Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Прошли времена, остались сроки

ModernLib.Net / Современная проза / Крупин Владимир Николаевич / Прошли времена, остались сроки - Чтение (стр. 10)
Автор: Крупин Владимир Николаевич
Жанр: Современная проза

 

 


– Я скоро. Да, куплю. Да, сдам детей. Хорошо. – Она засмеялась. Положила трубку и объяснила: – Мама спросила: "Опять с дочкой придешь?" Светочка, с вами сидела, очень несчастна, отца нет, мать выпивает часто, иногда не приходит, я Свету беру тогда ночевать. Не бросать же.

– Возьмите меня с нею. Ой, и я на "вы". Саша, я же не уроки сюда приехал проводить.

– У вас получается.

За Светочкой пришла ее мать. Светочка вышла, держась за Сашину руку, и не сразу отпустилась. Мать несмело сказала: "Свет, к бабушке поедем". Тогда Света вприпрыжку побежала к матери. Мы потихоньку шли к трамваю.

– Вы сегодня уезжаете? – спросила Саша.

– Господи Боже мой! – воскликнул я. – Я же к вам приехал, к вам! Мое время в вашей власти.

Она молчала.

– Ну, это потрясающе, Александра Григорьевна! Может, в учительской были не мы, а наши дублеры?

– Не надо, Александр Васильевич. Хорошо: не надо, Саша. Знаете, давайте зайдем в церковь в Кузнечной. Это ближайшая к дому Достоевского, он в ней бывал, детей крестил. Или в Никольский морской собор?

– Там Ахматову отпевали? – догадливо спросил я. – А когда вы бывали в Москве, то приходили в Татьянину церковь МГУ, думали, вот здесь Гоголя отпевали, да?

– Да. – Саша подняла на меня глаза и улыбнулась. – Может, я такая залитературенная? Когда в Москве восстановили Иверскую часовню, при входе на Красную площадь, я первым делом вспомнила Бунина, "Чистый понедельник". Помните: внутренность Иверской "жарко пылала кострами свечей". Сейчас пылает?

– Пылает. Еще сильнее пылает. Саша, скажи мне, только честно...

Саша остановилась, перенесла сумку из одной руки в другую, но мне помочь не позволила. Мы стояли на перекрестке.

– Вы как маленький: "только честно, только честно". А как иначе?

– Вы... вы не собираетесь в монастырь?

– А похоже? Н-нет, куда я без детей?

– Дети! И при монастырях есть школы. Уходите, Александра Григорьевна, в монастырь, не мучьте мне душу. А я в мужской уйду. По соседству. Будем перезваниваться. Колоколами.

– Саша, мы же совсем не знаем друг друга.

– Я знаю тебя вечность, я тебя увидел, я не знаю, что стало со мной. Мне это не описать. Все остальное стало ненужным, лишним, баптист этот, симпозиум, ерунда все это. У меня сердце как тогда забилось, так и до сих пор. И теперь уже навсегда...

– Ой! – Саша так хорошо, так весело засмеялась. – Сердце, конечно, до этого не билось...

– Не так! Не в том ритме. А сейчас еду в вагоне, колеса: Са-ша, Са-ша. Сердце: Са-ша, Са-ша. В окно гляжу – столбы мелькают, и те: Саша, Саша! У меня на работе сразу заметили. У меня научный руководитель – золотой мужик, я про него часами могу рассказывать, – он сразу заметил. У него у самого в семье не очень, но теоретик он – выше планки. Он говорит: женщины любят в мужчине их невозможность без них, без женщин, прожить. А у тебя, говорит, Суворов, он меня Суворовым зовет...

– Еще бы – Александр Васильевич.

– У тебя, говорит, совсем другое. Держись, говорит, и руками, и зубами.

– Вы, конечно, не посмели начальника ослушаться.

– Саша! Он заметил, что не простая какая встреча. Он еще, простите, процитировал какого-то поэта, но у тебя, говорит, не так. У поэта: "И сразу поняли мы оба, что до утра, а не до гроба". А у нас, Саша, должно быть до гроба.

Саша снова переменила руки, держащие сумку. Я ее почти насильно отнял. Тяжелая. Тетради, конечно.

– Так как, – спросила Саша, – идем в церковь?

– Венчаться? Хоть сейчас. Видите: прилично одет, еще и дома костюм остался, рубаха не последняя. Под венец, немедленно под венец.

– А под рубахой крестик? Есть?

Я смешался.

– Вообще-то я крещеный...

Саша оглянулась, что-то соображая, потом потащила меня за руку. За углом открылся храм. Нищие дружно поздравляли с праздником.

Я хотел остановиться, дать мелочь, Саша влекла далее.

– Потом, потом.

В храме она сама, не позволив мне заплатить, выбрала крестик, попросила шнурок. Женщина отмотала от клубка с полметра, взглянув на меня. Почему-то она сразу поняла, что крестик для меня. Саша продела шнурок в колечко, связала концы, затянула узелок зубами, убрала пальчиком незаметную мне шерстинку с губ и повернулась ко мне. Я нагнул голову, расстегнул рубашку. Перекрестясь и перекрестив меня, Саша надела на меня крестик. И как-то успокоенно и счастливо вздохнула. Купила свечей. Я тоже купил. Увидел на свечном ящике образцы цепочек.

– Саша, давай купим цепочку. Вот хоть эту. – Я показал на золотую.

– Нет, нет! Вспомни преподобного Сергия: "Сроду не был златоносцем". Разве в этом дело? Лишь бы крепко держалось. У меня самый простой шнурок. – Саша совершенно безгрешно отвела ворот кофточки, обнажая шею и ключицу. – У меня не только шнурок, но и... – Она вдруг резко покраснела и запахнулась.

Молча мы прошли к алтарю, ставя свечи у праздничной иконы, у распятия. Саша крестилась и кланялась. Свечи мои кренились, и не сразу я научился немного подплавлять донце свечки, чтобы она лучше укреплялась на подсвечнике.

Вышли на паперть. Нищих стало еще больше. То-то им было радости от щедрости молодого барина. Психологи. Учли момент.

– Может быть, вы, Саша, не хотели носить крестик?

– Что ты! Саш, я тебе так благодарен. Саша, мы уже на "ты". Ты в храме сказала: "ты".

– Не может быть.

– Ты сказала: "Вспомни преподобного Сергия". Или ты называешь меня на "ты", или я снимаю крестик.

– Ой, зачем вы так? Разве можно так говорить? Разве можно нынче, вообще всегда, хоть секунду быть без креста? Я вас потому так и потащила, что испугалась за вас. Вдруг что случится, а вы без креста. Ужас представить! Мы же идем за крестом. – Она выделила "за". – Ну вот... – Она еще раз вздохнула и встала вся предо мною. – Мы сейчас куда?

Надо было действовать. Эдик говорил: после десанта надо расширять плацдарм.

– Мы с тобой, Сашенька, уже имеем большую историю, говоря по-русски, лайф стори. – Но я заметил, как дрогнула Саша. – Прости, то есть уже так много мест, где мы виделись: и симпозиум, и Капелла, и школа, и храм, все какие места значительные. А не было самого скромного, какого-нибудь кафе. В ресторан к новым русским кавказцам мы не пойдем, а в то, где не отравят и не курят, а?

Саша стала оглядываться, посмотрела на часы.

– Не знаю, я же всегда дома или в школе. В школе закрыто. Домой? А пойдемте к нам. Чаю попьете на дорогу.

– То есть и в сегодняшнюю ночь город, переживший блокаду, уснет без меня. Я уже столько раз был здесь и ни разу не ночевал. Меня скоро проводницы как родного будут встречать. Эдик, ну, Эдуард Федорович, говорит: хорошо, что ты не во Владивостоке был на симпозиуме, а то бы в самолете стал жить. Летал бы два раза в неделю...

Что-то многовато я говорил. Но я замечал, что говорливость налетает на меня перед чем-то грустным. Сейчас вот перед разлукой. Я почему-то понял, что мы сейчас расстанемся. Но еще бодрился.

– Цветов купим, шампанского! И с порога – в ноги! Ты так резко: мамочка, это случилось, позволь представить. Я: мамаша!..

Саша и не улыбнулась.

– У нас папа совсем ребенком пережил блокаду. Конечно, это отразилось. Рано умер. Болел все время. Мама его пожалела... Мы с Аней... – Она, видимо, что-то другое хотела сказать. – Мы с Аней погодки. Аня такая мастерица, она надомница, она... Мама на пенсии. Досрочно. По вредности производства. Она одна работала, мы маленькие, папа болел, на химии была, за вредность выдавали молоко порошковое. Я этот порошок помню. В коммуналке жили, мы с Аней спали валетиком, папа у окна, у него легкие. На полу везде тазики с водой, чтоб легче дышать. Иконочка в углу. Мы всегда с мамой молились за папу. Аня... – Она осеклась.

– Александра Григорьевна! Вам, Анне Григорьевне, маме нужен в доме мужчина. Вроде меня. Не вроде, а я. Носить картошку, передвигать мебель...

– У нас ее нет.

– Наживем!

Но что-то все-таки погрустнело вдруг в нашей встрече. Саша мучительно посмотрела на меня.

– Завтра позвоните?

– И послезавтра тоже. А лучше завтра позвоню, а послезавтра приеду урок проводить. Хорошо?

– Вы детям понравились. Я же говорила, в школе у нас нет мужчин...

"Итак, чего я добился? – анализировал я свой приезд, сидя в вагоне. – Поцеловал? Поцеловал, – думал я уныло. – И что? Поцеловал, а дальше? То есть я не смог вызвать в ней ответного чувства... Все! Наездился, насватался, хватит! Забыть и... Что "и"?

Приплелся утром на работу. Набрал номер ее телефона. Никого. Как никого? Она же сказала, что мать пенсионерка, а сестра надомница, то есть кто-то же должен быть дома. Значит, велела им не брать трубку, когда междугородный звонок. Набрал еще раз. Молчание. То есть не молчание, а в пустоту уходящий мой крик. За эти сутки я все время ощупывал крестик и потягивал себя за шнурок. Какое-то новое состояние я ощущал, но не мог понять, в чем оно. Я набрал номер школы. И там не отвечают.

И еще много раз я набирал номера телефонов и дома, и школы, звонки у них, наверное, обезголосели. После обеда ответили и там и там. Дома сказали, что Саша в школе (я не посмел спросить, а они-то где были), а в школе сказали, что она ушла. Я выждал, позвонил домой. Еще не пришла. Еще позвонил. Нет, не пришла. Да, пожалуйста, звоните.

Охранник выгнал меня с работы, опечатывали. Все-таки у нас было что охранять – техника. Плюс наши труды во славу демократической идеологии.

Приплелся домой. Ходил искал пятый угол. Приказывал себе не звонить. Приказал даже включить телевизор. В нем чего-то мельтешило.

Нет, надо позвонить. Вдруг с нею что случилось? Я позвонил.

– Саша! – враз сказали мы.

– Саша, что ты делаешь со мною! – заговорил я горько. – Ты представляешь мой сегодняшний день, вообще всю мою последнюю жизнь? Я что, шучу, что ли, что люблю тебя?

– Саша, – отвечала она, – не надо так.

– А как надо? У тебя кто-то есть? Скажи, не умру, то есть умру, но все равно скажи.

– Не в этом дело.

– Именно в этом. Если никого нет, то я-то есть, я-то вот он. Стою, целую твой крестик.

Слышно было, она вздохнула.

– Когда будете у нас, приходите к моим детям... – начала она.

– У нас будут свои, – закричал я. – Свои. И все Сашки и Сашки. И Гришки, и Машки, и Наташки. – Я перечислял имена детей Пушкина. Думаю, она отлично поняла. Засмеялась все-таки. Но как-то невесело, просто вежливо.

– Мы с вами будем дружить, – начала она, я резко перебил:

– Дружба, Александра Григорьевна, мужчины с женщиной невозможна. Не путайте с сотрудничеством. В одном окопе можно сидеть и на одной баррикаде быть, но! Дружба, например, моя с женщиной унижала бы и меня, и женщину. Почему? Женщину надо любить! Что я и делаю. А женщина не имеет права оскорблять мужчину тем, что не видит в нем мужчину, а видит в нем, видите ли, друга! Еще начнем выяснять, у кого какие созвездия да когда кто родился... – Я притормозил и перевел дыхание. Сердце в самом деле билось сильнее обычного.

– Созвездия – это такая глупость, – сказала она. – Я и детям говорила, что все эти гороскопы – это такая чушь. А еще детям, – она снова уводила меня от основной темы, – очень понравилось происхождение слова "чушь". Знаете?

– Господи Боже мой! Ну не знаю, ну и что? Саша!

– Оказывается, – ровным педагогическим голосом объяснила Саша, – что это от слова "чужь" – чужой, не наш. То есть чушь – это чужь.

– Я стал гораздо умнее, спасибо. Хотя ум не есть сумма знаний. Это, кстати, моя тема. Знания плюс знания равны бессмыслице. Чем больше знаем, тем больше не знаем.

– Но про чушь детям было интересно узнать.

– Завтра твоим детям интересно будет узнать, что я люблю их любимую учительницу.

– Вы собираетесь завтра приехать?

– Обязательно! Я могу спать только в поездах. Становись проводницей, будем жить в непрерывном времени и пространстве. Измерять жизнь километрами. Я хочу тебя так поцеловать, чтоб за один поцелуй сто километров за окном пронеслось.

– Вы разоритесь.

Я не понял.

– Почему? Сто километров, потом еще сто держу тебя в объятиях, луна за нами носится туда-сюда от столицы к столице, звезды крутятся вокруг Полярной звезды, а мы... Саша!

– Разоритесь в том смысле, что давно разговариваем.

– Конечно, лучше на эти деньги мороженое покупать, цветы, билеты в Капеллу.

– Дети ваше мороженое вспоминали.

– Завтра им скажите, что будет продолжение.

– Завтра пятница, нельзя. Постный день. Ой, меня зовут!

– Целую тебя! – закричал я. – Целую, целую всю! Стискиваю так, чтоб только не до смерти.

Она как-то судорожно вздохнула, такое даже было ощущение, что всхлипнула. А может, усмехнулась. Мы простились. Я ждал, пока она положит трубку. В трубке было молчание, но не было частых гудков отбоя. Значит, и она не клала трубку. Я тихо сказал:

– Саша.

Она так же тихо откликнулась:

– Да, Саша.

– Я приеду?

– Да, Саша.

– Все-все! – воскликнул я. – Еду! Ни о чем больше не говорим, кладем трубки по команде: раз, два... три!

И не положил трубку, и она не положила. И оба засмеялись.

– Скажи маме или Анюте, чтоб они разорвали разговор, выдернули бы штепсель. Сашечка, я еду! Бегу за билетом! Что вам привезти?

– Привези солнышко. У нас оно такая редкость.

– Привезу. Саша! Раз, два... три!

Мы положили трубки.

Утром в Питере я устроился в гостинице. Вышел на улицу, поглядел на восток – пасмурно. А вчера какой был закат? Не помнил совершенно. Город задавил восприятие природы. Дождь – надо зонтик, снег – надо шарф, смотришь больше под ноги, куда ступить. Чудовищны московские мостовые зимой: вверху минус двадцать, пар изо рта, под ногами – грязная жидкая снеговая каша. Обувь влажная, ноги сырые. В Питере под ногами вроде твердо, зато в воздухе сырость. Немного стало на небе прочищаться. Я, увидя кресты незнакомого храма, перекрестился даже, прося солнышка.

Позвонил. В школе сказали, что сегодня у нее уроков нет. То есть только продленка. Позвонил домой. Московские телефоны-автоматы были менее прожорливы. С третьего раза соединило. Она.

– Это вы дозваниваетесь?

– Я! Я в двух шагах от вас!.. Можно?

Она помолчала.

– Тогда, Саша, знаешь что, я сегодня хоть какой-то угол имею, у меня номер в гостинице. Можно же зайти, какой тут криминал?

– Никакого.

– Ну, извините, я не так выразился. Ой, прости, что-то и я на "вы". Саша, мне надо тебя видеть.

– А... вы приходите сюда. – Она спокойно объяснила, как их найти.

Надежда моя на то, что мы увидимся наедине, растаяла. Что ж, надо и тому радоваться, что в дом зовут.

Я поднялся по старым ступеням измученного долгой жизнью подъезда, позвонил. Молчание. То есть какое-то гудение слышалось, но откуда? Никто не открывал. Еще позвонил. То же самое. Я вышел из подъезда, обошел дом вокруг. Здесь она ступала в любом месте. Вот похожу тут немного, повыветриваю из себя дурь петербургскую да наплюю на все эти столицы, уеду в Сибирь – прости, Эдуард, – там женюсь на Дуньке с трудоднями, такую ли себе зазнобушку из снегов извлеку, пойдут у нас дети, и некогда мне будет тосковать по Александре. Ведь ясно же, что таким образом мне дают отлуп: сказала адрес и не открыла. Уйду! Я пошел к остановке. Нет, по крайней мере, пойду и все оставлю у дверей, не тащить же в Москву шампанское. Я еще и кагор на всякий случай купил. Торт какой-то. Я в них ничего никогда не понимал, вроде как полагается.

Как же все было горько! Почему ж ты сразу-то меня не отставила? Почему же сидела рядом в Капелле, по городу шла? Почему ж по телефону про чушь говорила? Чужь я в ее жизни, чужой. Такой красотой своею, таким умом разве она поделится с кем? Да она одинокая гордая роза. Нет, не роза она и не гордая, а в монашки она уйдет. Точно! И слава Богу!

Еще один жетон у меня был. Какой-то измызганный телефон-автомат высунулся из-за угла, готовясь к заглоту жетона. Не соединит – сразу на вокзал. Нет, еще надо торт под дверь. Нет, не надо, собаки слопают. Отнесу в школу, дорогу знаю. Отдам Светочке.

Я набрал ее номер. И даже вздрогнул от ее тревожного голоса:

– Вы заблудились?

– Да я же у вас был только что. Я звонил. Дважды!

– А-а, это же у меня пылесос работал. Он такой у нас громкий, я и не слышала. Вы где?

– У ваших ног! – закричал я. – Бегу!

Дверь была открыта. Я брякнул все на пол и освобожденными руками схватил ее всю, поднял на воздух и закружил. Уж как я ее целовал, только опомнился.

– А мама? – прошептал я. – А сестра?

– Мама и Аня повезли работу Анину сдавать.

Я снова набросился на Сашу.

– Так нельзя, – сказала она наконец, тяжело дыша и стягивая халатик под горлом. – Саша, нельзя. Понимаете, мне ничего нельзя. Я не могу вам объяснить, не мучайте. Мне нельзя выходить замуж, нельзя...

– Обет дала? В монастырь уходишь?

– Мы не будем на эту тему. Будем пить чай. – Она отстранила меня. – Идем, Саша, идем. Ой, зачем же ты все так бросил?

Переводя дыхание, успокаивая сердце, я прислушивался к себе. Единственное, что мне хотелось, – это чтоб только все продолжалось: ее губы, руки, шея, волосы, в которых тонули маленькие уши, а на ушах мерцали голубенькие капли сережек, – все было настолько совершенным, именно таким, какого я ждал всю жизнь, что даже было странно оторваться от нее хоть на минуту. Единственное, чего я хотел, – это быть с Сашей. Голова шумела, я как-то не воспринял всерьез ее слова о том, что ей нельзя замуж. Разве ж они могут так внезапно, им надо помучить человека, потянуть сроки... Ничего, потерпим.

В ванной я умылся, удивясь тому, что лицо горело, а руки были холодными. Посмотрел на свои, почти безумные, глаза. Это ж сколько ночей в поездах. Тут вообще можно было одичать.

На кухне, среди висящей по стенам и из-под потолка зелени, на стуле, покрытом чем-то вязаным, у стола с салфетками, явно вышитыми самими, а не купленными, принимая из рук Саши нарядную чашку на блюдце, расписанном золотыми жар-птицами, я снова возликовал. Саше так шло быть в халатике, наливать чай, подвигать мне разные сладости. Когда она начала резать торт, то немного закатала рукава, обнажив такие нежные запястья, что снова что-то стало с головой.

– Саш, – сказал я, – я с ума схожу. Я отсюда никуда. Давай мне собачий коврик, я лягу у порога.

– Сейчас мама придет. И мне скоро в продленку. Я пошла на продленку, конечно, из-за заработка. А полюбила их, теперь уже и так хожу. Зарплаты все равно не платят.

– Бастуете? – спросил я, вспомнив основную профессию свою. – Как социолог спрашиваю.

– Как социологу отвечаю: нет. Но бастующих понимаю. Детей жалко. И учителей жалко. Я – ладно. Нет зарплаты – Аня прокормит хоть как-то, хоть как-то на хлеб и пенсия мамина. А если у кого этого нет, тогда...

Я обнял ее и привлек к себе. Она вырвалась.

– Тебе пора. Пора, Саша. Ты, конечно, можешь подождать маму и Аню, но лучше приходи сразу в школу. Придешь?

– Пойдем вместе. Познакомлюсь с ними, и пойдем.

– Тут... – Саша, видно было, думала, как лучше сказать. – Видишь ли, у Ани... она изо всех нас самая здоровая, но у нее... маленькое родовое пятно на лице, вот здесь, – Саша показала, – у глаза. И она стесняется. Она потому и надомница, чтоб меньше выходить на улицу.

– А это... это разве не лечится?

– Это...

– Очень дорого? Скопим. – Я вспомнил Валеру. – Банк какой-нибудь подломим. Похож я на взломщика?

– Копия. Все-таки, Саша, приходи в школу.

– Но уж мороженое ты не запретишь принести. В пятницу я буду твой Пятница.

– Ну хорошо, – согласилась она, – они так мало видят сладкого.

И уже у дверей мы еще так долго и мучительно целовались, что я вывалился на площадку со стоном, исторгнутым краткой разлукой. Потом была школа, продленка, дети, полюбившие меня. А уж как я-то их полюбил!

А потом? А потом суп с котом. Саша в гостиницу не пошла, даже внутрь не зашла, подождала, пока я пойду рассчитаюсь. Дальше? Дальше я ее проводил до дому. В окнах горел свет, мы вместе не пошли. Измучили друг друга прощанием в подъезде. Губы мои горели и болели. Ее, думаю, тоже, и еще сильнее, чем мои.

А дальше полная проза – поезд, в котором даже и не раздевался, хотя ехал в купе. Впервые за эти метания из Петербурга в Москву и обратно, и снова обратно, я заметил, что езжу не один, ездят еще какие-то люди, о чем-то, в основном о политике, говорят, что пытаются заговорить со мною. Но я ничего не соображал ни в политике, ни в экономике, ни в социологии.

По телефону Саша запретила мне приезжать хотя бы неделю. "Отоспись". Я это воспринял как "наберись сил" и неделю никуда не ездил. Дом, работа, телефон, дом и снова по кругу. А уж и поговорили мы с Сашей! Провода плавились от моих признаний. Будто все скопленное море эпитетов, сравнений, комплиментов выплескивалось из берегов и снова наполнялось.

Эдик, заходя иногда ко мне и заставая меня у аппарата, довольно хмыкал. "Дозревает?" – как-то довольно двусмысленно спросил он. Я обиделся, но он объяснил, что спросил в том смысле, что дозревает ли до роли жены. Мне стыдно было перед ним, но даже его высокие беседы, окрашенные горечью иронии, мне уже не могли заменить разговоры с Сашей. Я знал о ней все. Я рассказал ей о себе все. И вроде уже нечего было сказать, но тянуло снова звонить. Я очень негодовал на министерство просвещения за то, что не провели телефонов во все те классы, в которые ходит она.

Единственная тема, которая была под запретом, – именно темы женитьбы. Когда? Саша замолкала и ничего не говорила в ответ на мой всегдашний вопрос: когда?

И письма неслись от нас друг к другу. Неслись? Если бы неслись! Они ползли. Демократическая почта драла дорого, а доставляла долго. Нам бы времена Алексея Михайловича, когда почта из Москвы до Архангельска доходила за сутки, а нынче от Москвы до Питера неделя и больше. Телефон, конечно, подставлял ножку письмам, все можно сразу сказать и скоро, но в письмах была сила перечитывания. Вначале судорожно выхватываешь места, где о любви, где то, что помнит, ждет... ах, зачем эти слова о сестре, о школе. А, вот! "... Еще думала, что ты как все, я же в женском коллективе, в бабьем царстве учительниц и родительниц, а о ком они говорят? Угадай. Да, шарада проста – о мужчинах. И с одной стороны, "уж замуж невтерпеж", с другой – "не ходите, девки, замуж: все ребята подлецы". И так редко, чтоб хорошо говорили о... вас, да, Сашечка, о вашем брате. Я затаенно молчу, но все время тебя соотношу с рассказами женщин. И всегда: так бы Саша не поступил, Саша не такой, нет, Саша бы так не сделал. Да, Саш? Не сделал бы?"

– Чего, – кричал я по телефону, – чего бы я не сделал?

– Ой, я уж забыла, – говорила она. – Я уже тебе еще написала. А ты сколько написал?

– Я не умею писать! – кричал я. – Чего мне уметь, у меня одно – ты всех прекраснее, ты единственная, ты из меня сделаешь человека.

О телефон, телефон! Любить его или ненавидеть, я не знаю. Но ведь именно он приносил ее голос, дыхание, голос ее говорил о ее жизни. Если она назначала позвонить в пять, я начинал с трех. "Я же не могла их бросить. Петя дерется. Дети же ангелы только под присмотром. Оставь их одних, и что?" – "Скажи Петьке, что дядя Саша приедет и его выпорет". – "Не надо, он хороший". – "Ты же сказала: дерется". – "Имя такое – Петька". – "У меня дед по отцу Петька, Петр Фомич. Ой, я же отцу про тебя все рассказал... слышишь?" – "Да". – "Он приказывает: никакого транспорта – бери на руки и неси через всю страну. Хозяйки в доме не хватает". – "А мама твоя?" – "Свекровка-то твоя? О, она будет гениальная свекровь". – "Свекровь? Что ж тогда все народные песни о злой-презлой свекрови?" – "С этим наследием покончено. Она говорит: внука, внука, скорее внука!"

Эдуард Федорович все-таки считал необходимым иногда вносить в романтику моих чувств охлаждающую струю реализма.

– С одной стороны, русские женщины отодвинули черту бальзаковского возраста, сказав давно и навсегда: бабе сорок пять, баба ягодка опять. А француженкам как определил Бальзак тридцать лет, так они и не смеют ослушаться... М-да. Но со всех остальных сторон... – Эдик закуривал. – Я грешный человек, что естественно, ибо я жил постоянно среди то партийных боссов и членов их семей, то среди демократических мафиози, втершихся во власть. Нагляделся. Ложится женщина в постель: ах, извини, сейчас! Оказывается, она забыла взять с собой сотовый телефон. И другая, раз уж о телефоне, обожала в патетические минуты звонить мужу. Или: глядеть на прямую трансляцию из Думы, где восседает ее муж, и успокаиваться – вот он, за стеклом. О-хо-хо да охо, без нагана плохо.

– Эдуард Федорович, вы как будто специально хотите отравить мои мысли о женитьбе.

– Я их поощряю, но самому мне в жизни не повезло. Велика ли радость – спать с женой губителя России. Месть за Россию, что ли? Смешно. Ведь я успел захватить еще ту идеологию. Еще ту. Тогда, я помню, был в ЦК референт, его звали "горячая задница". У него была обязанность за полчаса до прихода начальника садиться в кресло и нагревать его. В полдевятого садился, без одной минуты девять вставал, ибо в эту минуту начальник садился на свое место. Проанализируем. Кресло было не для референта, но его задница была для кресла. Спросишь, почему не грелка? Не те объемы, не та конфигурация. Итак, коммунистов мы посрамили этой задницей. Но демократы мерзостнее стократно, это не люди, это машины, причем зря они думают, что они мыслящие, – они машины. Они не понимают, что не живут, они обременяют землю. Я любил раньше смотреть их проводы куда-то. Самолет взлетает, и без них в России легче дышать. Ну-с... – Эдик вставал. – Вот она, Россия, о чем ни начни, выводится разговор на важные проблемы. Запиши в диссертации. Любовь любовью, а советую успеть защититься побыстрее.

Мгновенно я набирал ее телефон, оставаясь один.

– Как же я твоему зеркалу завидую, оно видит тебя.

– Там видеть нечего.

– Ты что! Ты посмотри на эти вишневые губы, на этот лоб, уши, на подбородочек твой, на шею! А глаза! Как их назвать, как выразить – летние зеленые глаза.

– Я давала детям тему "Твое имя", они так хорошо написали, писали о святых – покровителях небесных. У нас с тобою очень хорошие небесные заступники. У тебя вообще – Невский.

– То-то жизнь привела в город на Неве. Но его же не было, когда был Александр. Поедем на Чудское озеро?

– Хорошо бы. Ой, думаю, что это я хотела сказать... Вот! Такое издевательство видела – казино "Достоевский", на нем афиша: "Братья Карамазовы – бесы. Игрок – идиот". Это же кощунство!

– Эдик сказал бы: норма демократии – издевательство над всем святым.

– Как он?

– Сегодня говорил о мысли как о женщине. Мне, говорит, уже мысль не склонить к взаимности, не отдается, убегает, говорит, к тебе, Суворов. У него мыслей столько, что... гарем целый, он их от себя выталкивает.

– Солнышко! Пора.

– А у тебя за окном закат?

– Очень красивый. Бегу. Целую.

Клал трубку, обрывалось что-то, но продолжалось что-то хорошее, томящее, как мелодия, которая слышалась, помнилась, забылась, но живет где-то рядом и вот-вот вернется.

За окном так пылало и жгло, что наступление ночи казалось милосердием. Я выходил из института, шел по скверу, поднимался в гору и глядел, как замахивается на закат широченное крыло ночи. Оно прихлопывало землю, давая ей отдохнуть, но за крылом ощущалось красное бушевание огня и света, его накал чувствовался и ночью, когда земля, подчиненная кружению вселенной, подвигала нас к восточному костру восхода и взмахивала крылом. А утром я будил ее:

– Не сердишься?

– Нет, наоборот, спасибо, мне же пора. Извини, зеваю.

– Видела меня во сне?

– Сто раз. "В одном-одном я только виновата – что нету сил тебя забыть".

– А хотела бы?

– Что ты, это я вчера думала о женской доле. "Мне ненавидеть тебя надо, а я, безумная, люблю".

– И это обо мне?

– О женской доле.

– Тогда откуда ж такая мужская – "Третий день я точу свой кинжал, на четвертый зарэжу"!

– Это очень не по-русски.

– По-русски топором?

– Солнышко, о чем мы! С добрым утром!

– Я ковал мечи на орала, а жена на меня орала. Шутка.

К великому сожалению, видимо, за независимость нашего начальника, нас стали прижимать, труднее стало вырываться, я приезжал реже. О эти встречи! Зимние помнились почему-то особенно, хотя зимой мы мечтали о лете. "Я буду в сарафане, босиком". О зимние метели, о это состояние сплошного белого света, эти парапеты занесенных набережных, какие-то внезапные памятники в институтских двориках, светлые окна библиотек. "Тут я занималась. Сюда мы бегали девчонками. Не целуй, здесь же улица, не набрасывайся". – "Ты же не идешь в гостиницу, где мне тебя целовать?"

И снова поезд, и снова ее письмо:

"У меня вся жизнь теперь делится на три части: ожидание тебя, переживание жизни с тобой и воспоминание. Город пустеет, стихает после тебя, я виновата перед ним за это, я хожу и говорю знакомым местам: нет Саши, нет, уехал Саша. Город молчит, не сердится, он теряет голос без тебя. Я здесь вечность без тебя, а с тобой – летящий миг. Я, когда тебя нет, пишу мысленно письмо тебе, говорю с тобою... Но о самом сокровенном и не сказать, и не написать. Листок улетает, скоро ли долетит, сколько летит по белу свету, сколько чужих рук, у меня страх, что тайна откроется, что все взорвется, разрушится, нет, о самом сокровенном не могу... Ночью так морозило, луна сияла, снег скрипел, как тогда с тобою в Летнем саду. А помнишь свечи в церкви на Конюшенной площади, неправильно, кстати, говорить, что Пушкина отпевали в Конюшенной церкви, – в церкви Спаса Нерукотворенного образа, вот как надо говорить. Ты еще шепотом спрашивал, где отпевали, где стоял гроб.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14