Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Добросельцы

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Кулаковский Алексей Николаевич / Добросельцы - Чтение (стр. 1)
Автор: Кулаковский Алексей Николаевич
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Кулаковский Алексей
Добросельцы

      Алексей Николаевич Кулаковский
      Добросельцы
      Повесть
      Перевод с белорусского Владимира Жиженко.
      ОТ АВТОРА
      С год тому назад мне довелось беседовать с очень скромной и мудрой женщиной - депутатом Верховного Совета БССР, председателем сельского Совета. Она много рассказывала мне о своей сельсоветской работе. Нельзя было без волнения слушать, как она говорила о крутом подъеме сельского хозяйства, начавшемся после сентябрьского* Пленума ЦК КПСС, об активности и небывалой инициативе колхозников - хозяев земли.
      ______________
      * 1956 г.
      И в то же время она вспоминала минувшие годы, когда в сельсовете велась упорная борьба с послевоенными трудностями и недостатками в руководстве сельским хозяйством.
      Некоторые эпизоды этого рассказа и легли в основу моей повести.
      I
      Время от времени что-то скребется в оконное стекло. Женщина знает, что это засохшая ветка малины, но всякий раз вздрагивает, готовая подойти к окну. Летом этот куст приносил много радости. Прибежит, бывало, хозяйка с работы, раскроет окно, сорвет спелую, тяжеленькую ягоду. Сосет ее, как конфету, и кажется, что сразу рукой снимает жажду и уже на так чувствуется усталость.
      А теперь вот Андреиха (так зовут женщину) то и дело поглядывает на окно, хотя никого и не ждет. На дворе с шумом шастает ветер, наносит все больше снега. За ночь, чего доброго, занесет весь палисадник. В хате горит электрическая лампочка на эмтээсовском лимите. Заплати в МТС пять рублей в месяц и жги сколько хочешь. Андреихин сосед, старый Митрофан, говорят, и спал со светом, когда повесил в хате лампочку и внес первую плату. А второй сосед, Лявон Мокрут, опутал проводкой даже хлев и не платит за свет вовсе.
      Почудилось, будто в сенях хлопнула дверь. А, чего только не услышишь при этаком ветре.
      Управившись мало-мальски с посудой и намыв картошки на утро, Андреиха все же вышла в сени. Двухнедельный бычок завозился в выгородке, повернул к хозяйке голову, и в темноте забелела его большая, во весь лоб, лысина. Бычок еще слабенький, а тут теплее и не так дует, как в хлеву. Андреиха проверила, плотно ли закрыта дверь, опустила на крюк завалу и, погладив бычка по лысине, вернулась в хату. Немного погодя выключила свет, взобралась на печь, свернулась там, как в детстве, калачиком, но уснула не сразу. Сперва слишком горячей показалась черень, а потом, как это часто бывает, одолели разные мысли, и не было с ними никакого сладу. А сухая ветка малины все скреблась и скреблась в намерзшее стекло...
      Когда-то Андреиху звали Настулькой. Самый видный на деревне парень, темноволосый Андрей, в шутку, бывало, возьмет да и погонится за нею, непоседой, по улице:
      - Не убегай, Настулька, все равно догоню!
      А она вздымала густую пыль босыми тонкими ногами, хохотала и визжала на всю деревню - звала кого ни есть на выручку. Но никто не спешил ее спасать, а когда Андрей, поймав девчонку за руки, отрывал ее от земли и принимался кружить, находились такие, что подзадоривали:
      - За ноги ее покружи, за ноги!
      Так всю жизнь Андрей и звал свою жену Настулькой. Уходя в армию, взял за плечи, и ей вдруг подумалось, что он и теперь скажет: "Давай, слышь, я тебя покружу".
      Но Андрей прижал жену к груди, положил колючий подбородок ей на голову и тихо сказал:
      - Не горюй, моя Настулька, жди нас.
      И она ждала. Ждала не только Андрея, а еще и двоих сыновей, ушедших на фронт раньше отца: старший по призыву, а младший добровольцем. Ждала, да никого не дождалась. Научилась только за это время не спать ночами, скрывать от людей слезы, чтобы не набиваться на сочувствие. Теперь разве что во сне слышит голоса то одного, то другого сына, и только во сне Андрей ласково зовет ее Настулькой. Одна живет Андреиха уже второй десяток лет.
      II
      Радио в хате молчало весь вечер - должно быть, ветром повредило проводку. А потом что-то прорвалось в репродукторе, он похрипел-похрипел и выжал наконец далекие, как из подземелья, звуки. Андреиха спала чутко сразу проснулась. Услышала, что играют Гимн, и вспомнила: ей ведь, прежде чем пойти на работу, надо успеть и то, и другое, и третье по дому, разгрести снег во дворе, задать корове, напоить бычка и не забыть еще пропасть всяких иных мелочей. Сползла с печи, включила свет, оделась потеплее и стала колоть в щепу сухое полешко, чтобы растопить печь. Дело шло туго, топор валился из рук, все тело ныло, и неприятная одурь подкатывала к голове. Распрямляясь, глянула на будильник, стоявший на окне. Глянула и в первый миг не поверила глазам: будильник показывал всего четверть первого. Проверила, не забыла ли завести. Нет, будильник заведен, значит, она спала каких-то несколько минут. Стало смешно, что дала такую промашку, но и радостно: во-он еще сколько можно поспать!
      На этот раз полезла на печь уже не раздеваясь и уснула так, что едва не проспала все на свете. Наскоро управившись с делами, вышла на улицу. Ветер к утру поутих, но снег все сыпал, хотя и не такой густой и, казалось, совсем мягкий. Посередине улицы к фермам пролег уже глубокий след. "Это Митрофанова Даша", - подумала Андреиха с легкой досадой, что соседка побежала на работу раньше ее. "И не зашла, не постучала в окно".
      Стараясь ступать в Дашины следы, мысленно видела, как молодая соседка уже выгребает снег из силосной ямы. Яма глубокая - силос наполовину выбран, - и снегу там сейчас по пояс. А сколько его на початых буртах картошки? Это уже последние бурты. Еще недели две, от силы месяц, а там хоть ты на ферму и не показывайся.
      В прошлом году так и было. Объявился под весну в Добросельцах новый председатель колхоза, до этого заведовавший бондарной артелью. Сунулся с портфелем на ферму, а голодные свиньи как ринутся на него со всех сторон. Становятся дыбом, визжат, крушат загородки. Мужик сперва отбивался как мог портфелем, а потом - наутек. И не заметил, спасаясь, как свиньи изжевали понизу его бобриковое пальто и вырвали из рук портфель. Ладно, что, кроме плоской буханки хлеба да запасных кальсон, ничего в том портфеле не было.
      После того случая председатель долго не заглядывал на ферму. Лявон Мокрут по пьяному делу окрестил было его "свинячим огрызком", но что-то не пристала к человеку эта кличка. Подержалась малость да и отпала. Это, видимо, из-за того, что новый председатель, по фамилии Шулов, никак не походил на какой-то там огрызок. Роста был высокого, широк в плечах и в поясе, два красных подбородка распирали воротник. Он, впрочем, и сейчас председательствует. Носит все то же бобриковое пальто, заново подрубленное снизу. Оно, само собой, стало короче да и застегивается с трудом, потому что очень уж раздался Шулов на колхозных хлебах. Кто ни встретит его теперь, невольно подумает: "Что станется с этим человеком еще через год?"
      Пока нагребли из бурта картошки, пока Митрофан растопил паровой котел на кормокухне, начало светать. Андреиха торопилась: через какой-нибудь час к ним может наведаться председатель. Сперва он, конечно, зайдет на молочную ферму, напьется там молока, а то и позавтракает. Живет человек один, семью держит в городском поселке, потому приходится принимать пищу где попало: то на ферме, то у бригадира, а иной раз и у какой-нибудь молодицы. Чтобы застраховать себя от нежелательных перебоев в питании, Шулов всегда носит в кармане ломоть хлеба и, случается, жует его на ходу.
      Вскоре зазвонили в пустой бидон. Андреиха знала, что это Даша звонит, подает сигнал Митрофану, своему отцу, чтобы готовился везти на пункт молоко. "Неужто так быстро надоили? - удивилась. - И как же они повезут, если председатель еще не пил?"
      Но председатель не проморгал, поспел на сыродой, на парное, значит, молочко, хотя Даша, заведующая фермой, не очень-то и ждала его. Скоро он заявился на кормокухню и, облизываясь, стал раздаривать доброжелательные улыбки сначала Андреихе, а потом и другим женщинам. По натуре покладистый и спокойный, он вообще никогда никого не ругал, даже если это и следовало бы сделать, никогда ни на кого не повысил голоса. Отчасти это шло от крепких нервов, а отчасти от того, что невозможно было вообразить себе событие, которое бы его особо удивило или сильно задело. Поэтому и держался в колхозе и чувствовал себя как нельзя лучше, а некоторые его даже уважали.
      Когда Андреиха понесла свиной харч на ферму, вслед за нею увязался и председатель. С другими свинарками он не был так вежлив, как с Андреихой, а с нею любил и поговорить, и посоветоваться, если дело шло о его личном интересе. Ступив на дощатый настил свинарника, председатель тут же и остановился у отдельно выгороженного уютного катушка.
      - Ну как он? Ничего?
      - Да ничего, - ответила Андреиха.
      - Ест хорошо? - Шулов налег животом на дверцу и, отставив зад, пытался погладить тупорылого пестрого боровка. - Так вы уж ему, пожалуйста... Понимаете?.. Скоро его у вас заберу:
      - Да понимаю. - Андреиха поставила большое ведро на пол, а с другим, поменьше, вошла в катушок. Боровок принялся жадно глотать тесто, а Шулов стоял над ним и удовлетворенно облизывался. Когда теста в корыте оставалось уже на донце, председатель пошарил в карманах, набрал горстку соли, перемешанной с хлебными крошками, и, войдя в катушок, старательно посыпал тесто. Боровок стал есть еще усерднее, а председатель щупал пальцами его спину и прикидывал про себя, какой толщины будет сало и на сколько пудов пестрый потянет.
      - А много у нас еще картошки? - спросил у Андреихи, когда та уже, может, в десятый раз пришла с ведрами.
      - Два бурта, - ответила на ходу Андреиха.
      - Два? - Шулов выбрался из катушка и на миг не то задумался, не то удивился: "Маловато. На сколько же этого хватит?"
      - Послушайте! - крикнул он вдогонку Андреихе. - На сколько же этого хватит?
      - На месяц, - не оборачиваясь бросила та. - А может, и того меньше.
      "Маловато, - снова подумал председатель, - совсем мало. Если так, то к весне могут передохнуть все свиньи, хоть их тут и не бог весть сколько. Что же делать?" Он хотел было спросить у Андреихи, что же делать, но сообразил, что получится неудобно, надо все-таки думать самому. Силился, ломал голову, но на лице не отражалось ни озабоченности, ни тревоги. Не держались у Шулова в голове обременительные мысли. Думалось о другом: о том, что дома, у жены, картошки вдосталь, три машины отгрузил туда, частью с собственных соток, а частью и с несобственных.
      Андреиха уже, видно, в последний раз бежала на кормокухню, когда ей повстречался Митрофан. Шапка у него наехала ухом на лоб, на обеих скулах по сторонам сухого носа и над усами выступил пот.
      - Кадрилихи тут не видела? - встревоженным шепотом спросил он:
      - А что ей тут делать? - ответила вместо Андреихи одна молодая свинарка, расслышавшая Митрофанов вопрос. - Она вон повезла продавать пшеницу, что накрала в жатву с комбайна. Председатель и подводу дал.
      - Тих-хо ты! - приложил Митрофан руку к губам, оглядываясь на дверь свинарника, откуда, он знал, мог выйти председатель. - Я не про ту Кадрилиху, а про кобылу, чтоб ее волки зарезали. Запропала куда-то, бегаю-бегаю, а найти не могу. Молоко надо везти.
      - На ней же силос возили, - подсказала Андреиха, чтобы хоть как-то помочь старику.
      - Возили, - подтвердил Митрофан. - А потом выпрягли, да привязать, видно, не догадались. Всё обыскал.
      И Митрофан потрусил дальше мелким старческим шажком, под его бахилами сочно заскрипел снег. Шулов между тем накормил своего боровка, вышел из свинарника и подался в ту сторону, где были силосные ямы. На лице его блуждала довольная улыбка. Спустя каких-нибудь полчаса Андреиха услышала, как он с беспечным смешком сказал Даше:
      - Твой батька кобылу ищет, а она в яме силос жрет.
      Сказал и направился в деревню, на аппетитный запах утренних дымков.
      III
      Митрофанова кобыла, за необычайную хитрость прозванная на деревне Кадрилихой, просидела в силосной яме целый день. Даша попыталась было организовать доярок, чтобы вытащить клячу оттуда, но ее зачем-то вызвали в сельсовет, а больше никому до кобылы не было дела. Все знали, что осенью, когда закладывали силос, она, исполняя невеселую службу топтуна, проводила в яме по нескольку суток подряд. Иной раз ей подавали туда ведро воды, а бывало, что и не подавали.
      Митрофану дали другую кобылу отвезти молоко, конечно, самую старую и почти полностью слепую. Ехал Митрофан на этом одре по улице и, несмотря на свой преклонный возраст, на давнюю привычку сносить любые обиды и унижения, чувствовал себя далеко не лучшим образом. Кобыла едва переставляла ноги. Летом ее часто запрягали в молотилку или в силосорезку, и, поскольку один глаз еще кое-как светил ей, она часами ходила по кругу, в полной, должно быть, уверенности, что идет прямо. Сейчас ее тоже тянуло на круг, и Митрофану все время надо было одну вожжу держать внатяг, а второй подшевеливать.
      Ехал старик, и горестные мысли теснились у него в голове. Был и он, известное дело, когда-то молодым, да к тому же - единственным сыном у отца. В какие-нибудь восемнадцать лет у него уже были собственные сапоги, и даже шагреневой кожи. Это в то время, когда многие сельчане не нашивали кожаной обувки и во все двадцать. Девчата заглядывались на него, ибо не было на деревне второго такого жениха. Бывало, на зимние вечеринки хлопцы вырядятся во все самое лучшее, а Митрофан приходил на вечеринку в лаптях, садился где-нибудь на виду и выставлял напоказ ноги. Не из скромности, конечно, а чтобы подчеркнуть свое превосходство. "Вы тут лезете из кожи, стараетесь быть заметными, а меня и так узнают, потому как всем известно, что у меня есть и сапоги, и галифе на подтяжках".
      Иной раз Митрофан и польку отплясывал в лаптях.
      На империалистическую войну его не взяли как единственного сына у родителей, а на гражданскую пошел сам, хотя жил уже, отделившись от отца. Вернулся с войны с двумя ранениями в ноги, застал дома уже подраставшего сынка Михаську. Малыш гладил красную звезду на отцовской буденовке и радостно смеялся. Похоже, он сперва отдал должное звезде, а уж потом стал привыкать и к отцу.
      Начал Митрофан обживаться на трех десятинах, которые выделил ему отец. (Вторую половину надела оставил себе.) Вскоре демобилизованного фронтовика выбрали председателем сельсовета. Дали ему печать и папку с пожелклыми бумагами. Что там были за бумаги, Митрофан не очень-то и разбирался, потому читал еле-еле, а писал и того хуже - с трудом свою фамилию выводил. Хотя председательская работа была тогда не из сложных, однако мороки с нею хватало, и времени на нее уходило изрядно. Раз по десять на дню надо было прихлопнуть на каком-нибудь документе печать, что Митрофан проделывал охотно и без особого разбора: лепил печати на протоколах, на разных прошениях, на метрических выписках, которые в то время выдавал еще поп. Тоже раз по десять на дню надо было выслушивать разные приказы, требовавшие отрядить туда-то и туда-то столько-то подвод. Эта работа была Митрофану в тягость: почитай, никто в Добросельцах не хотел исполнять гужевую повинность, хотя и ехать-то было всего ничего. Кляли Митрофана, молили у бога смерти ему и его детям. Кляли, а снимать с председателей не хотели, потому что никому не улыбалось занять его место и выслушивать те же проклятия.
      В то время Митрофан строился. И вот только, бывало, залезет на крышу, распустит сноп соломы, а на дворе уже какой-нибудь представитель с предписанием: выделить подводу.
      Не сменяли Митрофана несколько лет, а когда все же сменили, то поставили уполномоченным над всеми лесами местного значения. Опять кляли его люди за то, что не давал нарубить лозы на крышу или жердей на забор. Лозы и жердей в лесу от этого едва ли прибавилось, а сам уполномоченный за все время своей новой службы ни разу не съездил в лес и сидел даже без дров.
      С началом коллективизации Митрофан первым в своей деревне поднял руку за колхоз. Сегодня проголосовал, а назавтра пошла дымом его хата, которую с грехом пополам осилил за несколько лет. Все лето и осень Митрофан жил в хлеву и только с холодами перебрался в какое-то подобие жилья, слепленное из недогоревших бревен и собранного на лесных делянках вершняка. И все же колхоз в деревне организовался, и Митрофан стал в нем первым председателем. К этому времени он умел уже толково провести сход, выступить с речью, самостоятельно разобраться в директивах, поступающих сверху.
      Под осень тридцать шестого года Митрофана с председателей сняли: кто-то написал, будто он был в свое время церковным старостой. Пока бедолага доказывал, что никогда не был никаким старостой, он весь поседел. Выплакала глаза и сгорбилась за это время его жена; маленькая Даша не знала, что и делать, когда видела слезы матери.
      Эти воспоминания настолько овладели стариком, что он на какое-то время перестал придерживать вожжой кобылу и едва не очутился в крайнем дворе соседней деревни Червонные Маки. Вольно думается в дороге, тем более когда никуда особо не надо спешить и одна тебе слава, приедешь ты на полчаса раньше или на полчаса позже. Проезжая улицей, Митрофан крепче держит вожжу, громче покрикивает на кобылу. Вот уже скоро сельсовет, а там и молокоприемный пункт рукой подать. Поравнявшись со зданием сельсовета, Митрофан вспомнил: это ж его Даша пошла сюда. Сидит скорее всего в кабинете у председателя и учит этого самого Мокрута, как и что делать. Она это может, она частенько и его, батьку, учит...
      Обидно малость Митрофану, что дочь теперь не очень-то его слушает и еще реже соглашается с ним, когда разговор заходит о всяких там острых углах в жизни. В то же время и радостно отцу за детей. Дочка - заведующая фермой, депутат сельсовета, Михась - агроном, работает в городе, в министерстве, Тимох, еще совсем недавно Тимошка, учится в десятом классе. Дети будут жить счастливо.
      IV
      Лявон Мокрут сидел в старинном дубовом кресле с высокой спинкой, что придавало ему некоторое сходство с судьей. Лет двадцать тому назад это кресло было принесено в сельсовет из поповского дома, пережило войну, несколько председателей на нем сменилось, и вот теперь оно служит Мокруту. Напротив председателя, у стола, опираясь грудью на посошок, стояла ссохшаяся, ветхая бабулька.
      - Так все ясно? - похоже, заканчивая разговор, спросил у бабульки Мокрут и постучал пальцем по столешнице. - Если через два дня не внесешь... - Остальное за председателя договорил палец.
      Даша сидела на табуретке обочь стола и с грустью поглядывала на председательский палец. Она знала, что означает это постукивание, какие слова заменяет. Должно быть, догадывалась об этом и бабулька: она заплакала и еще ниже сгорбилась над посошком.
      - Из каких шишей я внесу? - сквозь слезы пожаловалась бабулька.
      - Знать ничего не знаю, - сказал на это Мокрут.
      - И было бы за что платить этот налог, - продолжала старая, оборачиваясь к незнакомой ей девушке, - а то ведь за какую-то дупластую дичку.
      - Ничего не знаю, - повторил председатель.
      - Как это не знаешь? - с возмущением спросила Даша и, поспешно встав, подхватила бабульку под локти, как будто та вот-вот готова была упасть. Садитесь вот сюда. - Она придвинула к старухе другую табуретку. - Садитесь и расскажите все толком, а мы послушаем.
      Она укоризненно посмотрела на председателя, а тот поднял было руку, чтобы снова постучать пальцем по столу, но вдруг передумал. Встал, одернул на себе защитный кителек и вяло, как бы только с тем, чтобы размять ноги, отошел к дальнему окну. Там достал из кармана папиросу, дунул в мундштук так, что бабулька непроизвольно вздрогнула, и, закурив, посматривал на Дашу, как на несмышленыша, который лезет не в свое дело.
      - Откуда же вы, бабушка? - спросила Даша, подсаживаясь к старухе. Что-то я вас не знаю.
      - Да с поселка я, дочушка, с Желтой горы.
      - И что, у вас там большой сад?
      - Да какой же он большой? - повернувшись всем своим сгорбленным телом к председателю, с горечью проговорила бабулька. - Пришли бы да посмотрели. Три груши стоят. Старые, усохшие наполовину. Еще отец моего мужика покойного, когда молодым был, посадил, принес самосейку из лесу. Не родят уже сколько лет.
      - Придем, бабушка, посмотрим. Я сама приду.
      - Спасибочки вам, дочушка. - Старуха опять посмотрела на председателя и, заметив, как тот, пыхая дымом, посмеивается, спрятала в свалявшийся платок свой изборожденный морщинами подбородок и закашлялась.
      - Можешь, бабка, идти! - не дожидаясь, пока та откашляется, сказал Мокрут. Вид у него был такой, словно он делал старухе невесть какое одолжение. - А денежки все-таки готовь. Вот так!
      - Придем и разберемся, - повторила Даша и коснулась холодной бабулиной руки.
      Та перенесла тяжесть на посошок и хотела было встать, но, видимо, что-то вспомнила и опять сложила руки на коленях. Шаткая табуретка под нею скрипнула.
      - А вы, дочушка, кто будете? - спросила у Даши. - Секлетарша или по налогам какая начальница?
      - Я депутат сельсовета, - ответила девушка.
      Бабулька потрясла головой, как бы в знак того, что ей все понятно, она удовлетворена, однако вышла из комнаты, мрачно поджав сухие губы.
      - Как ее фамилия? - обернулась Даша к председателю, когда дверь за бабулькой закрылась.
      - А я откуда знаю? - усмехнулся Мокрут. - Пойдешь на поселок, там и спросишь.
      - А ты ни разу не был в этой семье?
      - Печка был и финагент. А у меня ноги не собачьи.
      - Стучишь пальцем, грозишься, - горячо заговорила Даша, - а не знаешь, на кого стучишь, кому грозишься. Разве можно так разговаривать с людьми?
      - С тобой я еще крепче поговорю, - ответил на это председатель.
      - Ну, попробуй!
      - И пробовать нечего! - Мокрут размашисто отмерял несколько шагов и опять очутился у поповского кресла. - Ты сколько денег собрала за эту неделю? Что, я за тебя пойду по хатам?
      - Я тоже не пойду! - отрезала Даша. - На это финагент есть.
      - А ты для чего поставлена? Для чего? - Мокрут снова одернул на себе кителек и еще ближе подошел к девушке. - Мы тебя для того и поставили, чтобы помогала сельсовету.
      - Кто это - мы?
      - Я, к примеру.
      - Ты меня поставил депутатом?
      - А ты думала кто?
      - Я думала и думаю, что меня избрали люди. Хватит! - чуть не выкрикнула Даша и, встав, направилась к двери. - Противно слушать, какую ты чушь несешь.
      - Да разве я... Погоди! - Мокрут мягко шагнул вслед за Дашей. - Да что я такое сказал? Ежели по чистой совести, так лично я очень уважаю твоего отца. А тебя еще больше. Давай на этом и поладим. Не затем я тебя вызывал, ежели по чистой совести.
      - А зачем? - Даша взялась за ручку двери, но не спешила открывать.
      - Постой, - стал просить Мокрут. - Ну чего ты взъелась? Приходи сегодня вечером в школу, спектакль тут будем представлять. И меня втянули, вспомнили давний талант: пьяницу одного изображаю.
      - Самого себя? - улыбнулась Даша, отпуская ручку.
      Мокрут тоже улыбался, но Даша заметила, что веки его задрожали и под колючими серыми глазами занялась краснота. - Будто я один выпиваю? К сожалению, многие теперь этим грешат. Вон желтогорцы, смотри, как бы все зерно не перевели на самогонку.
      - У желтогорцев особо не из чего гнать, - возразила Даша, - а в других деревнях гонят, точно.
      - Желтогорцы и правда за бульбу теперь взялись, - уточнил председатель. - Но у нас не об этом разговор. Я приглашаю тебя и буду ждать возле школы. А ты обещай, что придешь.
      - Не приду! - твердо сказала Даша. - Времени у меня в обрез, да и боюсь идти домой одна.
      - Вместе пойдем. Вот какая ты! - Мокрут попытался взять девушку за локоть, но та рывком отвела руку и опять двинулась к двери. - Даша! взмолился председатель. Его круглое, уже с налитым подбородком лицо изобразило всю нежность, на какую он был способен. - Ну, посиди, давай еще поговорим. Почему ты так неласкова ко мне? Ежели по чистой совести, то я...
      - Что ты? - с настороженной усмешкой спросила Даша и поставила ногу в белом валеночке на порог.
      - Я уже давно по тебе сохну, разве не видишь?
      - Не вижу и видеть не хочу! - тряхнула головой Даша. - Есть у тебя по ком сохнуть.
      - Эх, ну что ты за человек! - не то выкрикнул, не то простонал в отчаянье Мокрут и, закрыв руками лицо, отошел от девушки. - До чего ты меня доведешь! - Он теребил в пальцах свой боксерский хохолок, возбужденно расхаживал по комнате. Можно было подумать, что человек и впрямь впал в отчаянье, но Даше почему-то не верилось в это. - Да гори оно все гаром! продолжал Мокрут, облокачиваясь на подоконник позади своего стола. - Не для того я тебя звал сегодня и не для того старался, чтобы ты была депутаткой. Не нужна мне здесь твоя помощь. Сам справлюсь! Мне ты нужна для души, для сердца, которое уже стало забывать, что такое ласка, что такое доброе человеческое слово. Думал, станешь депутаткой, так чаще будем встречаться, говорить... А выходит... Ты же знаешь, Даша, что в моих силах заставить тебя быть поласковее. Имеются у меня кое-какие для этого средства. Но я же хочу по-хорошему. Я для тебя даже и не председатель, если угодно. Я все для тебя сделаю! Все! Понимаешь?..
      Мокрут оторвался от подоконника, поднял голову, и... от горького изумления у него затрясся кадык: Даши в комнате не было. Она тихонько вышла, видимо, еще тогда, когда он только начал распалять свое красноречие.
      Примятый полозьями и машинами снег звучно скрипел под ногами, после прокуренной сельсоветской комнаты дышалось легко и полно. Выйдя на добросельскую дорогу, Даша миновала две бескрылые мельницы, стены которых чуть слышно потрескивали от мороза. За ними был поворот, а дальше все прямо да прямо. Несильный, хотя и резкий ветерок дул в лицо, но девичьим ли щекам бояться встречного ветра: Даша и не заметила, что у нее сполз на затылок платок. Прямая и узкая полоска пробора, по сторонам которой непослушно легли каштановые волосы, слегка порозовела от холода, так же как и лоб, и открытый круглый подбородок. В ушах назойливо звучал голос Мокрута. "Он, поди, до сих пор стоит у окна, изливает свои обиды..."
      Девушке нелегко было разобраться, что за человек этот Мокрут, что у него на душе. Она и раньше, бывало, задумывалась над этим, но мимолетно, как о чем-то пустом и малозначительном. До войны, когда Даша была еще совсем девчонкой, Лявон Мокрут, Лёвка, как его звали, считался не последним парнем на деревне. Куда там! Скажи кто-нибудь, что он не из первых, Левка, пожалуй, полез бы в драку. Был он приятной наружности, по тем временам неплохо образован (окончил восемь классов), умел громче других спеть, лучше других сплясать казачка, выступить на сцене. Любил, чтобы на него обращали внимание, а еще больше - чтоб его боялись. Пускай даже не самого его, а кого-нибудь или чего-нибудь, но ему доставляло удовольствие видеть, что тот или иной человек живет в страхе, в ожидании какого ни есть несчастья. Это повелось за ним с малолетства. Бывало, на святки он не перетаскивал, как иные, ворот с одного двора на другой, не посыпал мякиной чьих-то заветных тропок, а поймает на улице черного кота и спустит его через трубу в хату к какой-нибудь бабке. Уже и Даша помнит, как однажды в осеннюю ночь Мокрут поставил на погосте пустую тыкву со свечкой внутри. В тыкве были порезаны дырки для глаз, страшно щерились зубы. Не только дети, но и кое-кто из взрослых боялись после того пройти мимо погоста.
      С тех пор утекло много воды, и теперь Даше порой даже не верилось, что было время, когда Мокрут мог кого-то напугать. У него были маленькие и, похоже, мягкие, как у младенца, руки. Округлый чистый подбородок с нежной припухлостью, казалось, всегда выражал добродушие, даже когда Мокрут злился. Глаза тоже не всегда были колючими. Иногда они излучали ласку, даже умиление - это бывало, когда он в задумчивости смотрел на нее, на Дашу. Она замечала это не единожды, и тогда приходила мысль, что люди зря опасаются Мокрута, зря думают, что от него можно ждать чего-нибудь скверного. Стоит вот ей, Даше, взять его за эту детскую руку - и пойдет Левка покорно, куда его ни поведи. Ни слова поперек не скажет, ни голоса не повысит.
      Подходя к Добросельцам, Даша невольно замедлила шаг. Очень уж славно и красиво было вокруг. Над деревней вдруг пробилось, вырвалось из розоватой дымки солнце, и его спокойные, почти неощутимые лучи заискрились в свежей изморози на деревьях, в стеблях придорожного чернобыльника, запорошенного белым пухом. Вчера Даша проходила здесь, и чернобыльник стоял голый, насквозь просвистанный ветром. На него не жаль было наступить ногой, наехать колесом. А сегодня кустики выглядят так нарядно, что хоть ты наклонись над иным и дохни на него, как на одуванчик. На дороге, между колеями, - слой такого же мягкого снега, легонько поскрипывающего под ногой. Это поскрипывание бодрило, как маршевая музыка. Идти бы так да идти. Пусть бы эти Добросельцы были чуть подальше, пусть бы не так скоро приближались, хотя там и родная Дашина хата, и милые сердцу зимой и летом деревья вдоль улицы. Идти по свежему снежку, дышать легкой прохладой и... кого-нибудь встретить. Не Мокрута, конечно, и не Шулова. Хотелось встретить кого-нибудь близкого, дорогого. Невольно подумалось о Володе, который вот уже четыре года служит в армии - кончает летную школу. Когда же он приедет, когда они наконец встретятся?..
      Глядя прямо на солнце (если вообще можно смотреть прямо на солнце), Даша заметила на фоне белого инея на тополях черные шапки вороньих гнезд. Интересно, что гнезда и под инеем черные. Потом показалась из-за деревьев острая, посеребренная инеем верхушка добросельской мельницы, тоже без крыльев. В одну грозу лишились крыльев все три мельницы в их сельсовете. Вскоре открылась глазу и Мельникова хата, можно сказать, не хата, а настоящий дом. Этим домом по одну сторону улицы и неказистой хибарой конюха Платона - по другую начинались Добросельцы. Напротив дома мельника стоял столб с электрическим фонарем. Пока у мельницы были крылья, которые на ветру довольно бойко крутились, этот фонарь освещал не только дом и подворье, но и часть дороги. У мельника часто собирались представители местной власти: председатель и секретарь сельсовета, участковый милиционер, бухгалтер добросельского колхоза (властью в колхозе считался не председатель, а бухгалтер), завхоз МТС да тот-другой из механиков. Заглядывал также человек по фамилии Заткла. Ни к каким властям Заткла не принадлежал, однако Мельникова компания редко обходилась без него. Но главной фигурой был все же мельник. На добром подпитии он имел обыкновение затянуть нараспев, лохматя свисавшие стручками волосы, запорошенные мукой: "Ты-ы-сяча рубле-е-ей для меня-а-а ниче-его не зна-а-ачат".

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7