началом забастовки, она остригла волосы. Это ещё больше оттолкнуло от неё Артура. Хильда, он это чувствовал, не стоит любви. К тому же она некрасива. Грубая, и вид у неё такой, словно она презирает всех и всё. Кожа у неё смуглая и неприятно пахнет.

Артур всё стоял в передней. Из классной наверху пришла Грэйс с яблоком в руке.

— Пойдём, Артур, посмотрим на Боксёра, — попросила она. — Пойдём со мной, ну, пожалуйста!

Артур смотрел на одиннадцатилетнюю Грейс сверху вниз. Она была на год моложе его и на целый фут ниже. Он завидовал её постоянной весёлости. Грэйс обладала счастливейшим характером. Это была хорошенькая, милая, но ужасно неряшливая девочка. Гребёнка, косо торчавшая в её мягких светлых волосах, придавала личику комично-удивлённое выражение. В больших голубых глазах светилось наивное простодушие. Даже Хильда любила Грэйс. Артур видел однажды, как она после страшнейшей вспышки гнева обхватила Грэйс и принялась с бурной нежностью тискать её в объятиях.

Артур раздумывал, идти или не идти ему с Грэйс? Идти и хотелось и не хотелось. Он никак не мог решить. Для него всегда было мучением решать что-нибудь. В конце концов он отрицательно покачал головой.

— Ты иди, а я не пойду, — заявил он мрачно. — Я расстроен из-за забастовки.

— Неужели, Артур? — спросила Грэйс с удивлением.

Он утвердительно кивнул головой. Ему стало ещё грустнее при мысли, что он лишает себя удовольствия видеть, как пони будет жевать яблоко.

Грэйс ушла, а он всё стоял, прислушиваясь. Наконец отец сошёл вниз с плоским чёрным кожаным чемоданчиком под мышкой. Но он, не замечая Артура, направился прямо к ожидавшему его экипажу сел и уехал.

Артур был глубоко обижен, подавлен, убит горем. Не оттого что ему не придётся побывать в Тайнкасле и погостить у Тоддов. Конечно, Гетти — милая девочка; ему нравились её длинные шелковистые косы, весёлый смех, теплота её рук, когда она порой обнимала его за шею, прося купить ей шоколадного крема на тот шестипенсовик, что он получал каждую субботу. О да, он любит Гетти и, наверно, женится на ней, когда вырастет. Он любит и её брата, Алана, и «старину Тодда» (так Алан зовёт своего отца) с колючими, всегда испачканными табаком усами, и жёлтыми точками в глазах, и таким странным запахом гвоздичного масла и ещё чего-то. Но сейчас его огорчало вовсе не то, что он их не увидит. Его огорчало, мучило, убивало пренебрежение со стороны родного отца.

Может быть, он и не заслуживает внимания. Пожалуй, в этом-то все горе. Он так мал для своих лет и, должно быть, не совсем здоров: тётя Кэрри несколько раз при нём говорила: «Артур — такой хрупкий». Хильда училась в школе в Хэррогете, и Грэйс скоро туда же поступит, а вот его, Артура, не пускают в школу. И у него так мало товарищей. Просто удивительно, как мало людей бывает у них в «Холме». Артур с горечью сознавал, что он дикарь, одинокий и слишком впечатлительный. Он легко краснел и из-за этого часто готов был от стыда сквозь землю провалиться. Он всей душой жаждал, чтобы поскорее наступило то время, когда он начнёт работать вместе с отцом на «Нептуне». В шестнадцать лет он начнёт знакомиться с делом; потом — несколько лет учения, чтобы получить аттестат. И, наконец, придёт счастливый день, когда он станет компаньоном отца. Да, для этого стоит жить!

Пока же слезы жгли ему глаза, и, слоняясь без цели, он вышел из дома. Парк усадьбы лежал перед ним: красивый газон с кустами золотистого ракитника посредине, а дальше луг, отлого спускавшийся к лесистой долине. Деревья двумя рядами опоясывали усадьбу с каждой стороны, скрывая всё, что могло бы испортить вид. Усадьба собственно была расположена совсем близко от Слискэйля, на холме, откуда и произошло её название. Но можно было подумать, что сотня миль отделяет её от труб и грязи шахт.

Дом был прекрасный, каменный, с прямоугольным фасадом, с портиком в стиле Георгиевской эпохи[4], с более поздней пристройкой позади и с обширными оранжереями. Весь фасад дома был увит красиво подрезанным плющом. Здесь ничего не бросалось в глаза, — Ричард так ненавидел вычурность! — но повсюду царил безупречный порядок; лужайка подстрижена, края ровные, будто ножом срезанные, и ни единая сорная травка не омрачала блеска длинной сверкающей аллеи. Повсюду преобладала белая краска, наилучшая белая краска. Ею были выкрашены двери, ворота, ограды, оконные рамы и деревянная обшивка парников. Так нравилось Ричарду. Он держал одного только работника, Бартлея, — но на «Нептуне» всегда находилось достаточно желающих прийти в усадьбу «поработать для хозяина».

Артур окинул мрачным взглядом открывшуюся перед ним красивую картину.

Не пойти ли ему к Грэйс? Сначала он решил идти, потом подумал: «нет». Всеми оставленный, безутешный, он ни на что не мог решиться. Потом, как всегда, перестал об этом думать и, словно спасаясь от необходимости принять решение, побрёл обратно в переднюю. Рассеянно уставился на висевшие на стенах картины, которые отец его так ценил. Каждый год отец покупал какую-нибудь картину, а то и две, через Винцента, крупного торговца предметами искусства в Тайнкасле, и тратил на это, по мнению Артура, подслушавшего отрывок разговора, невероятные суммы. Но Артур сознательно одобрял это, как одобрял всё, что делал отец, и точно так же одобрял он его вкус. Да, это и в самом деле красивые картины: большие, чудесно раскрашенные полотна, картины Стона, Орчэрдсона, Уоттса, Лейтона, Холмэна Ханта, особенно много картин Холмэна Ханта. Артуру все их имена были знакомы. Он слышал, как отец говорил, что всё это — будущие великие мастера. Особенно привлекала Артура одна картина — «Влюблённые в саду», в ней было столько очарования, она вызывала непонятную боль, что-то похожее на томление где-то в глубинах тела, во внутренностях.

Артур, хмурый, слонялся по передней, разглядывая всё, что попадалось ему на глаза. Он пытался думать, разобраться во всём, что касалось этой ужасной забастовки, объяснить себе странную озабоченность отца и его отъезд к Тодду. Из передней он повернул в коридор, пройдя его, вошёл в уборную и заперся там. Наконец-то он в надёжном месте.

Уборная была его любимым убежищем; здесь никто его не тревожил, здесь он переживал свои горести или предавался мечтам. Очень хорошо было мечтать, сидя здесь. Уборная чем-то напоминала ему церковь, придел собора, потому что это была высокая комната, в ней было прохладно и пахло , как в церкви, а лакированные обои были разрисованы готическими арками. Здесь Артур испытывал такое же ощущение, как тогда, когда смотрел на картину «Влюблённые в саду».

Он опустил продолговатую лакированную крышку и уселся, упёршись локтями в колени и охватив голову руками. Им овладел внезапный приступ напряжённого тоскливого беспокойства. Изнемогая от жажды утешения, он крепко зажмурил глаза. В горячем порыве, как это с ним часто бывало, он стал молиться: «Боже, сделай, чтобы сегодня кончилась забастовка, чтобы все рабочие опять стали работать для папы, чтобы они увидели, что неправы. Боже, ты ведь знаешь, какой папа хороший, я люблю его и тебя люблю. Так сделай же, чтобы они поступали так же справедливо, как он, чтобы больше не бастовали, и сделай, чтобы я поскорее вырос и вместе с папой управлял „Нептуном“. Во имя отца и сына, аминь!»

IV

Вернувшись домой к пяти часам, Ричард Баррас застал ожидавших его Армстронга и Гудспета. Когда он вошёл, слегка хмурясь, неторопливый, холодный, решительный, внося с собой в дом дух присущей ему суровой энергии, он застал их в передней: они сидели рядышком на стульях, в молчании уставившись на пол. Это тётя Кэрри, в волнении нерешительности, усадила их здесь. Джорджа Армстронга, как смотрителя шахты «Нептун», можно было бы, конечно, пустить в курительную комнату. Но Гудспет — только помощник смотрителя, а раньше был простым надсмотрщиком, к тому же он пришёл прямо из шахты, где производил обследование вместе с инспекторами, — в грязных сапогах, мокрых коротких штанах, кожаной кепке и с палкой. Немыслимо было пустить его в комнату Ричарда, где он непременно наследит. Словом, тётя Кэрри была в тяжёлом затруднении: приняв, наконец, компромиссное решение, она оставила обоих в «вестибюле».

Увидев этих двух людей, Ричард ничуть не изменил выражения своего лица. Их приход не был для него неожиданным. Всё же сквозь холодную, непоколебимую важность на миг пробилось что-то неуловимое, слабый огонёк мелькнул в глазах и тотчас потух. Армстронг и Гудспет встали. Короткое молчание.

— Ну, что? — спросил Ричард.

Армстронг взволнованно закивал головой.

— Кончилось, слава богу!

Ричард выслушал это сообщение и глазом не моргнув; ему, казалось, была крайне неприятна лёгкая дрожь в голосе Армстронга. Он стоял чопорный, замкнутый, безучастный. Но, наконец, шевельнулся, сделал приглашающий жест и повёл посетителей в столовую. Здесь он подошёл к буфету, огромному дубовому голландскому сооружению, на котором во вкусе барокко были вырезаны головки смеющихся детей, налил два стаканчика виски, а себе, позвонив, приказал подать чаю. Энн тотчас принесла ему чашку чаю на подносе.

Все трое пили стоя. Гудспет одним привычным глотком выпил своё виски неразбавленным, Армстронг пил его с содой, торопливыми, нервными глотками. Джордж Армстронг был человек нервный, человек, живший, казалось, одними нервами. Он постоянно волновался, огорчался из-за пустяков, легко выходил из себя и ругал рабочих, но был чрезвычайно работоспособен, — только благодаря тому нервному напряжению, с которым работал. Это был человек среднего роста, с лысевшей уже макушкой, с несколько измождённым лицом и мешками под глазами. Несмотря на вспыльчивость, он был очень популярен в городе. Обладатель прекрасного баритона, он нередко пел на масонских концертах. Был женат, имел пятерых детей, остро сознавал лежавшую на нём ответственность и в тайне ужасно боялся потерять службу. Как бы извиняясь за нервное дрожание рук, он заискивающе, отрывисто засмеялся.

— Видит бог, мистер Баррас, я ничуть не жалею, что кончилась эта дурацкая история… Трудно приходилось нам всё это время. Я бы лучше предпочёл работать по две смены круглый год, чем снова пережить такие три месяца.

Баррас не слушал его. Он спросил:

— Как всё это вышло?

— Они устроили собрание в клубе. Фенвик выступил, но его не хотели слушать. За ним — Гоулен, знаете — Чарли Гоулен, весовщик. Он встал и сказал, что ничего другого не остаётся, как выйти на работу. Потом Геддон напустился на них. Он специально ради этого собрания приехал из Тайнкасла. И он с ними не церемонился, мистер Баррас, можете мне поверить. Объявил, что они не имели права выступать без согласия Союза. Что Союз умывает руки во всём этом деле. Назвал их кучей отпетых дураков (то есть он употребил другое слово, но его я в вашем присутствии повторить не смею, мистер Баррас) за то, что они все это затеяли на свой страх и риск. Потом голосовали. Восемьсот с лишним голосов за то, чтобы приступить к работе. Семь — против.

Наступила пауза.

— Ну, а потом? — спросил Баррас.

— Потом они пришли к конторе целой толпой — Геддон, Гоулен, Огль, Хау, Диннинг, и вид у них был довольно-таки принуждённый. Спрашивали вас. А я им передал то, что вы сказали, — что вы не пустите к себе на глаза никого из них, пока они не начнут работать. Тут Гоулен произнёс речь, — он не плохой малый, хоть и пьяница. Мы, говорят, побеждены и признаем это. Потом выступил Геддон с обычной союзной трескотнёй. Развёл турусы на колёсах, будто они через Гарри Нэджента поднимут вопрос в парламенте. Но это говорится так, для очистки совести. Одним словом, они совсем присмирели, спрашивают, можно ли выйти на работу завтра, в первую смену. Я сказал, что мы сходим к вам, сэр, и дадим им ответ в шесть часов.

Ричард допил чай.

— Вот как, они хотят вернуться на работу, — заметил он. Казалось, он находил создавшееся положение любопытным и хладнокровно его обозревал. Три месяца тому назад он заключил с Парсоном договор на поставку коксующегося угля. Такие договоры — золотое дно, они редки, их трудно бывает добиться. С договором в кармане он начал подготовительную разработку в районе Скаппер-Флетс рудника «Парадиз» и выемку специального сорта угля из жилы — единственного места в «Нептуне», где этот уголь ещё имелся.

Но тут рабочие забастовали, не считаясь ни с ним, ни с союзом. Договора в его кармане больше не было, он был брошен в огонь. Пришлось расторгнуть сделку. Он на этом потерял двадцать тысяч фунтов.

Застывшая на губах Ричарда слабая усмешка словно говорила: «Любопытно, клянусь богом!»

— Так вывесить объявления, мистер Баррас?

Ричард, сжав губы, с неожиданным неудовольствием уставился на подобострастно-услужливого Армстронга.

— Да, — сказал он сухо. — Пускай завтра приступают к работе.

Армстронг с облегчением вздохнул и инстинктивно направился к двери. Но Гудспет, неразвитому уму которого было доступно лишь очевидное, не двигался с места и мял шляпу в руках.

— А с Фенвиком как же быть? — спросил он. — И ему приступать к работе?

Баррас ответил:

— Это его дело.

— И потом ещё насчёт второго насоса, — не унимался Гудспет. Это был рослый мужчина флегматичного вида, с отвислой нижней губой и сонным лицом землистого цвета.

Ричард сделал нетерпеливое движение.

— Какой ещё второй насос?

— А верхний, о котором мы говорили три месяца назад, тогда, когда ребята забастовали. Он выкачал бы много воды из Скаппер-Флетс. То есть выкачал бы скорее, и внизу было бы меньше слякоти — там, где работают.

Ричард ледяным тоном возразил:

— Вы очень ошибаетесь, если думаете, что я буду продолжать выработку в Скаппер-Флетс. С этим углём придётся подождать другого договора.

— Ваша воля, сэр. — Землистое лицо Гудспета густо покраснело.

— Ну, кажется, все, — голос Барраса звучал ясно и сдержанно. — Можете передать, что я рад за рабочих, которые вернутся на работу. Все эти никому не нужные лишения в городе — возмутительное безобразие.

— Обязательно передам, мистер Баррас, — согласился Армстронг.

Баррас молчал. И, так как говорить больше было явно не о чём, то Армстронг и Гудспет ушли.

Некоторое время Баррас, размышляя, оставался на том же месте, спиной к камину; потом запер виски в буфет, подобрал упавшие на поднос два кусочка сахару и аккуратно уложил их обратно в сахарницу. Он страдал при виде какого-нибудь беспорядка, при одной только мысли о том, что напрасно пропадает кусок сахару. В его доме ничего не должно пропадать даром, он этого не потерпит. Эта черта его сказывалась больше всего в мелочах. Он экономил спички. Карандаш исписывал до последнего дюйма. Свет у него в доме полагалось выключать в строго определённое время, из обмылков прессовались новые бруски мыла, горячую воду экономили, даже топили очень скупо, угольным мусором. При звоне разбившейся чашки или блюдца кровь бросалась ему в голову. Главной заслугой тёти Кэрри в его глазах была строгая бережливость, с которой она вела. хозяйство.

Он постоял, не двигаясь, разглядывая свои белые холёные руки. Потом вышел из комнаты, медленно поднялся наверх, не заметив Артура, чьё поднятое к нему робкое лицо, как трепетная луна, белело в полутьме передней, и вошёл в комнату жены.

— Гарриэт!

— Да, Ричард.

Она сидела в постели, с тремя подушками за спиной и одной у ног, и вязала. Ей укладывали за спину три подушки, потому что кто-то сказал, что три подушки — самое удобное. А вязать ей предписал для успокоения нервов молодой доктор Льюис, её новый врач. При входе мужа она перестала вязать и встретила его взгляд. У неё были густые чёрные брови, а под глазами — коричневые тени, типичный признак неврастении.

Гарриэт улыбнулась, словно прося извинения, и дотронулась до своих лоснящихся распущенных волос, обрамлявших бледное лицо.

— Ты извинишь, Ричард? У меня был обычный приступ жестокой головной боли. Пришлось заставить Кэролайн расчёсывать мне щёткой голову. — Она снова улыбнулась привычной улыбкой страдалицы, грустной улыбкой больного, хронически больного человека. У неё болела поясница, у неё был больной желудок, больные нервы. Временами у неё бывали отчаянные головные боли, от которых не помогал туалетный уксус, не помогало ничего, кроме осторожного растирания головы, лежавшего на обязанности Кэролайн. В этих случаях тётя Кэрри выстаивала на ногах битый час, тихонько, медленно водя щёткой по волосам Гарриэт. Никто не мог доискаться подлинного источника страданий Гарриэт. Никто. Она измучила всех докторов в Слискэйле — Ридделя, Скотта и Проктора; она побывала у половины специалистов Тайнкасла, обращалась в отчаянии к лечившим травами, к гомеопатам, к электрофизику, который обёртывал её какими-то замечательными электрическими бинтами. Каждый шарлатан вначале казался ей спасителем. — «Наконец-то настоящий врач!» — объявляла она. Но все они, — как и Риддель, Скотт, Проктор и специалисты в Тайнкасле, — оказывались в конце концов невеждами. Впрочем, Гарриэт не унывала. Она сама изучала свои болезни, читала терпеливо, упорно, систематически множество книг, трактующих о тех недугах, которые она у себя находила. Увы, всё было напрасно. Ничто, ничто не помогало. И не потому, что Гарриэт не принимала лекарств. Она принимала все лекарства, какие только существуют, её спальня была уставлена аптечными склянками, дюжинами бутылок с лекарствами — укрепляющими, болеутоляющими, слабительными, успокаивающими спазмы разными мазями, — всем, что ей прописывалось докторами за последние пять лет. О Гарриэт можно было смело сказать, что она никогда не выбросила ни одного лекарства. Из некоторых бутылочек она приняла лекарство только по одному разу, — Гарриэт была настолько опытна, что уже после первой ложки какого-нибудь снадобья говорила иногда: «Уберите это. Я знаю, что оно мне не поможет». И бутылка отправлялась на полку.

Это было ужасно. Но Гарриэт была очень терпелива. Она не покидала постели. Тем не менее аппетит сохранила прекрасный. По временам она кушала прямо-таки великолепно, и это тоже вызывало недомогания, — с желудком, должно быть, неблагополучно, её так мучили газы. Но, несмотря на всё это, Гарриэт была кротка, никогда никто не слыхал, чтобы она спорила из-за чего-нибудь с мужем, она всегда была послушной, покорной, отзывчивой женой. Она не уклонялась никогда от интимных обязанностей жены. Она всегда была к услугам своего супруга: в постели. У неё было пышное белое тело и мина святой. В ней что-то странным образом напоминало корову. Но она была очень благочестива. Может быть, это была священная корова.

Баррас посмотрел на неё словно издалека. Как он, собственно, относился к ней? Его взгляд ничего не выдавал.

— А теперь голова меньше болит?

— Да, Ричард, немножко меньше. Боль не совсем прошла, но мне лучше. После того как Кэролайн расчесала мне волосы, я велела ей налить мне немного той микстуры с валерьянкой, что прописал доктор Льюис. Я думала, это от неё мне стало легче.

— Хотел привезти тебе из Тайнкасла винограду, да забыл.

— Спасибо, Ричард. (Просто удивительно, как часто Ричард забывает о винограде. Но доброе намерение уже само по себе что-нибудь да значит.)

— Ты, конечно, побывал у Тоддов?

Что-то жёсткое едва заметно мелькнуло в лице Ричарда. Жаль, что Артур, все ещё занятый решением загадки, не мог видеть это выражение.

— Да, я был у них. Там все здоровы, Гетти ещё похорошела и всецело занята предстоящим днём рождения: ей на будущей неделе минет тринадцать. — Он замолчал и направился к дверям. — Да, знаешь, забастовка прекращена. Рабочие завтра приступают к работе.

Её маленький рот округлился в виде буквы «О». Она, словно защищаясь, прижала руку к груди, прикрытой фланелевой кофтой.

— О Ричард, как я рада! Отчего ты мне сразу не сказал? Это чудесно. Какое облегчение!

Уже открывая дверь, он остановился. Сказал:

— Я, вероятно, приду к тебе ночью. — И вышел.

— Хорошо, Ричард.

Гарриэт легла на спину, с лица её ещё не сошло выражение радостного удивления. Она достала клочок бумаги и серебряный карандаш, украшенный на конце топазом. Записала аккуратным почерком: «Не забыть сказать д-ру Льюису, что сердце сильно забилось, когда Ричард сообщил приятную весть». Она помедлила, размышляя, и подчеркнула слово «сильно». Потом взяла своё вязанье и мирно принялась вязать.

V

Было уже совсем темно, когда Армстронг и Гудспет вышли из больших белых ворот усадьбы в аллею высоких буков, которую местные жители называли «Слус-Дин» и которая переходила в Хедли-род, дорогу к городу. Некоторое время они шли молча, врозь, так как не слишком любили друг друга. Но потом Гудспет, уязвлённый резкостью, с которой хозяин его осадил, злобно проскрежетал:

— Он заставляет иной раз человека чувствовать себя перед ним каким-то мусором. Ну, и каменная же душа, дьявол его возьми! Не пойму я его. Никак не пойму.

Армстронг усмехнулся про себя в темноте. Он тайно презирал Гудспета, как человека без всякого образования, человека, который пробил себе дорогу скорее упорством, чем настоящими заслугами. Он часто раздражал, даже унижал Армстронга своей грубой прямотой и физическим превосходством; приятно было видеть его в свою очередь униженным.

— Что ты хочешь этим сказать? — переспросил он Гудспета, притворившись непонимающим.

— Да то, что ты слышишь, чёрт возьми, — отрезал Гудспет строптиво.

Армстронг заметил:

— Он знает, что делает.

— Ещё бы! Свою выгоду понимает. А мы — свою. Да ведь от этакого пощады не жди. А слышал ты, как он сказал, — Гудспет с горечью передразнил Барраса: — «Все эти напрасные, никому не нужные лишения в городе». Комедия, да и только!

— Нет, нет, — торопливо возразил Армстронг. — Это он искренно так думает.

— Да, как же, искренно, будь он проклят! Скареднее его нет человека в Слискэйле. Он теперь так и кипит злостью, что упустил договор. И вот что я тебе скажу, раз уж об этом зашла речь: я здорово рад, что с разработкой Скаппер-Флетс дело не выгорело. Я хоть и держал язык за зубами, а в душе согласен с Фенвиком насчёт этой проклятой воды.

Армстронг метнул на Гудспета быстрый неодобрительный взгляд:

— Не дело так говорить, Гудспет.

Наступила короткая пауза. Потом Гудспет, насупившись, объявил:

— Во всяком случае это ужасное место.

Армстронг ничего не ответил. Они в молчании брели вперёд по Хедли-род, затем по Каупен-стрит, мимо Террас. Когда они подошли к углу, яркий свет и гул голосов, вырвавшийся из трактира «Привет», заставили обоих обернуться. Армстронг, явно желая переменить тему, заметил:

— Сегодня трактир полон.

— Битком набит, — подтвердил Гудспет с прежней угрюмостью. — Эмур опять начал отпускать в долг. Сегодня впервые за две недели вытащил свою грифельную доску.

Не говоря больше ни слова, оба отправились вывешивать объявления.

VI

В трактире «Привет» становилось всё шумнее. Помещение было полно народу, набито до того, что можно было задохнуться в этом водовороте табачного дыма, выкриков, яркого света и пивных испарений. Берт Эмур стоял за стойкой без пиджака, а за ним на стене висела большая грифельная доска, на которой он мелом записывал, сколько выпито посетителями в долг. Берт был не дурак: последние две недели он, несмотря на мольбы и проклятия, отказывал всем в кредите. А сегодня, когда субботняя получка стала чем-то близким и вполне реальным, он сразу же переменил тактику. Трактир был открыт, и кредит посетителям — тоже.

— Налей-ка нам ещё, Берт, дружище!

Чарли Гоулен с силой стукнул своей кружкой о прилавок и потребовал новую круговую. Чарли не был пьян, он никогда не пьянел по-настоящему. Впитывая вино, как губка, он обливался потом, лицо у него бледнело, принимая цвет сырой телятины, но вдрызг пьяным его никогда никто не видел. Кое-кто из толпившихся вокруг него были уже сильно навеселе, а больше всех Толли Браун, старый Риди и Боксёр Лиминг. Боксёр был безобразно пьян. Этот неотёсанный, грубый малый, с красной, словно расплющенной физиономией, плоским носом и одним ухом, иссиня-белым как цветная капуста, в юности действительно был боксёром и выступал в Сент-Джемс-холле под эффектной кличкой «Чудо-мальчик из копей». Но водка и разные другие вещи погубили его. Теперь он снова работал в шахте, не был больше ни мальчиком, ни чудом. От тех доблестных золотых дней остались лишь буйный, хоть и добродушный нрав, дурные наклонности и сильно изуродованное лицо.

Чарли Гоулен, неизменный председатель на всех выпивках в трактире, снова постучал кружкой о стол. Ему не нравилось, что здесь сегодня не ощущается беззаботного веселья, и ему хотелось восстановить былой уют и дружескую атмосферу вечеров в «Привете». Он сказал:

— Со многим нам приходилось мириться за последние три месяца. А всё же, ребята, унывать не будем! Ничего не стоит та душа, которая не способна никогда разгуляться!

Его свиные глазки бегали по толпе, он ожидал обычного шумного одобрения. Но на всех лицах была угрюмая усталость. Вместо одобрения Чарли встретил взгляд Роберта Фенвика, устремлённый на него с сардоническим выражением. Роберт стоял на своём обычном месте, в самом конце у прилавка, и спокойно пил, с таким видом, словно ничто его здесь не интересовало.

Гоулен поднял кружку.

— Выпьем, Роберт, дружище! Тебе следует сегодня хорошенько промочить нутро. Ведь завтра ты порядком промокнешь снаружи.

Роберт с странной сосредоточенностью изучал лицо Гоулена, точно налитое пивом. Он сказал:

— Все мы рано или поздно очутимся в воде.

В толпе раздались крики:

— Заткни глотку, Роберт!

— Помалкивай, парень! Довольно поговорил на собрании!

— Уж мы об этом наслушались за последние три месяца!

Тень печали и утомления легла на лицо Роберта. Он отвечал на все лишь огорчённым взглядом.

— Ладно, товарищи. Делайте как знаете. Ничего больше говорить не стану.

Гоулен хитро осклабился:

— Если ты боишься спуститься в «Парадиз», ты бы так прямо и говорил.

— Заткни пасть, Гоулен, — вступился Лиминг. — Мелешь языком, как баба! Роберт со мной в одной бригаде. Он отличный забойщик и зарабатывал хорошо. Он знает проклятую шахту лучше, чем ты — собственное брюхо.

Толпа затаила дыхание, ожидая, не начнётся ли драка, и внезапно наступила тишина. Но Чарли никогда в драки не вступал. Он пьяно ухмылялся. Напряжение толпы перешло в разочарование.

В этот момент дверь трактира распахнулась. Вошёл Вилль Кинч и как-то нерешительно стал протискиваться к прилавку.

— Дай в долг кружку пива, Берт, ради бога! Иначе мне не выдержать…

Внимание толпы снова пробудилось и сосредоточилось на Вилле.

— Что такое? Что с тобой приключилось, Вилль?

Вилль откинул жидкие волосы со лба, сгрёб в руки кружку и, весь трясясь, посмотрел вокруг.

— Очень многое случилось. — Он плюнул так, словно хотел очистить рот от грязи. Затем торопливо заговорил: — С Элис моей плохо, ребята, у неё воспаление лёгких. Жена хотела сварить для неё капельку мясного бульона. Прихожу я к Ремеджу четверть часа тому назад. Ремедж сам стоит за прилавком, брюхо своё жирное выставил и стоит. «Мистер Ремедж, — говорю я самым вежливым образом, — не отпустите ли мне каких-нибудь обрезков для моей девочки, она очень больна. А деньги я отдам в субботнюю получку, обязательно отдам». — Тут губы Вилля побелели, он весь затрясся. Но стиснул зубы и, сделав над собой усилие, продолжал: — И что же вы думаете, ребята, он смерил меня глазами с головы до ног и с ног до головы. «Никаких обрезков я тебе не дам», — говорит он этими самыми словами. — «Уж будьте так добры, мистер Ремедж, — говорю я, совсем расстроенный. — Уделите нам какой-нибудь кусочек, забастовка кончена, через две недели обязательно будет получка, и я вам заплачу, как бог свят…»

…Пауза.

— Он ничего не ответил и так на меня посмотрел… Потом говорит, словно перед ним собака, а не человек: «Ничего я тебе не дам, ни косточки. Вы — позор для города, ты и тебе подобные. Бросаете работу из-за ерунды, а потом приходите попрошайничать у порядочных людей. Убирайся вон из моей лавки, пока я тебя не вышвырнул отсюда…» И я ушёл, ребята…

Во время рассказа Вилля наступила мёртвая тишина. И он окончил его среди полного молчания. Первый встрепенулся Боб Огль.

— Клянусь богом, это уж слишком! — простонал он.

Тогда вскочил полупьяный Боксёр и крикнул:

— Да, слишком! Мы этого так не оставим!

Все заговорили разом, поднялся шум. Боксёр прокладывал себе дорогу в толпе.

— Не стерплю я этого, товарищи! Сам пойду к этому ублюдку Ремеджу. Пойдём, Билль! Ты получишь для девочки самый лучший кусок, а не обрезки! — Он дружески ухватил Кинча за руку и потащил его к двери. Толпа сомкнулась вокруг них, выражая одобрение, и хлынула вслед. Трактир опустел в одно мгновение. Это было просто чудом. Никогда он не пустел так быстро при возгласе хозяина «Джентльмены, пора!» Минуту тому назад комната была битком набита людьми, — а сейчас в ней оставался один только Роберт… Он стоял и смотрел на ошеломлённого Эмура с мрачным, разочарованным видом. Выпил ещё кружку. Но, наконец, ушёл и он.

На улице к толпе присоединилась большая группа молодёжи, уличные мальчишки, зеваки. Не зная, что тут происходит, они чуяли злое возбуждение толпы. Раз Боксёр несётся вперёд с воинственным видом, значит будет драка. И все устремились на Каупен-стрит. Юный Джо Гоулен пробрался в самую гущу толпы.

Завернули за угол и очутились на Лам-стрит, но здесь, у лавки Ремеджа, их ожидало разочарование. Большая лавка была уже заперта и, пустая, неосвещённая, являла взорам лишь холод опущенных железных штор и вывеску на фасаде: «Джемс Ремедж. — Мясная». Даже окна нельзя было разбить! Заперто! Раздался рёв Боксёра. Водка бушевала в его крови. Он не отступит, нет, ни за что! Найдутся другие лавки тут же, рядом с Ремеджем, и без железных штор, например, лавка Бэйтса или Мэрчисона, бакалейщика, где дверь была просто загорожена шестом и заперта на висячий замок.

Боксёр заорал снова:

— Ничего не потеряно ещё, ребята, вместо Ремеджа примемся за Мэрчисона!

Разбежавшись, он поднял ногу и тяжёлым сапогом изо всей силы ударил по замку. В эту минуту кто-то из напиравшей сзади толпы швырнул кирпичом в окно. Стекло разлетелось вдребезги. Это решило дело: звон разбитого стекла послужил сигналом к разгрому лавки.

Толпа хлынула на дверь, вышибла её, ворвалась в лавку. Большинство были пьяны, и все они уже много недель не видели настоящей пищи. Толли Браун схватил окорок и сунул его под мышку. Старик Риди завладел несколькими жестянками компота. Боксёр, совершенно забыв о больной дочке Вилля Кинча, возбуждавшей в нём только что пьяную слезливую жалость, выбил втулку у бочонка с пивом. Несколько женщин из гавани, привлечённых шумом, протиснулись внутрь, вслед за мужчинами, и начали панически все хватать: пикули, желе, мыло, всё, что попадалось под руку; они были слишком запуганы, чтобы выбирать, и попросту хватали и хватали, с лихорадочной поспешностью пряча все под свои шали. Уличный фонарь снаружи освещал эту картину холодным, резким светом.

О кассе первым вспомнил Джо Гоулен. Съестное его не интересовало, — он, как и его папаша, был даже слишком сыт, — а вот выручка могла пригодиться.

Встав на четвереньки, он, как ящерица, проскользнул среди ног толпившихся в лавке людей, заполз за конторку и отыскал денежный ящик. Не заперт! Злорадно посмеиваясь над беспечностью старого Мэрчисона, Джо сунул руку в кассу, загреб полную горсть серебра и преспокойно высыпал его к себе в карман. Затем, поднявшись на ноги, шмыгнул в дверь и пустился наутёк.

В ту минуту, когда Джо выбегал из лавки, туда вошёл Роберт. Вернее — встал на пороге. Выражение тревоги на его лице медленно уступало место ужасу.

— Что вы делаете, товарищи?

Голос его звучал мольбой: пафос этого взрыва возмущения, направленного по ложному пути, больно поразил его.

— Ведь вы попадёте в беду!

На него не обратили ни малейшего внимания. Он повысил голос:

— Говорю вам, прекратите это! Неужели вы не понимаете, дураки вы этакие, что хуже уж ничего не может быть! После этого нам уж нечего ни от кого ждать сочувствия. Прекратите!

Но его никто не слушал.

Судорога исказила лицо Роберта. Он двинулся было в толпу, но в этот миг шум за спиной заставил его обернуться, так что свет фонаря упал на его лицо. Полиция! Роддэм из Гаванского участка и новый сержант со станции.

— Фенвик! — громко воскликнул Роддэм, сразу узнав Роберта, и схватил его за плечо.

На этот крик внутри лавки ответили ещё более громкими криками:

— Полиция! Бегите, ребята, полиция!

И живая лавина неразличимо смешавшихся тел хлынула из лавки. Роддэм и сержант не пытались её задержать. Они стояли в какой-то растерянности и дали всем уйти. Затем, всё ещё держа Роберта за плечо, Роддэм вошёл в лавку.

— А вот и ещё один, сержант! — крикнул он вдруг с торжеством.

Среди разгромленной, опустевшей лавки, беспомощно покачиваясь, сидел верхом на пивном бочонке Боксёр Лиминг и, плавая в блаженстве, одним пальцем придерживал втулку. Он был слеп и глух ко всему, что происходило вокруг.

Сержант оглядел Боксёра, потом лавку, потом Роберта.

— Здесь нешуточное дело, — сказал он сухим, официальным тоном. — Вы — Фенвик. Тот самый, зачинщик забастовки.

Роберт твёрдо выдержал взгляд. Он возразил:

— Я ничего не сделал.

Сержант сказал:

— Да, конечно! Ничего не сделали!

Роберт открыл было рот для объяснения. Но внезапно почувствовал безнадёжность этой попытки. Он ничего не ответил. Покорился. И его вместе с Боксёром отвели в участок.

VII

Пять дней спустя, часов около четырёх, Джо Гоулен беззаботно слонялся по Скоттсвуд-род, одной из улиц Тайнкасла, обследуя те окна, на которых висели объявления о сдаче комнат. Тайнкасл, этот полный движения и шума город севера, с его кипучей суетой, светло-серыми тонами, звоном трамваев, топотом ног, стуком молотков на верфи, милостиво поглотил Джо. Тайнкасл, всего на восемнадцать миль отстоявший от его родного города, всегда привлекал мечты Джо, как место больших перспектив и приключений. Джо выглядел прекрасно, — краснощёкий и кудрявый юноша в ослепительно начищенных ботинках, с весёлой миной человека, который знает, чего хочет. Однако при такой блестящей внешности у Джо не было ни гроша. С тех пор как он сбежал из дому, он успел приятно прокутить те два фунта серебром, что украл у Мэрчисона, истратив их на развлечения, гораздо более порочные, чем это можно было предположить по его добропорядочному виду. Джо побывал на галерее Мюзик-холла, в ресторане Лоу и других местах. Джо покупал пиво, папиросы, самые красивые голубые открытки. А теперь, честно истратив последний шестипенсовик на стирку и наведение на себя лоска, Джо подыскивал приличную комнату. Он прошёл по Скоттсвуд-род, мимо широких железных решёток скотопригонного рынка, мимо «Герцога Кумберлендского», через Пламмер-стрит и Эльсвикскую Восточную Террасу. День был серый, без солнца, но сухой, на улицах царило приятное оживление, где-то внизу, на станции, свистел прибывающий поезд, и ему вторил с реки густой и низкий звук пароходной сирены. Кипевшая вокруг жизнь возбуждала Джо. Мир представлялся ему чем-то вроде огромного, великолепного футбольного мяча у его ног, — и он готовился с азартом подбросить его.

Пройдя Пламмер-стрит, Джо остановился перед домом с вывеской «Меблированные комнаты. Хорошие постели. Только для мужчин». Некоторое время он в раздумье созерцал дом, но потом, отрицательно покачав кудрявой головой, продолжал свою прогулку. Через минуту с ним поравнялась какая-то девушка, шедшая быстро в том же направлении, и обогнала его. У Джо глаза разгорелись; все его тело напряглось.

Премилое созданьице, честное слово! Маленькие ножки с тонкой щиколоткой, стройная талия, красивые бедра, и голова поднята гордо, как у королевы. Глаза Джо жадно следили за ней. Она перешла улицу, взбежала по ступеням и торопливо вошла в дом № 117А на Скоттсвуд-род.

Джо, словно заворожённый, остановился и облизал внезапно пересохшие губы. На окне дома 117А висело объявление о сдаче комнаты. «Чёрт возьми!» — вырвалось у Джо. Он застегнул куртку и, решительно перейдя улицу, дёрнул звонок. Открыла та самая девушка. Без шляпы она показалась Джо как-то ближе и милее. Она была даже красивее, чем он ожидал: на вид лет шестнадцать, тонкий носик, ясные серые глаза, восковое личико, на котором недавняя прогулка вызвала свежий румянец. Ушки у неё были крохотные и плотно прилегали к голове. Но лучше всего у неё был рот, — так мысленно решил Джо. Рот был большой, не яркий, а нежно-розовый, с умопомрачительной впадинкой на верхней губе.

— Что надо? — спросила она резко.

Джо скромно ей улыбнулся, опустил глаза и, сняв шапку, мял её в руках. Никто лучше Джо не умел разыгрывать добродетельного простака: он это делал в совершенстве.

— Извините за беспокойство, мисс. Я ищу комнату.

Ответной улыбки Джо не дождался. Девушка вздёрнула губку и недовольно посмотрела на него. Дженни Сэнли не нравилось, что мать вздумала пустить жильцов, хотя бы даже одного-единственного, в лишнюю комнату наверху. Она считала это «вульгарным», а «вульгарность» была в глазах Дженни непростительным грехом.

Она обтянула блузку и, сунув руки за свой изящный лакированный пояс, сказала с некоторым высокомерием:

— Что ж, войдите, пожалуй.

Ступая с почтительной осторожностью, он пошёл за ней в узкий коридор и тотчас же уловил запах голубей и их воркованье. Он поднял голову и посмотрел наверх. Голубей он не заметил, но выходившая на площадку внутренней лестницы дверь ванной комнаты была открыта, и виднелось развешанное на верёвке бельё: длинные чёрные чулки и какие-то белые принадлежности туалета. «Это её вещи», — с восхищением подумал Джо; но отвёл глаза раньше, чем девушка успела покраснеть. Дженни всё же покраснела от стыда за это упущение, и голос её вдруг прозвучал сердито, когда она, тряхнув головой, объявила:

— Ну вот, тут, если хотите знать, задняя комната.

Он вошёл вслед за ней в «заднюю комнату», маленькую, грязную, со следами пребывания множества жильцов, набитую старой ломаной мебелью с волосяными сиденьями; повсюду — копеечные журналы, сувениры из Витли-Бэй; мешочки с голубиным кормом. На камине важно восседали два домашних голубя. У огня, тихонько покачиваясь в скрипучем кресле-качалке, сидела в ленивой позе с журналом «Домашняя болтовня» женщина, неряшливо одетая, большеглазая, с целой копной волос, заколотых на макушке.

— Вот, ма, тут пришли насчёт комнаты. — И Дженни гордо бросилась на диван со сломанными пружинами, схватила измятый журнал, всем своим видом показывая, что не желает больше принимать никакого участия в этом деле.

Миссис Сэнли продолжала безмятежно покачиваться. Разве только удар грома, возвещающий конец света, мог заставить Аду Сэнли переменить удобное положение на неудобное. Она постоянно заботилась о своих удобствах: то снимет туфли, то расстегнёт корсет, то примет немного соды, чтобы не было отрыжки, то нальёт себе чашку чаю, то присядет отдохнуть, то почитает газету, пока закипает чайник. Это была жирная, благодушная, мечтательная неряха. Иногда она принималась пилить мужа, но большей частью пребывала в беззаботном равнодушии ко всему окружающему. В молодости Ада была прислугой «в одном почтенном семействе», как она всегда усиленно подчёркивала. Она была романтична, любила смотреть на молодой месяц. И суеверна: никогда не надевала ничего зелёного, никогда не проходила под лестницей и, если просыпала соль, непременно бросала щепотку через левое плечо. Она обожала увлекательные романы, особенно такие, где в конце концов героине-брюнетке удаётся «поймать» героя. Аде хотелось разбогатеть, она постоянно участвовала в разных конкурсах, главным образом — на шутливые стишки, и всегда надеялась выиграть кучу денег. Но стихи Ады были безнадёжно плохи. Ей часто приходили в голову неожиданные идеи, — в семье их называли «мамины фантазии»: переменить обои в комнате, или обить диван красивым розовым плюшем, или заново эмалировать ванну, или уехать в деревню, или открыть гостиницу либо галантерейный магазин, или даже написать «рассказ», — она была убеждена, что у неё «талант». Но ни одна из идей Ады никогда не приводилась в исполнение. Ада никогда не покидала надолго своей качалки. Её супруг Альф говаривал кротко: «Боже мой, Ада, какая ты неугомонная!»

— О, а я думала, что это из клуба, — заметила она в ответ на слова Дженни. Затем после паузы: — Так, вам нужна комната?

— Да, мэм.

— Мы сдадим только одинокому молодому человеку. — Разговаривая с кем-нибудь в первый раз, Ада всегда принимала томный вид, но томность эта очень быстро с неё соскакивала. — Наш последний жилец выехал неделю тому назад. Вы хотите комнату с частичным пансионом?

— Да, мэм, если это вас не затруднит.

— Вам придётся обедать с нами за общим столом. Семья у нас из шести человек: я, муж, Дженни — вот эта самая, её целый день дома не бывает, она служит у Слэттери, потом Филлис, Клэрис и Салли, самая младшая. — Она помолчала и оглядела Джо, на этот раз пытливо: — А между прочим, позвольте узнать, вы кто такой? И откуда?

Джо смиренно потупил глаза, — им вдруг овладел панический испуг. Он вошёл сюда просто так, ради шутки, чтобы посмотреть, что из этого выйдет. Но теперь почувствовал, что должен снять у них комнату, что это ему просто необходимо. Эта Дженни — прелесть, настоящая конфетка, она его прямо с ума свела. Но что отвечать, чёрт возьми! Вихрь подходящих к случаю выдумок пронёсся у него в голове, но он сразу же все их отверг. Где у него багаж, где деньги, чтобы дать задаток? Дьявольски неприятно! Он даже вспотел. Он уже было пришёл в отчаяние. Но вдруг его осенила идея, что самое разумное — сказать правду. — Да, да, правду — ликовал он внутренне, — конечно, не всю правду, а нечто похожее на правду. Он вскинул голову и, посмотрев Аде прямо в глаза, сказал с застенчивой прямотой:

— Я бы мог наврать вам с три короба, мэм, но предпочитаю сказать правду. Я сбежал из дому.

— Господи боже! Слыхано ли что-нибудь подобное!

Журнал упал на колени, даже качалка на этот раз остановилась. Миссис Сэнли и Дженни, обе с новым интересом, уставились на Джо. Лучшими традициями романтики повеяло в этой затхлой комнате.

Джо сказал:

— Мне страшно тяжело жилось, и я больше не мог выдержать. Мать умерла, а отец стегал меня ремнём так, что я едва на ногах держался. У нас в копях бастовали и всё такое. Я… я голодал. — Глаза Джо выражали мужественное волнение. Замечательно! Замечательно придумано! Теперь он их окончательно приручил!

— Значит, матери у вас нет? — спросила Ада чуть слышно.

Джо молча покачал головой. Всё, что нужно было, выполнено.

Ада с возрастающей симпатией рассматривала своими большими кроткими глазами этого чистенького, аккуратно причёсанного и красивого мальчика. «Он немало узнал горя, бедняга, — думала она, — и к тому же он прехорошенький». Ей правились его блестящие карие глаза и кудрявая голова. Но кудри кудрями, а квартирная плата — квартирной платой, одно другого не заменит, конечно, а тут ещё приходится думать об уроках музыки для Салли… Ада снова принялась раскачиваться. При всей своей лени и беспечности Ада Сэнли была далеко не глупа. Она взяла себя в руки.

— Послушайте, — перешла она на деловой тон, — ведь вы же не можете жить у нас из милости. Вам следует найти себе работу, постоянную работу. Вот кстати мой Альф сегодня говорил, что в Ерроу, на чугунолитейном заводе Миллингтона, набирают рабочих. Знаете, что по дороге в Плэтт-Лейн. Попытайте там счастья. Если повезёт, приходите опять сюда. Если нет — не приходите.

— Хорошо, мэм.

Джо сохранял мину строгой порядочности до тех пор, пока не вышел от Сэнли, но затем он в экзальтации большими прыжками помчался через улицу.

— Эй ты, рожа! — он сгрёб за воротник проходившего мальчика-посыльного. — Укажи дорогу к заводу Миллингтона, или я сломаю твою проклятую шею!

Он чуть не бегом направился в Ерроу, а идти пришлось далеко, очень далеко. Лгал упорно, блестяще и показал мастеру свои мускулы. Ему везло — на заводе очень нужны были рабочие руки, и он был принят помощником пудлинговщика за плату в двадцать пять шиллингов в неделю. По сравнению с заработком в шахте это было целым состоянием. И к тому же здесь, в Тайнкасле, Дженни, Дженни, Дженни!

Он отправился обратно на Скоттсвуд-род, стараясь идти медленно, обуздывая себя, твердя себе, что надо быть осмотрительным, ничего не делать наспех, налаживать все постепенно. Но когда он оказался снова в «задней комнате» у Сэнли, его ликование бурно прорывалось сквозь тонкую фанеру осторожности.

Вся семья была в сборе, только что отпили чай. Ада сидела, развалясь, во главе стола, рядом с ней — Дженни. Затем, одна за другой, три младшие дочери: тринадцатилетняя Филлис, апатичная блондинка, вылитый портрет матери, Клэрис, одиннадцати с половиной лет, длинноногая брюнетка, у которой волосы были перевязаны красивой алой лентой с коробки шоколада, принадлежавшей Дженни. И, наконец, Салли, забавное десятилетнее существо, с таким же большим ртом, как у Дженни, и сердитыми чёрными глазами, смотревшими на людей пристально и уверенно. В конце стола сидел муж Ады, Альфред, отец четырёх девочек и глава семьи, невзрачный сутулый мужчина с одутловатым лицом, водянистыми глазами и жиденькими желтовато-бурыми усами. У него было растяжение шейных мускулов, и поэтому он не носил воротничка. Альфред был маляром, и в своё время немало наглотался свинцовых белил, пока накладывал их на фасады домов Тайнкасла. Свинцу он был обязан землистым цветом своего лица, сильными болями а желудке и синеватой полосой по краю дёсен. Но в растяжении шейных мускулов виновато было не ремесло маляра, а голуби. Альф был страстным любителем голубей, сизых, красных, пёстрых, — прелестных премированных домашних голубей. И, выпуская голубей, следя за их полётом в небесной синеве, Альф постепенно искривил себе шею.

Джо, оглядев всех, радостно воскликнул:

— Меня приняли! Завтра начинаю работать. Двадцать пять монет в неделю!

Дженни явно не узнавала его. Зато Ада, насколько ей позволяла привычная вялость, казалась довольной.

— Вот видите, я же вам говорила! Мне вы будете платить пятнадцать в неделю, так что у вас будет оставаться чистых десять, — конечно, вначале. Вам скоро дадут прибавку. Пудлинговщики хорошо зарабатывают.

Она тихонько зевнула в руку, потом кое-как очистила местечко на загромождённом столе.

— Садитесь и закусывайте. Клэри, принеси из кухни чашку и блюдечко и будь умницей — сбегай к миссис Гризли, возьми на три пенса солёной ветчины, да смотри, чтобы она тебя не обвесила. Для первого раза надо угостить вас чем-нибудь повкуснее. Альф, это мистер Джо Гоулен, наш новый джентльмен.

Альф перестал медленно жевать последнюю намоченную в чае хлебную корочку и приветствовал Джо коротким, но выразительным кивком. Клэри влетела с свежевымытой чашкой и блюдцем. Джо налили чёрного, как чернила, чаю, появилась солёная ветчина и полбулки, а Альф торжественно подал через стол горчицу.

Джо уселся рядом с Дженни на волосяном диване. Его опьяняло и соседство этой девушки и мысль о том, как замечательно у него всё это вышло. Дженни была очаровательна, и никогда ещё он не испытывал такого сильного, такого властного желания. Он изо всех сил старался понравиться, пленить всех, — но не Дженни, конечно, о господи, конечно, нет! Джо знал, как надо действовать! Он улыбался своей открытой сердечной улыбкой; он болтал, втянув всех в непринуждённый разговор, придумывал анекдоты из своей прошлой жизни; он говорил Аде комплименты, шутил с детьми; он даже рассказал одну очень подходящую к случаю и забавную историю, целый рассказ, который он однажды слушал на концерте, устроенном Союзом Надежды. Он не то, чтобы по-настоящему состоял в Союзе Надежды, — просто вступил накануне концерта, а наутро после него сразу же отмежевался от этого благочестивого общества. Рассказ имел успех у всех, за исключением Салли, которая отнеслась к нему презрительно, и Дженни, высокомерие которой ничем нельзя было поколебать. Ада тряслась от хохота, упёршись руками в жирные бока, роняя повсюду шпильки из причёски.

— И Бонс нашёл шпанскую муху в своей сарсапарели! Ну, история, я вам доложу, мистер Гоулен!

— Пожалуйста, зовите меня Джо, миссис Сэнли. Смотрите на меня как на члена вашей семьи, мэм.

Он начинает их завоёвывать, о, он скоро всех их завоюет! Восторг ударил ему в голову, как видно. Да, это верный путь, он сумеет добиться всего, он сумеет ухватиться за жизнь, выжать из неё всё, что можно. Он пойдёт далеко, будет иметь то, чего ему хочется, все, все, — вот только подождите и увидите!

Потом Альф предложил Джо посмотреть, как он кормит голубей. Они вышли во двор, где жемчужно-серые птицы чистили перья клювом, высовывали головки из самодельной голубятни Альфа и прятались снова, деликатно поклёвывая корм. Альф, который в присутствии жены был тише воды, ниже травы, теперь преобразился в героя-мужчину и высказывал веские мнения не только о голубях, но и о пиве, патриотизме и о шансах Спирминта выиграть на скачках в Дэрби. С Джо он был ласков, обращался с ним как с младшим товарищем. Но Джо раздражался, жаждал вернуться туда, где была Дженни. Докурив папиросу, он извинился и поспешил обратно в дом.

Дженни была в задней комнате одна. Она по-прежнему сидела на диване, углубившись все в тот же журнал.

— Извините, — пролепетал Джо. — Я думал, что вы, может быть, покажете мне мою комнату.

Она даже не опустила журнала, который держала, изящно согнув мизинец.

— Вам покажет кто-нибудь из девочек.

Но он не уходил.

— А вы не прогуливаетесь по вечерам в свой полусвободный день? Вот сегодня, например?

Никакого ответа.

— Вы служите в магазине, да? — терпеливо попытался он снова завязать разговор. Он смутно вспомнил, что Слэттери — это, кажется, большой мануфактурный магазин с зеркальными витринами, на Грэйнджер-стрит.

Дженни, наконец, удостоила его взгляда.

— А если и в магазине, вам-то что? — отрезала она. — Вас это не касается. И если желаете знать, я не «служу». Это — вульгарнее простонародное выражение, и я его не выношу. Я состою в штате у Слэттери. В отделении шляп: там очень тонкая работа. Ненавижу все грубое и вульгарное! И больше всего не выношу мужчин, которые делают грязную работу.

И она рывком снова подняла журнал к глазам. Джо в раздумье потирал подбородок, пожирая глазами всю её, — тонкие лодыжки, стройные бедра, красивые маленькие груди. «Вот как, ты не, любишь мужчин, которые занимаются грязной работой, — думал он, усмехаясь про себя. — Ладно, подожди. Ты в моём лице полюбишь такого мужчину».

VIII

Марта переживала это как тяжкий позор. Никогда ей и не снилось такое, никогда в жизни. Ужас! Стряпая на кухне, она переходила с места на место, то пробуя вилкой, готова ли картошка, то поднимая крышку с кастрюли, чтобы посмотреть, как тушится мясо, — и старалась не думать о том, что случилось. Но ничего не выходило, она не могла думать. Тщетно боролась она с собой, гнала прочь мысли о том, что она, Марта Редпас, дожила до такого позора. Редпасы всегда были приличными людьми. В её роду были честные сектанты, честные углекопы. Она могла с гордостью перебрать представителей целых четырёх поколений — и не отыскать ни единого пятна на их репутации. Все честно работали под землёй в шахтах и наверху вели себя как порядочные люди. А теперь? Теперь она уже не Марта Редпас, а Марта Фенвик, жена Роберта Фенвика. А Роберт Фенвик — в тюрьме. Гримаса горечи исказила её лицо. В тюрьме. Её обожгло воспоминание об этой сцене, как обжигало сотни раз. Роберт на скамье подсудимых рядом с Лимингом, — и надо же, чтобы вместе с таким, как Лиминг! — а грубый краснорожий, издевающийся Джемс Ремедж — за судейским столом, он не церемонился и говорил напрямик всё, что думал. Она была на суде. Она не могла не пойти, её место было там. Да, ходила и видела, и слышала все. «На три недели, без замены штрафа». Она чуть не закричала, когда Ремедж прочёл приговор. Она чуть не умерла. Но гордость помогла ей сдержать себя и сделать каменное лицо. Гордость поддерживала её все эти жуткие дни, помогла ей даже сегодня, когда жена Боксёра Лиминга, возвратившаяся из города с новостями, подстерегла её, Марту, на углу и с громогласным сочувствием объявила, что «наши мужья» будут выпущены в субботу. «Наши мужья»… «Выпущены!»

Посмотрев на часы (первая вещь, которую Сэм выкупил для неё из заклада), она подтащила к огню жестяную лохань и принялась носить кипяток из прачечной. Она черпала воду железным ведром, и хождение с тяжёлой ношей сильно измучило её. Последнее время ей нездоровилось, и вот сейчас она ощущала слабость и головокружение. И боли. На минуту пришлось остановиться, пока немного не утихнут схватки. «Это все из-за волнений последних дней», — подумала Марта. Ведь она женщина крепкая. Ей казалось, что ей было бы легче, если бы ребёнок внутри подавал какие-нибудь признаки жизни. Но он не шевелился, она ощущала только тянущую боль и тяжесть.

Пробило пять часов, и почти тотчас с улицы донёсся топот ног, медленные, тяжёлые шаги утомлённых людей. Работать девять часов в смену, а потом ещё взбираться на самый верх холма, на Террасы… Но это — славная, честная работа, на ней они выросли, и она тоже. Её сыновья молоды и сильны. Они шахтёры. И другой работы она для них не желала.

В ту минуту, как она это подумала, дверь открылась, и вошли все трое — впереди Гюи, за ним Дэвид и последним Сэмми, тащивший под мышкой кусок распиленного бревна на растопку. Милый Сэмми! Всегда он о ней подумает! Тёплая волна умиления пробилась сквозь озабоченность и холод её сердца, ей вдруг захотелось обнять Сэмми и заплакать.

Сыновья следили за выражением лица матери. В последние дни дома царила гнетущая атмосфера. Марта действовала на них угнетающе, была резка и придирчива. Она это сознавала и видела, что они с опаской всматриваются в её лицо и, хотя она сама была в этом виновата, её это задело.

— Ну, как дела, мать? — улыбнулся Сэмми, и его белые зубы сверкнули на чёрном фоне угольной пыли, которая, смешавшись с потом, коркой облепила ему лицо.

Марте нравилось, что он называл её «мать», а не «мэм», как было принято у них в предместье. Но она только указала кивком головы на приготовленную ванну с водой и, отвернувшись, принялась накрывать на стол.

Несмотря на присутствие матери, все трое сняли башмаки, куртки, рабочий костюм шахтёра — фуфайку и брюки, насквозь пропитанные потом, водой и грязью шахты. Раздевшись догола, они стали все вместе мыться в жестяной ванне, из которой поднимался пар. Теснота обычно не мешала им дружелюбно шутить. Но сегодня шутки слышались реже. Сэм пробовал подразнивать Дэви и смеялся:

— Над ванной мойся, ты, бегемот! — А потом: — Эй, парень, где мыло? Ты проглотил его, что ли?

Но в шутках этих не было настоящего веселья. Гнёт, нависший над домом, мрачное лицо Марты парализовали его. Братья оделись, на этот раз без обычных дурачеств, и, почти не разговаривая, сели обедать.

Обед был отличный — большие порции аппетитного мяса, тушенного с луком и картофелем. Марта всегда готовила прекрасные обеды, она понимала, как много значит обед для рабочего человека. Теперь, слава богу, эта несчастная забастовка прекратилась, и она может кормить своих как следует. Она сидела и наблюдала, как они едят, вторично наполнив тарелки. Самой ей не хотелось есть, она только выпила чаю. Но даже от чая ей не стало лучше. Какая-то блуждающая боль началась в пояснице, защемила грудь и исчезла раньше, чем Марта поняла, что это за боль.

Сыновья кончили обед. Первым поднялся Дэвид и отошёл в угол, где хранились его книги. Потом уселся на низенькую табуретку у очага, с карандашом и записной книжкой, положив её на колени.

«Латынь, — подумала огорчённо Марта, — он может теперь заниматься латынью!» И эта мысль, мелькнувшая среди других, горьких, почему-то вызвала раздражение. Вот тоже одна из затей Роберта, это ученье: он хотел, чтобы мальчик в будущем году поступил в колледж, получил стипендию, превзошёл самого себя. Роберт послал его учиться к мистеру Кэрмайклю на старой Бетель-стрит, в вечернюю школу. А она, Марта, насчитывавшая в своём роду длинный ряд предков углекопов, гордилась этим, презирала книги и чувствовала, что из этого ученья ничего хорошего не выйдет.

Вслед за Дэви встал из-за стола Гюи, отправился в прачечную и принёс оттуда молоток, колодку, свои старые футбольные башмаки, дюжину новых сапожных гвоздей. Он присел на корточки в дальнем углу кухни, в стороне от остальных, и, наклонив тёмную, ещё блестевшую от воды голову, начал забивать гвозди в башмаки, — как всегда, молчаливый и сосредоточенный. В прошлую субботу он из своей получки утаил от матери один шестипенсовик; просто оставил его себе, не сказав ей ни слова об этом. Марте не трудно было догадаться, для чего. Футбол! Дело тут не только в увлечении спортом, хотя Гюи обожал спорт. Нет, нет. У Гюи была более серьёзная цель. Гюи хотел быть «светилом», футболистом высокого класса, атлетом, получающим шесть фунтов в неделю за величайшую ловкость в борьбе. Вот в чём заключалась тайна Гюи, его заветная честолюбивая мечта. Оттого он отказывался от папирос, от стакана пива по воскресеньям. Оттого он никогда не болтал с девушками. Марта знала, что Гюи никогда и не смотрел ни на одну из них, несмотря на то, что очень много девушек заглядывалось на него. Оттого он носился по вечерам, пробегая целые мили, — это называлось тренировкой. Марта не сомневалась, что, как бы Гюи ни был утомлён, он уйдёт, как только окончит чинить свои башмаки.

Она нахмурилась ещё сильнее. Спартанские привычки Гюи она от всей души одобряла, ничего не могло быть лучше. Но цель? Бросить шахту! И он тоже жаждал уйти из шахты. Марта не верила в его ослепительную мечту и не боялась, что она может осуществиться. Но её тревожило это необычайное упорство Гюи, да, оно её очень заботило.

Инстинктивно глаза её отыскали Сэмми, который всё ещё сидел за столом и черенком вилки беспокойно выводил на клеёнке узоры. Он, видно, почувствовал взгляд матери, так как через мгновение с глуповатой застенчивостью положил вилку и встал. Засунув руки в карманы, он слонялся по кухне. Подошёл к крошечному квадратному зеркальцу, привешенному над раковиной. Взял гребень с полочки, намочил волосы и старательно расчесал на пробор. Потом достал висевший на перекладине у очага чистый воротничок, который мать накрахмалила и выгладила только сегодня утром. Надел его, завязал по-новому галстук, прифрантился. Затем, самодовольно насвистывая, схватил шапку и весело направился к двери.

Лежавшая на коленях рука Марты сжалась так сильно, что суставы пальцев торчали как обнажённые кости.

— Сэмми?

Сэм, уже на пороге, обернулся, словно в него выстрелили.

— Куда ты, Сэмми?

— Я ухожу, мать.

Его улыбка не смягчила её. Она не хотела её замечать.

— Вижу, что уходишь. Но куда?

— Пройдусь по улице.

— По Кэй-стрит?

Сэм посмотрел на неё, его простодушное, некрасивое лицо вспыхнуло и на этот раз приняло упрямое выражение.

— Да, если желаешь знать, мама, я иду на Кэй-стрит.

Значит, инстинкт её не обманул: он идёт к Энни Мэйсер. Марта терпеть не могла Мэйсеров, они ей не внушали никакого доверия, этот легкомысленный отец и бешеный Пэг Мэйсер, его сын. То были люди такого же сорта, как Лиминги, — не вполне почтенные. Они даже не были шахтёрами, а принадлежали к «рыбацкой братии», обособленной части населения, которая не имела верного заработка и жила, по выражению Марты, «сегодня пируя, завтра бедуя»: один месяц роскошествовали, другой — закладывали и лодку и сети. Против самой Энни Марта ничего не имела, люди говорили, что она славная девушка. Но Сэмми она не пара. У неё бог знает какая родня, она торгует рыбой на улице и даже как-то, когда выдался плохой год, нанялась в Ярмуте потрошить сельдей, чтобы поправить дела Мэйсеров. Чтоб Сэмми, её любимый сын, которого она надеялась увидеть когда-нибудь лучшим забойщиком «Нептуна», женился на какой-то потрошительнице селёдок! Никогда! Никогда! Она тяжело перевела дух.

— Я не хочу, чтобы ты сегодня вечером уходил из дому, Сэмми.

— Но я обещал, ты же знаешь, мама. Мы идём гулять с Пэгом Мэйсером. И Энни с нами.

— Всё равно, Сэмми. — Её голос стал неприятно скрипучим. — Я не хочу, чтобы ты туда шёл.

Сэм посмотрел на неё в упор. И в его любящих глазах, глазах преданной собаки, она прочла неожиданную решимость.

— Энни меня ждёт, мать. Ты извини, но мне надо идти.

Он вышел и очень тихо закрыл за собой дверь.

Марта сидела как окаменелая: в первый раз в жизни Сэмми ослушался. У неё было такое чувство, словно он дал ей пощёчину. Заметив, что Дэвид и Гюи украдкой на неё поглядывают, она пыталась взять себя в руки. Встала, убрала со стола, трясущимися руками перемыла посуду.

Дэвид сказал:

— Хочешь, мама, я перетру все вместо тебя?

Она покачала головой, сама перетёрла тарелки и села чинить одежду сыновей. С некоторым трудом вдела нитку в иглу. Достала старую рабочую фуфайку Сэмми, в стольких местах штопанную и заплатанную, что уже почти не видно было фланели, из которой она первоначально была сделана. При виде этой старой фуфайки шахтёра у Марты сжалось сердце. Она вдруг почувствовала, что была слишком резка с Сэмми, что обошлась с ним не так, как следовало бы. Не Сэм виноват, а она. Эта мысль её взволновала. Сэм сделал бы для неё, что угодно, если бы она поговорила с ним по-хорошему.

С затуманенными глазами она принялась было чинить фуфайку, как вдруг снова почувствовала боль в пояснице. На этот раз боль была злая, пронизывающая, и Марта мгновенно поняла, что это означает. Она с ужасом выжидала. Боль утихла, потом возобновилась. Молча, без единого слова, Марта поднялась и вышла в заднюю дверь кухни. Она двигалась с трудом. Вошла в чулан. «Да, началось».

Выйдя из чулана во двор, ока с минуту стояла среди вечернего мрака и безмолвия, одной рукой опираясь на низкую ограду, другой придерживая свой тяжёлый живот. Вот оно и пришло, а муж в тюрьме, — какой срам! И на глазах у взрослых сыновей! На вид непроницаемая, как окружавший её мрак, она торопливо обдумывала все: нельзя звать ни доктора Скотта, ни миссис Риди, повитуху. Роберт безрассудно ухлопал все их сбережения на эту забастовку. У неё долги, она не может, не должна допустить новых расходов. В одну минуту решение было принято.

Она воротилась в дом.

— Дэвид! Сбегай к миссис Брэйс. Попроси её зайти ко мне поскорее.

Дэвид, встревоженный, вопросительно посмотрел на мать. Марта никогда особенно не благоволила к Дэвиду, он был любимцем отца, но в эту минуту выражение его глаз тронуло её. Она сказала ласково:

— Беспокоиться нечего, Дэви. Мне просто что-то нездоровится.

Когда мальчик поспешно вышел, она подошла к комоду, где хранилось все то скудное количество белья, какое у неё имелось, отперла его. Затем, неловко ступая, с трудом переставляя ноги, взобралась по лестнице наверх, в спальню сыновей.

Миссис Брэйс, соседка, пришла сразу же. Это была добродушная женщина, страдавшая одышкой, очень тучная: бедняжка выглядела так, словно и сама ожидала ребёнка. Но это только казалось. На самом же деле у Ханны Брэйс была пупочная грыжа, следствие частой беременности, и, несмотря на то, что её муж Гарри каждый год клятвенно обещал ей купить к Рождеству бандаж, бандажа у неё до сих пор не было. Каждый вечер, ложась спать, она усердно вправляла выпиравшую массу, и каждое утро эта масса снова вылезала наружу. Ханна почти привыкла к своей грыже, говорила о ней с близкими людьми так, как говорят о погоде. Грыжа была для неё любимой темой разговора.

Ханна с такими же предосторожностями, как и Марта, поднялась по лестнице и скрылась в комнате наверху.

Дэви и Гюи сидели в кухне. Гюи бросил чинить башмаки и делал вид, что с интересом читает газету. Дэвид тоже притворялся, что читает. Но время от времени они обменивались взглядом, чувствуя, что там наверху совершается что-то таинственное, и каждый видел в глазах другого выражение странного стыда. Нет, только подумать! И это у их собственной матери.

Из спаленки наверху доносился лишь шум тяжёлых шагов миссис Брэйс, и больше ничего. Один раз она крикнула вниз, чтобы принесли горячей воды. Дэви отнёс ей чайник.

В десять часов вернулся Сэм. Он вошёл бледный, стиснув зубы, ожидая ужаснейшей сцены. Мальчики рассказали ему, что случилось. Сэм покраснел (он вообще легко краснел), раскаяние охватило его: Сэм был незлопамятен. Он поднял глаза к потолку:

— Бедная мама, — сказал он.

На большее проявление нежности никто из них никогда не решился бы.

В три четверти одиннадцатого миссис Брэйс сошла вниз с небольшим свёртком, завёрнутым в газету… Вид у неё был расстроенный и озабоченный. Она вымыла под краном испачканные чем-то красным руки, напилась холодной воды. Потом обратилась к Сэмми, как к самому старшему:

— Девочка, — сказала она. — Прехорошенькая, но мёртвая. Да, родилась мёртвой. Я все сделала не хуже, чем миссис Риди, не сомневайтесь. Но ничем уж помочь нельзя было… Завтра я приду убирать маленькую. А теперь снеси матери наверх чашку какао. Ей уже немножко легче. А мне надо идти готовить моему хозяину завтрак к первой смене.

Она осторожно подняла свёрток, ласково улыбнулась Дэвиду, заметившему, что сквозь газету протекает что-то красное, и заковыляла из кухни.

Сэм сварил какао и понёс наверх. Он оставался там минут десять. Когда он спустился вниз, лицо его было жёлто-серое, как глина, на лбу выступил пот. Он вернулся со свидания с любимой девушкой — и увидел лицом к лицу смерть.

Дэвид надеялся, что Сэм заговорит, скажет, что матери лучше. Но Сэм сказал только:

— Ложитесь спать, ребята. Мы все втроём ляжем здесь, на кухне.

На другое утро, во вторник, миссис Брэйс пришла навестить Марту и, как обещала, обмыть и одеть мёртвого ребёнка.

Дэвид вернулся из шахты раньше других; в эту ночь ему повезло, он поднялся наверх сразу и на две клети обогнал главную смену. Когда он пришёл домой, в кухне было ещё полутемно. И на кухонном шкапе лежал трупик девочки.

Он подошёл ближе и стал рассматривать её с странной смесью страха и благоговения. Она была такая маленькая, ручонки не больше лепестка белой кувшинки, на крохотных пальчиках не было ногтей. Он мог бы одной своей ладонью покрыть все её личико. Точёное, белое как мрамор, оно было прелестно. Синие губки полуоткрыты, словно в удивлении, что жизнь не наступила. Миссис Брэйс с искусством настоящей профессионалки заткнула ей рот и ноздри ватой. Глядя через плечо Дэвида, она не без гордости объявила:

— Чудо как хороша. Но твоя мама, Дэви, не хочет, чтобы она лежала у неё наверху.

Дэвид вряд ли слышал её. Упрямое возмущение росло в его душе, пока он смотрел на это мертворождённое дитя. Почему так должно было случиться? Почему его мать была лишена той пищи, того ухода и внимания, которых требовало её положение? Почему этот ребёнок не живёт, не улыбается, не сосёт грудь?

Дэвида это мучило, будило в нём бешеный гнев. Как тогда, когда «Скорбящий» накормил его, в нём что-то болезненно трепетало, как натянутая струна. И снова он, как тогда, со всей сумбурной страстностью юной души, давал себе клятву что-то сделать… что-то… он не знал, что именно, не знал, как… но он сделает… он нанесёт сокрушительный удар гнусной бесчеловечности окружающей жизни.

Сэм и Гюи вошли одновременно. Посмотрели на малютку. Не переодеваясь, пообедали жареной свининой, которую приготовила миссис Брэйс. Обед был не так вкусен, как всегда, картошка не разварилась, в ванне было мало воды, в кухне грязно, всё вверх дном, чувствовалось отсутствие матери.

Попозже, когда Сэмми пришёл сверху, он исподтишка посмотрел на братьев и сказал как-то натянуто:

— Она не хочет, чтобы были похороны. Я толковал ей, толковал, а она не хочет и все. Говорит, что после забастовки мы не можем тратить такие деньги.

— Но ведь мы обязаны, Сэмми! — воскликнул Дэвид. — Спроси миссис Брэйс…

Миссис Брэйс послали уговаривать Марту. Но и это не помогло. Марта была неумолима. С холодной горечью думала она об этом ребёнке, которого она не хотела и который теперь уже не нуждался в ней. Закон не требует, чтобы мертворождённых хоронили по обряду. И не надо никаких похорон, всех этих церемоний, сопровождающих смерть.

Гюи, мастер на все руки, сделал довольно изящный гробик из простых досок. Внутри его выстлали чистой белой бумагой и уложили трупик на это незатейливое ложе. Потом Гюи приколотил крышку. Поздно ночью, в четверг, Сэм взял гробик под мышку и вышел один. Он запретил Гюи и Дэви идти за ним. Было темно, ветрено. Мальчики не знали, куда ходил Сэм, пока он не вернулся и не рассказал им. Он занял пять шиллингов у Пэга Мэйсера, старшего брата Энни, и заплатил Джиддису, кладбищенскому сторожу. Джиддис позволил ему тайно зарыть ребёнка в углу кладбища. Часто потом Дэвид думал об этой могилке, которую Сэм сравнял с землёй. Он так никогда и не узнал, в каком месте она находится. Ему было только известно, что она неподалёку от участка нищих. Это ему удалось выпытать у Сэма.

Прошла пятница, настала суббота, день освобождения Роберта из тюрьмы. Марта родила в понедельник вечером. В субботу днём она была уже на ногах, ожидая… ожидая его, Роберта.

Он пришёл в восемь часов, когда она была одна на кухне и стояла, наклонясь над огнём. Вошёл так тихо, что она не заметила его, пока знакомый кашель не заставил её круто обернуться. Муж и жена в упор смотрели друг на друга, он — спокойно, беззлобно, она — с жуткой горечью, мрачным огнём пылавшей в её глазах. Оба молчали. Роберт бросил шапку на диван и сел к столу движением очень усталого человека. Марта тотчас же подошла к печке, вынула гревшийся для него обед. Поставила перед ним тарелку, — все в том же зловещем молчании.

Он начал есть, время от времени бросая беглые взгляды на её фигуру, взгляды, в которых читалась просьба о прощении. Наконец, спросил:

— Что тут с тобой приключилось, детка?

Она затряслась от гнева.

— Не смей больше называть меня так.

Тогда он понял. В нём шевельнулось что-то вроде удивления.

— Мальчик или девочка? — спросил он.

Марта знала, что ему всегда хотелось иметь дочь. И, чтобы сделать ему больно, рассказала, что дочь родилась мёртвой.

— Вот, значит, как всё вышло! — сказал он со вздохом. — Плохо тебе приходилось это время, детка?

Это было уж слишком. Марта не сразу удостоила его ответом. Со скрытым ожесточением убрала пустую тарелку и поставила перед ним чай. Потом сказала:

— Я привыкла к плохому. Хорошего не знавала с тех самых пор, как вышла за тебя.

Роберт вернулся домой в самом миролюбивом настроении, но злобные выходки жены разгорячили усталую кровь.

— Я не виноват, что всё так вышло, — сказал он с неменьшей горечью, чем та, которая звучала в речах Марты. — Ты, надеюсь, понимаешь, что меня посадили ни за что.

— Нет, этого я не знаю, — возразила она, подбоченившись и вызывающе глядя ему в лицо.

— Они хотели со мной рассчитаться за забастовку, неужели ты не понимаешь?

— И это меня ничуть не удивляет! — ответила она, задыхаясь от гнева.

Тут его нервы не выдержали. Господи, да что он сделал плохого? Он убедил людей бастовать, потому что страшно боялся за них с тех пор, как начались работы в Скаппер-Флетс. А в конце концов они же над ним издевались. Им на него плевать, — вот, допустили, чтобы его без всякой вины посадили в тюрьму. Яростное возмущение забушевало в нём, возмущение против Марты и против своей судьбы. Он размахнулся и ударил Марту по лицу.

Она не дрогнула, приняла удар с каким-то удовлетворением. Ноздри её раздулись.

— Спасибо, — сказала она. — Мило с твоей стороны. Только этого и ждала.

Роберт тяжело опустился на стул, побледнев ещё больше, чем она. И закашлялся своим глухим, надрывным кашлем. Этот кашель лишил его сил. Когда приступ прошёл, он сидел, согнувшись, совсем разбитый. Через некоторое время встал, разделся и лёг на стоявшую в кухне кровать.

На другой день — в воскресенье — он хотя и проснулся в семь часов утра, но оставался в постели до полудня. Марта встала рано и ушла в церковь. Она заставила себя пойти туда, выдерживать взгляды, знаки пренебрежения и выражения сочувствия со стороны прихожан Бетель-стрит, — отчасти в пику Роберту, отчасти же для того, чтобы показать свою добропорядочность.

Обед был настоящим мучением, в особенности для мальчиков. Они терпеть не могли те дни, когда у отца с матерью дело доходило до открытой ссоры. Эти ссоры словно парализовали всех в доме, нависали над ними как что-то позорное.

После обеда Роберт пошёл в контору копей. Он ожидал увольнения. Но оказалось, что его не уволили. У него мелькнула смутная догадка, что здесь сыграла роль его дружба с Геддоном, уполномоченным углекопов, и с Гарри Нэджентом, одним из лидеров Союза. Хозяин, видно, опасался, как бы не вышло неприятностей с Союзом, — и благодаря этому его, Роберта, оставили на работе в «Нептуне».

Он пошёл прямо домой, посидел, читая, у огня, потом молча улёгся в постель. Наутро его разбудил гудок, в два часа он был уже в шахте, работал в первой утренней смене.

Весь день Марта готовилась к его приходу. Неутихшая злоба все так же бушевала в ней. Она ему покажет, она с ним посчитается за все!.. Она беспрестанно поглядывала на часы, желая, чтобы время шло поскорее.

Сменившись, Роберт пришёл домой совершенно разбитый, промокший до костей. Марта готовилась донимать мужа враждебным молчанием, но его жалкий вид убил в её сердце всю глодавшую его злобу.

— Что это с тобой? — вырвалось у неё инстинктивно.

Роберт опёрся о стол, стараясь удержать кашель с трудом переводя дух.

— Они уже принялись строить каверзы, — сказал он, намекая на отмену жребия при распределении мест в «Парадизе». — Меня занесли в чёрный список и дали самое скверное место во всём участке. Паршивая трехфутовая кровля. Всю смену я работал, лёжа на животе, прямо в воде.

Острая жалость полоснула Марту по сердцу. И вместе с этим трепетом боли в нём ожило то, что она считала давно умершим. Она протянула руки к Роберту.

— Дай, я помогу тебе, мой мальчик. Дай, помогу раздеться.

Она помогла ему снять грязную, промокшую одежду. Помогла при умывании. Теперь она знала, что всё ещё любит его.

IX

Дэвид, работавший на глубине пятисот футов под землёй, в двух милях от главной шахты, решил, что, вероятно, скоро время завтрака. Он находился в «Парадизе», в участке Миксен. На самом низком этаже «Нептуна», на двести футов ниже «Глоба» и на триста — ниже «Файв-Квотерс». Часов у Дэвида не было, и он определял время по числу рейсов, которые проделал вагонетками от рудничного двора до погрузочной площадки. Он стоял подле Дика, своего шотландского пони, на площадке, где нагруженные углём вагонетки, которые он подвозил, прицеплялись к механическому подъёмнику и передавались на главный откаточный путь «Парадиза».

Дэвид ожидал, пока Толли Браун переведёт ему пустые вагонетки. Он ненавидел «Парадиз», но на площадке ему нравилось. Здесь ему, потному и разгорячённому от бега, казалось так прохладно, и здесь можно было стоять во весь рост, не боясь удариться головой о кровлю.

Стоя на площадке, он думал об ожидавшей его счастливой судьбе. Едва верилось, что сегодня — его последняя суббота в «Нептуне». Не только последняя суббота — последний день! Нет, такое счастье даже трудно себе представить!

Он всегда ненавидел шахту. Некоторым из его товарищей нравилось работать в ней, они чувствовали себя здесь как рыба в воде. А ему не нравилось, нет! Может быть, потому, что у него слишком развито было воображение, он не мог отделаться от мысли, что шахтёры — те же заключённые, что они погребены в этих тёмных клетках, глубоко под землёй. Дэвид, бывая на забое «Файв-Квотерс», всякий раз непременно вспоминал, что он находится под морским дном. Мистер Кэрмайкль, младший преподаватель школы на Бетель-стрит, помогавший ему готовиться к экзаменам, объяснил ему, как называется это странное ощущение, будто находишься взаперти… Да, глубоко под землёй, далеко под дном морским. А там наверху в это время светит солнце, дует свежий ветер, серебряные волны бьются о берег.

Дэвид всегда упрямо боролся с этим ощущением. Пусть его повесят, если он поддастся такой глупой слабости! И всё же он был рад, рад, что уходит из «Нептуна», тем более рад, что в нём жило странное убеждение, будто шахта считает своей добычей всякого, кто раз попал в неё и не выпускает его больше никогда. Так говорили, шутя, старые шахтёры. Дэвид усмехнулся в темноте: это шутка, конечно, не более как шутка.

Браун перевёл пустые вагонетки, Дэвид собрал поезд из четырёх вагонеток, вскочил на перекладину, щёлкнул языком, погоняя Дика, и помчался по черневшему сплошным мраком скату. Вагонетки, грохоча, неслись за ним по неровному пути, а он все подгонял лошадь. Дэвид гордился своим умением ездить быстро. Он ездил быстрее всех подкатчиков в «Парадизе». Он привык к грохоту вагонеток. Этот грохот ему не мешал. Неприятно только было, когда какая-нибудь из них отрывалась и сходила с рельсов. Возня и усилия, которые приходилось затрачивать на то, чтобы опять водворить её на место, могли убить человека.

Он летел все ниже, ниже, стремглав, с головокружительной быстротой, выравнивая ход, направляя его, зная, где нужно быстро нагибать голову, а где — налегать на дугу. Это — безрассудство, ужасное безрассудство, отец часто бранил его за слишком быструю езду. Но Дэвид любил её упоение. Великолепным последним скачком он достиг двора подкатчиков и остановился.

Здесь, как он и ожидал, сидели на корточках в нише и завтракали Нед Софтли и Том Риди, возившие ручные вагонетки от забоя до рудничного двора.

— Ну, садись сюда и пожуй, старина, — крикнул Том, у которого рот был набит хлебом и сыром, и отодвинулся в глубь ниши, давая место Дэвиду.

Дэвиду нравился Том, крупный, добродушный малый, заместивший Джо на забое. Дэвид часто спрашивал себя, куда мог деваться Джо и что он теперь делает. И удивлялся при этом, отчего он так мало замечает отсутствие Джо — ведь как-никак они с Джо были товарищами. Может быть, оттого, что Том Риди вполне заменил ему Джо: он такой же весёлый, гораздо охотнее помогает, когда вагонетка сходит с рельсов, и не ругается так цинично, как Джо. Но, несмотря на то, что Дэвиду общество Тома доставляло удовольствие, он в ответ на его приглашение отрицательно покачал головой.

— Нет, Том, я иду вниз.

Он хотел завтракать вместе с отцом. Всякий раз, когда представлялся случай, он забирал свой мешочек с едой и отправлялся в глубь забоя. И сегодня, в последний день, он не хотел изменять этой привычке.

Наклонная просека, ведущая к забою, была так низка, что Дэвиду приходилось сгибаться чуть не пополам. Туннель был тесен, как кроличий садок, в нём царил такой чернильный мрак, что открытая рудничная лампочка, немного коптившая, едва освещала какой-нибудь фут впереди, и было так мокро, что ноги с трудом пробиравшегося вперёд Дэвида производили хлюпающий звук. Раз он ударился головой о твёрдую неровную поверхность базальтового свода и тихо выругался.

Добравшись до забоя, он увидел, что его отец и Лиминг ещё не завтракают и продолжают готовить уголь для нагрузки на порожние вагонетки, которые Том и Нед должны были скоро привезти. Совсем голые, в одних только сапогах и кожаных штанах, они вырубали уголь длинными столбами. Место было жуткое, и работа — Дэвиду это было известно — страшно тяжела. Он выбрал сухое местечко и сел, наблюдая за работавшими и ожидая, пока они кончат. Роберт, согнувшись боком под глыбой угля, подсекал её, готовясь опустить на землю. Он дышал тяжело, ловя ртом воздух, и пот струился из каждой поры его тела. У него был вид вконец замученного человека. В камере негде было повернуться, кровля нависла так низко, что, казалось, вот-вот расплющит его. Но Роберт работал упорно, умело и с замечательной ловкостью. Подле него работал Боксёр. Рядом с Робертом он со своим волосатым торсом и воловьей шеей казался гигантом. Он не говорил ни слова, всё время с ожесточением жевал табак, жевал, выплёвывал, рубил уголь. Но Дэвид с мгновенно вспыхнувшей благодарностью заметил, что Боксёр, жалея его отца, берётся всякий раз за более тяжёлый конец рукоятки и делает самую трудную часть работы. Пот лил градом с изуродованного лица Боксёра, и сейчас в нём не оставалось уже ничего от «Чудо-мальчика копей».

Наконец, они прекратили работу, обтёрли пот фуфайками, надели их и уселись завтракать.

— Здорово, Дэви, — сказал Роберт, только теперь увидев сына.

— Здравствуй, папа.

Из соседней камеры вынырнули Гарри Брэйс и Боб Огль и присоединились к ним. Последним молча вошёл Гюи, брат Дэвида. Все принялись за еду.

После утомительной езды в течение целого утра Дэвиду показались необыкновенно вкусными хлеб и холодная свинина, положенные матерью в его мешок. Отец же, как он заметил, едва дотрагивался до еды и только жадными большими глотками пил холодный чай из бутылки. В мешке у него оказался ещё и пирог. С тех пор как Роберт и Марта помирились, она приготовляла для него превкусные завтраки. Но Роберт половину пирога отдал Боксёру, сказав, что ему не хочется есть.

— Тут у кого угодно аппетит пропадёт, — заметил Гарри Брэйс, кивая в сторону забоя, где работал Роберт. — Собачье место, что и говорить!

— Рабочему повернуться негде, будь оно проклято! — подтвердил Боксёр, уписывая пирог с шумным удовольствием человека, которому его «миссус» обыкновенно давала с собой в шахту только ломоть хлеба с жиром.

— А пирог чертовски вкусный, право!

— Это от сырости все мы тут здоровье теряем, — вмешался Огль. — С кровли вода так и хлещет.

Наступило молчание, нарушаемое лишь хрипением воздуха в насосе. Будя в темноте эхо, этот звук сливался с журчанием и бульканьем воды, протекавшей через нижние отверстия насоса. Этот уже почти не замечавшийся шум тем не менее приносил каждому шахтёру бессознательное успокоение, так как где-то в самой глубине души рождалась уверенность, что насос работает хорошо.

Гарри Брэйс повернулся к Роберту:

— Но здесь всё-таки не так мокро, как в Скаппер-Флетс, правда?

— Нет, отвечал— Роберт глухо. — Мы ещё дёшево отделались.

Боксёр заметил:

— Если тебя донимает сырость, Гарри, ты бы попросил у своей хозяйки, чтобы она дала тебе какую-нибудь ветошь[5].

Все засмеялись. Окрылённый успехом, Боксёр шутливо ткнул Дэвида локтем в бок.

— Ты ведь у нас учёный малый, Дэви. Не посоветуешь ли какого средства, чтобы отогреть мой зад, а то он отсырел.

— Не хотите ли несколько тумаков? — сухо предложил Дэви.

Вокруг ещё громче захохотали. Боксёр ухмыльнулся. В тусклом полумраке этого места он казался каким-то весёлым и огромным демоном, склонным к сатанинским шуткам.

— Молодец, молодец! Это бы его наверное согрело! — Он одобрительно поглядел сбоку на Дэви. — Ты, я вижу, действительно умный малый. Правду я слышал, будто ты едешь в Бедлейский колледж, чтобы обучать всех профессоров Тайнкасла?

Дэвид сказал:

— Я рассчитываю, что они меня будут обучать, Боксёр.

— Но чего ради ты туда поступаешь, скажи на милость? — укоризненно спросил Лиминг, подмигнув при этом Роберту. — Неужто тебе не хочется вырасти настоящим шахтёром, вот как я, с такой же изящной фигурой и лицом? И с изрядной суммой денег в банке Фиддлера?

На этот раз шутки не понял Роберт.

— Он поедет в колледж, потому что я хочу вытащить его отсюда, — сказал он сурово. И страстная выразительность, с которой он произнёс последнее слово, заставила всех умолкнуть.

— Пускай попытает счастья. Он усердно работал, выдержал экзамены на стипендию и в понедельник поедет в Тайнкасл.

Наступила пауза. Затем Гюи, всё время молчавший, вдруг объявил:

— Как бы мне хотелось попасть в Тайнкасл! Интересно бы посмотреть на настоящих футболистов — на Объединённую команду.

В голосе Гюи звучало такое страстное желание, что Боксёр снова захохотал.

— Не горюй, мальчик! — хлопнул он Гюи по спине. — Скоро тебе придётся играть самому перед Объединённой командой. Я видел твою игру и знаю, чего ты стоишь. И я слышал, что тайнкаслские спортсмены приезжают в Слискэйль на ближайший матч, чтобы посмотреть на твою игру.

Лицо Гюи покраснело под слоем грязи. Он понимал, что Боксёр смеётся над ним, но это его не трогало. Пускай себе шутят, — а он всё-таки рано или поздно туда попадёт. Он себя покажет — и скоро покажет, да!

Неожиданно Брэйс вытянул голову по направлению к туннелю и прислушался.

— Эге! — воскликнул он. — Что такое случилось с насосом?!

Боксёр перестал жевать, все притихли, вслушиваясь в темноту. Хрипение насоса прекратилось.

Целую минуту никто не произнёс ни слова. Дэвид почувствовал, что у него по спине поползли мурашки.

— Чёрт побери! — сказал, наконец, Лиминг медленно, с каким-то тупым удивлением. — Слышите? Насос не действует!

Огль, который в «Парадизе» работал недавно, вскочил и нащупал руками засасывающий рукав насоса. Потом торопливо воскликнул:

— Вода поднимается. Здесь уже её больше, гораздо больше, чем было!

Он умолк и снова погрузил в воду руку до самого плеча. Затем сказал с внезапной тревогой:

— Схожу, пожалуй, за десятником.

— Постой! — остановил его Роберт резко-повелительным тоном. И прибавил вразумительно: — Чего ты сразу бежишь в шахту, как испуганный мальчишка? Пусть себе Диннинг остаётся там, где он есть. Погоди немножко! С ковшевым насосом никогда беды не случится. И сейчас, верно, ничего серьёзного. Должно быть, засорился клапан. Я сейчас сам посмотрю.

Он спокойно, не торопясь, встал и пошёл по наклонному туннелю, высеченному в пласте. Остальные ожидали в молчании. Не прошло и пяти минут, как послышалось медленное чавкание прочищенного клапана, и снова, журча, заработал насос. А спустя ещё три минуты стало слышно его привычное мощное хрипение. Сковывавшее всех напряжение исчезло. Чувство великой гордости за отца охватило Дэвида.

— Здорово, чёрт возьми! — ахнул Огль.

Но Боксёр поднял его на смех.

— Разве тебе не известно, что когда работаешь в одной смене с Робертом Фенвиком, то беспокоиться нечего? Ну, валяй, нагружай вагонетки. А будешь тут сидеть целый день, так много не заработаешь.

Он встал, стащил с себя фуфайку; Брэйс, Гюи и Огль ушли в свой забой. Дэвид направился к вагонеткам, пройдя мимо Роберта, когда спускался вниз.

— Ты быстро справился с этим, Роберт, — заметил Боксёр. — А Огль уже готов был нас хоронить! — и он оглушительно захохотал.

Но Роберт не смеялся. На его измождённом лице застыло выражение какой-то странной рассеянности. Сняв фуфайку, он швырнул её, не глядя, на землю. Фуфайка упала в лужу.

Они снова принялись за работу. Кайлы поднимались и опускались в их руках, подсекая глыбы угля, которые затем нужно было спускать вниз. Пот опять катился с обоих мужчин. Грязь шахты забивалась во все поры кожи. Пятьсот футов под землёй, и всего две мили от дна рудника. Вода медленно сочилась с потолка, непрерывно стекая вниз, подобно дождю, невидимому в сплошном мраке. А над всем этим слышался мерный хрип насоса.

Х

К концу смены Дэвид отвёл своего пони в стойло и позаботился, чтобы ему было удобно.

Теперь наступило самое тяжёлое; он знал, что это будет ему тяжелее всего, но оказалось даже хуже, чем он ожидал. Он порывисто гладил шею пони. Дик, повернув длинную морду, казалось, глядел на Дэвида своими кроткими слепыми глазами, потом ткнулся носом в карман его куртки. Дэвид часто оставлял для него от своего завтрака кусочек хлеба или бисквит. Но сегодня Дика ждал необычайный сюрприз: Дэвид вытащил из кармана кусок сыра, — Дик попросту обожал сыр, — и стал медленно кормить пони. Отламывая маленькие кусочки и держа их на ладони, он старался продлить удовольствие и Дику и себе. Когда влажная, бархатистая морда касалась его ладони, у Дэвида клубок подкатывался к горлу. Он тихонько отёр руку об отворот куртки, в последний раз посмотрел на Дика и торопливо пошёл прочь.

Он шёл к шахте по главному откаточному штреку, мимо того места, где в прошлом году обвалившейся кровлей убило трёх человек: Хэрроуэра и двух братьев Престон — Нейля и Аллена. Дэвид видел, как их отрыли, изуродованных, сплющенных, с продавленной, окровавленной грудью, с набитыми грязью ртами. Он никогда не мог забыть этого случая. И, проходя мимо этого места, всегда замедлял шаг, упрямо желая доказать себе, что ему не страшно.

По дороге к нему присоединились Том Риди, брат его Джек, Нед Софтли, Огль, юный Ча Лиминг, сын Боксёра, Дэн Тисдэйль и другие. Они пришли к нижней площадке шахты, где целая толпа шахтёров ожидала своей очереди подняться наверх, терпеливая, несмотря на тесноту. Клеть поднимала только двенадцать человек зараз. Кроме «Парадиза», она обслуживала ещё два верхних этажа, «Глоб» и «Файв-Квотерс». Дэвида оттеснили от весело дурачившихся Тома Риди и Неда Софтли и прижали к «Скорбящему». «Скорбящий» уставился на него своими тёмными внимательными глазами.

— Ты, говорят, поступаешь в колледж, в Тайнкасле?

Дэвид утвердительно кивнул головой. И опять предстоящее событие показалось ему слишком необычным, чтобы быть действительностью. Должно быть, его немного утомили за последние полгода напряжённая работа по ночам, занятия с мистером Кэрмайклем, путешествие в Тайнкасл для сдачи экзаменов и затем радость, когда он узнал о результате их. Мучила его и молчаливая борьба из-за него между отцом и матерью: Роберт с страстным упорством хотел, чтобы Дэвид получил стипендию и бросил работу в шахте, а Марта — так же твёрдо решила, что он останется дома. Весть об успехе сына она приняла молча, без единого слова. Она даже не приготовила его вещи к отъезду; она не хотела принимать в этом никакого участия, нет, не хотела.

— Смотри, остерегайся Тайнкасла, мальчик, — сказал «Скорбящий». — Ты едешь в пустыню, где люди бродят во тьме среди бела дня, и в полдень, как среди ночи, ощупью ищут дороги. Вот возьми, — он сунул руку в карман на груди и достал оттуда тонкую, сложенную пополам и носившую следы пальцев брошюрку, сильно испачканную угольной пылью. — Здесь ты найдёшь хорошие советы. За этой книжкой я не раз коротал время в обеденные перерывы здесь в шахте.

Дэвид, покраснев, взял брошюрку. Она его не интересовала, но ему не хотелось обидеть «Скорбящего». Он смущённо перелистал её, — ничего другого ему не оставалось, — но в полутьме трудно было прочитать что-нибудь. Вдруг огонь в его лампочке вспыхнул ярче, и одна фраза бросилась ему в глаза: «Никакой слуга не может служить двум господам, и вы не можете служить и богу и маммоне».

«Скорбящий» не отводил от него пытливого взгляда. А за его плечом Том Риди шепнул лукаво:

— Чем это он наградил тебя?

Толпа вокруг зашевелилась. Клеть с грохотом опустилась вниз. Сзади кто-то крикнул:

— Полезайте все, ребята! Все полезайте!

Толпа хлынула вперёд. Началась обычная при посадке давка. Дэвид протиснулся внутрь вслед за остальными. Клеть, со свистом рассекая воздух, поднималась всё выше и выше, словно схваченная невидимой гигантской рукой. Навстречу лился дневной свет. Вот она остановилась, с лязгом поднялась перекладина, и люди сплошной, словно спаянной массой высыпали наружу, где ярко светило солнце.

Дэвид вместе с другими опустился по ступеням, прошёл через двор и занял место в ряду шахтёров, ожидавших получки у конторы. Был солнечный июльский день. Его безмятежная прелесть смягчала резкие контуры копра, столбов, вращающихся шкивов клети и даже дымящей вытяжной трубы. Чудесно в такой день уходить навсегда из шахты!

Стоявшие в очереди медленно подвигались вперёд. Дэвид видел, как его отец вышел из клети (он последним поднялся наверх) и встал в конце очереди. Потом он заметил, что в ворота въехал кабриолет из усадьбы. В появлении кабриолета хозяина не было ничего необычного: каждую субботу Ричард Баррас приезжал в контору в час получки, когда рабочие, выстроившись во дворе, ожидали своих конвертов с деньгами. Это превратилось в своего рода ритуал.

Экипаж сделал ловкий поворот, так что его жёлтые спицы засверкали на солнце, и остановился у конторы. Баррас сошёл, прямой и чопорный, и скрылся в главном подъезде. Бартлей, соскочив ещё раньше, возился с лошадью. Артур Баррас, втиснутый в кабриолет между двумя мужчинами, теперь остался в нём один.

Медленно подвигаясь вперёд, Дэвид издали рассматривал Артура, лениво размышляя о нём. Артур неизвестно почему, внушал ему непонятную симпатию: удивительно странное чувство, почти парадоксальное, потому что оно было похоже на жалость. А ему, Дэвиду, жалеть Артура было просто смешно, принимая во внимание условия жизни обоих. Между тем этот сидевший в экипаже тщедушный подросток с мягкими белокурыми волосами, которыми играл ветер, казался ему таким одиноким. Он вызывал покровительственное чувство. И у него был такой серьёзный вид. Эта серьёзная сосредоточенность его лица походила на печаль. Когда Дэвид вдруг открыл, что жалеет Артура Барраса, он чуть громко не засмеялся.

Наступила его очередь подойти к окошку. Он подошёл, взял конверт с получкой, выброшенной ему из окошка кассиром Петтитом. Потом побрёл, не торопясь к воротам, чтобы подождать там отца. Когда он дошёл до столбов и прислонился спиной к одному из них, по улице мимо него проходила Энни Мэйсер. Увидев Дэвида, она улыбнулась ему и остановилась. Она ничего не сказала. Энни редко заговаривала с кем-нибудь сама. Она просто остановилась и улыбнулась Дэвиду в знак дружбы. И ожидала, пока он заговорит с ней.

— Одна, совсем одна, Энни? — сказал он ласково. Энни Мэйсер ему нравилась, очень нравилась. Вполне понятно, что Сэм влюблён в неё. Она такая простая, свежая, уютная. В ней нет никакого чванства, она — такая, как есть. За Энни глупостей не водилось. Почему-то она напоминала Дэвиду живую серебристую сельдь. Но Энни была далеко не миниатюрна и не имела ни малейшего сходства с селёдкой. Это была рослая, ширококостая девушка одних лет с Дэви, с пышными бёдрами и красивой тугой грудью; на ней было синее шерстяное платье и грубые чулки ручной вязки. Энни сама вязала себе чулки. Она не прочитала за свою жизнь ни одной книги. Но чулок связала очень много.

— Я сегодня в последний раз здесь, Энни, — сказал Дэвид, заговорив с ней только для того, чтобы она не ушла. — Расстаюсь с «Нептуном» навсегда… с водой, грязью, пони, вагонетками и всем прочим.

Она терпеливо улыбнулась.

— И ничуть не жалко, — добавил он. — Уверяю тебя, ничуть.

Энни понимающе кивнула головой. Наступило молчание. Она оглядела улицу. Кивнула Дэвиду со своей обычной приветливостью и пошла дальше.

Довольный, ом смотрел ей вслед. И вдруг вспомнил, что Энни собственно не произнесла ни одного слова. Но, несмотря на это, каждая минутка, проведённая в её обществе, доставляла ему удовольствие. Такова уж была Энни Мэйсер!

Дэвид снова оглянулся, ища глазами отца: но Роберт был ещё далеко от окошка. Как Петтит копается сегодня! Дэвид снова прислонился к воротам, постукивая ногой о столб.

Вдруг он заметил, что и за ним тоже наблюдают: Баррас в сопровождении Армстронга вышел из конторы, и оба, хозяин и надсмотрщик, стояли теперь у экипажа и смотрели прямо на Дэвида. Он решительно встретил эти взгляды, не желая смиряться перед ними; в конце концов разве он не уходит из шахты? Теперь ему наплевать. Баррас и Армстронг с минуту ещё продолжали разговор, затем Армстронг почтительно улыбнулся хозяину и поманил рукой Дэвида. Тот, поколебавшись было, всё-таки направился к ним, но старался идти медленнее.

— Мистер Армстронг сказал мне, что вы получили стипендию в Бедлейском колледже.

Дэвид видел, что Баррас в превосходном настроении, тем не менее маленькие холодные глазки хозяина смотрели пронизывающе.

— Очень рад был услышать о вашем успехе, — продолжал Баррас. — А что вы думаете потом… окончив колледж?

— Буду готовиться к экзаменам на звание бакалавра словесности.

— Словесности? Гм… А почему вы не выбрали профессию горного инженера?

Что-то в тоне Барраса заставило Дэвида ответить вызывающе:

— Меня это дело не интересует.

Вызов скользнул по Баррасу так же бесследно, как капля воды по холодному камню.

— Вот как? Не интересует?

— Нет, мне не нравится работать под землёй.

— Не нравится, — равнодушно повторил Баррас. — Так вы хотите готовиться в преподаватели?

Дэвид понял, что Армстронг все рассказал ему.

— Нет, нет. Я на этом не остановлюсь.

Он тут же пожалел, что у него вырвалось это замечание. Порыв возмущённой гордости заставил его разоткровенничаться. Он почувствовал всю неуместность этой откровенности здесь, когда он стоит в грязном рабочем платье, а Артур из кабриолета смотрит на него и слушает.

Он показался себе чем-то вроде тошнотворного героя автобиографического романа «От хижины до Белого Дома». Но из упрямства не хотел отступать. Если Баррас спросит, он ответит ему прямо, что намерен делать в будущем.

Но Баррас не проявил никакого любопытства и как будто не заметил враждебности. Спокойно, точно не слыша слов Дэвида, он поучительным тоном продолжал:

— Образование — прекрасная вещь. Я никогда никому не становлюсь на дороге. Дайте мне знать, когда вы окончите учение в Бедлее. Я член попечительного совета и мог бы устроить вас в одну из школ нашего графства. У нас всегда имеются вакансии для младших учителей.

Глаза его под сильными стёклами очков, казалось, отодвигались все дальше от Дэвида. С тем же отсутствующим видом он сунул руку в карман брюк и вытащил целую горсть серебра. Со своей обычной неторопливостью выудил монету в полкроны, как бы взвесил её мысленно; затем положил обратно и взял вместо неё монету в два шиллинга.

— Вот вам флорин, — сказал он с величественным спокойствием, одновременно и одаряя и отпуская этим жестом Дэвида.

Дэвид был настолько ошарашен, что принял от него монету. Он стоял, держа её в руке, пока Баррас садился в экипаж. Он смутно сознавал, что Артур дружелюбно улыбается ему. Наконец, кабриолет двинулся.

Дикое желание смеяться овладело Дэвидом. Вспомнился евангельский текст из брошюры, которую дал ему «Скорбящий»: «Нельзя служить и богу и маммоне». Он повторял про себя: «Нельзя служить и богу и маммоне. Нельзя служить и богу…» Нет, до чего все это забавно!

Резко повернувшись, он зашагал к воротам, где уже стоял Роберт, ожидая его. Дэвид понял, что отец был свидетелем всей этой сцены. Видно было, что он в бешенстве. Роберт даже побледнел от гнева, но не поднимал глаз, избегая смотреть на сына. Оба вышли за ворота и зашагали рядом по Каупен-стрит. Ни одного слова не было сказано между ними. Скоро их догнал Сви Мессер. Роберт сейчас же заговорил с ним обычным дружеским тоном. Сви был красивый, белокурый юноша, всегда весёлый и беспечный; он работал нагрузчиком, но не в «Парадизе», а выше этажом, в «Глобе». Настоящее его имя было Освей Мессюэр, он был сын цирюльника с Лам-стрит, натурализовавшегося австрийца, вот уже двадцать лет жившего в Слискэйле. Оба, и отец и сын, были популярны, каждый в своей сфере; сын — в шахте, где он весело нагружал вагонетки, отец — в своём «Салоне», где ловко намыливал подбородки.

Роберт заговаривал со Сви так, как будто ничего неприятного не произошло. Когда Сви распрощался с ними, перед тем, как свернуть на Фриолд-стрит, он сказал ему:

— Передай отцу, что приду в четыре, как всегда.

Но как только Сви ушёл, лицо Роберта приняло прежнее горькое выражение. Черты его словно сжались, скулы резко обозначились под кожей. Молча шёл он рядом с Дэвидом, пока они не прошли половину Каупен-стрит. Потом вдруг остановился. Это было против Миддльрига, чёрного двора старой молочной фермы, самого грязного места в городе; двор был завален гниющей соломой, всякими нечистотами, а посреди высилась большая куча навоза. Остановившись, Роберт в упор посмотрел на Дэвида.

— Что он дал тебе, сын? — спросил он тихо.

— Два шиллинга, папа. — И Дэвид показал флорин, который он, под влиянием чувства стыда, до сих пор ещё крепко сжимал в кулаке.

Роберт взял монету, посмотрел на неё молча и с бешеной силой швырнул её прочь.

— Так её! — сказал он, выговаривая это слово, как будто оно причиняло ему боль. — Так её!

Флорин угодил прямо в середину навозной кучи.

XI

Наступил вечер, великий вечер праздника в Миллингтоновском клубе. Завод Миллингтона, расположенный в тупике одного из переулков Плэтт-стрит, был невелик — на нём работало всего человек двести, — но с виду производил довольно внушительное впечатление, в особенности в серенький мартовский день.

Из труб чугуноплавильных печей вырывались красные языки пламени и густые клубы дыма. Поток добела раскалённого расплавленного металла, текущий из вагранки[6] в литейные ковши, освещал бурое небо, и оно словно пылало медным блеском. Едкий дым, поднимавшийся с пола литейной, где вливалась в формы жидкая масса чугуна, раздражал ноздри. В уши мучительно били тяжёлые удары молотов, звон зубила, которым обтёсывают железо после отливки, жужжание приводных ремней и колёс, пронзительное гудение токарных и фрезерных станков, визг пил, вгрызающихся в металл. И в открытые двери виднелись сквозь туман неясные фигуры людей, обнажённых до пояса из-за невыносимой жары.

Завод готовил главным образом оборудование для угольных копей — железные вагонетки, лебёдки, балки для поддержки кровли, массивные кованые болты. Но сбыт этих изделий затруднялся сильной конкуренцией, и Миллингтоны держались не столько благодаря своей предприимчивости, сколько благодаря связям с старыми солидными фирмами. Да Миллингтоны и сами были старой, много лет существовавшей фирмой. Фирмой с традициями. И одной из таких традиций был «Общественный клуб».

Клуб Миллингтоновского завода, открытый в семидесятых годах Великим Старцем, Уэсли Миллингтоном, должен был демонстрировать благосклоннейшую заботу о Рабочем и Семье Рабочего. Клуб имел четыре секции: литературную, экскурсионную, фотосекцию с тёмной комнатой и секцию атлетики. Но самым блестящим номером в программе клуба был «народный» танцевальный вечер, который с незапамятных времён неизменно устраивался в Зале Чудаков[7].

И вечер пятницы 23 марта обещал быть вечером подлинного веселья и радости. А между тем Джо в этот день возвращался домой с завода угнетённый мрачными думами. Разумеется, Джо собирался идти на бал, он успел уже стать первым любимцем в клубе, многообещающим членом кружка бокса и намечался кандидатом в жюри по состязанию новичков на бильярде. Все эти восемь месяцев Джо преуспевал. Он сильно пополнел, развил мускулы и, по его собственному выражению, «завёл чёртову уйму приятелей». Джо был великий проныра, умел дружески хлопать по спине с громким «Здорово, старина», у него всегда был наготове смех, славный, мужественный смех, и крепкое рукопожатие, и он так мило умел рассказывать неприличные анекдоты. На заводе все влиятельные лица, начиная от Портерфильда, старшего мастера, и кончая самим мистером Стэнли Миллингтоном, явно благоволили к Джо. Словом, он имел успех у всех, кроме Дженни.

Дженни! О ней и думал Джо, бредя через Высокий мост и уныло обозревая свои перспективы. Она сегодня идёт с ним на бал, — ну, конечно, идёт! Но имеет ли это какое-нибудь значение, раз все между ними уже сказано и всё кончено. Никакого, ровно никакого! Чего же он добился от Дженни за восемь месяцев? Не слишком много, видит бог! Он водил её повсюду — Дженни любила развлечения, — тратился на неё, да, бросал свои кровные денежки на ветер. А что получил взамен? Несколько поцелуев, беглых поцелуев, неохотно ею допущенных, объятий, из которых она вырывалась и которые только разожгли его аппетит.

Он испустил долгий унылый вздох. Нет, Дженни ошибается, если думает, что его можно водить за нос. Он ей скажет правду в глаза, прекратит все, порвёт с ней окончательно. Но нет, он уже не в первый раз говорит себе эти вещи. Он говорил это себе уже десять раз — и всё же до сих пор не решился на разрыв. Его влечёт к ней даже сильнее, чем в тот первый день. А ведь уже и тогда она возбудила в нём сильное желание… Джо громко выругался.

Дженни ставила его в тупик: она была с ним то надменно-дерзка, то кокетливо-интимна. Любезнее всего она бывала, когда он наряжался в свой новый синий шерстяной костюм и мягкую шляпу, которую она заставила его купить. Когда же она случайно встречала его в грязном рабочем костюме, то проплывала мимо с холодной миной, чуть не замораживая его взглядом. То же самое бывало, когда Джо приглашал её пойти с ним куда-нибудь: если он брал хорошие места в «Ампире», она ворковала, улыбалась ему, позволяла держать её за руку; если же он затевал прогулку в сумерки по городскому бульвару, она шла рядом недовольная, с капризно-вскинутой головой, коротко огрызалась на всё, что говорил Джо, и держалась от него на расстоянии целого ярда. Когда он предлагал ей пойти в кофейню Мак-Гайгена, где он угостит её сосисками с картофельным пюре, она презрительно фыркала, говоря: «в такие места ходит только мой отец». Зато приглашение в первоклассный ресторан Леонарда на Хай-стрит она принимала, сияя, и ласково прижималась к Джо. Она считала себя выше своей семьи, лучше всех. Она делала замечания отцу, матери, сёстрам, особенно Салли. Она и Джо постоянно делала замечания, подтягивала его, презрительно показывая, как надо снимать шляпу при встрече, как держать тросточку, внушая, что по тротуару мужчине следует ходить ближе к краю, что когда берёшь чашку чая, мизинец следует сгибать. Дженни была ужасная модница и помешана на правилах этикета, вычитанных ею в грошовых дамских журналах. Из тех же журналов она черпала сведения о модах, идеи туалетов, которые сама себе шила, советы, как сохранить белизну рук, как придать волосам мягкость и блеск с помощью «яичного белка, влитого в воду перед ополаскиванием».

Но вы не думайте, что Джо не одобрял этого стремления Дженни к аристократической изысканности. Оно ему даже нравилось. Всякие мелочи, вроде её духов «Жокей-клуб», её кружевных лифчиков, просвечивающих сквозь блузку розовых ленточек, приятно волновали его, создавали ощущение, что Дженни другая, особенная, не такая, как те уличные девицы, которых он брал иногда за эти месяцы, когда Дженни заставляла его испытывать муки Тантала, дразня его надеждой.

Самая мысль о том, что он перетерпел, разжигала в нём ещё более неутолимое желание. Поднимаясь по лестнице дома № 117А на Скоттсвуд-род, он говорил себе, что сегодня вечером доведёт дело до конца или выяснит, почему это ему не удаётся.

Войдя в крайнюю комнату, он взглянул на часы и увидел, что опоздал. Дженни уже ушла наверх одеваться. Миссис Сэнли лежала в гостиной с сильной мигренью. Филлис и Клэри убежали на улицу играть. Салли дожидалась Джо, чтобы подать ему ужин.

— Где твой папа? — спросил вдруг Джо после того, как он с волчьей жадностью проглотил две копчёные рыбки и почти целую свежую булку, запив все это тремя большими чашками чаю.

— Уехал в Бирмингэм. Секретарь не мог ехать, так папу послали вместо него. Он повёз всех голубей клуба и наших. Для завтрашних полётов.

Джо задумчиво ковырял вилкой в зубах. Так Альф бесплатно прокатится в Бирмингэм на полёты голубей, которые назначены на субботу! Везёт же некоторым! Салли, критически наблюдавшая за Джо, пустила в него стрелу своего скороспелого остроумия.

— Смотрите, не проглотите вилку, — предупредила она серьёзным тоном. — А то она будет дребезжать, когда вы будете танцевать польку.

Джо надулся. Он отлично понимал, что Салли его терпеть не может, и, как он ни старался, ему не удавалось расположить её к себе. Когда Салли смотрела на него своими тёмными глазами, он испытывал неприятное чувство человека, которого видят насквозь. Иногда резкий иронический смех, которым Салли перебивала его самоуверенный разговор, приводил его в полное замешательство, лишал хладнокровия, заставлял мучительно краснеть.

Его кислая мина доставила Салли удовольствие: глаза у неё так и засверкали. Эта одиннадцатилетняя девочка обладала уже сильно развитым чувством юмора. Она весело продолжала его поддразнивать:

— Вы, должно быть, хорошо танцуете, — у вас такие длинные ноги. «Вы умеете танцевать обратный вальс, мисс Сэнли?» — «Да, конечно, Джо… я хотела сказать „мистер Гоулен“, извините за бесцеремонность». — «Так попробуем?» — «Да, пожалуйста, дорогой мистер Гоулен. Какая чу-удная музыка, не правда ли?.. Ох! Грубиян, вы наступили мне на мозоль!»

Салли была в самом деле очень забавна, когда, скорчив уморительную гримасу, закатывая свои большие чёрные глаза, артистически подражала жеманному, брюзгливому тону Дженни.

— «Разрешите угостить вас мороженым, дорогая? Или, может быть, хотите требухи? Чудная требуха, прямо из коровы. Можете получить все эти завитые штучки». — Салли остановилась и кивнула головой на потолок. — Мисс Сэнли завивается наверху. Дженни важная леди, которая на ночь надевает на нос зажим от вешалки. Явилась час тому назад прямо из своего магазина. (Она не «служит», имейте в виду, служат только рабы). Заставила греть ей утюги, дала мне оплеуху ни за что ни про что. Вот приятный характер, не правда ли, Джозеф? Советую вам подумать, пока не поздно.

— Ах, да замолчи ты, нахальная девчонка! — Он встал из-за стола, направился к двери.

Салли притворилась смущённой и жеманно затараторила:

— К чему такие церемонии, дорогой мистер Гоулен? Зовите меня просто Магги. И как не стыдно курить молодому человеку с такими м-и-илыми глазами? О, не покидайте меня так скоро!

Она предусмотрительно загородила ему дорогу.

— Позвольте, я спою вам песенку до вашего ухода, мистер Гоулен! Одну — и совсем коротенькую! — Она манерно сложила руки, точь-в-точь как Дженни, когда та становилась у пианино, и запела высоким фальцетом:

Погляди на анютины глазки,

Что пестреют в нашем саду.

Пение прекратилось только тогда, когда за Джо захлопнулась дверь. Салли разразилась восторженным смехом, перекувыркнувшись, бросилась со всего размаха на диван, свернулась калачиком на самом краю и от восторга забарабанила по пружинам.

У себя в комнате Джо побрился, вымылся, тщательно оделся в свой парадный синий костюм, завязал новый зелёный галстук, аккуратно зашнуровал блестящие коричневые ботинки. И всё же был готов раньше Дженни. Он нетерпеливо ожидал её в передней. Но когда Дженни сошла вниз, у него дух захватило от восторга, и он сразу перестал злиться: на ней было розовое платье, белые атласные туфельки, а на голове белый вязаный капор — последний крик моды. Серые глаза холодно блестели на прозрачном личике, нежном как лепесток цветка. Она жеманно сосала ароматную пастилку.

— Честное слово, Дженни, вы просто загляденье!

Она приняла его восторг как нечто вполне естественное, накинула на свой наряд старое пальто, которое носила каждый день, взяла ключ от входной двери и сунула его в карман. Но тут ей бросились в глаза коричневые ботинки Джо. Углы её губ опустились. Она сказала с раздражением:

— Я ведь ещё неделю тому назад говорила вам, Джо, чтобы вы купили себе пару лакированных туфель.

— Пустяки, все наши ребята ходят на клубные вечера в таких, как у меня. Я у них нарочно спрашивал.

— Не говорите глупостей! Как будто я не знаю! Из-за ваших коричневых ботинок я буду казаться смешной… Наняли вы кэб?

— Кэб! — Джо надулся. Что, она воображает, что он — Карнеджи? Он угрюмо возразил: — Мы поедем в трамвае.

Глаза у Дженни от гнева стали совсем ледяными.

— Ах, вот что! Вот как вы, значит, ко мне относитесь! Я недостаточно хороша, по-вашему, чтобы ездить в кэбе!

С лестницы раздался голос Ады:

— Дженни, Джо, не приходите слишком поздно. Я приняла порошок и ложусь спать.

— Не беспокойся, ма, — отвечала Дженни с убийственным высокомерием. — Мы, конечно, придём рано.

Они успели вскочить в отходивший трамвай, но, к несчастью, он был переполнен. Теснота в трамвае ещё больше рассердила Дженни, и она так посмотрела на кондуктора, когда он попросил Джо дать монету помельче, что тот пришёл в замешательство. Всю дорогу она молчала. Наконец, они приехали в Ерроу и вышли из битком набитого красного вагона. В холодном молчании, с видом оскорблённого достоинства, Дженни дошла с Джо до «Зала Чудаков». Войдя в зал, они увидели, что бал уже начался.

Вечер проходил неплохо, в атмосфере дружного непринуждённого веселья, напоминая какое-нибудь ежегодное собрание родственников в большой счастливой семье зажиточного круга. На одном конце зала стояли столы, на которых был сервирован ужин: пирожные, сэндвичи, печенье, овощные консервы, груды мелких, твёрдых апельсинов, по одному виду которых вы могли заключить — и не ошиблись бы — что они полны незрелых зёрнышек, бутылки колы с ярко-красными ярлыками и два огромных медных сосуда с кранами для чая и кофе. На другом конце зала, на очень высокой эстраде, замаскированной снизу пальмами в кадках, расположился оркестр. Оркестр был настоящий, с большим барабаном, который пускали в ход щедро, не жалея сил, а у рояля Франк Мак-Гарви. Таких чудесных весёлых штучек, как Франк, не умел играть никто. А такт? Когда Франк Мак-Гарви играет, танцующим просто невозможно сбиться с такта, так замечательно он отбивает его, словно молотом ударяет. Ля-до-ля-до, — самый пол в «Зале Чудаков», казалось, взлетал при этом «ля» и опускался, вторя финальному «до».

Всё было запросто, никто не важничал, не было никаких записей и программ. На стенах, один против другого, были наклеены два больших листа писчей бумаги, на которых великолепным почерком сестры Франка Мак-Гарви были перечислены все танцы в том порядке, в котором они исполнялись: 1) Вальс «Ночи веселья», 2) Валетта «С вами в гондоле», и так далее. У этих листов весело толпилась публика, пересмеиваясь, вытягивая шеи, чтобы лучше видеть; пары подходили рука об руку, стоял смешанный запах духов и пота, раздавались восклицания: «Послушай, Белла, милочка, ты умеешь танцевать военный ту-степ?» — таким способом заполучали партнёров для танцев. Или какой-нибудь юный кавалер, внимательно просмотрев список, эффектно, скользил по пыльному полу, с разбегу попадая прямо в объятия своей избранницы. «Это — лансье[8], детка, неужто ты не узнала? Давай танцевать!»

Дженни оглядела зал. Увидела жалкое угощение, программы, просто наклеенные на запотевшие стены, дешёвые, крикливые туалеты, ярко-красные, голубые и зелёные, смешной сюртук старого Мак-Кенча, главного распорядителя. Заметила, что здесь многие не сочли нужным прийти в перчатках и бальных туфлях. Увидела кружок толстых пожилых жён пудлинговщиков, дружелюбно беседовавших в углу, пока их отпрыски прыгали, скакали и кружились перед ними. Все это Дженни успела охватить одним долгим взглядом. И презрительно вздёрнула свой хорошенький носик.

— Фи! — фыркнула она, обращаясь к Джо. — Просто смотреть противно!

— На что?! — изумлённо воззрился на неё Джо.

— Да на все, — отрезала она. — Все тут так неизящно, вульгарно, не так, как бывает в приличном обществе.

— Неужели вы не будете танцевать?

Она равнодушно тряхнула головой.

— Отчего же… Потанцуем, пожалуй, раз за билеты заплачено. Пол здесь подходящий.

И они принялись танцевать. Но Дженни при этом старалась держаться подальше от Джо, и решительно отмежевалась от происходившего вокруг, — от всего того хлопанья в ладоши, топанья и оглушительных криков веселья.

— А это ещё что за фигура? — спросила она пренебрежительно, когда они, танцуя ту-степ, проносились мимо двери.

Джо посмотрел в направлении её взгляда. «Фигура» оказалась мужчиной самого безобидного вида, средних лет, плотного сложения, с круглой головой и несколько кривыми ногами.

— Это — Джек Линч, — объяснил Джо. — Кузнец в нашем цеху. Вы ему, кажется, понравились.

— Этому! — сказала чопорно Дженни и заранее самодовольно усмехнулась своему остроумию: — Я видела таких только в клетке.

Она снова стала неразговорчива, вскинула брови, подняла голову с видом снисходительного превосходства. Она хотела показать, что она, по её собственному выражению, «выше всего этого».

Но Дженни немного преждевременно осудила бал. К концу вечера постепенно начали появляться новые лица — и уже не рабочие, не рядовые члены клуба, как те, что с самого начала наводнили зал, а почётные гости: несколько чертёжников из конторы, мистер Ирвинг, бухгалтер с женой, кассир Морган и даже старый мистер Клегг, директор завода. Дженни немного оттаяла; она даже улыбнулась Джо:

— Здесь стало как будто приличнее.

Не успела она это сказать, как двери распахнулись, и появился Стэнли Миллингтон, сам мистер Стэнли, «наш» мистер Стэнли. Великая минута! Он вошёл весёлый, свежий, вылощенный, в щегольском смокинге, а с ним пришла и его невеста.

Тут Дженни совсем воспрянула духом и пристальным взглядом впилась в молодую элегантную пару, следя, как они улыбаются и пожимают руки нескольким старейшим членам клуба.

— Это с ним Лаура Тодд, — прошептала она, задыхаясь. — Знаете, дочь инженера Грот-Маркетских копей. Я её очень часто вижу у нас в магазине. Они обручились в августе, об этом писали в «Курьере».

Джо смотрел на её оживившееся лицо. Жадный интерес Дженни к высшему обществу Тайнкасла, её упоение собственной осведомлённостью о всех подробностях их жизни очень удивили его. Но зато она теперь окончательно отбросила свою холодную чопорность в обращении с ним.

— Отчего мы не танцуем, Джо? — пролепетала она и, встав, томно закружилась в его объятиях, поближе к Миллингтону и мисс Тодд.

— Это платье, что на ней, — модель… прямо от Бонара, — конфиденциально шепнула она на ухо Джо, когда они проносились мимо. — У Бонара в Тайнкасле, конечно, последние новинки… А это кружево… — она многозначительно закатила глаза. — Знаете…

Веселье разгоралось, барабан гремел, Франк Мак-Гарви чаще, чем когда бы то ни было, импровизировал разные «штучки», пары кружились все быстрее, неистовее. Все были так довольны тем, что молодой мистер Стэнли «нашёл время прийти». Да ещё привёз с собой мисс Лауру! Стэнли Миллингтон был популярен в Ерроу. Отец его умер несколько лет тому назад, когда Стэнли было всего семнадцать лет, и он ещё учился в Сент-Бэдской школе. Таким образом Стэнли прямо с школьной скамьи, румяным и стройным молодым атлетом с только начинающими пробиваться усиками явился на завод, чтобы знакомиться с делом под руководством старого Генри Клегга. Теперь, когда ему было уже двадцать пять лет, он сам управлял заводом и, неутомимый энтузиаст, всегда стремился «поступать правильно». Все соглашались, что Стэнли — человек «с устоями» («вот что значит хорошая школа»).

Основанная за пятьдесят лет перед тем группой богатых северных купцов-диссидентов, школа св. Бэды за короткое время своего существования успела приобрести все традиции классических закрытых учебных заведений. Здесь также на старших учениках лежит обязанность поддерживать дисциплину, а младшие всячески угождают старшим; также делаются вылазки в одну любимую кондитерскую, также царит «esprit de corps», практикуется хоровое пение для поднятия духа, — словом, можно подумать, что доктор Фулер, директор Сент-Бэдской школы, обошёл все старые школы в Англии и сеткой для бабочек ловко вылавливал в каждой школе наилучшие из её традиций. Спорту в школе придаётся громадное значение. Знаки отличия даются щедро. В них сочетаются красивые цвета: пурпуровый, алый и золотой. Стэнли, питавший горячую привязанность к своей школе, остался верен её цветам: он всегда носил что-нибудь — галстук, запонки, подтяжки или подвязки — этих знаменитых цветов: пурпурового, алого и золотого, как бы отдавая дань уважения истинно-спортсменскому духу, который был девизом школы.

Этот, так сказать, «спортсменский дух» мистера Стэнли и побудил его явиться на вечер в клубе. Он хотел «поступать, как полагается приличному человеку». И вот он пришёл, был в высшей степени мил, пожимал мозолистые руки и в промежутках между вальсами с Лаурой танцевал несколько раз с тяжеловесными супругами своих старых служащих.

Вечер проходил, и радостная улыбка, которой расцвело лицо Дженни при виде «нашего мистера Стэнли» и Лауры Тодд, стала чуточку натянутой; её журчащий смех, который раздавался всякий раз, когда она скользила в танце мимо этой пары или мимо одного из них, звучал уже чуточку искусственно.

Дженни сгорала от желания «быть замеченной» мисс Тодд, ей до смерти хотелось, чтобы мистер Стэнли пригласил её танцевать. Но, увы, ни того, ни другого не случилось. Как обидно! А тут ещё Джек Линч не спускал с неё глаз, ходил за ней следом, ища случая пригласить её танцевать.

Джек был парень неплохой, но вся беда в том, что он был пьян. Все знали, что Джек любит выпить рюмочку, а в этот вечер, он, шмыгая всё время из клуба в соседний трактир «Герцог Кумберлендский», проглотил изрядное количество таких рюмочек. На прежних балах Джек обыкновенно стоял у дверей зала, блаженно кивая головой в такт музыке, а к концу вечера уходил домой, нетвёрдо ступая своими кривыми ногами. Но в этот вечер злой демон Джека парил близко.

Когда заиграли последний вальс перед ужином, Джек поправил галстук и важно подошёл к Дженни.

— Пойдём, милочка, — сказал он со своим протяжным тайн-сайдским акцентом. — Мы оба — ты и я — покажем им…

Дженни презрительно вскинула голову и с злым выражением устремила глаза куда-то в противоположный конец зала. Сидевший рядом с ней Джо сказал:

— Уходи-ка ты прочь, Джек. Мисс Сэнли танцует со мной.

Джек, пошатываясь, возразил:

— А я хочу, чтобы она танцевала со мной.

И с неуклюжей галантностью протянул руку Дженни. В жесте Джека не было ни капли враждебности, но в эту минуту он покачнулся, и его громадная лапа невольно опустилась на плечо Дженни.

Дженни драматически взвизгнула. И Джо, вскочив, с внезапной яростью нанёс Джеку ловкий удар прямо в подбородок. Джек во всю длину растянулся на полу. Шум в зале сразу утих.

— Что всё это значит? — мистер Стэнли пробирался сквозь толпу к тому месту, где стоял Джо, геройски выпятив грудь и одной рукой обнимая бледную, испуганную Дженни. — Что тут у вас случилось? В чём дело?

У храброго Джо сразу душа ушла в пятки. Он с добродетельным жидом пояснил:

— Он пьян, мистер Миллингтон, мертвецки пьян. Должен же человек соблюдать меру и уметь вести себя! — (В прошлую субботу Джо вместе с Линчем участвовал в великолепной выпивке, и обоих вывели из трактира «Ампир», но сейчас он уже не помнил об этом, достоинство не позволяло ему вспомнить.) — Он напился и приставал к моей знакомой, мистер Стэнли. Я только хотел её защитить.

Стэнли посмотрел на стоявшую перед ним пару: хорошо сложённый юноша… оскорблённая красавица. Затем, нахмурившись, перевёл взгляд на лежавшего на полу пьяного.

— Пьян! — воскликнул он. — Нет, это уже слишком, право, слишком. Я здесь таких не потерплю! Мои рабочие — приличные люди, и я хочу, чтобы они могли прилично развлекаться. Уберите его отсюда, пожалуйста! Вас, мистер Клегг, попрошу за этим присмотреть. И скажите ему, чтобы он завтра пришёл в контору за расчётом.

Джек Линч за непристойное поведение был выведен вон. На следующий день его уволили с завода. Стэнли, отдав распоряжение, снова обернулся к Джо и Дженни. Улыбнулся в ответ на широкую улыбку Джо и трогательную прелесть Дженни.

— Всё в порядке, — сказал он успокоительно. — Вы Джо Гоулен, не так ли? Я вас отлично знаю. Я знаю всю нашу молодёжь, поставил себе это за правило. Познакомьте же меня с вашей подругой, Джо. Здравствуйте, мисс Сэнли. Мы с вами должны потанцевать, мисс Сэнли, чтобы загладить эту маленькую неприятность. А вас, Джо, разрешите представить моей невесте. Может быть, вы потанцуете с ней, а?

И Дженни в экстазе упорхнула в объятиях мистера Стэнли, держась самым великолепным образом, выпрямив по последней моде локоть, сознавая, что все глаза в зале устремлены на неё. А Джо неуклюже и торжественно выступал с мисс Тодд, которая, видимо, забавляясь, поглядывала на него с некоторым интересом.

— А ловко вы его ударили, — сказала она с характерным для неё слегка насмешливым подёргиванием губ.

Джо согласился, что удар был первоклассный. Он чувствовал себя героем и вместе с тем ужасно конфузился.

— Мне нравится, — небрежно пояснила мисс Тодд, — когда человек умеет за себя постоять. — Она снова усмехнулась. — Да не смотрите же так, словно вы вдруг вступили в орден праведных тамплиеров!

Стэнли, мисс Тодд, Дженни и Джо ужинали вместе. Дженни была на седьмом небе. Она улыбнулась, показывая красивые зубки, обворожительно опускала тёмные ресницы; желе она ела вилкой и от каждого блюда неизменно оставляла немножко на тарелке. Она была несколько шокирована, когда Лаура Тодд, взяв апельсин, преспокойно надкусила кожицу своими белыми зубами. Ещё больше потрясло её то, что Лаура без церемонии попросила у Стэнли его носовой платок. Но все, всё было упоительно, упоительна каждая минута. И в довершение всего, когда вечер кончился, Джо, искупая свою давешнюю вину перед ней, с царственной щедростью нанял кэб. В последний раз обменялись любезностями, прокричали «до свидания», усердно помахали платками. Шурша юбками, трепеща от возбуждения, Дженни вошла в позеленевший от плесени экипаж, пахнувший мышами, похоронами, свадьбами, сыростью извозчичьего двора. Вязаные шарики её капора исступлённо качались. Она откинулась на подушки.

— О Джо! — захлёбывалась она. — Как чудно было! Я не знала, что вы так хорошо знакомы с мистером Миллингтоном. Почему вы не говорили мне об этом раньше? Я понятия не имела… Он премилый. И она тоже, разумеется. Красивой её назвать нельзя, вид у неё, я бы сказала, болезненный. Зато как изящна! Платье, что было на ней сегодня, стоит не один десяток фунтов, можете мне поверить, — последнее слово моды, уж я-то знаю! А между прочим, заметили вы, как она надкусила апельсин? А носовой платок?! Я чуть в обморок не упала!.. Никогда я бы себе не позволила сделать такую вещь. Это так не женственно! Вы меня слушаете, Джо?

Он нежно уверил её, что слушает. С той минуты, как он очутился с ней наедине в темноте кареты, желание, которое в нём вызывала эта девушка, сжигало его как лихорадка. Все его тело горело и напрягалось в стремлении к ней. Целый вечер он держал её в объятиях, ощущал под тонким платьем её тело, прижимавшееся к нему во время танцев. В течение долгих месяцев она держала его на почтительном расстоянии, а теперь она в его руках, одна, здесь с ним. В волнении ёрзая на месте, он осторожно подвинулся ближе к Дженни, которая откинулась в угол кэба, и обвил рукой её талию. Она продолжала болтать без умолку, возбуждённая, весёлая, выбитая из колеи.

— Когда-нибудь и у меня будет такое платье, как у неё… у мисс Тодд то есть. Атлас и настоящие кружева. Да, она знает толк в таких вещах, могу поручиться, и пожить умеет, это сразу видно.

Джо тихонько, совсем тихонько притянул её к себе и шепнул как можно ласковее:

— Не хочу говорить о ней, Дженни. Я на неё никакого внимания не обратил. Я смотрел только на вас. И теперь только о вас и думаю!

Она хихикнула, очень довольная.

— Вы гораздо, гораздо красивее. И платье у вас в сто раз лучше, и все лучше, чем у неё.

— А между тем материя стоила по два шиллинга четыре пенса, Джо. А выкройку я достала у Уэльдона.

— Ей-богу, Дженни, вы просто чудо. — Он продолжал хитро льстить ей. И чем больше льстил, тем смелее ласкал. Он чувствовал, что она возбуждена, вся натянута как струна. Она позволяла ему то, чего никогда не позволяла раньше. Окрылённый успехом, сгорая от желания, Джо осторожно приникал все ближе.

Дженни вдруг резко вскрикнула:

— Не смейте! Не смейте, Джо! Ведите себя прилично!

— Да полно, чего ты испугалась, милая? — успокаивал он её.

— Нет, Джо, нет! Это гадко. Это нехорошо.

— Ничего в этом нет дурного, Дженни, — вкрадчиво нашёптывал он ей. — Разве мы не любим друг друга?

Тактика его была превосходна. Не знаю, каковы были его успехи в состязаниях на бильярде, но в тонком искусстве соблазнителя Джо был далеко не новичок.

Чувствуя, что он плотно прижимается к ней, Дженни возбуждённо пробормотала:

— Не надо, Джо, — не здесь, Джо.

— Ах, Дженни…

Но она сопротивлялась.

— Смотри, Джо, мы уже близко. Смотри, Пламмер-стрит. Мы уже почти дома. Пусти меня, Джо. Пусти же!

Он недовольно поднял с её шеи разгорячённое лицо, увидел, что она говорит правду. Разочарование было так сильно, что он чуть не выругался вслух. Но удержался и, выйдя из кэба, помог выйти Дженни. Потом бросил шиллинг «пугалу на козлах» и стал подниматься по лестнице вслед за девушкой. Линии её фигуры сзади, простой жест, которым она достала ключ и вставила его в замочную скважину, сводили его с ума. Тут он вспомнил, что Альф, её отец, сегодня не ночует дома.

В кухне, освещённой только пламенем очага, Дженни остановилась перед Джо и взглянула ему в лицо: несмотря на оскорблённое целомудрие, ей, видимо, не хотелось идти спать. Она была взбудоражена необычностью всего пережитого сегодня, и успех в клубе ещё кружил ей голову. Она стояла в немного застенчивой позе.

— Может быть, зажечь газ и сварить вам какао, Джо?

Джо с трудом скрыл раздражение и откровенное желание схватить её.

— Вы никогда ничем не порадуете человека, Дженни. Подите сюда, посидите минутку со мной на диване. Мы за весь вечер и слова не сказали друг с другом.

Насторожённая, полуиспуганная, она стояла в нерешимости. Проститься и идти спать — так скучно. А Джо сегодня, право, так красив… И вёл себя молодцом — нанял кэб…

Дженни сказала, посмеиваясь:

— Что ж… от разговора вреда никакого не будет.

Она подошла к дивану.

Когда она села, он крепко обнял её; сейчас это оказалось легче, чем давеча: Дженни вырывалась как-то нехотя. Он угадывал её возбуждение, видел, что она ещё вся трепещет от необычайных впечатлений этого вечера.

— Не надо, Джо… не надо… Мы должны вести себя прилично, — твердила она, сама не понимая, что говорит.

— Нет, Дженни, надо. Ты знаешь, что я с ума по тебе схожу. Знаешь, что мы с тобой любим друг друга.

Зачарованная, испуганная, сопротивляясь и вместе отдаваясь, обессиленная страхом, болью и каким-то новым незнакомым ощущением, она шепнула одним дыханием:

— Но, Джо… ты делаешь мне больно, Джо!..

Он понял, что теперь она принадлежит ему, понял с дикой радостью, что перед ним, наконец, настоящая Дженни.

Огонь в очаге догорал. Решётка опустела. Когда всё уже было кончено, Дженни, похныкав, сколько полагается, внезапно зашептала:

— Обними меня крепко, Джо… крепче, дорогой! Нет, можно ли этому поверить?

И он лежит в чертовски неудобной позе, и волосы Дженни лезут ему в рот. Когда она прильнула к нему, подставив его поцелую бледное, мокрое от слёз, милое личико, теперь лишённое всякого глупого притворства, она была так же естественна и прекрасна, как одна из жемчужно-серых голубок её отца. Но Джо в эту минуту почти готов был… да, готов был ударить её. Имелось, впрочем, смягчающее вину обстоятельство: как сказал Джо, это была его первая настоящая любовь.

XII

В «Холме» субботний вечер имел свою раз навсегда установленную программу. После холодного ужина Хильда играла отцу на органе. И в вечер последней субботы ноября 1909 года, в восемь часов, Хильда играла первые такты «Музыки на воде» Генделя, а Баррас сидел в своём кресле, опираясь головой на руку, и слушал. Хильда не любила играть в присутствии отца. Но играла. Её игра входила в обязательную программу.

Ричард Баррас крепко держался установленного им порядка. Это не значит, что он был рабом привычек. Он перерос власть привычек. И традиция также была для него не повелительницей, а скорее эхом, постоянно вторящим его принципам. Чтобы понять Ричарда Барраса, необходимо принять во внимание его принципы. Потому что он был действительно принципиальным человеком, не лицемером. Он был искренен.

Он был также человеком нравственным. Он презирал те слабости, которым так часто и таким роковым образом предаются люди. Он, например, не способен был и подумать об измене жене с какой-нибудь другой женщиной. Несмотря на свои немощи, Гарриэт была для него настоящей женой. Он презирал и другие, более грубые вожделения: обильную еду и вино, обжорство, пьянство, чрезмерный сон, роскошь, чувственность; всякие эксцессы, все виды физической распущенности внушали ему омерзение. Он ел простую пищу и обычно пил только воду. Он не курил. Его костюмы были всегда хорошо сшиты и из добротной материи, но их у него было мало, и он не отличался суетной страстью к щегольству.

У него, разумеется, была своя гордость, естественная гордость просвещённого либерала. Он помнил, что он человек с положением, с состоянием; что он владелец «Нептуна», владелец копей, которые разрабатываются их родом уж сто лет. Он искренно гордился своими предками, начиная от Питера Барраса, который в 1805 году впервые углубил шахту № 1 на «Снуке» (в нынешнем «Старом Нептуне») и оставил своему сыну Вильяму отлично налаженное небольшое предприятие. Вильям в свою очередь провёл шахты № 2 и № 3. Отец Ричарда, Питер Вильям, предпринял бурение шахты № 4, — это было дальновидное и разумное начинание, из которого его сын теперь извлекал огромную пользу. Ричард испытывал глубокое удовлетворение, думая о том, что эти предусмотрительные, трезво мыслящие люди создали своему роду имя и состояние. Гордился и тем, что унаследовал и развил в себе качества предков, гордился своей собственной дальновидностью и здравомыслием, своим умением выгодно заключать сделки.

В общественной жизни он не проявлял откровенного честолюбия. Когда при нём заходил разговор о каком-нибудь видном лице в их графстве, Баррас обыкновенно спрашивал спокойно: «а какой у него капитал?», с кроткой насмешкой констатируя, что сосед располагает самыми ничтожными средствами. Таким образом, Баррас, принимая с удовольствием дань уважения со стороны своего банкира и своего адвоката, не был снобом, — он презирал такую мелочность. На Гарриэт Уондлес, принадлежавшей к одной из знатных фамилий графства, он женился не ради её высокого происхождения, а просто потому, что хотел сделать её своей женой.

Это наводит на мысль о чувственной страсти. Но Баррас не производил впечатления человека чувственного. Он был подавляюще-сильной личностью; но то была сила уравновешенная, холодная как лёд. Ему не были свойственны стремительность, неистовые страсти, порывы пламенного чувства. То, что ему было чуждо, он отвергал; тем, что не было чуждо, он завладевал. Показания Гарриэт, которой он обладал в тиши её спальни, конечно, дали бы ключ к разгадке этого человека. Но Гарриэт наутро после этих регулярных ночных идиллий просто с аппетитом съедала обильный завтрак, наслаждаясь им с спокойным удовлетворением хорошо выдоенной коровы. Это было своеобразным биологическим свидетельством, откровенным в той мере, в какой позволяла скромность Гарриэт, имевшим одновременно и положительный и отрицательный смысл. Если бы исследовать содержимое желудка Гарриэт, то там несомненно нашли бы жвачку.

Сам Ричард редко обнаруживал себя. Он был человеком замкнутым. Эта замкнутость несомненно была достоинством. Не обычная, банальная скрытность, а нечто более тонкое, — замкнутость человека, сурово негодующего на попытки копаться в его душе и одним взглядом замораживающего всякую фамильярность. Он, казалось, говорил ледяным тоном: «я — это я, и останусь самим собой, и никому, кроме меня, до этого дела нет». И ещё: «я сам собой управляю и никому другому управлять собой не позволю».

Не надо думать, однако, что все внутреннее существо Ричарда было целиком отлито в эту шаблонную арктическую форму. У него имелись свои личные особенности. Например, любовь к органу, к Генделю, в особенности к его «Мессии». Приверженность к искусству, здоровому и общепризнанному искусству, о чём свидетельствовали дорогие картины на стенах в его доме. Верность семейному очагу, крепко вкоренившаяся привычка к точности и аккуратности. И, наконец, страсть к приобретению.

В ней-то, в этой страсти, и крылась разгадка души Барраса, самая сущность его «я». Он был крепко привязан ко всему, что составляло его собственность, к своим копям, дому, картинам, имуществу, ко всему, что принадлежало ему. Отсюда ненависть ко всякого рода мотовству, бледным отражением которой была выработавшаяся у тётушки Кэрри бережливость, её «неспособность что-нибудь выбросить». Тётушка часто обнаруживала эту черту к полному удовольствию Барраса. Он и сам никогда ничего не выбрасывал. Газеты и бумаги всякого рода, старые квитанции и договоры, — все он аккуратно складывал в пачки, надписывал их и запирал в свой письменный стол. Это надписывание и складывание в ящик превратилось чуть не в священный ритуал. Он придавал ему какой-то высший смысл. Между этим занятием и его любовью к Генделю существовала некая гармония. Здесь был тот же внушительный размах и глубина и что-то вроде религии, недоступной чужому пониманию. А между тем источником её была просто скупость. Ибо больше всего душу Барраса снедала тайная страсть к деньгам. Он искусно скрывал её от всех и даже от себя самого. Но он обожал деньги. Он держался за них крепко, тешился ими, этим сверкающим олицетворением своего богатства, своей реальной ценности в мире.

Хильда перестала играть. Наконец-то покончено с Генделем, с этой «Музыкой на воде»! Обычно она, окончив, укладывала ноты обратно на табурет у рояля и сразу уходила к себе наверх. Но сегодня Хильда, по-видимому, хотела угодить отцу. Не отводя глаз от клавиатуры, она спросила:

— Может быть, сыграть тебе «Largo», папа?

То была его любимая вещь, пьеса, которая производила на него большее впечатление, чем все остальные, Хильду же доводила чуть не до истерики.

Сегодня она сыграла её медленно, звучно. Наступила тишина. Не отнимая руки от лба, отец сказал:

— Спасибо, Хильда.

Она поднялась и стояла по другую сторону стола. Лицо её было угрюмо, как всегда, но внутренне она трепетала. Она промолвила:

— Папа!

— Что, Хильда?

Хильда тяжело перевела дух. Много недель собиралась она с силами для этого разговора.

— Мне почти двадцать лет, папа. Вот уже скоро три года, как я окончила школу и вернулась домой. И всё это время я здесь ничего не делаю. Мне надоело бездельничать. Мне хочется для разнообразия чем-нибудь заняться. Я хочу, чтобы ты позволил мне уехать отсюда и работать.

Он опустил руку, которой заслонял глаза, и смерил дочь любопытным взглядом. Затем повторил:

— Работать?!

— Да, работать! — сказала она стремительно. — Позволь мне учиться чему-нибудь или найти какую-нибудь службу!

— Службу! — Всё тот же тон холодного удивления. — Какую службу?

— Да любую. Ну, хотя бы быть твоим секретарём. Или сестрой милосердия. Или отпусти меня на медицинский факультет. Этого мне больше всего хочется.

Он снова с мягкой иронией посмотрел на неё.

— А как же будет, когда ты выйдешь замуж?

— Никогда я замуж не выйду! — вскипела Хильда. — Мне и думать об этом тошно. Я слишком безобразна, чтобы когда-нибудь выйти замуж.

Холодное выражение скользнуло по лицу Барраса, но тон его не изменился. Он сказал:

— Ты начиталась газет, Хильда!

Его догадливость вызвала краску на бледном лице Хильды. Это была правда. Она прочла утреннюю газету. Накануне на Даунинг-стрит суфражистки устроили дебош во время заседания парламента, и произошли скандалы при попытках некоторых из них ворваться в Палату общин. Это послужило Хильде толчком к окончательному решению.

— «Была сделана попытка ворваться… — процитировал Баррас, словно припоминая, — ворваться в здание Палаты общин».

Он сказал это так, как говорят о последней степени безумия.

Хильда бешено закусила губы. Повторила:

— Папа, позволь мне уехать и изучать медицину. Я хочу быть врачом.

— Нет, Хильда.

— Отпусти! — В её голосе звучала почти откровенная мольба.

Он ничего не ответил.

Наступило молчание. Лицо Хильды побелело как мел. Баррас с рассеянным интересом созерцал потолок. Это продолжалось с минуту, затем Хильда без всякого мелодраматизма повернулась и вышла из комнаты.

Баррас, казалось, не заметил ухода дочери. Хильда нарушила неприкосновенную традицию. И он закрыл свою душу для Хильды.

Просидев неподвижно с полчаса, он встал, заботливо выключил газ и пошёл в свой кабинет. В субботние вечера после игры Хильды он всегда уходил к себе в кабинет. Это была большая, комфортабельно обставленная комната, с толстым ковром на полу, массивным письменным столом, тёмно-красными портьерами, закрывавшими окна, и несколькими фотографиями рудника на стенах. Баррас сел за свой стол, достал связку ключей, долго, с кропотливым усердием выбирал нужный ему ключ и, наконец, отпер средний верхний ящик стола. Оттуда вынул три обыкновенные счётные книги в красных переплётах и привычным жестом начал их перелистывать. Первая представляла собой перечень его вкладов, который он сам написал своим аккуратным почерком. Он рассеянно просматривал книгу, и довольная, несколько двусмысленная усмешка скользила по его губам. Он взял перо и, не обмакивая его в чернильницу, осторожно водил им по рядам цифр. Но вдруг остановился и глубоко задумался, мысленно решая продать привилегированные акции Объединённых копей. В последнее время они стояли очень высоко, но он имел неблагоприятные конфиденциальные сведения относительно доходности предприятия: да, акции надо будет продать. Он опять слабо усмехнулся, отмечая мысленно свой безошибочный инстинкт дельца, свою коммерческую жилку. Он никогда не делает промахов. Да и с какой стати? Каждая из ценных бумаг, записанных в этой книге, была твердопроцентной, надёжной, имела солидное обеспечение. Он снова сделал беглый подсчёт. Результат привёл его в хорошее настроение.

Потом он занялся второй книгой. Она содержала перечень его домов в Слискэйле и окрестностях. На Террасах большинство домов были собственностью Барраса (он не мог помириться с тем, что мясник Ремедж владел половиной Балаклавской улицы), а в Тайнкасле ему принадлежали целые кварталы домов, в которых комнаты сдавались понедельно. Эти дома у реки, где квартирную плату еженедельно собирал специальный сборщик, давали колоссальный доход. Ричарду Баррасу не приходилось жалеть о скупке этих домов. Идея принадлежала ему, но всем делом ведал Бэннерман, его поверенный, на скромность и благоразумие которого можно было положиться. Баррас записал для памяти, что надо поговорить с Бэннерманом относительно расходов.

И, наконец, с чувством облегчения, любовно придвинул к себе третью книгу. Это был перечень его картин с указанием сумм, уплаченных за них. Он благодушно просматривал цифры. Ему было приятно, что на картины истрачено двадцать тысяч фунтов, целое состояние. Что же, это тоже было выгодным помещением капитала, — картины все тут, на стенах его дома, они будут цениться все выше, станут редкостью, как полотна Тициана и Рембрандта… Впрочем, он больше покупать не будет. Нет, отдал дань искусству — и хватит.

Он взглянул на часы, прищёлкнул языком, увидев, что так поздно. Бережно спрятал книги, запер на ключ ящик и пошёл к себе в спальню. Там он опять вынул часы и завёл их. Налил себе воды из графина, стоявшего на столике у постели, и начал раздеваться. В спокойных движениях его большого, сильного тела была какая-то сосредоточенность, неизменность. Движения эти были равномерны, систематичны. Они не допускали возможности других движений. В каждом движении сказывался обдуманный эгоизм. Сильные белые руки имели как бы свой собственный немой язык. Они как бы приговаривали: «Вот так… так… лучше всего сделать это таким образом… для меня так лучше всего… может быть, это делается и другим способом… но мне удобнее всего так… Мне…» В полумраке спальни символический язык этих рук таил в себе какую-то странную угрозу.

Наконец, Баррас окончил приготовления ко сну. Накинул тёмно-красный халат. С минуту стоял, поглаживая пальцами подбородок. Потом неторопливо зашагал по коридору.

Хильда, сидевшая в темноте у себя в комнате, услышала тяжёлые шаги отца: он вошёл в расположенную рядом спальню её матери. Девушка вся сжалась и словно застыла. На лице её выразилась мука. В отчаянии пыталась она заткнуть уши, чтобы не слышать. Но не могла. Ей никогда это не удавалось. Шаги слышались уже в комнате. Разговор вполголоса. Потом глухой, медленный скрип. Хильда содрогнулась всем телом. В муке отвращения она ждала. И услышала знакомые звуки.

XIII

Джо сидел, развалясь, в комнате своих хозяев на Скоттсвуд-род, не обращая ни малейшего внимания на Альфа Сэнли, который у стола читал вслух брошюру капитана Санглера о скачках в Госфортском парке. Сегодня Джо и Альф собирались на скачки, но Джо, если судить по хмурому выражению его лица и презрительному невниманию к сообщениям капитана Санглера, по-видимому, не слишком восхищала эта перспектива. Объевшись за обедом, он полулежал в кресле, вытянув ноги на подоконник, и предавался мрачным размышлениям.

— «На состязаниях я смело ставлю на „Несфильд“ лорда Келл против „Эльдон Плэйт“, считая первой фавориткой эту хорошо тренированную кобылу…» — монотонно гудел голос Альфа в то время, как глаза Джо угрюмо блуждали по комнате. Боже, какое тошнотворное место! Что за дыра! И только подумать, подумать только, что он, Джо, больше трёх лет мирился с этим! Да, почти четыре года. Неужели ему ещё долго торчать тут? Трудно поверить, что так незаметно промчалось время, а он всё ещё здесь, как выброшенный на берег кит. Чёрт побери, да где же его честолюбивые мечты? Что же, он всю жизнь так и будет тут пропадать?

Впрочем, по трезвом размышлении положение его показалось ему не таким уж скверным. На заводе он эти четыре года зарабатывал довольно прилично. Да, прилично… но это ещё не значит хорошо, этого далеко недостаточно для Джо Гоулена. Он теперь работал пудлинговщиком и получал регулярно три фунта в неделю.. А в двадцать два года это уже кое-что! Затем его все знают и любят (сквозь угрюмость Джо пробилась слабая усмешка самодовольства), — удивительно, до чего любят! Он на заводе «свой парень». И сам мистер Миллингтон, видно, интересуется им: всегда останавливается и заговаривает с ним, когда обходит мастерские. Но из всего этого до сих пор никакого толку не вышло. «Да, ничего, чёрт возьми!» — думал Джо, хмурясь.

Чего он достиг? У него теперь не один, а три костюма, три пары коричневых ботинок и куча модных галстуков, всегда есть и деньжонки в кармане. Он окреп физически, даже выступал на состязаниях по боксу в Сент-Джемс-холле. Он приобрёл сноровку в некоторых делах и знал в городе все ходы и выходы. Ну, а ещё что? «Ничего, ровно ничего», — твердил про себя Джо, снова мрачнея. Он остался таким же рабочим, живёт в комнате у чужих людей, не так богат, чтобы можно было пустить людям пыль в глаза, и все ещё… все ещё не развязался с Дженни.

Джо беспокойно заёрзал на месте. Дженни олицетворяла собой вершину всех его несчастий, грядущий кризис, острый шип, причину его нынешней угрюмости. Дженни влюбилась в него, вешалась ему на шею. Могло ли быть что-нибудь хуже этой проклятой истории! Сначала это, конечно, щекотало его самолюбие. Недурно было, что Дженни бегает за ним, виснет на его руке, когда он, выпятив грудь, лихо сдвинув шляпу на затылок и щеголяя коричневыми ботинками, гулял с ней по улицам. Но сейчас это уже не веселило его так, как прежде, прыти в нём сильно поубавилось. Дженни ему надоела. Впрочем, — остановил он себя, — это, пожалуй, слишком сильно сказано. Она так податлива в его объятиях, так соблазнительна, и тайная любовь между ними, бешеное утоление желаний урывками, то в этой самой комнате, то в его комнате, то вне дома, в темноте, в чужих подъездах, за Эльсвикскими конюшнями, в самых странных и неожиданных местах, — все это ещё не потеряло своей прелести. Но теперь это было слишком легко. Уже не приходилось преодолевать сопротивление Дженни. В ней даже замечался некоторый пыл, а иногда и обида на пренебрежение, если Джо слишком долго оставлял её одну. Проклятие! Он теперь всё равно что женат на Дженни.

А жениться он не хотел ни на этой, ни на какой-либо другой Дженни. Связать себя на всю жизнь — нет, благодарю покорно! Он слишком умная птица, чтобы попасться в эти силки. Он хочет идти вперёд, выбиться в люди, накопить денег. Он хочет снимать сливки, а не пить снятое молоко.

Джо насупил брови. Слишком много места Дженни занимает в его жизни, слишком изменяет эту жизнь. Она его просто угнетает. Вот, например, ещё сегодня, услыхав, что он едет с её отцом в Госфорт, а её оставляет дома, она вдруг залилась жгучими слезами и успокоилась только тогда, когда он обещал взять её с собой. И сейчас она наряжается наверху.

Ах, будь оно всё проклято! Джо вдруг с бешеной злобой пнул ногой стоявшую перед ним табуретку. Альф перестал читать и посмотрел на него с кротким изумлением.

— Да вы не слушаете, Джо, — сказал он протестующе. — Для чего же мне трудить свою глотку, раз вы не слушаете?

Джо ответил недружелюбно:

— Этот парень ни черта не понимает. Наверно он свои сведения получает прямо от лошадей. А лошади врут. Я разузнаю всё, что надо, на месте, у Дика Джоби. Мы с ним приятели, и это такой человек, на которого можно положиться.

Альф отрывисто захохотал.

— Да что такое с вами, Джо? Вот уже десять минут, как я перестал читать о лошадях. Я читал сейчас о новом аэроплане, который построил этот малый Блерио, знаете, тот, что в прошлом году перелетел через Канал.

Джо буркнул:

— У меня у самого когда-нибудь будет целая флотилия этих чёртовых аэропланов. Вот увидите!

Альф покосился на него из-за газеты.

— Посмотрю! — согласился он с жестоким сарказмом.

Дверь открылась, и вошла Дженни. Джо сердито взглянул на неё:

— Наконец-то ты готова!

— Готова, — весело подтвердила она. С лица её исчез всякий след недавних слёз, и, как это часто с нею бывало после взрыва слезливого раздражения, она казалась безмятежно счастливой и весёлой как жаворонок.

— Тебе нравится моя новая шляпа? — спросила она с плутовским выражением наклоняя голову к Джо. — Прехорошенькая, — не правда ли, мистер?

При всём своём скверном настроении Джо не мог не признать, что Дженни сейчас очень мила. Новая шляпа, очень эффектно надетая, оттеняла её бледную красоту. Фигура у неё была прекрасная, чудесные линии ног и бёдер. С потерей девственности сна физически изменилась к лучшему: казалась теперь более уверенной и зрелой, не такой анемичной, в ней было больше «блеска», красота её приближалась к полному расцвету.

— Ну что же, пойдём, — торопила она со смехом. — Пойдёмте и вы, папа. Не заставляйте меня ждать, не то мы опоздаем.

— Это тебя-то заставляют ждать! — возмутился Джо.

Альф соболезнующе покачал головой и вздохнул:

— О женщины!

Они втроём поехали на трамвае к Госфортскому парку. Дженни сидела между обоими мужчинами, подтянутая, весёлая, пока трамвай грохотал и подскакивал по Северной дороге.

— Я сегодня хочу выиграть немного денег, — конфиденциально сообщила она Джо, похлопывая по своей сумочке.

— Не ты одна, — сухо ответил Джо.

Они вошли на трибуну, куда вход стоил два шиллинга и где было уже довольно много народу, — достаточно, чтобы развлечь Дженни, но не столько, чтобы ей показалось тесно. Все приводило её в восхищение: белая ограда на ярко-зелёном фоне ипподрома, цветные костюмы жокеев, красивые лошади, на которых шерсть так и лоснилась, крики букмекеров под большими золотистыми и синими зонтами, движение, шум, возбуждение на трибуне, модные туалеты, возможность увидеть довольно близко в отгороженной части ипподрома разных знаменитостей.

— Смотри, Джо, смотри! — то и дело вскрикивала она, хватая его за руку. — Вот лорд Келл! Настоящий джентльмен, правда?

Лорд Келл, «вождь» британского спорта, владелец миллионных поместий на севере, цветущий, добродушный на вид мужчина с бакенбардами, разговаривал с каким-то кургузым человеком — своим жокеем Лью Лестером.

Джо завистливо проворчал:

— Он ошибается, если воображает, что его «Несфильд» возьмёт приз.

И он отправился разыскивать Дика Джоби.

Добраться до Дика оказалось делом нелёгким, так как он был на десятишиллинговой трибуне. Но при помощи сигнала букмекеров Джо удалось вызвать Дика к ограде.

— Извините за беспокойство, мистер Джоби, — начал Джо с заискивающей любезностью. — Мне только хотелось спросить, не посоветуете ли вы что-нибудь? Я не о себе хлопочу, я никогда не гонюсь за выигрышем. Но со мною тут моя девочка и её папаша… и она, знаете ли, плясала бы от радости, если бы выиграла здесь пару шиллингов.

Дик Джоби постукивал по ограде концом элегантного чёрного ботинка, с видом весьма любезным, но уклончивым. Букмекеров принято представлять себе багроволицыми толстяками, говорящими только одним углом рта, тогда как в другом углу торчит толстая сигара. Но Дик Джоби из Тайнкасла всем своим видом опровергал это общепринятое представление. Дик был букмекер, и букмекер очень крупного масштаба, имел свою контору в Биг-Маркете и отделение в Ерроу, против католического костёла. Но Дик курил только самые слабые папиросы, пил одну лишь минеральную воду. Это был симпатичный, спокойный, ласковый человек, среднего роста, просто одетый; он никогда не ругался, не выкрикивал ставок, как другие букмекеры, и ни на каких ипподромах, кроме местного, в Госфортском парке, его не встречали. Среди его многочисленных друзей ходили слухи, будто Дик раз в год приезжал в Госфорт собирать на лугу лютики.

— Так не знаете ли вы, мистер Джоби, что я мог бы посоветовать моей подружке?

Дик Джоби внимательно посмотрел на Джо. Ему понравился тон, которым говорил с ним Джо. Он видел Джо в Сент-Джемсхолле на состязаниях в боксе. Словом, он чувствовал, что Джо «подходящий парень». А так как Дик питал слабость к «подходящим парням», то он позволял Джо прибегать к его услугам. К тому же Джо неутомимо старался втереться к нему в доверие.

Наконец Дик заговорил:

— Я бы ей не советовал ставить что-нибудь до последнего рейса, Джо.

— Хорошо, мистер Джоби.

— Впрочем, пускай себе ставит какую-нибудь мелочь. Немного, знаете ли, ну скажем, полкроны для забавы.

— Слушаю, мистер Джоби.

— Разумеется, никогда нельзя предвидеть…

— Разумеется, нельзя, мистер Джоби. — Взволнованное молчание. — Вы рекомендуете «Несфильд», мистер Джоби?

Дик отрицательно покачал головой.

— Нет, эта не имеет никаких шансов. Пусть ваша дама поставит на «Бутон гвоздики». Ровно полкроны, не больше, слышите? И просто так, для забавы.

Дик, улыбаясь, кивнул Джо и спокойно отошёл. Трепеща от гордости, Джо протолкался обратно к Альфу и Дженни.

— Ах, Джо, где ты был? — упрекнула его Дженни. — Первый рейс прошёл, а я ещё ни разу ничего не поставила.

Джо, пришедший в отличное настроение, заверил её, что теперь она сможет ставить, сколько душе угодно. Он терпеливо слушал, как она и Альф рассуждали, на каких лошадей ставить. Дженни склонна была выбирать лошадей с самыми красивыми именами, с самыми красивыми цветами жокеев, или тех, которые принадлежали особенно видным людям. Джо, сияя, ободрял её выбор. Все с той же кротостью он брал у неё деньги ставил на выбранных лошадей. Дженни проиграла раз, другой, третий.

— Нет, это уже чересчур! — воскликнула она, совсем расстроенная, в конце четвёртого рейса. Ей так хотелось выиграть! Дженни не была скупа, наоборот — она была непозволительно щедра, и ничуть не жалела о своих потерянных полукронах. Но выиграть было бы так приятно!

Альф, упрямо следовавший советам капитана Санглера, успокоил её:

— Мы вернём все на «Несфильде», девочка. Эта лошадь получит сегодня первый приз.

Тайно злорадствуя, Джо слышал, как он ставил на одну только «Несфильд».

Дженни нерешительно изучала программу.

— Я не очень-то доверяю вашему старому капитану, — заметила она. — А ты что думаешь, Джо?

— Как тут угадаешь? — сказал Джо с простодушным видом. — Ведь это кобыла лорда Келла, да?

— Да, да, — Дженни просияла. — Я и забыла об этом. Пожалуй, я поставлю на «Несфильд».

— А, может быть, лучше на «Бутон гвоздики»? — рискнул предложить Джо довольно безразличным тоном.

— Никогда не слыхал о такой лошади, — поспешил вставить Альф.

— О нет, Джо… Для меня поставь на лошадь лорда Келла.

Джо собрался уходить.

— Ладно, делай как знаешь. А я, пожалуй, поставлю на «Бутон».

Он вынул все деньги, какие имел при себе, четыре фунта, и смело поставил их на «Бутон гвоздики». Он стоял у перил, крепко ухватившись за них, и следил, как лошади, сбившись все вместе, огибали поворот. Они неслись всё быстрее и быстрее. Джо весь вспотел и едва осмеливался дышать. С бьющимся сердцем он смотрел, как они неслись по прямой перед финишем, как приближались к столбу. Затем он испустил дикий вопль. «Бутон гвоздики» пришла первой, опередив других лошадей на добрых два корпуса.

В ту же минуту, как объявили результаты, он собрал свои выигрыши, запихал четыре пятифунтовые бумажки поглубже во внутренний карман, а четыре соверена небрежно опустил в карман жилета, застегнул пальто, заломил шляпу набекрень и с гордым видом пошёл обратно к Дженни.

— Ах, Джо! — чуть не плакала Дженни. — И отчего я не…

— Да, отчего ты не… — передразнил её Джо, захлёбываясь от удовольствия. — Надо было слушаться моего совета. Я выиграл целую кучу денег. И не говори, что я тебя не предупреждал. Сказал же я тебе, что поставлю на «Бутон». У меня эта лошадь всё время была на примете.

Он был в таком восторге от своей удачи, что готов был сам себя обнять. Бледное, удручённое лицо Дженни рассмешило его. Он сказал покровительственно:

— Нечего расстраиваться из-за этого, Дженни. Я свезу тебя куда-нибудь сегодня вечером. Покутим на славу!

При выходе из парка они ловко ускользнули от Альфа. Им приходилось это проделывать и раньше, а на этот раз было совсем нетрудно. Альф плёлся, опустив голову, слишком занятый тем, что мысленно проклинал капитана Санглера, и не заметил их манёвра.

Они приехали в Тайнкасл в начале седьмого и пошли по Ньюгейт-стрит к Хэй-Маркет. Мрачное настроение Джо бесследно исчезло, сметённое порывом хвастливого великодушия. Он обращался с Дженни с всепрощающей, размашистой любезностью и даже снизошёл до того, что позволил ей взять себя под руку.

Когда они повернули на Нортэмберленд-стрит, Джо вдруг остановился как вкопанный и ахнул:

— Господи, да неужели он? Не может быть!

И затем заорал:

— Дэви! Эй, Дэви Фенвик, старина!

Дэвид остановился, обернулся. По его лицу видно было, что он не сразу узнал Джо.

— Джо, ты? Не может быть!

— Ну, конечно, я! — весело прокричал Джо, с шумной приветливостью кидаясь к Дэвиду. — Я, и никто другой. В Тайнкасле есть только один Джо Гоулен.

Все трое захохотали. Джо царственным жестом представил Дженни.

— Это мисс Сэнли, Дэви. Моя маленькая приятельница. А это — Дэвид, Дженни, верный товарищ Джо в старое доброе время.

Дэвид взглянул на девушку. Взглянул прямо в большие ясные глаза. И улыбнулся в ответ на её улыбку. На лице его мелькнуло восхищение. Они очень вежливо пожали друг другу руки.

— А мы с Дженни как раз собирались где-нибудь перекусить, — заметил Джо, безапелляционно принимая на себя роль распорядителя. — Теперь мы пойдём все вместе. Ведь ты тоже не прочь перехватить чего-нибудь, Дэви?

— Очень хорошо, — с энтузиазмом согласился Дэвид. — Мы совсем близко от Нан-стрит. Давайте, махнём к Локкарту.

Джо чуть с ног не свалился.

— К Локкарту! — вторил он, обращаясь к Дженни. — Нет, ты слышишь? К Локкарту!

— Да почему же нет? — спросил Дэвид растерянно. — Это отличное место. Я часто захожу туда по вечерам выпить чашку какао.

— Ка-ка-о! — слабо простонал Джо, делая вид, что хватается за фонарный столб, чтобы не упасть. — Что, он принимает нас за парочку первосортных святош-трезвенников?

— Веди ты себя прилично, Джо, пожалуйста, — умоляла Дженни, застенчиво поглядывая на Дэвида.

Джо, приняв драматическую позу, подошёл к Дэвиду.

— Послушай, мой мальчик, ты уже не в шахте. Ты в настоящее время находишься в обществе мистера Джо Гоулена. И угощает он. Так что помалкивай и иди за мной.

Ничего больше не говоря, Джо сунул под мышку большой палец и зашагал вперёд по Нортэмберленд-стрит к ресторану Перси. Дэвид и Дженни шли за ним. Они вошли в ресторан, заняли столик. Джо держал себя с великолепным апломбом. Он ужасно любил выставлять себя напоказ, щеголять непринуждённостью и изяществом манер. В ресторане Перси он чувствовал себя как дома. За последний год он часто бывал тут с Дженни. Ресторан был небольшой, обставленный с вульгарной претензией на роскошь: всюду позолота, множество ламп под красными абажурами. Эта пристройка к соседнему трактиру известна была под именем «Погребка Перси». В ресторане имелся только один лакей с заткнутой за жилет салфеткой, который с раболепной услужливостью подбежал на иронический оклик Джо.

— Что вы оба будете пить? — спросил Джо. — Себе я закажу виски. Тебе что, Дженни? Портвейн, да? А тебе, Дэви? Смотри, парень, не вздумай сказать «какао».

Дэвид усмехнулся и сказал, что сейчас он предпочёл бы пиво. Когда кружки были поданы, Джо заказал богатый ужин: котлеты, сосиски и жареную картошку. Потом развалился на стуле, критически разглядывая Дэвида и находя, что он вытянулся, возмужал и изменился к лучшему. Он спросил с внезапным любопытством:

— Что ты теперь, делаешь, Дэви? А здорово ты переменился, старина!

Да, Дэвид несомненно изменился. Ему теперь шёл уже двадцать первый год, а бледность и гладкие тёмные волосы делали его на вид ещё старше. У него был красивый лоб и всё та же упрямая линия подбородка. Энергичное, тонко очерченное лицо суживалось книзу, застенчивая улыбка была прелестна. И как раз в эту минуту ои улыбался.

— Да ничего такого, о чём бы стоило рассказывать, Джо.

— Ну, ну, выкладывай, — покровительственно скомандовал Джо.

И Дэвид начал рассказывать.

Последние три года дались ему нелегко, они оставили по себе след, навсегда стерев с его лица печать незрелости. Он поступил в Бедлейский колледж, рассчитывая жить на стипендию в шестьдесят фунтов в год, и поселился в меблированных комнатах у Вестгэйт-Хилл, напротив «Большого фонаря». Шестьдесят фунтов в год были до смешного малой суммой, а деньги из дому не всегда присылались, — Роберт болел и два месяца не вставал с постели, да и Дэвид часто возражал против посылки ему денег. Раз, чтобы заработать шесть пенсов на ужин, он нёс в город чемодан какого-то пассажира от самого Центрального вокзала.

Но всё это казалось ему пустяками, энтузиазм стремительно влёк его вперёд, через все лишения. А энтузиазм родился из сознания своего невежества. Уже первые недели в колледже показали Дэвиду, что он просто серый, неотёсанный мальчишка-шахтёр, которому помогли получить стипендию счастливый случай, усердная зубрёжка и некоторые природные способности. Поняв это, Дэвид, решил приобрести кое-какие знания. Он принялся читать: не стереотипные книги, рекомендуемые в школе, не только Гиббона, Маколея, Горация. Он читал всё, что удавалось достать, Маркса и Мопассана, Гёте и Гонкуров. Он читал, может быть, неразумно, но усердно. Читал с упоением, иногда до сумбура в голове, но с неизменным упорством. Он вступил в члены Фабианского общества, всегда ухитрялся выкроить шестипенсовик на покупку билета на галерее в дни симфонических концертов и там познакомился с Бетховеном и Бахом; экскурсии в Тайнкаслский музей открыли ему красоту полотен Уистлера, Дега и единственного блестящего творения Манэ, имевшегося там.

Нелегко давались ему эти беспокойные одинокие искания, в которых было что-то трогательное. Дэвид был слишком беден, оборван и горд, чтобы завести много друзей. Он тосковал по друзьям, но ждал, пока они придут к нему.

Потом он стал давать уроки младшим ученикам начальных школ в пригородах, заселённых бедняками, — в Солтли, Уиттоне, Хебберне. Принимая во внимание его идеалы, он должен бы любить это дело. А между тем он его ненавидел: эти бледные, недоедающие и часто болезненные дети трущоб отвлекали его внимание от занятий, вызывали в нём жестокую душевную боль. Хотелось не вбивать в их рассеянные головки таблицу умножения, а накормить их, одеть, обуть. Хотелось увезти их в Уонсбек и дать поиграть на воздухе и солнце, а не бранить их за то, что они не выучили десяти строк непонятных стихов о Ликиде, умирающем в цвете лет. У Дэвида порой сердце обливалось кровью при виде этой несчастной детворы. Он сразу и бесповоротно убедился, что у школьной доски он бесполезен, никогда не будет хорошим учителем, что преподавание в школе для него не цель, а средство, и что ему надо перейти к другой, более активной, более «боевой» работе. В будущем году надо непременно выдержать экзамен на звание бакалавра, а затем идти дальше.

Дэвид вдруг замолк и снова улыбнулся своей удивительной улыбкой.

— Господи, неужели я говорил столько времени? Но тебе хотелось услышать мою «грустную историю», — и в этом моё единственное оправдание!

Однако Дженни не хотела позволить ему говорить о себе таким лёгким тоном: его рассказ произвёл на неё сильное впечатление.

— Право же, я… — начала она с живостью, но вместе с тем застенчиво. — Я не подозревала, что познакомилась с таким большим человеком.

Портвейн окрасил её щеки слабым румянцем. Она смотрела на Дэвида блестящими глазами. Дэвид недовольно посмотрел на неё:

— «Большой человек». Это очень ядовитая насмешка, мисс Дженни!

Но мисс Дженни и не думала насмехаться. До этого дня она не была знакома ни с одним студентом, настоящим студентом из Бедлейского колледжа. Большинство студентов из Бедлея принадлежали к тому кругу, на представителей которого Дженни могла взирать только с завистью. К тому же, хотя Дэвид и выглядел чуть ли не оборванцем рядом с вылощенным благополучием Джо, она находила его очень недурным, нет, интересным, — вот именно, интересным! И, наконец, она говорила себе, что Джо последнее время относился к ней отвратительно, и было бы забавно пококетничать с Дэвидом и заставить Джо порядком ревновать. Она пролепетала:

— И подумать страшно про все эти книги, по которым вы учитесь. Да ещё экзамен на бакалавра! Господи!

— И все это, верно, приведёт меня в какую-нибудь непроветренную школу, где придётся обучать голодных ребятишек.

— А разве вам этого не хочется? — не поверила Дженни. — Быть учителем! Ведь это чудесно!

Он с примирительной улыбкой покачал головой, собираясь возражать Дженни, но появление котлет, сосисок и картошки изменило направление разговора. Джо старательно все распределил. У него был при этом весьма серьёзный вид. Рассказ Дэвида Джо слушал сначала с завистливой, немного иронической усмешкой, готовый каждую минуту громко захохотать и «осадить» Дэвида. Потом он заметил, как Дэвид смотрит на Дженни. Вот тут-то и осенила Джо замечательная идея. Он поднял голову. Заботливо протянул Дэвиду его тарелку.

— Хватит тебе этого, Дэви, старина?

— Да, большое спасибо, Джо.

Дэвид усмехнулся: уж много недель не видел он столько еды сразу.

Джо кивнул головой, любезно передал Дженни горчицу и заказал для неё ещё порцию портвейна.

— Что такое ты говорил, Дэвид? — спросил он благосклонно. — Насчёт того, что хочешь стать чем-нибудь побольше простого учителя?

Дэвид протестующе покачал головой.

— Это тебе будет не интересно, Джо, ничуть не интересно.

— Нет, интересно. Нам обоим интересно, — правда, Дженни? — В голосе Джо настоящее воодушевление. — Продолжай, старина, рассказывай все подробно.

Дэвид посмотрел на каждого из них по очереди и, ободрённый вниманием Джо и блеском в глазах Дженни, начал:

— Ну, так вот, слушайте. И не думайте, что пьян или самонадеянный нахал, или кандидат в сумасшедший дом. Когда я получу звание бакалавра, я, может быть, на время и займусь преподаванием. Но только ради куска хлеба. Получить образование я стремлюсь не для того, чтобы стать учителем. По совести говоря, я хочу совсем другого, — и это трудно, ужасно трудно объяснить. Но попробую: я хочу сделать что-нибудь для своих, — для тех, кто работает в копях. Ты-то знаешь, Джо, какой это труд. Взять хотя бы «Нептун», где оба мы побывали; ты знаешь, что он сделал с моим отцом. Знаешь, в каких условиях там работать приходится… и как за это платят. Я хочу помочь людям изменить все это, сделать жизнь полегче.

Джо мысленно обозвал Дэвида сумасшедшим фантазёром. Но вслух сказал слащавым тоном:

— Так, так, Дэви, это как раз то, что нам нужно.

Дэвид, увлечённый своей идеей, воскликнул:

— Нет, Джо, ты наверно думаешь, что это одно только хвастовство. Но тебе было бы понятно то, о чём я говорю, если бы ты познакомился с историей угольных копей, да историей нортэмберлендских копей. Всего каких-нибудь шестьдесят-семьдесят лет тому назад там работали чуть не при феодальных порядках. На шахтёров смотрели как на дикарей… как на отверженных. Они были неграмотны. Учиться им не давали. Работали они в ужасных условиях: вентиляция была плохая, постоянно несчастные случаи из-за того, что хозяева отказывались принимать меры против взрывов рудничного газа. Работать внизу в шахтах разрешалось и женщинам и детям с шести лет… шести лет, подумать только! Мальчишки проводили под землёй по восемнадцати часов в сутки. Люди были связаны договором, так что стоило им только шевельнуться, как их выбрасывали из квартир или сажали в тюрьму. Повсюду имелись заводские лавки, — в них торговал обыкновенно какой-нибудь родственник смотрителя, и шахтёры были вынуждены покупать там все продукты, а в получку у них в уплату забирали весь заработок…

Дэвид вдруг замолчал и натянуто засмеялся, глядя на Дженни.

— Вам это вряд ли интересно. Идиотство с моей стороны надоедать вам такими вещами!

— Да нет же, право, нет, — — восторженно заверила его Дженни. — Какой вы умница, все-то вы знаете!

— Дальше, дальше, Дэви, — весело понукал Джо, приказав лакею подать Дженни ещё вина. — Рассказывай ещё.

Но на этот раз Дэвид решительно покачал головой.

— Я обо всём этом буду говорить на дискуссии в Фабианском обществе. Вот когда поработают языки! Но вы, может быть, уже поняли, что я хотел сказать. Условия работы теперь лучше, мы отошли довольно далеко от тех ужасных времён, о которых я говорил. Но в некоторых копях ещё сохранились ужасные условия, и плата грошовая, и слишком уж часты несчастья с рабочими. А люди, видимо, не знают этого. На днях, в трамвае один господин при мне сказал… Он читал газету, а его знакомый у него спрашивает: «Что нового?» Он отвечает: «Да ничего, решительно ничего. Опять очередной случай в шахте…» Я заглянул через его плечо в газету и прочёл, что при взрыве в Ноттингэме погибло пятнадцать углекопов.

Наступила короткая пауза. У Дженни глаза затуманились сочувствием. Она выпила три больших порции портвейна, и все её чувства необыкновенно обострились. Они вибрировали как струна, и, утратив душевное равновесие, Дженни готова была не то захохотать от избытка жизнерадостности, не то заплакать от смертельной грусти. В последнее время она полюбила портвейн, прямо-таки пристрастилась к нему. Он, по её мнению, был подобающим питьём для лэди, это — вино, напиток самый изысканный. Познакомил её с этим напитком, разумеется, Джо.

Молчание нарушил Джо.

— Ты далеко пойдёшь, Дэви, — объявил он торжественно. — Никогда мне за тобой не угнаться. Ты доберёшься до парламента, а я все буду тут пудлинговать сталь.

— Не будь ослом, — сказал Дэвид отрывисто.

Но Дженни слышала; её внимание к Дэвиду возросло. Она начинала пленяться им не на шутку. Её притворно-застенчивые взгляды стали ещё застенчивее, ещё многозначительнее. Она вся искрилась оживлением. Разумеется, она всё время помнила, что ей надо превратить Дэвида в соперника Джо. Так увлекательно будет иметь двух поклонников на выбор!

Заговорили на менее серьёзные темы; Джо рассказывал о себе; так они болтали и смеялись до десяти часов, очень весело и дружески. Потом Дэвид вдруг спохватился, что уже поздно.

— Праведное небо! — воскликнул он. — А ведь все уверены, что я сижу дома и занимаюсь.

— Не уходите, — запротестовала Дженни. — Ещё вовсе не поздно!

— Мне не хочется, но я должен уйти. Право, должен. В понедельник экзамен по истории.

— Ну, хорошо, — сказал Джо решительно, — мы увидимся с тобой во вторник. Дэви, давай, так и условимся. И тогда уже ты от нас так легко не отделаешься!

Они встали из-за стола, Дженни ушла «привести себя в порядок», Джо заплатил по счёту, хвастливо выставляя напоказ свои пятифунтовые бумажки.

На улице, когда они поджидали Дженни, Джо вдруг перестал жевать зубочистку.

— Она славная девочка, Дэви.

— Да, да. Одобряю твой вкус!

Джо от всей души рассмеялся.

— Ты жестоко ошибаешься, дружище. Мы с ней только добрые знакомые. Между мной и Дженни ничего такого нет.

— В самом деле? — спросил Дэвид с неожиданным интересом.

— Ну да! — Джо опять расхохотался, как будто самая мысль об этом казалась ему смешной. — Я и не подозревал, что ты в таком заблуждении.

Появилась Дженни, и они втроём дошли до угла Коллингвуд-стрит, где Дэвид свернул на Вестгейт-род.

— Смотри же не забудь, — сказал ему Джо. — Во вторник вечером, обязательно. — Прощальное рукопожатие было очень сердечным; пальцы Дженни тихонько, самым приличным образом стиснули руку Дэвида.

Дэвид пошёл домой пешком, а, придя в свою жалкую комнатку, раскрыл «Историю Французской революции» Минье и закурил трубку.

Он думал о том, как великолепно, что он нежданно-негаданно нашёл Джо. Странно, что они до сих пор ни разу не встретились. Тайнкасл — большой город. «А Джо Гоулен в нём только один», — вспомнились ему слова Джо.

Дэвид, казалось, много размышлял о Джо. Но лицо, мелькавшее перед ним на страницах Минье, не было лицом Джо. То было смеющееся личико Дженни.

XIV

В следующий вторник Дэвид явился с визитом в дом 117 А на Скоттсвуд-род. Отсутствие Джо, которого задержала на заводе сверхурочная работа, было для него разочарованием, если принять во внимание, как нетерпеливо он ожидал этого вечера. Но что же делать, раз бедняге Джо пришлось работать сверхурочно. И Дэвид, несмотря на его отсутствие, чудесно провёл время. Он по натуре был очень общителен, а между тем ему редко представлялся случай эту общительность проявить. Сегодня он пришёл с надеждой на приятный вечер и не обманулся. Семейство Сэнли, информированное Дженни, сначала отнеслось к нему с некоторой насторожённостью: они ожидали высокомерия. Но скоро лёд был сломан, на столе появился ужин, и началось веселье. Миссис Сэнли, стряхнув с себя на этот раз обычную сонливость, приготовила кролика, а, по замечанию Салли, «кролики ма» были объедением. Альф с помощью двух чайных ложечек и перечницы продемонстрировал придуманную им конструкцию голубятни. Он был убеждён, что если взять патент, то он нажил бы на этом целое состояние. Дженни, очаровательная в своём чистеньком ситцевом платье, сама разливала чай, так как ма слишком запыхалась и разомлела от жары после трудов на кухне.

Дэвид глаз не мог оторвать от Дженни. В неряшливой обстановке их дома она казалась ему чудесным цветком. Все те годы, что он прожил в Тайнкасле, ему почти не приходилось разговаривать с женщинами. В Слискэйле же он был ещё далёк от того возраста, когда начинают «гулять», как принято выражаться на Террасах. Дженни была первой… самой первой женщиной, околдовавшей его чарами пола.

В полуоткрытое окно влетал тёплый ветер, и, хотя этот ветер приносил с собой извержения десяти тысяч дымовых труб, Дэвиду чудилось в нём благоухание весны. Он смотрел на Дженни, подстерегая её улыбку: он никогда не видел ничего прелестнее мягкого изгиба её рта, напоминавшего распускающийся цветок. Когда Дженни передавала ему чашку и пальцы их соприкасались, божественное чувство нежности заливало душу Дэвида.

Дженни заметила, какое впечатление она производит на Дэвида, и была польщена. А когда тщеславие Дженни бывало удовлетворено, она всегда приходила в самое лучшее настроение и проявляла себя с выгодной стороны. На самом же деле её не очень влекло к Дэвиду. Когда их руки встречались, она не ощущала ответного трепета. Дженни была влюблена в Джо.

Когда-то, вначале, она презирала Джо, его дурные манеры, его грубость, то, что он, по её выражению, «занимался грязным трудом». Однако, как ни странно, именно этими свойствами Джо и покорил её. Дженни была из тех, кого подчиняют запугиванием, где-то в самой глубине её души жило неосознанное преклонение перед грубостью, покорившей её.

Впрочем, это не мешало Дженни быть очень довольной своей новой победой: когда Джо узнает, это «научит» его относиться к ней серьёзнее.

После ужина Альф предложил развлечься музыкой. Все перешли в гостиную. Снаружи доносился смягчённый вечерний шум улицы, воздух в комнате был свежий и прохладный. Под аккомпанемент Салли Дженни спела «Жуаниту» и «Милая Мария, приди ко мне». Голос у неё был слабый, и пела она с некоторой натугой, но зато была очень эффектна у пианино. Окончив «Милую Марию», она хотела было спеть «Прощание», но Альф, которого громко поддержали Клэри и Филлис, стал требовать выступления Салли.

— Салли — это гвоздь нашей программы, — конфиденциально пояснил он Дэвиду. — Если её удастся расшевелить, вы увидите, как она забавна. Настоящая маленькая комедиантка. Мы с ней вдвоём, регулярно каждую неделю, ходим в Эмпайр.

— Да, ну же, Салли! — умоляла Клэри. — Изобрази «Джека Плезентс».

Филлис тоже уговаривала её:

— Да, Салли, пожалуйста. И «Флорри Форд».

Но Салли, безучастно сидя на табурете перед пианино, отказывалась выступать. Беря одним пальцем меланхолические басовые ноты, она говорила:

— Я не в настроении… Ему, — кивок в сторону Дэвида, — ему хочется слушать Дженни, а не меня.

Дженни с снисходительной усмешкой сказала как бы про себя:

— Она просто хочет, чтобы её упрашивали.

Салли тотчас же вспыхнула:

— Ну, хорошо же, мисс «Милая Мария», я спою и без упрашивания! — Она выпрямилась на табурете.

Несмотря на свои пятнадцать лет, Салли была мала ростом и напоминала бочонок; но было в ней что-то, непонятным образом привлекавшее и очаровывавшее. В эту минуту её маленькая фигурка казалась наэлектризованной. Салли нахмурила брови, затем её некрасивая рожица приняла неотразимо насмешливое выражение. Она взяла режущий уши аккорд.

— По требованию публики, — кривлялась она, — вторая мисс Сэнли споёт «Молли О'Морган». — И начала петь.

Это было превосходно, попросту превосходно. «Молли О'Морган» ровно ничего собой не представляла, — обыкновенная, модная в то время песенка, — но Салли внесла в неё нечто новое. Песню она превратила в пародию, в шутовскую пародию.

Она то визжала фальцетом, то вдруг начинала петь «с душой», чуть не плача над трагедией покинутых любовников Молли.

Молли О'Морган со своей шарманкой,

Рождённая в Ирландии итальянка.

И, забыв о том, что Дженни называла «приличиями», Салли в заключение самым неприличным образом изобразила обезьянку, которая (как с полным основанием можно было предположить) сопровождала мисс Морган и её шарманку.

Все, кроме Дженни, корчились от смеха. Но Салли, не дав им опомниться, с места в карьер начала «Я стоял на углу». Обезьянка исчезла, Салли преобразилась в «Джека Плезентс», тупого неотёсанного деревенщину, медлительного как улитка, торчавшего под стеной городского трактира. Зрителям казалось, что они видят даже застрявшую в его волосах солому, когда Салли пела:

Тут какой-то малый в форме подошёл и заорал:

«Как же ты попал в солдаты?» А я ему отвечал:

«На углу стоял я…»

Альф захлопал в ладоши, громкими возгласами выражая своё одобрение. Салли лукаво усмехнулась, поглядела на него, скосив глаза. Потом вмиг из Джека Плезентса превратилась снова в особу женского пола и запела «Jjp J'addy J'ay». Это была уже Флорри Форд, с пышной грудью, густым низким голосом и чудесными бёдрами.

Пой о счастье, радости, —

Никогда их не знали мы.

Песня неожиданно оборвалась. Салли соскользнула с табурета, покружилась на месте и, улыбаясь, остановилась перед слушателями.

— Отвратительно! — воскликнула она, морща нос. — И конфетки не стоит. Надо удирать, пока меня не забросали спелыми помидорами.

И вприпрыжку выбежала из комнаты.

Дженни потом извинялась перед Дэвидом за чудачества Салли.

— Уж вы простите, она часто бывает такая странная! А характер! Боже! Боюсь, что… — она понизила голос. — Это довольно нелепо, но я боюсь, что она немножко ревнует ко мне…

— Да не может быть! — улыбнулся Дэвид. — Ведь она ещё ребёнок.

— Ей шестнадцатый год, — сухо возразила Дженни. — И она прямо-таки не выносит, когда кто-нибудь оказывает мне внимание. Вы не поверите, как бывает неприятно… точно я в этом виновата!

Нет, конечно, Дженни не была виновата. Так же мало можно было винить розу за её благоухание, лилию за её чистоту.

В этот вечер Дэвид ушёл домой, ещё более убеждённый в том, что Дженни очаровательна.

Он стал часто бывать у Сэнли, проводить у них вечера. Иногда он заставал дома и Джо; чаще же — нет. У Джо был страшно занятый вид, лихорадочная сверхурочная работа не прекращалась, и его редко можно было увидеть в доме № 117А. Через некоторое время Дэвид стал приглашать Дженни на прогулки. Они вдвоём предпринимали экскурсии, непривычные для Дженни: ходили на Эстонские холмы, ездили в Лиддль, устроили пикник в Эсмонд-Дине. В глубине души Дженни презирала такие развлечения: она привыкла к «щедрому кавалеру» Джо, водившему её в Перси-Грилл, в «Биоскоп», к Кэррику. Развлечением Дженни считала людскую толчею, разные зрелища, парочку рюмок портвейна, траты «кавалера» на неё. А у Дэвида не было денег. Дженни ни на минуту не сомневалась, что он ходил бы с ней по всем её любимым местам, если бы позволило состояние его кошелька. Дэвид был «премилый молодой человек», он ей нравился, но иногда казался большим чудаком. В тот день, когда они отправились в Эсмонд-Дин, он привёл её в полное недоумение.

Ей не очень-то хотелось идти в Эсмонд, такое, по её мнению, обыкновенное место, — место, где за вход не платят, и поэтому люди самого низкого звания приходят сюда, приносят еду в бумажных свёртках и валяются на траве. Сюда ходили по воскресеньям со своими кавалерами самые «вульгарные» девицы из их мастерской. Но Дэвиду, видимо, очень хотелось, чтобы она пошла с ним, и Дженни согласилась.

Прежде всего он заставил её сделать большой круг, чтобы показать ей гнезда ласточек. И с жадным нетерпением спросил:

— Вы когда-нибудь видели эти гнезда, Дженни?

Она отрицательно покачала головой.

— Я здесь была только один раз, и то совсем маленькой девочкой, когда мне было лет пять.

Дэвид, казалось, был поражён.

— Да ведь это чудеснейшее место, Дженни. Я прихожу сюда каждую неделю. Этот парк, подобно человеческой душе, бывает в разном настроении: иногда он мрачен, уныл, а иногда весел, весь залит солнцем. Посмотрите! Нет, вы только посмотрите на эти гнезда под крышей сторожки!

Она добросовестно смотрела. Но видела только какие-то комки грязи, лепившиеся на стене. Недоумевающая, немного рассерженная тем, что чего-то не может увидеть, она шла за Дэвидом мимо банкетного зала, потом вниз, по аллее рододендронов, к водопаду. Они остановились рядом на горбатом каменном мостике.

— Взгляните на эти каштаны, Дженни, — с восторгом сказал Дэвид. — Не правда ли, они как будто раздвигают небо? А мох вон там на скалах? А мельница, — смотрите, разве не прелесть все это? Совсем как на первых картинах Коро!

А Дженни видела старый полуразвалившийся домик с красной черепичной крышей и деревянным мельничным колесом, заросший плющом и забавно пестревший всевозможными красками. Неуютное, заброшенное место. И бесполезное — ведь мельница больше не работает.

Дженни никогда ещё так не злилась. Они проделали длинный путь, и ноги у неё распухли и болели в тесных новых туфлях, так удачно купленных на распродаже — за четыре шиллинга одиннадцать пенсов вместо девяти шиллингов. А здесь она ничего не видела, кроме травы, деревьев, цветов и неба, ничего не слышала, кроме журчания воды и пения птиц, а ела только подмоченные бутерброды с яйцами да два банана — и то канарские, а не те большие ямайские, её любимого сорта. Дженни была растеряна, смущена, совсем выбита из колеи: сердита на Дэви, на себя, на Джо, на жизнь, на тесные туфли, — неужели она уже натёрла мозоль? — сердита на все решительно. Ей хотелось чаю или стаканчик портвейна, что-нибудь! Стоя на этом живописном горбатом мостике, она поджимала свои бледноватые губы, затем раскрыла их, намереваясь сказать нечто весьма неприятное. Но в этот самый миг взгляд её упал на лицо Дэвида. Лицо его светилось таким счастьем, таким сосредоточенным восторгом, таким пылом любви, что оно ошеломило Дженни. Она вдруг фыркнула. Она смеялась, смеялась и — странно — не могла остановиться. Это был настоящий пароксизм почти истерической весёлости.

Засмеялся и Дэвид, просто из сочувствия.

— В чём дело, Дженни? — спрашивал он. — Да скажите же, что вас рассмешило?

— Не знаю, — сказала она, задыхаясь от нового приступа смеха. — В том-то и дело, что… я не знаю, отчего смеюсь.

Наконец, она вытерла мокрые глаза кружевным платочком, — прехорошеньким платочком, забытым какой-то леди в дамской комнате у Слэттери.

— Ох, — вздохнула она. — Ну и умора!

Это было любимое выражение Дженни: всякое необычное явление, если оно оказывалось выше её понимания, снисходительно определялось словом «умора».

После этого припадка весёлости к Дженни вернулось хорошее настроение, она почувствовала даже нежность к Дэвиду, не протестовала, когда он взял её под руку и когда затем, поднимаясь с ней по крутому склону холма, к остановке трамвая, близко прижимался к ней. Но она рассталась с ним раньше, чем это предполагалось, жалуясь на усталость, и не позволила проводить её домой.

Она шла по Скоттсвуд-род, беспокойная, возбуждённая, занятая одной мыслью, которая пришла ей в голову, когда она ехала с Дэвидом в трамвае. На улице кипела жизнь. Была суббота, шестой час вечера. Люди выходили из домов погулять, развлечься. То был любимый час Дженни, час, когда она обыкновенно шла куда-нибудь с Джо.

Она тихонько вошла в квартиру и, по счастливой случайности, от которой у неё забилось сердце, встретила Джо, шедшего по коридору к выходу.

— Алло, Джо, — окликнула она его весело, забыв, что целую неделю нарочно не обращала на него никакого внимания.

— Алло! — ответил он, не глядя на неё.

— У меня был сегодня такой уморительный день, Джо, — продолжала она оживлённо, кокетливо. — Ты бы прямо умер со смеху, честное слово. Я видела всё, что угодно, кроме настоящих ласточек[9].

Джо метнул быстрый подозрительный взгляд на Дженни, загородившую ему путь в полутёмном коридоре. В ответ на этот взгляд она придвинулась ещё ближе, стараясь его соблазнить, тянулась к нему лицом, глазами, всем телом.

— Может быть, мы пойдём сегодня куда-нибудь, Джо? — сказала она манящим шёпотом. — Честное слово, весь день мне было до смерти скучно. Мне так тебя недоставало! Хочется погулять с тобой. Очень хочется. И видишь, я готова, совсем одета.

— А, какого…

Она прильнула к нему, гладила лацкан его пиджака, продела белый пальчик в его петлицу, по-детски умоляя и вместе соблазняя его:

— Я умираю от желания потанцевать. Сходим к Перси, Джо, покутим, как бывало. Ты ведь знаешь, Джо… ты знаешь, что…

Джо с грубым нетерпением покачал головой.

— Нет, — возразил он резко, — мне некогда, я замучился, у меня полна голова забот. — Отстранив её, он торопливо прошёл мимо, хлопнул дверью и исчез.

Дженни прислонилась к стене, полуоткрыв рот и устремив глаза на входную дверь. Вот как! Она просит его, унижается до просьб. Она перед ним вся нараспашку, тянется к нему, а он бросает ей в лицо грубый отказ! Её охватило чувство стыда. Никогда в жизни она ещё не была так больно задета, так унижена. Бледная от гнева, она яростно кусала губы. Некоторое время она стояла, не двигаясь, вне себя от злости. Потом овладела собой и, высоко подняв голову, вошла в комнату с таким видом, как будто ничего не произошло.

Швырнула шляпу и перчатки на диван и стала готовить себе чай. Полулежавшая в качалке Ада опустила на колени журнал и недовольно наблюдала за дочерью.

— Где ты была? — спросила она лаконично и очень сухо.

— За городом.

— Гм… гуляла с этим молодым человеком… с Фенвиком?

— Да, разумеется, — с полным спокойствием подтвердила Дженни. — Гуляла с Дэвидом Фенвиком. И прекрасно провела время. Просто чудно. Какие красивые цветы мы видели, каких птиц! Он славный малый, очень славный.

Безмятежная грудь Ады зловеще заколыхалась.

— Славный, вот как?!

— Да, очень. — Дженни, спокойно налившая себе чай, остановилась и благосклонно кивнула головой. — Он самый лучший, самый симпатичный из всех, кого я когда-либо встречала. Я в него совсем влюбилась. — И она беспечно стала что-то напевать.

Ада не выдержала.

— Нечего тут жужжать мне в уши! — она вся дрожала от возмущения. — Я этого не позволю. И вообще, сударыня, должна тебе сказать, что считаю твоё поведение неприличным. Ты нехорошо поступаешь с Джо. Четыре года он ухаживал за тобой, водил тебя повсюду и всё такое, как настоящий жених. Но стоило только появиться другому молодому человеку, как ты даёшь Джо отставку и бегаешь повсюду с тем… Это нечестно по отношению к Джо!

Дженни, прихлёбывая чай, молчала с «светским» самообладанием.

— Меня совсем не интересует Джо Гоулен, ма. Мне стоило бы только пальцем шевельнуть, и он был бы мой. Но я этого не сделала. Пока нет.

— Ах, вот как, миледи! Теперь Джо недостаточно хорош для тебя… он тебе уже не пара с тех пор, как появился этот школьный учитель… Благородно, нечего сказать! Нет, сударыня, не так я поступала с твоим отцом. Я к нему относилась по-человечески, как следует порядочной девушке. И если ты не будешь так же обращаться с Джо, ты его упустишь, — это так же верно, как то, что тебя зовут Дженни Сэнли.

— Очень он мне нужен, подумаешь, — снисходительно усмехнулась Дженни. — Да пускай бы он и на глаза мне больше не показывался, ваш Джо Гоулен, мне решительно все равно.

Миссис Сэнли вскипела.

— Тебе-то, может быть, всё равно. А Джо расстроен, ужасно расстроен. Только что он приходил и говорил со мной. У бедняги слёзы были на глазах, когда он говорил о тебе. Он не знает, что ему и делать. И на заводе у него неприятности. Ты возмутительно ведёшь себя по отношению к нему, но, помяни моё слово, ни один мужчина этого долго терпеть не станет. Так смотри же! Ты скверная, бессердечная девчонка. Вот погоди, я все расскажу отцу.

Выпалив эту последнюю угрозу, Ада, в знак прекращения разговора, рывком подняла с колен свой журнал. Нравится это Дженни или не нравится, а она сказала своё слово, выполнила свой долг.

Дженни, все с той же улыбкой превосходства, допила чай. С той же снисходительной величавостью подобрала свои перчатки и шляпу, выплыла из комнаты и стала подниматься по лестнице.

Но, когда она очутилась у себя в спальне, с её улыбкой вдруг произошло что-то неладное. Дженни одиноко стояла посреди комнаты, на холодном истёртом линолеуме, превратившись в несчастного, брошенного, обиженного ребёнка. Она уронила на пол шляпу и перчатки. Затем, громко всхлипнув, бросилась на свою кровать. Лежала, распростершись на подушке, словно обнимая её. Юбка над коленом вздёрнулась и открыла над черным чулком полоску нежной белой кожи. Её горе, горе покинутой, было невыразимо. Она все плакала, так, словно у неё сердце разрывалось.

Джо, гордо шествуя по Биг-Маркет, на свидание к Дику Джоби, с которым у него были важные и конфиденциальные дела, весело твердил про себя:

— Выгорит дело! Ей-богу, выгорит!

XV

Десять дней спустя, рано утром Джо пришёл в заводскую контору и заявил, что ему надо видеть мистера Стэнли.

— А, Джо! В чём дело? — спросил Стэнли Миллингтон, поднимая глаза от письменного стола, стоявшего посреди старомодной комнаты с высокими окнами, о множеством бумаг, чертежей и книг, лежавших повсюду, с коричневыми стенами, на которых висели фотографии — группы заводских служащих, администрации, снимки, сделанные на экскурсиях членов клуба, и снимки цеха, где громадные болванки угрожающе раскачивались на подъёмных кранах.

Джо почтительно ответил:

— Я отработал неделю после предупреждения, мистер Миллингтон. И не хотелось мне уйти, не попрощавшись с вами.

«Наш мистер Стэнли» выпрямился в кресле:

— Да неужели же вы уходите от нас, Джо? Очень жаль. Вы гордость цеха. И клуба тоже. Что случилось? Может быть, я могу помочь делу?

Джо покачал головой, меланхолически, но мужественно.

— Нет, мистер Стэнли, сэр, тут личное дело. Завод тут ни при чём. Мне очень нравилось у вас работать. Но… у меня вышла неприятность с моей невестой.

— Боже мой, Джо! — всполошился мистер Стэнли. — Неужели… — (мистер Стэнли не забыл Дженни. Мистер Стэнли недавно женился на Лауре, он, если позволено будет так выразиться, только что поднялся с брачного ложа и поэтому был склонен к драматическому сочувствию). — Неужели вы хотите сказать, что она вас бросила?

Джо молча кивнул.

— Придётся мне уйти. Я не могу больше здесь остаться. Хочу уехать как можно скорее.

Миллингтон отвёл глаза. Не повезло бедняге, да, ужасно не повезло. Но он переносит горе, как настоящий спортсмен. Чтобы дать Джо время успокоиться, он тактично вытащил свою трубку и стал медленно набивать её табаком из стоявшей на столе коробки с эмблемой Сент-Бэдской школы, потом поправил свой галстук цветов этой школы и сказал:

— Мне вас жаль, Джо. — Рыцарские чувства не позволили ему сказать больше: он не мог осуждать женщину. Он добавил только: — Мне вдвойне жаль лишиться вас, Джо. Вы у меня с некоторых пор на примете. Я наблюдал за вами и хотел помочь вам пробить себе дорогу.

«Отчего же ты этого не сделал, дьявол тебя возьми?» — подумал Джо злобно. А вслух сказал с благодарной улыбкой:

— Вы очень добры ко мне, мистер Стэнли.

— Да. — Стэнли важно пыхтел трубкой. — Люди вашего типа мне по душе, Джо. Я люблю работать с такими людьми, — прямодушными и порядочными. Образование в наше время имеет очень мало значения. Главное — чтобы человек был настоящий…

Долгая пауза.

— Впрочем, не буду пытаться вас уговорить. Что пользы предлагать человеку камень, когда ему нужен хлеб. На вашем месте и я бы, вероятно, поступил так же. Уезжайте и постарайтесь забыть. — Он снова помолчал, вынув трубку изо рта, и внезапно расчувствовался при мысли о том, как он счастлив с Лаурой и насколько его положение лучше, чем этого бедняги Джо. — Но запомните то, что я сказал, Джо. Это моё искреннее намерение. Когда бы вы ни вздумали вернуться, для вас здесь найдётся работа. И работа приличная. Понимаете?

— Да, мистер Стэнли. — Джо держал себя как подобает мужчине.

Миллингтон приподнялся, вынул трубку изо рта и протянул ему руку, как бы поощряя идти навстречу своей судьбе.

— До свиданья, Джо. Уверен, что мы ещё с вами встретимся.

Они обменялись рукопожатием. Потом Джо повернулся и вышел из кабинета. Он торопливо прошёл Плэтт-стрит, вскочил в трамвай, мысленно подгоняя его. Потом все так же поспешно промчался по Скоттсвуд-род, тихонько вошёл в дом № 117А, прокрался наверх и уложил свой чемодан. Уложил все. Когда попалась фотография Дженни в рамке, которую она ему подарила, он с минуту всматривался в неё с слабой усмешкой, потом выбросил фотографию и спрятал в чемодан рамку. Рамка была хорошая, серебряная.

Таща в одной руке раздутый чемодан, он сошёл вниз, бросил его на пол в передней и прошёл в крайнюю комнату. Ада, неряшливая, расплывшаяся, по обыкновению лежала в качалке, предаваясь так называемой «утренней передышке».

— Прощайте, миссис Сэнли.

— Что такое? — Ада чуть не вскочила с качалки.

— Меня уволили, — коротко объявил Джо. — Работу я потерял, Дженни со мной порвала, не могу я этого больше выносить, уезжаю…

— Но, Джо… — ахнула Ада. — Неужели вы это всерьёз?

— Совершенно серьёзно.

Джо не притворялся печальным: это было опасно, могло вызвать протесты, уговоры остаться. Он был твёрд, решителен, сдержан. Он уходил как человек, которого оскорбили, решение которого непоколебимо. И впечатлительная Ада поняла выражение его лица.

— Так я и знала, — причитала она. — Знала, что этим кончится её поведение. Говорила я ей. Говорила, что вы этого не потерпите. Она возмутительно с вами поступила.

— Больше чем возмутительно, — вставил Джо угрюмо.

— И подумать только, что в довершение всего вы ещё и работу потеряли! О Джо, как мне вас жалко! Это ужасно. Господи, что же вы будете делать?

— Найду себе работу, — сказал Джо решительно. — Но подальше от Тайнкасла.

— Но, Джо… может быть, вы…

— Нет! — неожиданно закричал Джо. — Ничего я не сделаю. Довольно я настрадался. Меня обманул мой лучший друг. Не желаю я больше этого терпеть!

Дэвид был для Джо, конечно, только предлогом, последним козырем в игре. Не будь Дэвида, ему бы ни за что не удалось выпутаться из такого рода истории. Это было бы невозможно. Никак невозможно. Его бы допрашивали, преследовали, шпионили за ним на каждом шагу. Даже когда он говорил с Адой, эта мысль промелькнула у него в голове. И его охватил порыв восхищения собственной ловкостью. Да, он умно придумал: разыграл все как настоящий артист. Какое удовольствие — стоять сейчас тут, втирать ей очки и посмеиваться в кулак над всей компанией.

— Имейте в виду, миссис Сэнли, что я не злопамятен, — объявил он в заключение. — Скажите Дженни, что я её прощаю. И передайте всем от меня поклон. Не могу никого видеть, мне слишком тяжело.

Аде не хотелось его отпускать. Она-то в самом деле была расстроена. Но что делать, раз человека обидели? И Джо покинул её дом так же, как вошёл в него: без единого пятна на репутации, самым достойным образом.

В этот вечер Дженни поздно воротилась домой. В магазине Слэттери шла летняя распродажа, а так как сегодня была пятница, последний день этого ненавистного для Дженни периода, то магазин закрыли только около восьми часов вечера. Дженни пришла домой в четверть девятого.

Дома была одна только мать. С удивительной для неё энергией Ада устроила это нарочно, отослав Клэри и Филлис «погулять», а Альфа и Салли — на премьеру в «Эмпайр».

— Мне нужно с тобой поговорить, Дженни…

Что-то новое звучало в голосе матери, но Дженни была слишком утомлена, чтобы обратить на это внимание. Она до смерти устала, и, что ещё хуже, ей нездоровилось. Сегодня был убийственный день.

— Ох, и надоел же мне этот магазин! — сказала она, в изнеможении падая на стул. — Десять часов на ногах! Ноги у меня распухли и горят. Если это долго ещё будет продолжаться, я наживу себе расширение вен. А я когда-то считала, что это приличная служба. Что за ерунда! Она становится всё хуже. Женщины того круга, который мы теперь обслуживаем, такие ужасные!

— Джо уехал, — ледяным тоном сказала миссис Сэнли.

— Уехал? — повторила Дженни, оторопев.

— Да, уехал сегодня утром, совсем.

Дженни поняла. Её бледное лицо побледнело как мел. Она перестала растирать опухшую ногу и сидела, не шевелясь. Серые глаза глядели не на мать, а куда-то в пространство. Она казалась испуганной. Но скоро овладела собой.

— Дай мне чаю, мама, — вымолвила она каким-то странным голосом. — И не говори больше ни слова. Дай мне только чаю и молчи.

Ада глубоко вздохнула, и все приготовленные было упрёки замерли у неё на языке. Она немножко знала свою дочь, — не вполне, но настолько, чтобы понять, что сейчас не следует возражать Дженни. Она замолчала и принесла Дженни поесть.

Дженни очень медленно принялась за еду, — это был собственно обед, — деревенский пирог, ещё горячий, потому что стоял в печке. Она сидела все так же прямо, неподвижно, глядя в пространство. Она, казалось, размышляла.

Кончив есть, она повернулась к матери:

— Теперь слушай, ма, — сказала она. — И слушай хорошенько. Я знаю, вы все готовитесь меня пилить. Я заранее знаю каждое слово, которое у тебя на языке. Я поступила с Джо скверно и так далее. Я это знаю, слышишь? Все знаю. И нечего мне это говорить. Тогда вам не придётся ни о чём жалеть. Вот! А теперь я иду спать.

Ошеломлённая мать осталась одна, а Дженни стала с трудом подниматься по лестнице. Она ощущала невероятную усталость. Вот бы сейчас выпить стаканчик-другой портвейна, чтобы встряхнуться! Она почувствовала вдруг, что готова отдать всё, что угодно, за один бодрящий стакан портвейна. Наверху она разделась, бросая свою одежду на стул, на пол, куда и как попало. Легла в постель. Она благодарила бога, что Клэри, ей соседки по комнате, нет дома, и никто не мешает ей.

Она лежала на спине в прохладной темноте спальни и думала… все думала. На этот раз никакой истерики, потоков слёз, дикого метания на подушке. Она была удивительно спокойна. Но под этим спокойствием скрывался испуг.

Она смотрела прямо в лицо случившемуся: да, Джо бросил её, нанёс ей ужасный удар, удар почти смертельный для её гордости, удар, морально сразивший её в самую тяжёлую для неё минуту. Ей опротивел магазин, надоело в течение долгих часов быть на ногах, подавать, разворачивать, резать, надоело любезно угождать покупательницам низшего круга. Только сегодня картина этих шести лет её работы у Слэттери встала перед ней. И она решительно сказала себе, что должна избавиться от всего этого. Дома ей тоже все надоело: надоела теснота, грязь, беспорядок. Ей хотелось иметь свою собственную квартиру, свою собственную обстановку. Хотелось принимать гостей, устраивать у себя званые вечера, вращаться в «приличном обществе». А если её желание никогда не осуществится? Если всю жизнь будет только этот магазин и дом на Скоттсвуд-род? Вот что было главной причиной внезапного испуга Дженни. В лице Джо она упустила уже одну возможность. Неужели она упустит и вторую?

Она много и упорно думала раньше, чем уснула. А наутро проснулась в бодром настроении. По субботам она работала только полдня. Придя домой, торопливо позавтракала и побежала наверх переодеваться. Она потратила много времени на туалет: надела самое нарядное из своих платьев, серебристо-серое с бледно-розовой отделкой, причесалась по-новому и, чтобы выглядеть свежее, намазала лицо кольд-кремом «Винолия». Результатом осталась довольна и сошла вниз в гостиную дожидаться Дэвида. Он обещал прийти в половине третьего, но пришёл на целых десять минут раньше, трепеща от нетерпеливого желания увидеть её. Первый же взгляд на него успокоил Дженни: да, он по уши влюблён в неё. Она сама открыла ему дверь, и Дэвид остановился, как вкопанный, в коридоре, пожирая её глазами.

— Какая вы красивая, Дженни, — шепнул он. — Такая красота бывает только в сказке.

Проходя впереди него в гостиную, она усмехнулась, довольная. Нельзя отрицать, что Дэвид гораздо лучше, чем Джо, умеет говорить комплименты. Но подарок он принёс ей ужасно нелепый: не шоколад, ни конфеты, даже не духи, ничего полезного, только букет желтофиоли, даже не букет, а просто пучок, какие продаются на лотках не дороже, чем по два пенса. Ну да ничего, сейчас она не будет обращать на это внимание. Она сказала с улыбкой:

— Я так рада вас видеть, Дэвид, право. И какие красивые цветы!

— Они самые обыкновенные, но они прелестны, Дженни. И вы — также. Смотрите, лепестки такие же нежно-матовые, как ваши глаза.

Дженни не знала, что сказать. Такого рода разговор ставил её в тупик. Она подумала, что виноваты книги, которых Дэвид начитался за последние три года, — «стихи и всё такое». В другое время она ответила бы, как полагается особе хорошо воспитанной: — «о, я так люблю возиться с цветами», — и суетливо убежала бы с букетом. Но сегодня ей не хотелось уходить от Дэвида. Следовало остаться с ним. С цветами в руках она церемонно присела на кушетку. Дэвид сел рядом, посмеиваясь над строгой чопорностью их позы.

— Мы сидим как будто перед фотографом.

— Что? — она недоумевающе посмотрела на него, окончательно рассмешив этим Дэвида.

— Знаете, Дженни, — сказал он. — Никогда ещё я не встречал такой… такой удивительной невинности, как у вас. Вы — как Франческа… «когда её, ещё всю в росе, привезли из монастыря». Это написал один человек, которого звали Стивен Филлипс.

Глаза Дженни были опущены. Серое платье, бледное, нежное лицо и сжимавшие цветы неподвижные руки придавали ей странное сходство с монахиней. После слов Дэвида она сидела все так же тихо, не понимая, что он хотел ими сказать. «Невинна»? Неужели он способен… Неужели это насмешка? Нет, конечно, нет, он слишком для этого влюблён. Наконец она сказала:

— Не надо смеяться надо мной. Последние дни я не очень хорошо себя чувствую.

— О, Дженни! — Дэвид сразу встревожился. — А что с вами?

Она вздохнула и принялась теребить стебелёк цветка из букета.

— Здесь все против меня, все… потом были неприятности с Джо… Он уехал.

— Как, Джо уехал?

Она утвердительно кивнула головой.

— Но отчего, скажите на милость? Отчего?

Она промолчала, продолжая с трогательным смущением теребить цветок, потом сказала:

— Он ревновал… не хотел оставаться у нас оттого, что… ну, если уже вы непременно хотите знать, оттого, что вы мне больше нравитесь, чем он.

— Да что вы, Дженни, — возразил Дэвид смущённо. — Ведь Джо мне говорил… так вы думаете… вы уверены, что Джо всё же был влюблён в вас?

— Давайте не будем об этом говорить, — ответила Дженни, слегка вздрогнув. — Я не хочу говорить об этом. Я от всех только об одном и слышу… Меня бранят за то, что я не выносила Джо… — Она неожиданно подняла глаза на Дэвида. — Сердцу не прикажешь, правда, Дэвид?

Послышавшийся ему в этих словах намёк заставил сердце Дэвида забиться мгновенным дивным восторгом. Она предпочитает его! Она назвала его «Дэвид»! Глядя ей в глаза, как в тот вечер первой встречи, он забыл обо всём на свете, помнил только, что любит её, стремится к ней всей душой. В мире есть одна только Дженни. И никогда не будет никого другого. Уже в одном её имени «Дженни» крылось волшебное очарование: песня жаворонка, раскрывающийся цветок, красота и свежесть, музыка и благоухание. Он желал её со всей страстностью своей молодой и голодной души. Он наклонился к ней, и Дженни не отодвинулась.

— Дженни, — пробормотал он с бьющимся сердцем. — Так я вам нравлюсь?

— Да, Дэвид.

— Дженни… Я знал с самого начала, что так будет… Вы любите меня, Дженни?

Дженни ответила коротким, нервным кивком.

Он обнял её. Ничто в жизни не могло сравниться с упоением этого поцелуя. Он поцеловал её робко, почти благоговейно. Весь трагизм юношеской любви, вся её неискушённость сказались в нежной неумелости этого объятия. Это был самый необычайный поцелуй из всех, которыми когда-либо целовали Дженни. И от необычайности этого поцелуя слеза задрожала на её реснице, скатилась по щеке, за ней другая, третья.

— Дженни… ты плачешь? Так ты не любишь меня? Дорогая, скажи, что тебя огорчает?

— Я люблю тебя, Дэвид, люблю, — зашептала Дженни. — Никого у меня нет, кроме тебя. Я хочу, чтобы ты всегда меня любил. Хочу, чтобы ты взял меня отсюда. Я здесь все ненавижу. Ненавижу. Они относятся ко мне отвратительно. И надоело мне до смерти работать в мастерской. Ни одной минуты не буду больше этого терпеть. Я хочу уйти с тобой, подальше отсюда. Хочу, чтобы мы поженились и были счастливы и… и… все такое…

Волнение в её голосе довело Дэвида чуть не до экстаза.

— Я тебя возьму отсюда, Дженни, как только смогу. Как только сдам экзамен и получу место.

Она разразилась слезами.

— О Дэвид, да ведь это пройдёт целый год! И ты будешь в Дерхэме, в университете, а я здесь. Ты меня забудешь. Я не могу так долго ждать. Мне тошно здесь, говорю тебе. А ты не мог бы сейчас поступить на службу?

Она горько плакала, сама не зная, отчего.

Эти слезы ужасно расстроили Дэвида. Он видел, что Дженни переутомлена и сильно взвинчена; но каждое её всхлипывание отзывалось в нём ранящей болью.

Он стал её утешать, гладил голову, склонённую к нему на плечо.

— Не так уж это долго, Дженни. И не горюй, милая, всё уладится. В крайнем случае я мог бы, пожалуй, и теперь уже получить место. Я уже вполне подготовлен к преподаванию, понимаешь? Я сдал экзамены на бакалавра литературы, для этого достаточно двух лет ученья в Бедлее. Конечно, это ничего не стоит в сравнении с степенью бакалавра филологических наук, но в конце концов, если нужда заставит, я мог бы взять место учителя.

— Правда, Дэвид? — В налитых слезами глазах Дженни была мольба. — О, постарайся! Но как бы ты мог это сделать?

— А вот как… — Он все гладил Дженни по голове и успокаивал её. Только безумие любви могло заставить его продолжать:

— Я написал бы одному человеку из нашего города, который пользуется некоторым влиянием. Его фамилия Баррас. Он может устроить меня куда-нибудь. Но, понимаешь ли…

— Понимаю, Дэвид, — стремительно перебила Дженни, — отлично знаю, что ты хетел сказать. Тебе нужно добиться степени бакалавра. Но почему бы не сделать этого потом? О Дэвид, ты только представь себе: мы с тобой вдвоём в уютном домике. Ты работаешь по вечерам, разложив на столе все свои большущие серьёзные книги, а я сижу рядом. Не так уже трудно будет тебе давать днём уроки в школе. А заниматься ты можешь вволю по вечерам. Разве не чудесно было бы? Подумай, Дэвид, как чудесно!

Нарисованная Дженни сантиментальная картина вызвала у него насмешливую нежность. Он покровительственно посмотрел на девушку.

— Но, видишь ли, Дженни, нам следует быть практичными.

Она улыбнулась сквозь слёзы.

— Дэвид, Дэвид, не говори больше ничего. Я так рада, не надо портить мне эту радость. — Она со смехом вскочила. — Теперь слушай. Мы сегодня сделаем отличную прогулку. Пойдём в Эдсмонд-Дин, там так красиво; мне так нравятся деревья и та живописная старая мельница, помнишь? И мы там поговорим, обсудим все, каждую мелочь. В конце концов не мешает тебе сразу написать этому господину мистеру Баррасу… — Она замолчала, чаруя Дэвида своими красивыми глазами, блестевшими от непролитых слёз. Она торопливо поцеловала его и убежала одеваться.

Дэвид стоял и улыбался, радостно взволнованный, восторженный и, пожалуй, немножко смущённый. Но всё казалось пустяками по сравнению с тем фактом, что Дженни любит его. Его, Дэвида, любит Дженни! И он её любит. Он был полон нежности, горячей, веры в будущее. Дженни будет ждать, разумеется, будет ждать… ведь ему только двадцать два года… он должен получить степень бакалавра, она поймёт это потом. В то время как он, поджидая Дженни, размышлял об этом, дверь распахнулась и вошла Салли. Увидев его, она вдруг круто остановилась.

— Я не знала, что вы здесь, — сказала она, нахмурив брови. — Я пришла только взять ноты.

Её хмурое лицо тучей врезалось в ясное небо его счастья. Салли всегда разговаривала с ним как-то странно, отрывисто, язвительно, с упорной неприязнью. Чувствовалось тайное недовольство им, инстинктивное желание задеть его побольнее. И Дэвиду вдруг захотелось наладить хорошие отношения с Салли теперь, когда он так счастлив, когда он женится на её сестре. Повинуясь этому внезапному побуждению, он сказал:

— Почему вы так смотрите на меня, Салли? Я вам противен?

Девочка спокойно посмотрела ему в глаза. На ней было старое синее платье, в котором она в прошлом году ходила в школу. Волосы её сильно растрепались.

— Вы мне не противны, — сказала она, на этот раз без тени своей обычной недетской заносчивости.

Дэвид видел, что она говорит правду. Он улыбнулся.

— Но вы всегда так… так кисло на меня поглядываете.

Она возразила с необычной серьёзностью:

— Вы знаете, где найти сахар, если вам он нужен. — И, опустив глаза, резко повернулась и вышла из комнаты.

Разминувшись с Салли в дверях, вплыла Дженни.

— Что эта маленькая злючка сказала тебе? — И, не дожидаясь ответа, она с уверенностью собственницы взяла Дэвида под руку, слегка прижавшись к нему. — Ну, пойдём, милый. Мне до смерти хочется поскорее обо всём, обо всём поговорить.

Она была весела теперь, да, весела, как птица. А почему бы и нет? Ведь у неё были все основания радоваться: был жених, не просто «кавалер», а настоящий жених и с аттестатом учителя! Чудесно иметь жениха-учителя. Она избавится от Слэттери и от Скоттсвуд-род тоже. Она покажет им всем, покажет и Джо! Всем назло они с Дэвидом будут венчаться в церкви, и о венчании объявят в газете. Она всегда мечтала венчаться в церкви. А теперь надо подумать, как ей одеться к венцу. Она оденется просто, но мило… О да, мило…

Воротясь с прогулки, Дэвид написал Баррасу («только для того, чтобы доставить удовольствие Дженни»). Через неделю получился ответ, в котором ему предлагали место младшего преподавателя в городской школе в Слискэйле на Нью-Бетель-стрит. Дэвид показал это письмо Дженни, ожидая, что она скажет. Рассудок боролся в нём с безоглядностью любви, он думал о родителях, о своей карьере. Дженни обхватила руками его шею:

— О Дэвид, милый, — всхлипнула она, — ведь это великолепно, так великолепно, что я и слов не нахожу. Ну, разве ты не рад, что я тебя заставила написать? Разве это не чудесно?

Держа её в объятиях, прильнув губами к её губам, закрыв глаза, всё больше и больше пьянея, он чувствовал, что она права: это, и в самом деле чудесно.

XVI

В это утро, даже ещё до прибытия телеграммы на имя отца, Артур ощущал какой-то особенный подъём духа. Он проснулся с этим ощущением. С той минуты, как он открыл глаза и увидел в окно квадрат голубого неба, он почувствовал, что жизнь прекрасна, полна солнечного света, и надежд, и сил. Конечно, не всегда он просыпался в таком настроении. Иногда по утрам не бывало солнца, предстоял день уныния, какого-то мрачного застоя души, неприятного сознания своих недостатков.

Отчего он сегодня чувствовал себя таким счастливым? Это было так же необъяснимо, как и его печальные настроения. Предчувствие утренней телеграммы? Или мысль, что он увидит сегодня Гетти? Вернее всего — радостное сознание, что он совершенствуется нравственно, потому что, лёжа в постели с закинутыми за голосу руками, блаженно потягиваясь всем своим длинным и тонким восемнадцатилетним телом, он первым делом подумал: «А я-таки не ел вчера землянику!»

Разумеется, земляника сама по себе — ничто, хоть он и очень любит её. Она только символ, она помогла ему доказать себе собственную твёрдость. С лёгкой улыбкой он снова перебрал все в памяти. Вчерашний ужин, тётю Кэролайн, которая, как всегда, склонив голову набок, что-то приговаривала, раскладывая из вазы по тарелкам сочную землянику их собственных парников, — редкое лакомство за пуританским столом Баррасов. Да, и ещё сливки — он чуть не забыл о большом серебряном кувшине жёлтых сливок. Ничего Артур так не любил, как землянику со сливками. «Теперь тебе, Артур» — сказала тётя Кэролайн, готовясь положить ему щедрую порцию земляники. А он поспешно: «Нет, спасибо, тётя Кэрри. Я сегодня не хочу земляники». — «Но, Артур!» — в голосе тётушки удивление, даже растерянность. Холодный взгляд отца сразу же останавливается на нём. Тётя Кэрри начинает снова: «Разве ты не здоров, Артур, милый?» — Он смеётся: «Совершенно здоров, тётя Кэрри, просто мне что-то не хочется сегодня земляники». — И сидел, глотая слюну, и смотрел, как все ели землянику.

Вот это путь к самовоспитанию, — мелочь, может быть, но в книге сказано, что за мелкими следуют большие дела. Да, сегодня он доволен собой. «Я бы очень желала, чтобы у Артура был более сильный характер». Это ворчливое замечание матери, подслушанное им, когда он проходил по коридору мимо. её комнаты, и на много месяцев запечатлевшееся в его мозгу, теперь, когда он ответил на него своим отказом от земляники, больше не мучило его.

Он вскочил с постели, — ведь нехорошо так лежать и праздно мечтать, — энергично проделал гимнастику перед открытым окном, помчался в ванную и принял холодную ванну: действительно холодную, не думайте, он не разбавил эту ледяную купель ни единой каплей из горячего крана. Потом Артур, сияя, вернулся к себе в комнату и надел рабочий костюм. Во время одевания глаза его были набожно устремлены на плакат, висевший на стене против кровати. Плакат большими жирными буквами возвещал: «Я хочу!», а пониже этой была вторая надпись: «Смотри прямо, в глаза каждому».

Он зашнуровал, наконец, башмаки — толстые башмаки, которые надел сегодня для того, чтобы спуститься в них в шахту. Теперь он совсем готов. Отперев ящик стола, он достал оттуда небольшую красную книжку: «Как излечиться от самомнения», — одну из серии, выходившей под общим заголовком «Воля и поступки», — и с серьёзным видом присел на край кровати, чтобы почитать. Он всегда прочитывал одну главу утром, до первого завтрака, когда (как утверждала книга) ум наиболее восприимчив. И он предпочитал читать у себя в комнате, в уединении: эти красные книжечки были его ревниво охраняемой тайной.

Где-то, за пределами его внимания, слышалось движение в доме: медленные шаги тётушки Кэрри в спальне матери, смех Грэйс, пробежавшей в ванную, глухой, сердитый стук над головой из комнаты Хильды, неохотно поднимавшейся с постели навстречу дню. Отец встал уже с час назад. Раннее вставание было частью его программы, привычной для всех, неизменной, никогда не возбуждавшей вопросов.

Артур прочёл: «Человеческая воля способна управлять не только судьбой одного человека, но и судьбами многих. Эта способность ума приказывать или запрещать тот или иной поступок, эта способность определять, который из двух путей должен быть нами избран, может оказывать влияние не только на нашу собственную жизнь, но и на жизнь многих других людей».

Он на минуту перестал читать. Как верно! Уже хотя бы ради этого следует воспитывать в себе волю, — не ради того, чтобы владеть собой, а во имя этого широкого, всеобъемлющего влияния на окружающих. Артуру хотелось быть человеком сильным, решительным, с большим самообладанием. Он знал свои недостатки, свою врождённую застенчивость и неуклюжесть, склонность копаться в себе, а главное — неисправимую мечтательность.

Подобно всем мягким и впечатлительным натурам, он поддавался искушению бежать от грубой действительности через ворота своей фантазии. Какие удивительные мечты его посещали! Как часто видел он себя свершающим героический подвиг в «Нептуне»… То он спасал ребёнка из реки или из-под курьерского поезда — и спокойно удалялся, не сообщив своего имени, а потом его разыскивали, и безумствующая от восторга толпа несла его на руках… То он сбивал с ног здоровенного грубияна, оскорбившего женщину… Или стоял на эстраде, чаруя громадную толпу слушателей своим красноречием… или, где-нибудь на званом обеде, в изысканном кругу, рядом с Гетти Тодд, пленял её и остальное общество непринуждённостью и изяществом своих манер… или… о, не было предела этим ослепительным видениям! Но Артур сознавал, что они опасны, решил покончить с ними. Теперь он будет твёрд, твёрд просто на удивление! Ему почти девятнадцать лет. Через год он окончит Горный институт. Жизнь начинается, — да, начинается по-настоящему, и необходимо мужество и решительность. «Я хочу», — твёрдо сказал себе Артур, закрывая книгу и с пылом верующего глядя на плакат. Он крепко зажмурил глаза и несколько раз повторил эти слова про себя, выжигая их в своей душе. «Я хочу, хочу, хочу». Затем он отправился вниз завтракать. Отец, который любил по утрам завтракать на полчаса раньше других, уже кончил есть. Он, задумавшись, пил последнюю чашку кофе, и газета лежала у него на коленях. На «доброе утро» Артура он ответил молчаливым кивком. В этом жесте не было ничего повелительного, ни следа той суровой рассеянности, которая иногда до костей леденила Артура. Сегодня в кивке отца была спокойная снисходительность. Она была для Артура как ласка, она ободряла, принимала его преданность, признавала его как личность. Артур просиял от счастья и усердно принялся очищать от скорлупы верхушку яйца, с радостным волнением чувствуя на себе всё время взгляд отца.

— Я полагаю, Артур, — сказал вдруг Баррас, словно решившись начать разговор, — что сегодня мы узнаем интересные новости.

— Какие, папа?

— Предвидится новый контракт на уголь…

— Да, папа? — Артур поднял глаза, краснея. Это «мы» было чем-то ужасно приятным; оно объединяло его с отцом, включало его, уже на правах компаньона, в управление копями.

— Первоклассный, должен тебе сказать, контракт, с «П. В. и К°».

— Вот как, папа!

— Ты рад? — спросил Баррас с дружелюбной иронией.

— О да, папа.

Баррас снова кивнул головой.

— Им нужен наш коксующийся уголь. Я уже начинал думать, что никогда больше не придётся снова разрабатывать этот пласт. Но если они согласятся на потребованную нами цену, мы приступим к работе на будущей неделе. Начнём вскрывать жилу в Скаппер-Флетс.

— А когда мы узнаем, папа?

— Сегодня утром, — ответил Баррас. Прямой вопрос Артура как будто заставил его внезапно пожалеть о своей откровенности: он опять взял газету и из-за неё сказал внушительно: — Пожалуйста, будь готов ровно к девяти. Я не желаю тебя дожидаться.

Артур снова принялся усердно чистить яйцо, благодарный уже и за те сообщения, которые были ему сделаны. Но у него неожиданно мелькнула одна тревожная мысль. Он вспомнил… вспомнил что-то очень неприятное. Скаппер-Флетс! Торопливо обратил он взгляд на заслонённое газетой лицо отца. Ему хотелось спросить… ужасно хотелось задать один вопрос. Спросить или нет? Пока он так колебался, вошла тётя Кэрри с Грэйс и Хильдой. Лицо тёти Кэрри, как всегда, светилось приветливостью, в которую она облачалась каждое утро так же неизменно и естественно, как вставляла свои фальшивые зубы.

— Твоя мать великолепно спала ночью, — весело обратилась она к Артуру. Информация предназначалась для Ричарда, но тётя Кэрри сочла более удобным не обращаться к нему прямо: тётушка всегда предпочитала обходный путь во имя собственной безопасности и общего мира.

Артур, не слушая, передал ей гренки. Он весь сосредоточился на одной тревожной мысли… Скаппер-Флетс… Радость его наполовину уже исчезла, начинались внутренние терзания. Он не отрывал глаз от тарелки. И под влиянием мучивших его мыслей постепенно меркло великолепие этого утра. Он чуть не заплакал от раздражения: почему всегда одно и то же — этот неожиданный переход от восторженной ясности души к тяжкому смятению?..

Он через стол посмотрел на Грэйс с чувством, похожим на зависть, наблюдая, как весело и безмятежно она уписывает мармелад. Грэйс была всегда одинакова: в шестнадцать лет она сохранила ту же милую, бездумную жизнерадостность, которую так живо помнил в ней Артур в детстве, в те дни, когда оба летели кувырком со спины пони Боксёра. А не далее как вчера Артур видел, как она шла по Аллее с Дэном Тисдэйлем, грызя большое румяное яблоко, и оба болтали как весёлые товарищи. Грэйс, которую в будущем месяце отправляют заканчивать ученье в Хэррогет, шагает, жуя яблоко, среди бела дня через весь город с Дэном Тисдэйлем, сыном булочника! Должно быть, это он и дал ей яблоко, потому что он грыз такое же точно. Если бы тётя Кэрри это увидела, то, без сомнения, дома вышел бы настоящий скандал.

Тут Грэйс перехватила взгляд Артура раньше, чем он успел отвести его, улыбнулась и беззвучно прошептала какое-то слово. По крайней мере, она сложила губы, как бы произнося его через стол одним дыханием. Но Артур и без того знал, какое это слово. Грэйс, весело улыбаясь ему, сказала «Гетти». Всякий раз, как она заставала Артура углублённым в самоанализ, она считала, что он мечтает о Гетти Тодд.

Артур неопределённо покачал головой, и это, по-видимому, чрезвычайно развеселило Грэйс. Глаза её искрились смехом, она просто захлёбывалась от какого-то тайного удовольствия. Но так как рот у неё был набит гренками и пастилой, это кончилось плачевно. Грэйс вдруг прыснула, закашлялась, поперхнулась, и лицо её сильно покраснело.

— О боже, — шепнула она, наконец, задыхаясь. — Что-то попало мне в глотку.

Хильда хмуро бросила:

— Так выпей поскорее кофе. И не будь вперёд такой болтушкой.

Грэйс послушно стала пить кофе. Хильда наблюдала за ней, прямая, суровая, все ещё хмурясь, что придавало её смуглому лицу жёсткое выражение.

— Ты, я думаю, никогда не научишься вести себя прилично, — сказала она с убеждением.

Замечание это обрушилось как резкий удар по пальцам. Так, по крайней мере, казалось Артуру. А между тем он знал, что Хильда любит Грэйс. Странно! Его всегда поражала любовь Хильды к Грэйс. То была любовь и бурная н вместе сдержанная; сочетание ласки и удара; бдительная, пассивная — и вместе собственническая; вся — из внезапных, поспешно подавляемых порывов гнева и нежности. Хильда нуждалась в обществе Грэйс. Хильда отдала бы все на свете, только бы Грэйс любила её. Но Хильда, как заметил Артур, открыто презирала всякое проявление чувств, которое могло бы привлечь к ней Грэйс, разбудить в Грэйс любовь к ней.

Артур нетерпеливо отогнал эти мысли. Вот ещё один недостаток, от которого ему необходимо избавиться, — эти скачки излишне пытливой мысли. Не достаточно ли у него материала для размышлений после сегодняшнего разговора с отцом? Он допил кофе, вложил салфетку в костяное кольцо и ожидал, пока встанет из-за стола отец. Он спросит по дороге к руднику… или, может быть, лучше на обратном пути?

Наконец, Баррас оторвался от газеты. Он не бросил её, а аккуратно сложил своими белыми холёными руками. Пальцами разгладил края и молча протянул её тёте Кэрри.

Хильда всегда брала газету, как только отец выходил из столовой, и Баррас знал, что Хильда берет её. Но он предпочитал высокомерно игнорировать этот досадный факт.

Он вышел из комнаты, следом за ним Артур, и через пять минут оба сидели уже в кабриолете и мчались к «Нептуну». Артур набирался духу для разговора с отцом. Десять раз нужные слова уже были на языке — и всякий раз иные. «Да, кстати, папа», — начнёт он. Или просто: «Папа, как ты думаешь…» Или так: «Знаешь, мне вдруг пришло в голову, что…» Это будет, пожалуй, самое подходящее начало. К его услугам всевозможные сочетания и перестановки, можно выбрать. Он уже представлял себе, как говорит с отцом, слышал слова. Но молчал. Это было мучительно. Наконец, к его невыразимому облегчению, Баррас спокойно заговорил именно о том, что тревожило Артура.

— Несколько лет тому назад у нас вышла маленькая неприятность из-за Скаппер-Флетс. Помнишь?

— Помню, папа. — Артур украдкой бросил быстрый взгляд на отца, но тот сидел рядом с ним, прямой и спокойный.

— Скверная история. Я не хотел этого. Кому хочется неприятностей? Но их не удалось избежать. Они мне дорого обошлись. — Он спокойно покончил с этим вопросом, сдав его в архив прошлого, и заключил сентенцией: — Жизнь подчас трудная штука, Артур. Но не следует сдавать позиций ни при каких обстоятельствах.

И через минуту добавил:

— Впрочем, на этот раз никаких неприятностей не будет.

— Ты думаешь, папа?

— Уверен. Рабочие получили тогда хороший урок и за новым гнаться не будут.

Он говорил обдуманно, рассудительным тоном. Он бесстрастно взвешивал аргументы.

— В Скаппер несомненно воды много, но, в конце концов, и Миксен и весь «Парадиз» — мокрые места. Для наших людей работать в таких условиях — дело привычное. Вполне привычное.

От слов отца, скупых, но так много выражавших, волна радостного успокоения хлынула в сердце Артура, смыв все те туманные тревоги и опасения, что мучили его последний час. Все они исчезли, как исчезают, сразу и начисто смытые мощным приливом, шаткие песчаные замки, выстроенные детьми на берегу. Артур изнемогал от чувства благодарности. Он любил в отце эту ясность духа, эту покойную невозмутимую силу. Он сидел молча, остро ощущая присутствие отца рядом. Беспокойство исчезло. Радостное настроение, с которым он встал сегодня утром, вернулось к нему.

Они быстро проехали Каупен-стрит, въехали во двор рудника и прошли прямо в контору. Там нашли Армстронга, который, очевидно, поджидал их, так как он праздно стоял у окна и водил пальцем по стеклу. Когда Баррас вошёл, он обернулся.

— Телеграмма для вас, мистер Баррас. — И через минуту прибавил, показывая, что ему известно важное значение этой телеграммы: — Я подумал, что, пожалуй, лучше мне подождать вас.

Баррас взял со стола оранжевую полосу бумаги и не спеша распечатал её.

— Да, — сказал он ровным голосом. — Всё в порядке. Они согласны на нашу цену.

— Значит, мы в понедельник начинаем работу в Флетс? — спросил Армстронг.

Баррас утвердительно наклонил голову.

Армстронг провёл по губам тыльной стороной руки, — жестом странного смущения. На лице его без всякой видимой причины появилось выражение глуповатой робости. Вдруг зазвонил телефон. Почти с облегчением Армстронг подошёл к столу и поднёс трубку к уху.

— Алло! Алло! — Он слушал с минуту, затем посмотрел на Барраса:

— Это мистер Тодд из Тайнкасла. Он уже два раза звонил сегодня утром.

Баррас взял телефонную трубку из рук Армстронга.

— Да, да, Ричард Баррас у телефона… Ну, Тодд, к своему удовольствию могу вам сообщить, что всё улажено.

Он помолчал, слушая, затем уже другим тоном произнёс:

— Не говорите глупостей, Тодд… Да, конечно… Что? Я ведь вам сказал: конечно!

Новая пауза, во время которой знакомая Артуру морщинка нетерпеливо появилась на лбу Барраса.

— А я говорю: да. — В голосе Барраса режущие звуки. — Что за ерунда, дружище! Разумеется… По телефону неудобно. Что? Не вижу в этом ни малейшей надобности. Да, сегодня буду в Тайнкасле. Где? У вас дома? А в чём дело? Расстройство желудка? Неужели?.. — Сарказм в голосе Барраса стал ещё подчеркнутее, его глаза, с раздражением блуждавшие по комнате, неожиданно встретились с глазами Артура и приковались к ним, насмешливые, выразительные. — …Опять печень? Какая неприятность! Что-нибудь съели неподходящее. Ну что ж, раз вы расклеились, придётся мне заехать к вам. Но я отказываюсь принимать всерьёз ваши возражения. Да, решительно отказываюсь… Кстати, я привезу с собой Артура. Скажите Гетти, чтобы она дожидалась его.

Круто оборвав разговор, он повесил трубку, но несколько секунд не двигался с места, и всё та же презрительная усмешка морщила его губы. Затем обратился к Артуру:

— Надо нам с тобой сегодня навестить Тодда. Он, кажется, опять был немножко неосторожен к своей диете. Никогда ещё я не слышал от него таких мрачных речей, как сегодня.

С отрывистым смешком, который у него заменял смех, он повернулся, собираясь уходить. Армстронг, раболепно вторя смеху хозяина, распахнул перед ним дверь. Оба вышли во двор.

Артур остался в конторе, погруженный в какие-то смутные и несколько странные мысли. Он знал, разумеется, в чём состояла «неосторожность» Тодда: Тодд пил. У него не бывало сильного запоя, но он усердно и меланхолически «прикладывался к бутылке», что вызывало время от времени приступы болезни печени. Приступы были слабые, и все смотрели на них как на нечто неизбежное и неопасное, но Артур не мог без боли в сердце слышать о них. Он любил Адама Тодда, жалел этого опустившегося, но трогательного человека. Он угадывал, что Тодд в молодости знал те пламенные порывы, те тревоги и надежды, которые томят впечатлительную душу. Невозможно было себе представить, что Тодд, этот угрюмый, жалкий на вид человек, испачканный нюхательным табаком и насквозь пропитанный алкоголем, мог быть когда-то пылким и чутким к призывам жизни, что этот отупелый взгляд когда-то сверкал весельем или отражал душевное волнение. А между тем это было так. В молодости, отбывая вместе с Ричардом Баррасом практику в копях Тайнкасла, Тодд был живым, весёлым малым, с энтузиазмом строившим планы будущего. Прошли годы. Жена умерла от родов. В одном судебном процессе, знаменитом процессе Хеттона, где он выступал в качестве эксперта со стороны фирмы Бриггс-Хеттон, он потерпел фиаско. Репутация его пострадала, он утратил ко всему интерес, потерял веру в себя, работы становилось всё меньше. Дети, вырастая, отходили от него. Теперь Лаура, его любимица, была уже замужем; Алан, видимо, больше занят был погоней за удовольствиями, чем восстановлением фирмы Тодд; Гетти с головой погружена в развлечения и свои собственные дела. И Адам Тодд, постепенно все более замыкался в себя; он нигде больше не бывал, кроме клуба, где его почти каждый вечер от восьми до одиннадцати можно было видеть неизменно в одном и том же кресле: он молча пил, курил, слушал, вставляя иногда какое-нибудь замечание, — все это с застывшим, немного апатичным видом человека, окончательно во всём разочарованного.

Всё время Артур не в состоянии был почему-то отделаться от мысли о старом Тодде. И когда в три часа дня они с отцом приехали в Тайнкасл и шли по Колледж-Роу к дому Тодда, его томило странное, необъяснимое ожидание чего-то, словно какая-то нить протянулась между его юной напряжённой жизнью и жизнью этого старика, пропитанного нюхательным табаком. Артур не понимал этого чувства, оно было ново и как-то странно тревожило.

Баррас позвонил, и дверь почти сразу отворилась. Их впустил сам Тодд (он никогда не соблюдал церемоний) в старом рыжем халате и стоптанных ночных туфлях.

— Что же это? — сказал Баррас, искоса поглядывая на Тодда. — Вы не в постели?

— Нет, нет, мне лучше. — Тодд поднял повыше очки в золотой оправе, всегда съезжавшие на кончик его испещрённого красными жилками носа; очки немедленно снова соскользнули вниз. — Это обыкновенная простуда. Через день-другой я буду совершенно здоров.

— Без сомнения, — вежливо согласился Баррас. Его очень забавляло то, что Тодд всегда объяснял простудой свои приступы печёночных колик. Но он и виду не показал. Он разговаривал со своим старым другом тоном ласковой снисходительности, даже некоторой угодливости. Как олицетворение полнейшего благополучия и преуспевания, стоял он перед жалким человеком в покрытом пятнами халате, посреди узкой грязноватой передней, где от коричневых обоев, массивной подставки для зонтиков и подаренного кем-то барометра из морёного дуба исходила, казалось, покорная, терпеливая печаль.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10