Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лабиринт для троглодитов - Формула контакта

ModernLib.Net / Научная фантастика / Ларионова Ольга / Формула контакта - Чтение (стр. 3)
Автор: Ларионова Ольга
Жанр: Научная фантастика
Серия: Лабиринт для троглодитов

 

 


— Ну, кончила, не кончила — идем вниз, постукаемся, — распорядился Алексаша.

Кшися давно уже заметила, что в абсолютно идентичной на первый взгляд паре Диоскуров распоряжается всегда именно он. А больше делает, соответственно, Наташа. Правда, последнее требовало проверки — Диоскуры были техниками по связи, и практически Кшися за работой их и не видела.

Между тем солнце давно уже перевалило за полдень, начало рыжеть и, как всегда неожиданно, провалилось в мутноватую прорву за верхней кромкой ограждения — словно и не было безоблачного тропического дня. Размытая теневая черта быстро поползла от стен здания станции к восточному сектору, занятому Кшисиными делянками. Дом этот, возведенный по особому проекту, напоминал древний Колизей — круглое сооружение в четыре этажа и без внешних стен. Жилые комнаты, лаборатории, кухня, даже зал заседаний — все это аборигены Та-Кемта могли наблюдать через защитную стену, которая извне была абсолютно прозрачна.

Девяносто дней напряженнейшего последнего этапа подготовки экспедиции были перенесены сюда, прямо на окраину одного из немногочисленных кемитских городов, и по твердому априорному убеждению Большого Совета за этот срок кемиты должны были привыкнуть к таким похожим на них пришельцам с далекой Земли.

Но они не привыкали. Они попросту перестали интересоваться ими…

Сбегая по лесенке, вьющейся вокруг внешней колонны, Кшися мысленно корила себя за радость, с которой она согласилась на три дня вольной жизни. Не до воли! Вон Самвел — нашел какой-то минерал, на Земле неизвестный; клянется, что отменное удобрение. Нужно выпросить у Самвела хотя бы горсточку и попробовать на своих грядках, и кончать с этим огородным геоцентризмом — петрушкой да морковкой, а самыми форсированными методами окультуривать тутошние корешки. С этими надвигающимися холодами кемиты просто вымрут от голода, если не научатся огородничать. Тем более что и учиться-то они не очень хотят. Поглядишь видеозаписи — так нарочно воротят носы от их станции. При такой тяге к обучению…

Воспоминание об утреннем разговоре, нечаянно подслушанном на этих самых ступеньках, укололо реальной тревогой. А ведь могут и прикрыть станцию, отозвать на Большую Землю. С Галактического Совета станется, там полным-полно перестраховщиков и обдумывальщиков с бородами, как у Черномора. Не найдено «формулы контакта» — и баста! Погасят видимость с той стороны, ночами перетащат оборудование на «Рогнеду», сам Колизей аннигилируют, и в одно прекрасное утро проснутся кемиты — и нет ничего, лужок с газонной травкой. Несколько веков будут рассказывать детишкам: «И привиделось нам диво дивное…» — и тихохонько вымирать от голодухи и неистребимых наследственных болезней.

А доблестный экипаж несостоявшейся экспедиции будет все тренироваться и тренироваться аж до посинения дна глазного яблока, а все земные Гамалеи и Абоянцевы будут заседать в поисках своей формулы…

— Что вы, Кшисенька? — скрипучим голосом осведомилась Аделаида, обгоняя девушку.

— Так. Тоска по родине.

— Ну-у-у, вот этого уж нам совсем не следует демонстрировать… — и проследовала вниз, четко вколачивая высоченные каблуки в многострадальные ступеньки и похлопывая по перильцам аккуратно завернутыми в синтериклон кроссовками.

И поделиться-то ни с кем нельзя — подслушанное не передают. Даже если услышал нечаянно. Так что прими, голубушка, вид естественный и непринужденный, и — на стадион, «стукаться». Абоянцев и так уж всех допек со своими «демонстративными» видами спорта — баскетоном, футой, ретроволейболом. А то, что она по два часа тренируется по всем видам древней борьбы — то с Алексашкой, то с Меткафом, — это не в счет. Потому как это, естественно, происходит в «колодце», то есть центральной части здания, где расположено все то, что аборигенам видеть не следует.

Так что хочешь не хочешь, а пришлось играть.

Впрочем, какая это была игра? Собралось девять человек, да и то после сурового окрика Абоянцева. Последний, кстати, лучше бы и совсем не становился — и не отчитаешь его, и не прикрикнешь в критической ситуации. Гамалей, правда, не стеснялся, но его, как игрока экстракласса, ставили против Васьки Бессловесного, программу которого жестко ограничивали по скорости и высоте прыжков. Алексашу и Наташу приходилось разводить по разным командам, чтобы не создавать заведомого перевеса, а слабый пол ввиду низкой квалификации только увеличивал неразбериху на площадке. Короче, игра сводилась практически к поединку Васьки с Гамалеем, а если добавить, что судила матчи Макася, метавшаяся между площадкой и кухней с вечно подгорающим ужином, то ничего удивительного не было в том, что волейбол из здорового развлечения превращался в унылую повинность.

Да и Кшисино настроение, омраченное невозможностью поделиться сведеньями о надвигающейся катастрофе, необъяснимым образом передалось всем окружающим, так что за вечерний стол, заботливо накрытый Макасей (роботам не дозволялось коснуться даже краешка скатерти), уселись в неуемной тоске, словно продули не самим себе, а по крайней мере сборной Куду-Кюельского космодрома, позорно вылетевшей в этом сезоне даже из лиги "Б".

— Если Наташа с Алексашей не перестанут лаяться через сетку, — ультимативным тоном заявила Кшися, — то я вообще играть не буду.

— Это почему же? — Абоянцев на корню пересекал все антиспортивные выступления.

— Они как сцепятся, так пятнадцать минут стой и мерзни. А когда стоишь, вечно кто-то за ноги кусает. Куриные блохи, наверное.

Аргумент озадачил даже начальство.

— А почему меня не кусают? — спросил Гамалей. Получилось глупо, Диоскуры (благо не их начальство) фыркнули.

— Инстинкт самосохранения, — шепнул Алексаша.

Йох, начисто лишенный чувства примитивного юмора, удивленно поднял белые брови. Самвел пихнул Алексашу локтем в бок — расквитался-таки за давешнее.

Абоянцев вытащил из заднего левого кармана блокнотик, сделал пометку:

— Аделаида, голубушка, придется вам провести ионную дезинфекцию.

— Не далее как две недели назад… — тощая бесцветная Аделаида имела обыкновение замолкать на половине фразы, словно экономила энергию.

Но говорила она всегда столь примитивные вещи, что ее все понимали.

— И черви передохнут, — вставила тихонечко Кшися. — В верхнем слое, по крайней мере.

— Дезинфекцию начнете завтра, сразу после завтрака. — Абоянцев вложил карандашик в книжечку, сунул ее было в задний правый карман, но спохватился — правая половина всех его карманов, как это было всем известно, предназначалась исключительно для вещей и записных книжек личного характера.

Спохватившись, переложил в левый.

— Мария Поликарповна, матушка, кого мы ждем?

— Да я ж… — спохватилась Макася.

Кухня и столовая располагались на первом этаже, разделенные прозрачной перегородкой, через которую в просветы между здешними пальмочками, угнездившимися в традиционных кадках, было видно, как кашеварит Сэр Найджел. Сначала Макасе придали Ваську Бессловесного, но Макася под угрозой забастовки вытребовала себе антропоида повышенной сложности, мотивируя это тем, что у Сэра Найджела всегда можно получить членораздельный ответ, что и когда он солил.

Надо отдать должное — готовил этот, как выражался Гамалей, «феминоантропоидный тандем», превосходно.

Сэр Найджел выкатил тележку с тарелками из кухни, степенно проследовал по голубому асфальту, окаймлявшему Колизей, и втолкнул тележку под сень пальмочек.

— Крабовый салат всем, — доложил он скрипучим голосом, — тринадцать азу, одни пельмени с капустой, по-казацки.

— Чьи пельмени? — спросил Гамалей. — Я бы поменялся.

— Между прочим, я тоже, — пробасил Йох.

— Тогда нас трое, — буркнул Меткаф.

— Пятеро! — крикнул Алексаша. — Но это в добавление к азу!

— Я бы, конечно… — протянула Аделаида.

— Едоки, чьи пельмени?

— Пельмени мои, — сказал Абоянцев. — Давно ожидал тихого бунта, но никак не думал, что это будет гастрономический бунт.

Все притихли.

— Сэр Найджел, — по-хозяйски повелел Гамалей, — соблаговолите-ка приготовить порций пятнадцать казацких пельменчиков, да поживее!

Абоянцев сердито на него покосился:

— На первый раз прощаю, но прошу заметить, батюшка, что антропоидное время дороже, нежели консервы. Поэтому прошу продумывать меню и изменения вносить, как положено, не позднее, чем за полчаса до принятия пищи.

Антропоид скрылся в холодильной камере, но аппетит, кажется, был всем попорчен: педантичное замечание начальника экспедиции подействовало, как позавчерашний соус.

— Между прочим, приближается день рождения Марии Поликарповны, — уныло, как о готовящейся ревизии, предупредила Аделаида. — Почему бы не запланировать…

Кажется, это был единственный случай, когда реплика врача вызвала восторженную сенсацию. За сравнительно короткое время было выдвинуто незафиксированное количество предложений, вполне удовлетворивших начальника экспедиционно-исследовательской группы.

Разрядка действительно была необходима, но вот сколь быстро общее уныние достигнет прежнего уровня, после того как догорит именинницкий костер, будет съеден именинницкий пирог и допит именинницкий пунш?..

Зазвонил столовский будильник — девятнадцать двадцать пять по местному времени. Пора на вечерний урок.

Непринужденной, как всегда, неторопливой вереницей подымались на третий этаж, в «диван». Поначалу это была типовая классная комната со столами и стульями, с доской и магнитофоном. И одним диваном. Но вскоре из-за мест на диване начала ежевечерне возникать упорная возня. Абоянцев хмурился, и тогда в классной комнате явочным порядком стали появляться диваны и исчезать столы. Абоянцев промолчал, потому что так и не смог понять — то ли это естественная потребность уставших за день людей, то ли микробунт.

Сирин Акао заняла свое место за единственным уцелевшим столом. Никто не знал, откуда она родом — к Сирин не очень-то подступишься с вопросами. Похожа она была на абстрактную восточную принцессу — вся в ярких шелках чистых контрастных цветов, до неправдоподобия миниатюрная во всем, кроме ресниц и узла иссиня-черных волос — они огромны или, во всяком случае, таковыми кажутся. Но это — пока она молчит. Стоит Сирин заговорить, как ее изящный яркий ротик становится квадратной пастью, из которой торчат крупные квадратные же зубы. Это выдает несомненную японскую ветвь в ее происхождении, но вынуждает девушку к молчанию и неулыбчивости. Ребята попробовали было назвать ее «мадам Баттерфляй» — не привилось.

Сирин Акао воздела крошечные ладошки, трижды хлопнула:

— Благо спящему!

— Благо спящему! — отозвались все нестройным хором, но уже по-кемитски.

— Натан, прошу вас. Вы поутру встречаете на улице своего друга… Алексей, прошу и вас. Утренний диалог, как всегда.

Это была обычная разминка — словарный запас языка Та-Кемт был заложен у каждого из них гипнопедически, но тренироваться нужно было ежедневно. Тренироваться, не зная толком, когда на Земле примут хотя бы принципиальное решение о возможности непосредственного контакта…

«Благо спящему!» — «Благо стократ». — «Почивала ли твоя семья с миром?» — «С миром и с храпом…»

— Алексей! Храп считается серьезным физическим недугом, ибо нарушает тишину. Поэтому, если угодно: «НЕ с миром, НО с храпом». Хотя о таких вещах, по-видимому, принято помалкивать. Продолжайте.

Традиционный диалог продолжался.

«Как почивали отец и мать?» — «Сон их спокоен и мудр». — «Как почивали братья и сестры?» — «Во сне они приобщались к мудрости богов». — «Был ли крепок сон дядюшек и тетушек?» — «Моей престарелой бабушке паук опустился на нос, и она от страха…»

— Алексей! В Та-Кемте пауки — милые домашние зверушки, вроде наших хомячков. Их никто не боится.

Сирин-сан начинает сердиться, и напрасно. Иначе ведь от этих усыпляющих диалогов действительно кто-нибудь уснет! И как только эти кемиты могут разводить подобную нудятину с утра пораньше! Ведь это начисто снимает всю работоспособность. Ах, да, диалог… «Моей престарелой бабушке приснилась невеста ее младшего правнука. Она, то есть невеста, а не бабушка, была бела, как сметана, и проворна, как кошка…»

— Фу! — закричали все хором, а Кшися — громче всех. Плагиат, даже на примитивном наречии Та-Кемта, здесь не поощрялся.

Приходилось поправляться. «Девушка была смугла, как грецкий орех изнутри…» — «Как звали эту девушку?» — «Ее звали Сиреневый Инкассатор» (это уже на земном).

Сирин слегка краснеет, сердится. Когда она сердится молча, она очаровательна.

— Алексей, вы отвечаете прегадко. Я поражена. Иоханн, ваш сон, пожалуйста.

«Мой сон благоволящие ко мне Боги наполнили благоуханием весенних цветов, кои срывал я для увенчания костра всесожжения. Почтеннейший Неусыпный снизошел принять от меня корзину с цветами, кои вознес…»

— «Кои вознесены были». Это типичный оборот. Прошу дальше.

— «Кои вознесены были на вершину Уступов Моления… э-э… дабы они сожжены были… э-э… во ублажение… то есть во услаждение… Спящих Богов».

— Во, должно быть, вонища!..

— Прошу вас заметить, Натан, что рассказам о снах натурализм не свойствен.

— У меня такое ощущение, Сирин-сан, — проговорил Гамалей, — что сны большей частью выдумываются. Уж очень они однотипны, высоконравственны, что ли..

— …Не исключено, — кивнул Абоянцев. — Кстати, Сирин-сан, в ночной почте две любопытные рамочки прибыло. Вы бы нам перевели их, голубушка…

— Разумеется, Салтан Абдикович.

Запела, зазвенела в магнитофоне пустая нить; все молча, выжидающе смотрели на вращающуюся рамочку.

Между тем сиреневые сумерки наполнили узкую учебную комнату, расположенную, как и все помещения Колизея, вдоль открытой лоджии. Небо было розовато-цинковым, как всегда, когда садится солнце и из-за горизонта вываливается чудовищная по своим размерам, голубоватая, испещренная царапинами и щербинами, луна. Подымается она невысоко, и для того, чтобы увидать ее, приходится забираться на верхний этаж Колизея, а еще лучше — на крышу. Сюда, в «диван», прямой свет ее не проникает никогда, и только траурное лиловое мерцание близкого неба наполняет в эти вечерние часы всю огромную чашу станции невыразимо печальным мерцанием, столь явственно ощутимым, что оно воспринимается как материально существующая, овеществленная безнадежность.

— Вы будете переводить, Кристина, прошу… — быстрый шепоток Сирин Акао и кивок-полупоклон в сторону Кшиси.

Кшися стискивает пальцы, напрягая внимание, а нежный, с придыханием, голосок, удивительно напоминающий ее собственный, тихо и певуче вырастает из серебристой чашечки магнитофона. Кшися переводит, не запинаясь — это ей дается легко, и два девичьих голоса звучат в унисон:

— «…переполнится мера тяжести вечернего неба, и пепел нашей печали упадет на город и задушит живущих в нем..»

Взахлеб, по-бабьи, вздыхает Макася. И все замирают — настолько созвучны слова эти невесть откуда взявшейся щемящей томительности. Лиловые липкие сумерки, и до утра — ни маячащего вдали костра, ни звезды на горизонте…

— Кто-нибудь там, помоложе, да включите нормальный свет! — не выдерживает Абоянцев.

Сирин приостанавливает звук, пока комната наполняется привычным золотистым светом. И снова голос — только теперь мужской, и Кшисин торопливый шепоток:

— «Нет вечера без утра, ниточка моя, бусинка моя; но только нет мне и дневного солнца без вечернего взгляда твоего. Темна и росиста ночь, только без вечернего слова твоего мне ни тьмой накрыться, ни сном напиться…» — Кшися вдруг вспыхнула и беспомощно огляделась — да нужно ли, можно ли переводить такое?

Все молчали, понурясь.

— «Руки мои скоры в своем многообразии, мысли мои придумчивы в повелении рукам; согласись только — и я откуплю тебя у Закрытого Дома!» — «Не Закрытому Дому, а Спящим Богам принадлежит все сущее…» — «Когда откупал Инебел сестру твою, не Богам он платил, а жрецам, прожорливым и ненасытным». — «Блаженство есть сон, а не сытость…» — «Блаженство — это стоять в сумерках у ограды и слышать, как ты сзываешь своих младших, а они разбегаются с визгом по всему двору, и ты ловишь их, и купаешь их с плеском, и гонишь их, смеясь и припевая, в спальню, а потом все стихает, и вот уже шелестят кусты, и ветви у самой ограды раздвигаются, и руки твои ложатся на побеленные кирпичи… Разреши мне выкупить тебя!» — «Спящим Богам угодна неизменность. Инебел откупил сестрицу Вью, она собрала платья и посуду, и сложила корзину, и омылась настоем из пальмовых игл, и вот ждет она уже четыре дня, когда он придет за ней, и блаженства нет во взоре ее, и в плечах ее, и в руках ее занемевших…»

Снова тоненько поет пустая нить. Сирин Акао медлит выключить звук, словно что-то еще может добавиться, словно что-то еще может перемениться.

— А вышеупомянутый Инебел, вероятно, порядочный шалопай, — приподняв брови, констатировал Магавира.

— Зачем шалопай? — взорвался Самвел. — Сволочь он, вот кто. Таких надо…

Стремительные руки его, взметнувшиеся вверх, выразительно сомкнулись.

— Да? — сказала Кшися. — Быстрый какой! А если этот Инебел только сейчас и полюбил по-настоящему, тогда что? Между прочим, Ромео тоже бросил свою Розалинду!

— И я не слышал, чтобы кто-нибудь его за это обсволочил, — эпически заметил Гамалей.

— А чем это все кончилось? — крикнул Самвел.

— Спокойствие, молодежь, — вмешался, наконец, Абоянцев. — Между прочим, мы слышали с вами не пьесу…

Все разом притихли, словно там, за перилами лоджии, замаячил в густом ультрамариновом сумраке островок собственной судьбы.

— И то правда, — снова вздохнула Макася, — только когда мы туда, к ним-то пойдем, нас навряд ли так полюбят…

— Прошу продолжить урок, — встрепенулась Сирин. — Мария Поликарповна, ваш перевод следующий. Пожалуйста, прошу. Храмовый комплекс, внутренние личные покои. Пожалуйста.

На этот раз оба голоса были мужские, говорили отец и сын.

— «Тащи, тащи — забыл про мешки, теперь что ни ступенька, то память. А то наел себе брюхо, в любимчиках ходючи!» — «Тебе бы такая любовь, когда с утра все лягнуть норовят. Благо еще, у старейшего ноги окостенели, высоко не задрать…» — «Да чтоб он тебе все по пояс отлягал, дармоед, дорос по бабам скучать, а сам…» (Ой, дальше совсем несказуемо!) — «Так жену бы мне, отец, я бы и поворотливее стал, на колокол Чапеспа приладил бы. Ходили бы мы с тобой вместе уроки проверять, благостыней одарять…» — «Соблазняешься баб по чужим дворам щупать?» (Ох, попереводил бы хоть Йошка, мужику не так срамно.) — «Да мне бы с моим брюхом свою, собственную…»

— Дальше непечатно и непроизносимо! — заорали хором Диоскуры.

— М-м… а дальше так: «А где я тебе собственную возьму — рожу да выращу? В дому не подросли, разве что… выкупил тут один хам себе хамочку. Да не берет к себе, чешется, на Нездешнюю обитель глядючи».

— Хм… — донеслось со всех диванов одновременно.

— Чего — хым-то? На меня загляделся, не иначе, — отпарировала Макася. — Так… «По закону, отец, ежели за обе руки дней… (десять, значит) не возьмет он ее себе в дом — храму отойдет?» — «Не распускай губы-то, не храму — Богам. Боги и распорядятся. Чапеспу и то достойней — при деле он, не при звоне». — «А я, значит, чтоб меня…»

— Непечатно, непроизносимо! — рявкнули Диоскуры.

— Спасибочки, выручили. «Я, значит, мешки наверх таскаю — и не при деле?» — «А как наверх все перетащишь, в город пойдешь, хамов слушать. Костер-то не даром складывать велено, до дождя успеть надо. И не болтуна-дармоеда, как в прошлый раз, а помоложе, да из таскунов, а то так и из лесоломов. Соображай». — «Знаю одного, мыслею рукоблудствует, но ткач». — «Невелика храму поруха — мыслею нить удержать…» Бессмыслица какая-то, а?

— Как хотите, Салтан Абдикович, а это — прямое указание на телекинез. Способности аборигенов безграничны…

— Опять вы, Гамалей, за свое. Мистика, батюшка. Телекинеза в природе не существует, одни сказки. И не прерывайте урока.

— Долго там еще? Я женщина слабая, беззащитная, чтоб часами целыми эдакое переводить. И то сказать, отцы города, а собачатся, как на рынке…

— В Та-Кемте не существует свободной торговли, — наставительно замечает Абоянцев. — А что касается лексики, то язык простолюдинов, как ни странно, богаче и поэтичнее…

Низкий звук зуммера прерывает его. Обычный вызов сверху, и басок Брюнэ: «Станция „Рогнеда“ вызывает Колизей. На связи „Рогнеда“. Колизей, заснули?»

— Я — в аппаратную, Сирин-сан, мое дежурство! — Наташа срывается с дивана и, приплясывая, исчезает в ребристой нише, словно просачивается сквозь стену. Аппаратная, как и многое другое, расположена внутри Колизея.

Абоянцев смотрит вслед почти что горестно — набрал себе ребятишек, ишь сколько радости с урока удрать…

Сирин Акао в который раз запускает нескончаемую рамочку.

— «Не хочешь ткача — можно подловить и змеедоя, — скороговоркой бубнит Макася, — благо в последнее время они что-то с благоговением подгоняют стада к Обиталищу Нездешних. Ежели с благоговением, то пускай себе. Пока». — «Тогда не пойму, отец…» — «А ты потужься, пока мешки таскать будешь. Я тем временем тому хаму, мазиле, новый урок дам — внешние стены размалевывать, как раз супротив Обиталища. Пусть глаза пялит, про выкуп не вспоминает. А ежели и впрямь Богам отколется…» — «Как завтра звонить буду, так и шепну старейшему…» — «Я те шепну, хайло змеиное, я те подам голос поперед отца, блево…»

— Дальше непечатное, непроизносимое!!! — за двоих возопил Алексаша.

6

Гнев или милость? И гнев, и милость. Горе или благо? И горе, и благо.

Раньше такого не было. Уж если приходила беда, то горько было всей семье, бились, как могли, терли краски под вечерним солнцем, убегали белить стены с первыми лучами светила утреннего — не ели, завтрак приносили сестры уже позднее, и съедать его приходилось на улице, прижавшись к еще не крашенному забору и прикрываясь сестриной юбкой, чтобы посторонние не увидели сраму — ненасытства окаянного. Рук отмочить не успевали, но выбивались, справлялись с уроком, и начиналась другая пора — блаженство сытости, ненатужной, размеренной работы, и главное — сладчайшего сна, с шорохом недавно выстиранного одеяла и сладким духом луговых трав в свеженабитом тюфяке. Счастье, полное и несомненное, снова поселялось в доме.

Странное дело: раньше его желания возникали только для того, чтобы быть исполненными. Хотел есть — насыщался. Хотел спать — садилось вечернее солнце, и с полной темнотой приходили сказочные грезы. Даже тогда, когда желание превышало меру обычного, он твердо знал, что справится, что снисходительные Боги вложили в его сердце несбыточное стремление лишь для того, чтобы дать работу неиссякаемой изощренности его рук. Так он пожелал себе в жены нежную светловолосую Вью — и не минул еще срок двойных уроков, как верховный глас уже освободил его от трудов дальнейшего выкупа.

Но только не нужен ему теперь дар Неусыпных…

Перевернулось все, покатилось, и теперь бы не есть, не спать — только знать, ЧЕГО хочется, да так, что утреннее солнце горше полыни, а вечернее — злее терновника.

Ведь не желает же никто и в самый жаркий из полдней надышаться студеной водой из арыка, не желает никто и в самый голодный вечер напиться туманом с лугов… Так почему же тогда тянется взор его к дивно мерцающему колоколу — Обители Нездешних Богов?..

— Инебе-ел! — тихонечко, полувопросительно окликнули его.

Он затряс головой, прогоняя неотвязные мысли. Сестренка Апль, мосластая, вытянувшаяся не по возрасту, нескладеныш в одной только нижней юбке, с неприкрытыми плечами, зябла перед ним с двумя лубяными туесками в руках.

— Много набралось?

Вместо ответа Апль присела, так что угловатые коленки оказались чуть не выше ушей, и поставила туески на землю. Каждый был наполнен до краев прозрачными застывшими наплывами пальмового сока. Инебел колупнул выпуклую корочку — сок твердел быстро, через несколько дней его будет и не разгореть, отдавай тогда точильщикам на бусы.

— В жесткий лист заверни да расколоти помельче, а на ночь закопай под теплые уголья. Да предупреди мать, чтобы не разожгла очага, не вынув смолку… Апль!

Он поймал сестренку, уже успевшую перекрутиться на пятке не меньше трех раз, и снова усадил ее перед собой на корточки. Она разом притихла и, угадывая подарок, задышала часто-часто, как ящерка.

— Сейчас, сейчас. — Инебел рылся в складках передника, отыскивая потайной карман. — Не потерял, не бойся…

Пальцы его наткнулись на острый край черепка, но, отвердевшие от постоянного толчения краски, почти не почувствовали боли. Этот черепок он подобрал, валяясь в пыли перед Храмовищем. Был он покрыт вишнево-красной глазурью — таких не делали ни в доме Аруна, ни во второй гончарне, расположенной на другом конце города, где дома стояли уже на самом подножье паучьих гор. Видно, был это горшок или кувшинчик из тех, что приносили долгие таскуны из соседнего города, дважды в год доставлявшие закрытые наглухо корзины в огромные глинобитные казематы, расположенные под Уступами Молений. Никому не положено было знать, что приносят и что уносят долгие таскуны, но по той бережливости, с которой жрец, опекающий их дом, отмерял ему белый порошок, именуемый «моль», Инебел догадывался, что это — дар соседнего города. «Моль», растворенный в яичном белке, давал чудную полупрозрачную краску, отливавшую радужными переливами, и тратить ее разрешалось только тогда, когда надобно было изобразить лики Спящих Богов.

Между тем Апль налюбовалась подарком и, подпрыгнув, словно лягушонок, повисла на шее у Инебела.

— Ты мой старшенький-беленький, ты мой беленький-лапонький, ты мой лапонький-добренький, — торопливо шептала она, немилосердно щекоча его щеку жесткими длинными ресницами, — чтоб тебе всегда мне дарить, чтоб мне никогда слез не лить, с домом не расставаться, паутиною не застилаться…

— Брысь, — сказал Инебел, стряхивая с себя девчушку. Одна рука была в смоле, другая — в толченой краске, а то в самый раз задрать бы этой пигалице юбчонку и всыпать пару звонких, чтобы не совала свой конопатый нос во взрослые дела. Слезами, видите ли, обливаются. Паутиной застилаются. Известно — кто.

А подумали, каково ему?

Он опустился на колени и с удвоенным рвением принялся тереть синюю окаменелую глину в каменной лунке. Тяжел первый день из десяти, или «левый мизинчик». В других домах легок, у красильщиков — хуже нет.

До десятого, расчетного дня надо заготовить красок, чтобы каждое утро только разводить ту или иную — по надобности. Вот и собирается весь дом от мала до велика, трет, толчет, просеивает. Не управились до вечернего солнца — при голубом свете приходится спину гнуть, когда все в городе уже ужинают, языки чешут, по соседям разгуливают. А тут за весь день кроху малую в рот кинуть некогда, разве что под вечер кто-нибудь из женщин проберется в едальню, выкопает из-под золы вчерашние тепловатые куски и разносит, начиная с детишек, да еще и юбкой загородит, чтоб ненароком кто-нибудь с улицы не увидел такого срама — жевать у людей на виду. Старшим ничего, привыкли, а вот тем, кто поменьше, не больно-то сладко целый день не разгибаться, да еще и впроголодь. Так и хочется разогнуться, руки отмочить, но нельзя: сегодняшнее на завтра отложишь, завтрашнее — на послезавтра, так и пойдет, а оглянуться не успеешь — десятый день, жрец Неусыпный калиткой скрипит, идет проверять урок заданный. На сколько дело не доделано, на столько вся семья меньше корма получит. Так заведено. Кем? Когда?

Отец говорит — всегда так было. Спящие Боги, мол, завели, хотя только и дел у Спящих Богов — последними малярами заниматься. Есть закон для всех, вырезан он буквицами неведомыми вокруг всего Закрытого Дома, по внешней ограде. Что ни сезон, ограду белят, а углубления красной краской промазывают, словно для того, чтобы читать сподручнее было. А кому читать? Одни жрецы это и умеют, хамам же — не заведено. А жрецы и так весь закон наизусть помнят. Но что заведено, то неизменно.

Размеренно бьет окаменевшая, не чувствующая боли рука, голубое облачко пыли попыхивает при каждом ударе и тут же оседает обратно на камень. Хорошо, просеивать не придется. А еще лучше — мысли все время здесь, внутри двора, дальше он просто не позволяет им забегать. Стук-стук. Пых-пых. Готово. Он с наслаждением выпрямился, ссыпал порошок в оплетенный горшочек, прикрыл листом и замотал длинной травиной. Правая неразгибающаяся рука сильно мешала, но побоялся сперва ее отмочить — вдруг ненароком ветер дунет, вон ведь и голубое солнце взошло. Холодом с полей потянуло, змеиной сыростью. Он отнес краску отцу, молча поставил на землю, пошел за ограду, к смывному арыку. Сел на край, ногами уперся в противоположный каменный бортик, руки свесил между ног, чтобы кисти в воде были. Журчащая, стремительно обтекающая его непослушные руки вода сначала воспринималась только на слух. Теперь надо сосредоточиться на самых кончиках пальцев, представляя себе, как они становятся мягкими, теплыми, гибкими. Вот такими. Ага, появилось осязание — кольнула щепка, вынырнувшая из-под мостка. И щекочущая прохлада. Но по мере того, как отходили, оттаивали руки, неизбывная вечерняя тоска наливалась в нем, как тяжелая нутряная боль. Так и знал, так и видел он перед собой — перескочи сейчас улицу, прижмись к полосатой ограде, что напротив, и встанет перед тобой, словно сон, словно воспоминание, заповедный нездешний колокол, наполненный мерцающим сияньем, сбереженным от ушедшего дня.

Сколько уже раз, позабыв о вечерней трапезе, мчался он вниз по улице, обгоняя стремительную воду арыков, и вырывался в поле, где уже не было дороги, и, как всегда неожиданно, натыкался на невидимую преграду — и замирал, не в силах постичь этого воплощенного единения ближайшей близости и недоступнейшей недоступности. И тогда, прислонясь горячим лбом к этой прозрачной, как дыхание, стене, он проклинал и сказочное обиталище, где бесшумно снуют друг над другом Нездешние Боги, и диковинных зверей, и свет обоих солнц, чудным образом сохраняемый в прозрачных горшках; но пуще всего, злее всего проклинал он ту, что была всех белее, всех тоньше, всех невесомее — словно перистое облако в час, когда встречаются лучи утреннего и вечернего светил.

Проклинал и давал себе слово никогда больше не приходить сюда, к обители безучастных, молчаливых Богов.

Но на следующий день снова опускался лиловый вечер, и не было силы, которая удержала бы его…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17