Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Библиотека советской фантастики (Изд-во Молодая гвардия) - Знаки Зодиака (сборник)

ModernLib.Net / Ларионова Ольга / Знаки Зодиака (сборник) - Чтение (Весь текст)
Автор: Ларионова Ольга
Жанр:
Серия: Библиотека советской фантастики (Изд-во Молодая гвардия)

 

 


Ольга Ларионова
ЗНАКИ ЗОДИАКА (сборник)

 
 
 
 

Сотворение миров

      Молодежь — Маколей, Поггенполь, Спорышев и Хори Хэ — стала в кружок, положив руки друг другу на плечи и выжидающе глядя себе под ноги. Анохин стоял поодаль, в углу квадрата, и тоже глядел под ноги. Инглинг, командир отряда, вышагивал вокруг центральной группы и глядел под ноги просто из солидарности — он ничего не чувствовал. С фантазиями молодежь, вот и все.
      — Ну, так что? — спросил он.
      — Я туп и невосприимчив, — сказал Маколей. — Мне просто чертовски хорошо.
      — Впечатление такое, словно вдоль тела скользят какие-то прохладные струйки… — Поггенполь блаженно поежился. — Аэродинамический душ. Восходящий.
      — Это запах без запаха, — подхватил Хори Хэ. — Он наполняет душу ароматом ожидания…
      — Это, конечно, очень близко, — как всегда смущаясь, проговорил Веня Спорышев, — но все это — эффекты вторичные. А в основе — мощнейшее излучение, какое — сказать не могу, земных, да и каких-либо инопланетных аналогий я просто не знаю… Кроме того, у меня такое ощущение… Кирилл Павлович, идите к нам!
      Анохин удивленно вскинул седеющую бороду и послушно, как автомат, двинулся на зов. Он и Гейр Инглинг считались стариками.
      Спорышев и Хори Хэ расцепили руки и дали ему место.
      — Сильнее стало — чувствуете? — негромко проговорил Веня.
      — Командир, давайте и вы сюда! — крикнул Маколей.
      Гейр поднырнул под их руки и очутился в центре круга. В воздухе разлился аромат цветущей вишни.
      — Ух ты! — сказал Гейр. — Кто там считает, что этот запах — без запаха? Плита благоухает, как сад японских императоров!
      — Может, станцуем сиртаки? Условия созданы… — Маколей разошелся от радости, что планетку назвали его именем. Земля Маколея. Как мак, алея. Маковая Аллея.
      — Плита здесь ни при чем, — сказал Веня Спорышев, опуская руки. — Здесь излучает каждый камешек, каждая трещинка. На этом месте просто фонтан, но он глубже, под плитой. Может, те для того ее и притащили, чтобы место отметить?
      — М-да, — покачал головой командир, — хотел бы я знать, кто они, вышеупомянутые «те», и сколько веков назад они притащили сюда эту плиту. Зачем — это уже не так важно.
      Все промолчали, потому что, естественно, не меньше командира хотели бы узнать, кто и когда здесь побывал, да и было ли это посещение? Скорее было… так притягательно все в этом едва сформировавшемся мирке, пребывающем где-то на заре кембрийской эры. Заря здесь была незабываемой практически она продолжалась с восхода солнца и до заката. Розовое светило окрашивало белые скалы над морем в пастельные тона, а соцветия лилий разве что в полдень обретали свою снежно-белую окраску.
      — Блажен, кто на землю ступил порою вешнего цветенья… — задумчиво процитировал Хори Хэ то ли себя, то ли кого-то из классиков. — Маленькая неувязка только в том, что здесь сейчас не весна. Я прикинул: самый конец лета. Правда, мы сели в субэкваториальной зоне, и наш корабельный компьютер дал среднегодовые колебания температуры в пределах двенадцати-пятнадцати градусов, но все равно поведение здешней флоры представляется мне нехарактерным…
      …Путь обратно в лагерь был не такой простой штукой, как могло бы показаться на первый взгляд, во всяком случае, ни у кого не появилось желания продолжить разговор по дороге. Камни, причудливо наваленные на этом крутом шестисотметровом склоне, за две ночи поросли накипью лиловато-розового лишайника; идти по этой пенистой массе, состоящей из миллиардов крошечных нитей и зернышек, было сущей мукой.
      На середине склона миновали еще две плиты нездешнего происхождения лишайник упорно обтекал их стороной. И обе плиты расколоты… Маколей только хмыкнул — ведь их не брал ни геологический молоток, ни лазерный резак. Хори, самый легкий и подвижный, обогнал всех и уже хлопотал в лиловой тени, отбрасываемой «Харфагром», накрывая на стол. Наконец и все остальные попрыгали с последнего уступа на ровную площадку, облюбованную под лагерь, и, стаскивая комбинезоны, сгрудились у ручья. Струя падала с высоты человеческого роста и образовывала естественный душ. Вода была тепла и пузырчата, как нарзан, и на дне лунки, которую она продолбила за долгие годы своего монотонного падения, лениво шевелила лапами большая зеленая лягушка. Время от времени она приоткрывала рот, и Поггенполь утверждал, что она произносит «bon appetit». Отсюда не следовало, что аборигены уже овладели французским языком, — это было не животное, а комплекс контрольных приборов. Пока лягушка оставалась зеленого цвета, воду можно было пить; перемена оттенка на желтоватый говорила бы о том, что теперь вода годится только для технических нужд, красный цвет вообще запрещал притрагиваться к ней.
      Все, кроме, пожалуй, молчаливого Анохина, приветствовали изумрудный индикатор, словно это была знакомая собака. Сказывалось отсутствие на планете животных, особенно заметное при таком обилии растительности.
      — Пока мы гуляли, — командир занял свое место во главе складного стола и потянулся к миске с салатом, — этот ползучий цветник забрался вверх еще метров на восемьдесят. Интересно, там, за перевалом, тоже все цветет?
      — Судя по снимкам, нет, — вежливо проговорил Веня Спорышев, отрываясь от тарелки. — Распространение цветочного покрова идет от берега в глубь материка. Вы не беспокойтесь, последовательные снимки делаются автоматически.
      — Ты ешь, ешь, — сказал командир. — Ботаническая сторона меня волнует менее всего. Растениеводов и так наберется в составе комплексной экспедиции больше чем нужно. Они во всем и разберутся. Тут главное — не забыть затребовать специалиста, о котором на Базе не вспомнят. Вот, например, как с этим излучением. Придется теперь просить консультанта по психотронике, представляю, какая физиономия будет у Полубояринова.
      Гейр спохватился — обсуждение высшего начальства в присутствии рядового состава в его привычки не входило. Но финал каждой разведки всегда способствовал этому: ведь главным в их профессии была как раз не сама разведка, а составление схемы будущей комплексной экспедиции, которая не должна ничего упустить. Затребуешь лишних специалистов — Полубояринов загрызет: с кадрами туго, планета бесперспективная, а по милости первопроходцев погнали туда целый караван… Недозакажешь — еще хуже: планету обязательно объявят потом чрезвычайно интересной и перспективной, все богатства и прелести которой невозможно было исследовать вследствие нерадивости разведчиков.
      Правда, вслед за комплексниками на планету прибывают освоенцы, и тут у них возникает столько претензий к своим предшественникам, что разведке остается только руками развести, потому что накал страстей, сопутствующих комплексно-освоенческим конфликтам, как правило, напоминает стартовый выхлоп крейсерского звездолета.
      Между тем за столом наступила пауза — Хори замешкался с супом…
      — Салат был преотменнейший, — заметил Кит, — рис, кальмары и яйца — из собственного лабаза. Но откуда такой сочный лук?
      — Это не лук, — отозвался Хори, — это лепестки водяной лилии. Мы с Вениамином откушали и проверили индикатором…
      — Надеюсь, что в обратной последовательности, — строго вмешался командир. — Хорошо еще, что, по-видимому, здесь не найдется ни трилобитов, ни даже червей, иначе мы рисковали бы вот так, без предупреждения, познакомиться и с ними достаточно близко.
      Хори Хэ вытянулся, отдавая честь суповой ложкой:
      — Есть, шкип, больше не повторится, шкип, впредь обязуюсь команду, местными червяками не кормить…
      — Вольно, — сказал Инглинг, — давай харчо. Тем более что появление червей здесь можно ожидать не ранее чем через пару миллионов лет.
      — Я… э-э-э… не хотел выступать с непроверенными данными, тем более что мне могло показаться… — Спорышев мялся больше, чем обычно. — Короче говоря, вчера вечером на глубине порядка двенадцати метров я наблюдал стаю медуз. Совсем маленьких.
      Немая сцена последовала незамедлительно: у одного Хори Хэ хватило чисто азиатского самообладания поставить кастрюлю с супом на землю — у остальных ложки и вилки выпали из рук.
      — Великие дыры, черные и белые! — возопил Поггенполь. — Ты камеры-то оставил?..
      — Естественно. И на разной глубине. И даже все запасные…
      — Пошли, выудим парочку, тут не до супа! — распорядился Инглинг, подымаясь.
      — Минуточку, — поднял широченную ладонь Маколей. — Не все лавры Веньке. Я тоже не хотел выступать преждевременно, но в пробах грунта как будто бы прослеживаются остатки беспозвоночных. Более того: моя дражайшая Маковка не менее двух раз заселялась разной живностью, затем до основания вымиравшей.
      — Палеокатастрофы? — быстро спросил Гейр, покосившись на скалы и присевший на амортизаторы «Харфагр».
      — Не исключаю, — кивнул Маколей. — Маковка — особа спокойная, уравновешенная и отнюдь не первой молодости, как можно судить по первому впечатлению. Ей бы, судя по всему, обзавестись зверинцем и зарасти травой следовало двести-триста миллионов лет назад.
      — Откуда такая точность? — ревниво спросил Поггенполь.
      — Интуиция. Помнишь первую заповедь космопроходца — «доверяй интуиции»? В данном случае — моей.
      Анохин, до сих пор не проронивший ни слова, поднял голову, как будто хотел что-то сказать. Но передумал. Интуиция. Эти мальчики прочно усвоили и писаные параграфы, и неписаные заповеди. Иначе они не были бы в тактической разведке. Пока они не обжигались. Но говорить об этом бесполезно. Можно научить подстилать соломку, и даже весьма точно рассчитывать — где. Нельзя научить не падать.
      — Ну ладно, первооткрыватели, — сказал Поггенполь, — я тоже кое-что приберег для отчета, хотел в последние дни семь раз проверить. Господин председатель, леди и джентльмены, хочу уведомить вас, что посещение этой планеты пришельцами пока не установленного происхождения было отнюдь не единичным. Они прилетали как минимум дважды.
      — Все высказались? — спросил командир. — Анохин, ну хоть ты-то убереги меня от сюрпризов, а? Ну, спасибо, милый. Теперь слушайте: властью, данной мне инструкцией, продлеваю пребывание на Маковой Аллее еще на десять дней. Резерв командования. Но прошу блюсти четвертую заповедь!
      — Находясь на планете, собирай информацию — отчет будешь составлять в карантине! — гаркнул кто-то из молодых.
      Десятый день резерва командования подходил к концу. Солнце, оранжевое и беспечное, уходило за поросшие тюльпанами невысокие хребты. У шестерки людей, расположившихся на камнях у самой черты прибоя, настроение было неважное.
      — Мы так ни до чего и не договорились, — констатировал Инглинг, и подчиненные впервые слышали в его голосе тревогу. — Пора сворачивать лагерь, чтобы не возиться в темноте…
      — Это все потому, что мы боимся назвать вещи своими именами. Как бы невероятно ни было то, что думает каждый из нас, — это нужно произнести вслух, и решение явится, — без особой убежденности изрек Поггенполь.
      — Вот и выскажись, — буркнул Маколей. — У меня лично не хватает словарного запаса. Потому что признать придется попросту чепуху.
      — Хорошо, — сказал Спорышев, — хотя, честно говоря, я не понимаю, что во всем этом особенного. На Радзивилле и похлестче было. И меня лично ничто не пугает, просто я знаю, что должен собрать информацию, но не пытаться ее интерпретировать…
      — Ага, — обрадованно воскликнул Маколей, — вторая заповедь космопроходца: доверяя интуиции, не делай выводов — все равно у Базы будет свое собственное мнение.
      — Вот-вот! Понимаете, Гейр, — Веня поднялся и зашагал по гальке, усеянной белыми луковичными лепестками, — к сожалению, нас слишком долго приучали собирать факты, сведения, вещественные доказательства… Мы знали, что в любом случае База примет за нас необходимое решение. А тут… Мы прилетели на совершенно безжизненную планету, и на восемнадцатый день зафиксировали жизнь. К моменту отлета — можете полюбоваться, целые плантации цветов.
      — Но ведь до нашего прилета этой жизни не было, — растерянно прошептал Хори Хэ.
      — Этой — да, — согласился Спорышев. — Если и можно сказать, что жизнь здесь существовала, то только в неявном, зародышевом состоянии. Как бы приблизительны ни были оценки, полученные нами за эти десять дней, мы должны согласиться с тем, что каждое возникновение — или, если угодно, возрождение — жизни на Земле Маколея совпадает с пребыванием на ней разумных существ.
      — Вот уж не ожидал от Спорышева такой категоричности! — фыркнул Кит. Да что, пришельцы сеют споры, что ли? Теория спазматической панспермии?
      — Ну, про всех пришельцев не скажу, а я лично ничего не сеял!
      — Не волнуйся, Мак, в этом отношении ты вне подозрений. Речь ведь даже не о первичном возникновении жизни. Что именно ее инициировало — в этом комплексники разберутся… или не разберутся. Для нас проблема состоит в том, что для самого элементарного существования и развития здесь жизни необходимо присутствие разума. Если хотите, в качестве катализатора. Другого сравнения я не нахожу.
      Инглинг в буквальном смысле слова схватился за голову:
      — Ты представляешь себе, Вениамин, как я все это буду выговаривать перед Полубояриновым?
      — Ну, командир, если дело только за этим, то я и сам могу изложить…
      Анохин поднялся. Он был на голову выше любого из разведчиков.
      — Гейр, — сказал он, — какой Полубояринов? Какой доклад? Разве ты не понял, что мы просто не имеем права отсюда улетать?
      Наступила тишина. Крупная белая ветка с ломкими, алебастровыми цветами выплеснулась на берег и зашуршала по гальке. Часа через два она укоренится и, как все побеги, выбравшиеся из моря на сушу, порозовеет; завтра же, к моменту старта, ее гибкие плетеобразные ветви вскарабкаются на плоскогорье и, возможно, дотянутся до стабилизаторов «Харфагра».
      — Кирилл, — сказал командир, — ты же не новичок. Не тебе объяснять, что остаться здесь до прибытия комплексников «Харфагр» не можете Ресурсов не хватит. Не говоря уж о том, что База никогда не позволит. Если бы обнаружились гуманоиды или случилась авария… Но в последнем случае нас отсюда сняли бы, и все. В этом варианте не за что бороться.
      — А бороться вообще ни за что не надо. Вы возвращаетесь обычным порядков, и столь же обычно и без спешки, приводящей только к конфузам, высылаете сюда комплексную. Насколько я знаю, она может появиться здесь месяцев через семь-восемь. Столько времени я продержусь. Мне одному ресурсов хватит.
      — То есть как это — вы?.. — возмутился Спорышев. — Я биолог экспедиции…
      — Венечка, а зачем этим лотосам ваша специализация?
      — Ну не я, но почему вы?
      Гейр с Кириллом переглянулись.
      — Дело в том, — сказал Анохин, — что я умею быть один.
      Он чуть было не добавил: «У меня уже есть некоторый опыт…»
      — Анохин — специалист по дальней связи, — сухо проговорил командир, словно Кирилла и не было рядом. — В данной ситуации это, по-видимому, будет решающим.
      Кирилл повернулся на каблуках и, заложив руки за спину, засмотрелся на белые, словно покрытые инеем, скалы, выступающие из воды. Общий разговор он считал бесполезным, а Гейр высказался с максимальной определенностью. Что ж, если Инглинг и не был лучшим командиром разведфлота вроде легендарного Рычина, то друг он был надежный. В сущности, он ведь даже не знал, почему Кирилла потянуло вдруг на добровольный подвиг. Он вообще ничего не знал, кроме тоге, насколько худо было Кириллу тогда, десять лет назад. Тогда Анохин числился в новичках, но Гейр вытягивал его не только потому, что был его командиром. Уже тогда между ними было то великое, которое не имеет названия, потому что понятие «дружба» непозволительно широко. И это великое заключалось в том, чтобы не знать, но понимать.
      В глубине вечерней воды, ленточно извиваясь, прошло змееподобное тело. Кирилл оглянулся — никто, кроме него, в воду не смотрел.
      На всякий случай он промолчал.
      Он проснулся, повернул голову и глянул на календарь: прошло шесть месяцев и одиннадцать дней его робинзонады. Просыпался он с восходом, ложился с последним солнечным лучом. Получалось это само собой, в ритм он вошел естественно и ни о чем не задумывался — так, наверное, не задумывались цветы над тем, когда им открывать или складывать на ночь свои лепестки. Впрочем, это относилось к земным цветам; здешние, как с некоторых пор начинало казаться Кириллу, могли и призадуматься.
      Но вот отмечать прожитые дни — это единственное, что никак Кириллу не удавалось. Если бы он вовремя не перевел календарь на автоматику, то давно потерял бы счет дням.
      Он, не одеваясь, выскочил из своего домика, нарвал грибов и швырнул их в приемный раструб автоплиты. Пока та, урча, возилась с грибами, он помчался на свей маленький стадион, раздумывая о том, что весенние дожди унесли изрядную долю песка, поднятого им с пляжа сюда, на плоскогорье (коль скоро ни одного, даже самого захудалого киба у Кирилла не было, все необходимое приходилось таскать на собственном горбу).
      Стадион был залит солнечным светом. Солнца Кирилл не то чтобы не любил, а предпочитал держаться тени, и, словно угадав это, трехметровой высоты цветы — не то маки, не то тюльпаны, — росшие вдоль немногочисленных дорожек, сплелись верхушками и образовали крытые аллеи, а над любимой скамейкой Кирилла вырос целый балдахин метра четыре в поперечнике. И это чудо света отнюдь не было исключением: третьего дня со скалы, из которой бил питьевой источник, свесился толстенный стебель с зеленой «бомбой» на конце. Вчера бомба лопнула, брызнув во все стороны померанцевым соком, и за какие-нибудь полтора часа развернула шестиметровый тент бледно-лилового цвета.
      Кирилл привычно вспрыгнул на гимнастическое бревно. С детства у вето были нелады с равновесием, и здесь, в уединении, наконец-то можно было наверстать упущенное. Он несколько раз повернулся, с удовольствием отмечая, что вальсирует на узкой поверхности без малейшей опаски, и вдруг его взгляд остановился на площадке, открывшейся с этой небольшой высоты.
      Несколько серебристых плит вместо того, чтобы спокойно лежать на тщательно выровненной земле, стояли боком.
      Это был непорядок. Кирилл спрыгнул с бревна и, раздвигая цветочные стебли, которые больше походили на стволы молодых деревьев, добрался до площадки. Потревоженные плитки были приподняты какими-то странными, буровато-лиловыми витыми стеблями, каждый из которых заканчивался пышной седой метелкой. Нужно было иметь достаточную силу, чтобы поставить на ребро увесистую батарею, и тем не менее ни один из новоявленных стеблей даже не погнулся.
      Кирилл побежал в сарайчик за лопатой (все приходилось делать самому!). Потом, осторожно сдвинув плиты, он выкопал винтообразные стебли и, отнеся их метров за двадцать, так же бережно высадил в приготовленные ямки. Всем макам и тюльпанам было достаточно двух-трех аналогичных уроков, чтобы больше никогда не приживаться ни на стадионе, ни в окрестностях надувного домика. Как это у них получалось, Кирилл предпочитал не задумываться.
      Он пробежал пятьсот метров, выкупался и легко пошел обратно в гору. Вдыхая запах свежезажаренных грибов, заскочил в кухонный отсек и остолбенел: сковородка валялась на боку, соус растекся по полу.
      Первым побуждением Кирилла было заглянуть под стол и кровать — не спрятался ли там некто любопытный, а может быть, и опасный. Спохватившись, он затряс головой, успокаиваясь: разумеется, нет, десантный домик — это ведь не таежная хибарка, куда любой может заглянуть. Сейчас окна и двери настроены только на него: ни одно живое существо, даже муха, сюда не проникнет, отброшенное силовым ударом.
      А ползучее растение?
      Рассчитана ли защита на такое вторжение? Вот этого он не знал или, точнее, забыл, и нужно было заглянуть в инструкцию. Прижимаясь из осторожности спиной к стене, он нашарил на кухонной полке пластиковый том и принялся судорожно и бестолково его листать — как-никак с начала его добровольного уединения он занимался сим трудом впервые. Непроницаемость стенок и перекрытий… Антисейсмичность… Настройка входного клапана…
      Он вздохнул спокойно. И что он всполошился? Должен был бы помнить — ни зверь, ни птица, ни камень, ни былинка.
      Его дом — его крепость. И какая!
      Ну а с тем, что снаружи, он уж как-нибудь договорится. Полугодовой опыт имеется.
      Он, нисколько не опасаясь, вылез из домика и подошел к кухонному углу. Так и есть, из-под настила косо торчал виток новоявленного растительного монстра. Пробить пол кухонного отсека, естественно, не удалось, но удар основательно всколыхнул плиту. Так что от завтрака остались рожки да ножки. А, собственно, почему это его удивляет?
      Шесть месяцев он жил в этом саду блаженно и беззаботно. Если бы так можно было выразиться, то в полнейшем слиянии душ — собственной и всех этих лилейно-лиственных и лотосоцветковых. Хотя после того, что произошло десять с лишним лет назад, вместо души у него должно было остаться пепелище. Все, что происходило потом, проплывало мимо на расстоянии вытянутой руки. Так он проходил комиссии, летал, что-то настраивал, законтачивал, принимал-передавал, а когда особенно везло и натыкались на гуманоидную цивилизацию — возвращался к своей профессии переводчика. Он делал все, что от него требовалось, но не более.
      Вероятно, то страшное напряжение, в котором он провел самый страшный год своей жизни, взяло у него все силы души на десятки лет вперед.
      Вот и здесь, полгода назад, он безучастно слушал споры, пропускал мимо ушей гипотезы, пока вдруг в его сознание непрошенно не ворвалось что-то прежнее, болезненно резонирующее с прошлой болью. Исчезновение жизни, отсутствие человека — это было изящной абракадаброй, проплывшей мимо ума и сердца.
      А вот неминуемое умирание — это было не постороннее. Это уже было у него внутри, затаенное и пронизывающее, как застарелый шип, вошедший в нервное сплетение.
      Тогда он и сказал Гейру: «Мы ведь не можем улететь, разве ты не понимаешь?»
      С тех пор он жил спокойно и просто, в том естественном ладу с шуршащей, но безгласной зеленью, в каком состоял с ней разве что пещерный человек. Он не рвал ничего, кроме грибов, а ягоды сами скатывались к его ногам. Любой первоцвет, по-щенячьи вылезший в неположенном месте, он выкапывал и переносил на безопасное расстояние. Иногда ему вдруг казалось, что кто-то начинает чахнуть и хиреть; он брался за поливку, даже не думая, а в недостатке ли воды тут дело. Но цветок — если будет позволено так называть трех-четырехметровую дубину — мгновенно оживал, и было в трепете и плавных изгибах его листьев что-то от ласкающейся собаки. То, что листья тянулись к нему, а стебли наклонялись чуть ли не до земли, Кирилла нисколько не удивляло.
      Но что произошло сейчас? Какие-то вывертыши взбунтовались, ну и что в этом страшного? Растения подросли — не каждое в отдельности, а все целиком, как коллектив; началась пора самостоятельности. Так подросший щенок рано или поздно рвет любимые домашние тапочки хозяина.
      Кирилл во второй раз достал лопату и, осторожно подрывая угол собственного дома, выкопал строптивца. Если урок, преподанный одной особи, как-то идет впрок всему остальному клану, то ее следует наказать. Вот хотя бы забраться на ту каменистую площадку, где ничего не растет, кроме местного чертополоха, и подгадить туда упомянутую особь, чтобы не сбрасывала завтрак на пол. Мысль показалась Кириллу удачной, и он, опираясь на лопату, начал карабкаться по склону на карниз, прижимая к себе холодный и упругий стебель. Если бы не ковыльная метелка, инопланетный цветок более всего напоминал бы гигантский штопор. Вероятно, сила его роста такова, что, не будь экспедиционный домик защищен со всех сторон силовым полем, эта крученая штуковина проткнула бы пол насквозь.
      Кириллу пришлось долбить ямку, потом подтаскивать хорошей земли, потом прилаживать бортик, чтобы дождевая вода не сразу стекала с этого карниза для этого потребовалось часа полтора. Разогнувшись, Анохин глянул сверху на серебрящуюся крышу своего коттеджа, как он его уважительно именовал, и ему стало не по себе: шагах в десяти от входа, высоко подымаясь над зарослями молочных лотосов, распускал лепестки оранжевый гигант. С шелестом и мясистым пошлепыванием раскручивались многоярусные лепестки, каждый из которых мог бы обеспечить парусностью небольшую каравеллу; малиновые прожилки натягивались, принимая на себя тяжесть ярко-рыжей массы, и черный подрагивающий пестик нацеливался в зенит, как копьеобразная антенна. Размерами и какой-то одухотворенной чуткостью этот цветок действительно напоминал антенну радиотелескопа.
      Кирилл прислушался к собственной интуиции, как рекомендовали неписаные заповеди. Да, конечно, приятно — вроде бы растут дети… И все-таки в глубине зреет тревога. Ее не было, когда цветы доверчиво наклонялись к нему — подумаешь, способность к движениям отмечалась даже у земных растений. Но когда вот так, как сейчас… начинаешь с завистью вспоминать о самшите, который и растет-то едва-едва.
      Внизу что-то звучно треснуло, и Кирилл увидел вторая персиковый парус, раскрывший свое полотнище возле стадиона. Третий лиловел над метеоплощадкой, где приходилось работать ежедневно. Славно… Приближается теплое время, и ему в любом уголке будет обеспечена прохладная тень.
      Вот только непонятно, почему ни дальше по берегу, ни вдоль лишайниковых склонов ничего подобного не наблюдается.
      Он спрыгнул с уступа, на котором теперь одиноко торчал ссыльный «штопор», поглядел на розовое солнышко и отметил, что становится жарковато для ранней весны. Надо пойти к морю ополоснуться. Правда, если двигаться напрямик, придется продираться через заросли, но ведь не впервой. Он легким шагом подбежал к первым невысоким — всего в его рост — цветам, как вдруг узкие восковые чашечки разом обернулись к нему, наклонились и угрожающе часто защелкали твердыми лепестками, совсем как аисты клювами.
      — Вы что, сдурели? — крикнул Кирилл, отступая и прикрывая лицо локтем.
      «Характер показывают», — подумал он, теперь начиная понимать, кажется, почему все предыдущие посетители Маковой Аллеи рано или поздно покидали сей райский сад. Если и дальше так пойдет, то придется перебираться в горы, синеющие километрах в пяти от моря, — там еще пока один лишайник. Вымахали, понимаешь ли, с космодромную антенну, а ума ни на грош.
      Он вернулся к своему ручью, где беспокойно шевелилась чуть побуревшая лягушка, ступил на тропу, усыпанную принесенной с моря галькой, — тут были одни глуповатые маки. Он задрал голову, удивляясь внезапному ускорению их роста, и не сразу заметил, что ноги его ступают уже не по камешкам, а по чему-то упругому. Он глянул вниз — узкий лист, напоминавший банановый, устлал дорожку, и сейчас его боковые края хищно забились, словно он собирался свернуться в трубочку, заключив внутрь человеческое тело. Кирилл хотел рвануться вперед, но ноги его завязли в клейкой зеленой массе; единственный выход был в том, чтобы мгновенно сгруппироваться и сильным рывком покатиться вперед; тело проделало это быстрее, чем обдумал мозг, и Кирилл из этой замыкающейся уже зеленой трубы вылетел, точно горошина из стручка. Развернувшись, он помчался вперед со спринтерской скоростью и вылетел на площадку возле домика, несказанно радуясь, что хоть она-то не поросла скороспелыми макозубрами и тюльпанозаврами.
      Впрочем… да, один таки пробился.
      Возле самого порога торчал новорожденный желтый ирисенок, не достававший Кириллу и до колена. Он еще явно не освоился на белом свете и, запрокидывая нежную головку, отчаянно зевал, оттягивая вниз широкий бородатый лепесток. Кирилл, как ни торопился, не выдержал и присел на корточки — ничего нет забавнее и умилительнее, чем зрелище позевывающего или чихающего новорожденного.
      — Дыры небесные, черные и белые, — проговорил он, — неужели и ты подрастешь только для того, чтобы меня слопать?
      Желтенькая пасть разинулась снова, и Кирилл не удержался и сунул туда палец. Ирисенок тотчас же палец выплюнул, отчаянно затряс лопушками боковых лепестков и беззвучно чихнул, разбрызгивая медовую слюну. Кирилл фыркнул. Стебель цветка резко отклонился назад, спружинил, бледные лепесточки мигом собрались в щепоть, и Кирилл не успел отдернуть руку, как ирисенок небольно, но обидно клюнул его в ладонь.
      — Дурашка ты, дурашка, — проговорил в сердцах Кирилл.
      Путь обратно, к источнику и в горы, был перекрыт. Кирилл вошел в домик, схватил рюкзак, швырнул в него несколько пищевых пакетов, кислородную маску, радиомаячок, микропалатку. Включил рацию. Набрал сообщение: «Подвергся нападению хищных растений. Перебазируюсь на восток, шесть километров от стоянки, на чистые скалы. Прошу корабль». Он подключил к аппарату запасы энергии и послал аларм-сигнал. Такая связь существовала для крайних случаев, и сейчас Кирилл справедливо опасался не столько за себя, сколько за комплексников, которые должны были здесь вот-вот высадиться с оправданной беззаботностью. Положим, его действительно съедят, кто ж тогда предупредит целую экспедицию? Беда еще была в том, что послать такой сигнал, собрав всю резервную мощность, он мог, и этот сигнал будет обязательно принят всеми аварийными буйками данной зоны, но вот принять ответ ему не по силам — нужна мощнейшая антенна, соорудить которую экипаж «Харфагра» был не в состоянии. Значит, придется отсиживаться где-то в пещере, жевать концентраты, запивать морской водой и ждать.
      Он сунул за пояс десинтор непрерывного боя и, немного помедлив, распахнул входную дверь. Прыжок — и он на дорожке, ведущей к стадиону.
      Вряд ли его ждут здесь, потому что сразу за стадионом — крутой спуск к морю, и, по логике вещей, там Кириллу делать нечего. Только бы не сцапали на дорожке. Он мчался сквозь строй гладких и мохнатых стеблей, и у него не было ни времени, ни желания рассматривать, что же такое мельтешит между ними, словно плетется толстая многослойная циновка. Никто ему не препятствовал, и он твердил про себя в такт дыханию — проскочить, проскочить…
      Он вскинул голову, повинуясь вновь пришедшей волне опасности, и увидел это.Если до сих пор все растения Маковой Аллеи имели определенное и даже подозрительное сходство с земными, то розовое облачно-аэростатное образование, покачивающееся над стадионом на тонюсенькой ножке, вообще ни на что похоже не было. Покачивается лениво и совсем не агрессивно. Была не была…
      Кирилл с разбегу вылетел на стадион, держась левой кромки, прибавил скорость, косясь вверх, и в тот миг, когда он был уже на половине дистанции, гриб-дождевик апатично сказал «пуффф» и выбросил во все стороны целое облако поблескивающих легких спор. Они снежно закружились, опадая, и у каждой по мере падения отрастал едва видный нитяной хвост. Кирилл врезался в это облако, как в паутину, клейкие нити залепили лицо, опутали руки и ноги, при каждом вдохе норовили влезть в горло и нос. Кирилл отчаянно замахал руками, пытаясь содрать с себя эту липкую пакость, а главное — освободить ноги, и тут мягкий, но сильный толчок в спину повалил его на землю. Целый пучок тонких, как парашютные стропы, волокон оплел его ступни и теперь спазматическими рывками втаскивал обратно, в крытую галерею дорожки. При каждом рывке Кирилл проезжал метра полтора-два, и если бы не заплечный мешок, спина была бы ободрана.
      Выбрав момент, он оттолкнулся локтями от земли, выхватил из-за пояса десинтор, перевел фокусировку на самый узкий луч и пережег стесняющие движения летучие нити, кое-где прихватив и одежду. Вскочил на ноги. Путь обратно, через открытое пространство стадиона, был отрезан — дымчато-алый дождевик, зорко прицеливаясь, покачивался, сея редкие блестки спор. Ломиться в обход, через чащу цветочных зарослей, нелепо — изловят. Прожигать коридор — опасно, может не хватить зарядной обоймы, и тогда он очутится в самой гуще хищников. Значит — назад, в домик. Выбора нет.
      Он помчался по дорожке, для верности поводя перед собой непрерывным лучом. Никто, однако, его не задерживал. У самого дома он выключил десинтор. Громада рыжего паруса нависла над ним, создавая огненную тень, но он успел перескочить порог и захлопнуть за собою дверь.
      Сначала — полная герметизация, автономное кондиционирование, потом рация… После второго аларм-сигнала копаться со сборами спасательной группы не будут, вышлют автоматический скутер. А ему большего и не надо. На третьи сутки он включит маячок, и дальше останется часов сорок восемь, не более. Столько он продержится на полной автономии без малейшего» напряжения. Недаром его с такой легкостью оставили одного — сейчас спасение альпинистской самодеятельной группы где-нибудь в Гималаях, учитывая все земные ограничения и сложности, порой проблематичнее, чем снятие одного неудачника с чужой планеты или буйка. Разумеется, в более или менее освоенной зоне дальности.
      Он еще раз проверил, все ли меры предосторожности приняты, и вдруг ощутил упругий удар в пол — там мощными толчками пробивался «штопор». Ну, это тебе не по зубам, подумал Кирилл.
      Домик ходил ходуном, подбрасываемый дробными ударами, пол пробивали уже в нескольких местах. Не нажить бы морскую болезнь. Кстати, он сегодня так и не позавтракал, а в этой обстановке не пахнет и обедом.
      Домик встал на боковую стенку. Кирилл покатился в угол, успел глянуть в окно и сообразил, что его убежище уже оторвано от земли и приподнято витыми колоннами на высоту человеческого роста. Не собираются ли они поднять его и бросить, как это делают обезьяны, домогающиеся сердцевины лакомого ореха? Веселенькая перспектива, даже если учесть упругость конструкции… Да, возносят. И с приличной скоростью. Ну и жизненный потенциал у этих витых дубин, эдак они его на высоту Исаакиевского собора подкинут…
      Ослепительная вспышка, заставившая его отшатнуться от окна, на долю секунды поставила его в тупик, но в следующий миг он понял, что боялся не того, чего следовало бояться. Силовой кабель, соединявший домик с системой батарей… Вот о чем он не подумал. А если подумал бы — так что тут поделаешь?..
      Теперь энергия у него только та, что дадут аккумуляторы. Если отключить все, даже кондиционер, то запасов хватит на поддержание силового поля… компьютер и тот не включишь. Правда, можно временно снять защиту с потолка, да и на окнах теперь придется оставить молекулярную проницаемость, иначе задохнуться можно. А вот о втором аларм-сигнале и речи быть не может. Скверно. Одна радость — напуганные возникшим разрядом, столбы вроде бы прекратили свой рост. До земли метров пять, ничего себе свайная постройка… И сбрасывать домик некуда — внизу все поросло витым частоколом, в нем с шипом и посвистом скользили сине-зеленые лианы, сплетая гигантский упругий тюфяк. Если так будет продолжаться, то они просто-напросто передавят друг друга собственной массой.
      Глупыша-желторотика, надо думать, уже затоптали.
      Он немного подивился тому спокойствию, с которым его мозг отмечал безвыходность положения. А что, собственно, ему оставалось, кроме спокойствия? Распахнуть дверь и палить, пока обоймы не кончатся? Так разве пробьешься через такие-то джунгли! Эх вы, тюльпанчики-живоглотики, да меня ведь со всеми потрохами вам и на зубок не хватит. Напрасно топчетесь, аппетит нагуливаете. Вот когда сказывается недостаток серого вещества…
      Он отполз от окна, привалился к перевернутому столику. Да, сидеть вот так, скучая в ожидании, когда тебя отсюда выдернут, точно улитку из ракушки, — последнее дело. Хорошо бы оставить письмо Гейру, но ведь диктофон не включишь… Хотя зачем диктофон? Где-то тут имеется старый добрый карандаш. И рулон перфоленты. Почему бумага розовая?.. Ах да, солнце пробивается сквозь лепесток «паруса» — и то слава богу, не жарко. Значит, так:
       «Гейр, дружище!
       Пишу тебе не столько затем, чтобы заполнить время, сколько для того, чтобы ты ни в чем себя не обвинял. У меня и раньше было желание сказать тебе несколько откровенных слов, да как-то разучился я пространно выражать свои мысли. Устно во всяком случае. Так что сейчас я, если обстоятельства позволят, потрачу, наверное, больше слов, чем сказал бы до конца своей жизни, завершись все это более или менее благополучно…»
      Кирилл покосился на окно — алая тень сгущалась, хотя солнце стояло высоко. Значит, кашалотовая пасть приближается. Не торопись, милая, не все сразу. А бумагу можно будет засунуть под столик — когда аккумуляторы иссякнут и домик, вероятно, сомнут, письмо уцелеет.
       «Так вот, Гейр, я ни в чем тебя не виню — начиная с того момента, когда ты сманил меня в космос; ты только предложил, а решал-то я сам. Не такой уж я был щенок, чтобы не оценить всю глубину собственной непригодности. Хотя до конца я осознал ее только сейчас.
       Дело в том, что на Земле за человека в большинстве случаев решают обстоятельства. Здесь же нужна интуиция. Да, да, та самая, которая в наших заповедях стоит на первом месте. Но интуиция должна обладать одним непременным свойством — адекватностью. Иначе она и называется по-другому: блажь, фантазия, химера… Моя интуиция меня всегда подводила. Вот хотя бы сейчас: подо мной собрались хищные монстры, не подумай, что какие-нибудь звероящеры или мегамуравьи — нет, невинные на первый взгляд цветочки. И число им — тьма. Надо думать, слопают, потому как уже приноравливались. Если, конечно, скутер не подоспеет.
       А мне все равно их жалко, они давят друг друга, калечат. Особенно маленьких. За эти полгода я привык думать о них как о безгласном зверье. Не так уж это смешно, если сейчас глянуть из окна вниз…
       Ты нисколько не виноват в том, что десять лет назад запихнул меня на этот буй — помнишь, в одном светляке от Земли? Все, что я там натворил, было исключительно делом моих рук… вернее, моего ума. Ты не знаешь об этом, да и никто не знает, я и сейчас тебе ничего не объясню, и ты только поверь, что я сотворил нечто чудовищное. Непостижимое с точки зрения здравого разума. И в живых я остался только благодаря какому-то странному — интуитивному, что ли? — ощущению, что я должен свою вину… искупить… Это было невозможно. Забыть? Смешно. Не знаю, Гейр, слово не находится, а время идет, и я боюсь не то чтобы солгать — создать у тебя неверное представление о той истории.
       Короче, что-то я должен был сделать. И десять лет я провел как в спячке — это не приходило, не подворачивалось. Пока мы не забрались сюда, на Маковку. Помнишь, с каким редкостным единодушием мы изобрели красивую легенду — что для существования этого мира необходимо присутствие человека? Не знаю, как ты, а я в нее поверил с первого момента, и не только потому, что красота — почти неопровержимый аргумент.
       Дело в том, что мое преступление, тогда, десять лет назад, было, если можно так выразиться, уничтожением любви. И теперь я мог рассчитаться той же монетой. С кем? Со вселенной, наверное. Ты уж прости меня за высокопарность.
       Я был почти счастлив, Гейр, потому что я полюбил этот мир, и он платил мне тем же. Я, как средневековый философ, уверовал, что моя любовь обращается жизненной силой, питающей моих подопечных. Доказательство было налицо — нигде окрест я не видел столь буйного и радостного цветения. И это зимой!
       В хорошенькие дебри завела меня интуиция, а?
       А теперь я скажу тебе, если успею, как на самом деле обстоят дела. Помнишь, Веня все ловил какое-то живительное излучение? Мы только отметили, что оно присутствует, хотя и не фиксируется никакими приборами. И забыли о нем.
       По-видимому, не гуманоиды, а вот это самое излучение необходимо для существования жизни. А мы и те, что были в прошлом, его только включали, инициировали. Курковый эффект. Сами по себе мы всем этим лютикам нужны не больше, чем статуя Венеры Милосской. А то, что вблизи меня они росли с повышенной интенсивностью, доказывает только наличие взаимодействия между этим пока не опознанным излучением и каким-то из многочисленных полей, создаваемых организмом человека.
       Детишки подросли и, как тигрята, переступившие границу млекопитания, «потребовали «мяса». Все просто, осуществляется закон борьбы за существование, и никаких тебе абстрактных законов всеобщей любви. После меня они начнут с хрустом лопать друг друга. Вот видишь, как все просто, когда вместо плохой интуиции включаешь хотя и не блестящий, но абсолютно здравый смысл.
       Я знаю, что скутер уже идет — наверное, нырнул в подпространство, — но он далеко, а этот рыжий кашалот совсем близко. Объем цветочной чашечки таков, что весь мой домик поместится в ней. Сейчас загляну в заднее окно… Так и есть. В комнате все красным-красно, створки лепестков закрываются. В спину мне смотрит здоровенная черная колба — пестик. Как только сядут аккумуляторы, он пробьет окно. Это мне подсказывает интуиция. А вот что так пахнет? Разорвался пакет со специями. Нет. Гейр! Запах, Гейр…»
      Лепестки гигантского мака сомкнулись, словно створки алой тридакны, но человек, защищенный такой хрупкой и недолговечной коробочкой, как десантный домик, уже ничего не слышал.
      Не услышал он и того, что произошло спустя всего несколько часов.
      Он проснулся от солнца, бившего ему прямо в лицо. Поднялся, держась за гудящую голову. Пошел к окну — пол под ногами пружинил, словно домик оседал в болото. Дверь входного клапана покачивалась, аккумуляторы стояли на нуле. С полным безразличием Кирилл глянул наружу — и ужаснулся.
      Под ним была мертвая свалка растений. Домик стоял на каких-то бурых пожухлых лоскутьях, под которыми виднелись полегшие витые стволы.
      Он перевел взгляд — метрах в пятидесяти высилась гряда свежеотваленной антрацитовой породы, кое-где поднимался фонтанчиками горячий пар. В воздухе было пыльно и пахло ушедшей бедой.
      Он кинулся к двери и замер на пороге: местность исказилась до неузнаваемости. Лиловатые лишайниковые склоны исполосовало чудовищными сбросами, а вершина невысокой горы, из которой бил источник, раскололась надвое и обнажила блещущую сталактитами пещеру. Гиблые ступени сбросов шли до самого моря, перемежаясь с трещинами уже осыпающихся по краям каньонов. Такая же трещина метров пяти шириной змеилась под самым домиком, и если бы не плотная сетка переплетшихся растений, он ухнул бы в эту пропасть со всею своей хваленой защитой. Но они собрались сюда, сползлись со всего плоскогорья, оберегая его, единственного, как муравьи или пчелы оберегают свою царицу — любой ценой, и теперь умирали с подрезанными корнями, переломанными стеблями.
      А письмо к Гейру?.. Уверенный в их кровожадности, он приписывал им сатанинскую борьбу за кусок мяса, а они тем временем плели последние этажи своего гениального амортизатора, нисколько не заботясь о том, что сами будут через несколько часов превращены в крошево.
      Господи, стыд-то какой…
      Высоко, в зените, возник тоненький вой. В туче пыли, еще не осевшей после недавнего землетрясения, нельзя было рассмотреть — скутер ли это, ведомый автоматом, или крейсер с комплексниками. Надо сразу же дать ракету, а то повсюду трещины, да еще оборванный провод под током… Но прежде всего — письмо.
      Он нашарил за столиком рулон перфоленты, оборвал исписанную часть и, торопливо разрывая ее в клочки, стал приглядываться — кто же все-таки пожаловал.
      Все-таки скутер… Молодцы буевики-аварийщики, почти не опоздали. Кирилл снова вылез на порог, чтобы лучше видеть, как, разметывая песок и отгоняя воду, садится на самую черту прибоя ладный и верткий кораблик.
      Двигатели выключились, призывно взвыла сирена — отвратительный, неживой звук на этом мертвом берегу. Кирилл, морщась, ждал, когда ей надоест и она включится, и продолжая машинально рвать свое письмо, и бумажные обрывки падали вниз, в крошево листьев и лепестков, и сразу становились неразличимы.

Дотянуть до океана

       «Начальнику Усть-Чаринского космодрома. Срочно обеспечить аварийный прием экспериментального космолета «Антилор-1». На корабле неисправен энергораспределителъ. Тормозные устройства, основные и дублирующие, не получают полней мощности. По-видимому, в том же режиме работают и генераторы защитного поля. При вхождении корабля в плотные слои атмосферы связь с ним прервалась.
       В силу сложившейся чрезвычайной ситуации ввести в действие все системы слежения и коррекции посадки. Первый каскад гравитационных ловушек космодрома включить при вхождении корабля в зону Кабактана, основные каскады — за тридцать секунд до пересечения Джикимдинской дуги.
       Начальникам Оттохской и Куду-Кюельской энергостанций. Подключить все резервные мощности к энергоприемникам космодрома.
Старший координатор околоземельных трасс Дан Эризо».
      Кончив диктовать, он отошел от передатчика и, ссутулившись еще больше, положил ладони на тепловатую поверхность малого горизонтального экрана. Под его пальцами замерла, словно пойманная и затаившаяся, нечеткая световая точка — «Антилор». А еще ниже, в глубине толстого органического стекла, медленно плыло, подползая под эту точку, изображение земной поверхности. В правом верхнем углу мерно мигал счетчик высоты, неуклонно сбрасывая цифры. И все-то было так, как в самом обычном, рядовом рейсе…
      — Фонограмму можно было и не посылать, — проговорил у него за спиной Полубояринов. — Самый крайний вынос ловушек — в Черендее. Но они пройдут много западнее.
      Эризо не ответил. Перед Полубояриновым был большой дисплейный пульт, на котором вычислительные машины уже проложили курс корабля до северной оконечности материка. Но Эризо и без этого знал, где пройдет «Антилор». Он это прикинул раньше, чем начал диктовать фонограмму. И все-таки он надеялся.
      — Один маневр, один маленький, едва ощутимый маневр… — Он и не заметил, как произнес это вслух.
      Полубояринов с шумом выдохнул воздух сквозь стиснутые зубы. Он не первый год работал с Даном, и каждый раз, когда что-нибудь случалось, он начинал прямо-таки ненавидеть своего координатора за его преувеличенную способность казниться за любую ошибку, в которой ему чудилась хотя бы стотысячная доля собственной вины. Вот и сейчас, когда стало ясно, что на пути «Антилора» нет ни одной зоны гравитационного перехвата — ни краешка зоны! — он представлял себе, как жестоко и бесполезно мучается этот человек, мучается оттого, что был в числе тех, кто разрешил посадку на Землю этого удивительного корабля. Полубояринов тоже дал согласие на посадку «Антилора», и теперь единственное, о чем он позволил себе вспомнить, — это то, что им с Даном, слава богу, удалось настоять на своем и заблаговременно переправить на базу весь экипаж корабля, исключая тех, без кого осуществить посадку было практически невозможно, то есть командира, первого пилота и старшего механика.
      — Каких-нибудь четыре градуса на норд-ост!.. — не унимался Дан.
      Первого пилота Полубояринов знал хорошо. Собственно говоря, он знал его не хуже, чем любого другого, он вообще знал каждого человека, которому доверял выход в большой космос. Каждого,как бы это ни казалось невероятным. И если сейчас Оратов не делает ничего, чтобы войти в зону перехвата, значит, корабль больше не способен маневрировать, и сам Эризо, будь он на месте Оратова, не смог бы ничего сделать.
      А еще скорее это означает, что на «Антилоре» уже никого нет в живых. Есть только раскаленная добела гигантская болванка, стремительно теряющая скорость и высоту. И если бы только болванка! Нет, это был скорее орех, несущий в своей сердцевине сгусток энергии, эквивалентный нескольким водородным бомбам, адский орех, по-видимому лишенный уже и спасительной скорлупы — защитного поля, хранимый теперь только тоненькой оболочкой титанира — самого прочного и тугоплавкого вещества, созданного когда-либо человеком, все феноменальные достоинства которого не помогут, когда «Антилор» врежется-таки в землю…
      — Когда оборвалась связь, они были еще живы, — словно угадывая мысли своего друга, пробормотал Дан.
      Полубояринов повернул голову и посмотрел на его сутулую спину. Да. Они, возможно, еще живы. Но речь уже шла не о них. Как бы это больно ни было, теперь уже речь шла не о командире корабля Эльзе Липп, и не о пилоте Борисе Оратове, и не о механике Оскаре Финдлее.
      Речь шла о взрывном эквиваленте в несколько водородных бомб, и случиться это могло в любой момент… Разумеется, тревога была объявлена уже давно — целых шестнадцать минут назад, в тот самый момент, когда «Антнлор» внезапно переменил курс и сообщил, что идет на Усть-Чаринскнй космодром. Тревога была объявлена, и эвакуация людей шла полным ходом, но разве мыслимо было спасти всех, оказавшихся в угрожаемой зоне?..
      — Вышли на финишную прямую! — вдруг каким-то высоким треснувшим голосом крикнул Дан. — Ну, давайте!..
      Крик этот был так резок, а слова так чудовищно нелепы, что Полубояринов вздрогнул. Вот этого только и не хватало — к набухающей неминучести взрыва, к последним минутам Эльзы, Оратова и Финдлея — еще и Дан, который от бессильного отчаяния, кажется, и впрямь свихнулся.
      А ведь он сам виноват не меньше, он, начальник координационного центра, поддавшийся на уговоры этих лихих молодчиков из института Дингля и разрешивший посадку «Антилора», которого ближе внешней таможенной орбиты к Земле и подпускать-то было нельзя… Две посадки на Атхарваведе — нашел, на чем купиться; две посадки и два старта с Атхарваведы… Он поймал себя на том, что еще немного, и он заговорит вслух, заговорит ненужно и покаянно, совсем как Дан Эризо, и подумал: скорее бы все кончалось, и тут же каким-то сторонним сознанием отметил, что сам недалек от того, чтобы спятить, если уж у него могла появиться подобная мысль, и в довершение всего он вдруг представил себе Эльзу, величественно-спокойную и, как все эстонки, немного похожую на Снежную королеву, и в своем сосредоточенном спокойствии всегда готовую на любое отчаянное, но обдуманное действие…
      Ах, да что он. Ни отчаянность, ни мудрость тут не помогут. Остались, по-видимому, секунды: секунды бессилия человеческого разума и человеческой воли. Он позволил себе еще несколько минут постоять перед большим экраном. Собственно говоря, здесь не его место, здесь — рабочее место старшего координатора, где на главном тактическом дисплее прокладываются все трассы кораблей, крейсирующих между орбитальными станциями и Землей; полчаса назад, послушные приказу Дана, все пунктирные расчетные кривые, бегущие впереди каждого корабля до точки его запрограммированной посадки, исчезли из этого квадрата. Теперь по нему шел единственный корабль — «Антилор-1», и старшему координатору нечего было делать на своем привычном рабочем месте, потому что именно этот корабль больше ему не повиновался. Чуткий, уникальный по своей маневренности — и не только маневренности! — космолет превратился в тусклое подслеповатое пятнышко, с тупостью насекомого ползущее по экрану вверх, почти точно с юга на север; одинокая пунктирная строчка проступала впереди нее — скупая мера пространства и времени, остававшегося Оратову, Финдлею и Эльзе; позади же не было ничего, кроме тысяч квадратных километров земной поверхности, которые по мере движения на север этой слабо поблескивающей точки становились безопасной, неугрожаемой зоной.
      Полубояринов понимал, как худо — намного хуже, чем ему самому, приходится сейчас Дану, и что надо бы сказать ему что-то, пусть не ласковое, не ободряющее, просто что-то, не позволяющее ему долее оставаться в скорлупе единолично взваленной на себя вины; но вместе с тем ему чудилось, что двинь он хотя бы одним мускулом лица или краешком губ, оторви он взгляд от поверхности экрана хотя бы на тысячную долю секунды и этослучится немедленно.
      Поэтому он молчал, до сухой рези в глазах вглядываясь в нечеткий пунктир, и с некоторых пор его не оставляло ощущение, что давным-давно, может быть, в детстве, на каких-то старинных картах он уже видел этот маршрут.
      Вот только — где?
      А корабль, охваченный огнем, продолжал, неуклонно теряя высоту, двигаться почти точно на север, и траектория его строчечной линией прикрывала на экране едва приметные точки со странными названиями: Кежма, Тетера, Вановара…
      Еще каких-нибудь полчаса назад ни Оратов, ни даже Эльза Липп не предполагали, что им придется идти таким курсом. До сих пор они думали об одном — как поднять корабль обратно на орбиту. Поэтому на фонограмму координационного центра, в самых категорических выражениях предписывающую перейти в аварийную капсулу и катапультироваться, молчаливо и единодушно решено было пока не отвечать. Все трое прекрасно понимали, в какой чудовищный неуправляемый снаряд превратится покинутый и мстящий за измену себе «Антилор». Энергобаки его были полным-полны — излишняя предусмотрительность на случай непредвиденного маневрирования, оборачивающаяся теперь неминучестью взрыва.
      Конечно, можно было бы доложить, что на катапультную систему тоже не подается энергии, но не хотелось терять на это и долей минуты. Сейчас важно было одно: пока корабль полностью не вышел из повиновения, вздернуть его на дыбы, уйти в заорбитальную зону и там, в относительной безопасности для Земли и космических станций, взорвать его, пока не поздно.
      Но «Антилор» оказался лошадкой с норовом. Он только дернулся, круто изменил курс и впал в эпилептическое вращение. Эльза в своей жизни видала и не такое, она успела перевести управление на ручное, и вдвоем с Оратовым они кое-как выровняли движение, но и в этот момент Финдлей крикнул, что энергораспределитель вообще не подает мощность на двигатели. Во время конвульсий корабля он не успел удержаться и порядком-таки расплющил свой нос о пульт управления вспомогательными механизмами; от боли он зашипел и даже начал слегка заикаться.
      — П-повезло еще, — пробормотал он, — на Чаре п-перехватят…
      Это была последняя фраза, принятая координационным центром. По тому, как плавно, без всплесков, угас специфический шум в наушниках, Эльза догадалась, что питание перестало подаваться и на фон дальней связи. Земля отключилась. Со всеми своими координационными центрами, спасительными зонами перехвата и далекой Усть-Чарой, на которую так напрасно надеется Оскар… Она оглянулась на своего старшего механика: кровь из разбитого носа капала на какой-то экран, и рука Финдлея с клетчатым носовым платком протирала стекло с такой медлительностью, словно влажный комок платка был пудовой гирей.
      Значит, и Финдлей заметил, что они проходят мимо Чары.
      Рука с платком остановилась.
      — Попробую гравитационную подушку, — хрипло, но уже больше не заикаясь, проговорил старший механик.
      — Рановато, — отозвался Оратов. — Когда совсем снизимся, тогда включим гравитационный генератор на режим пульсации и попробуем таким образом отталкиваться от поверхности. Методом блохи.
      — Оскар, — попросила Эльза, — проверь подачу на генератор.
      Финдлей еще громче засопел разбитым носом, и было слышно, как щелкают под его пальцами контакты. Один, два, три, четыре. Столько, сколько нужно, чтобы включить генератор.
      — А кто-нибудь из присутствующих видел живьем настоящую блоху? неестественно веселым тоном спросил вдруг Финдлей. — Хотя бы собачью?
      Так. Значит, и на этот канал подачи нет. Но не может же быть, не бывает так, чтобы энергораспределитель заперся весь, по всем каналам. Ведь какие-то крохи еще просачиваются на генератор защитного поля…
      — Защитное поле.
      Это произнес Оратов. Да, зеленый колпачок сигнальной лампочки кажется черным. Вот теперь уже окончательно все, и они уже не в кабине сверхсовершенного космического корабля, а внутри тупого, накаленного ненавистью ко всему земному и разумному метеорита. Неудержимо его стремление к Земле, и нет такой силы, которая заставила бы его дотянуть хотя бы до океана.
      Связь. Защитное поле. Гравитационная подушка. Тормозные двигатели. Все ли проверено, командир? Может быть, есть еще выход? Тормозные… гравитатор… защита… связь… Все проверено. Неужели до океана не дотянуть?
      В кабине было тихо, и мертвые приборы цепенели, остывая. Стрелки замерли на нулях, лампы и табло недружелюбно чернели, и смотреть можно было только на экран, который один жил, и двигался, и дышал, и, казалось, даже испускал тепло — по иронии судьбы фиксатор курса был единственным старым прибором на этом ультрасовременном космолете. И по старости и допотопности своей он, к счастью, питался от собственной автономной батареи.
      Экран был сер и густо испещрен точками населенных пунктов различного калибра. Но и Эльза, и пристегнутый к соседнему креслу Оратов прекрасно понимали, что на самом деле все то, что лежит прямо по их курсу, отнюдь не серо, а имеет все мыслимые и немыслимые оттенки зеленого, потому что впереди расстилается заповедное море бережно сохраненной, тщательно ухоженной и густо заселенной тайги.
      Заселенной людьмитайги.
      — Вановара… — почему-то шепотом проговорил Оратов. — Я же там был. Заповедник по акклиматизации обезьян. Такие пушистые японские мартышки, и по носам у них видно, что не желают они привыкать к сибирским холодам… Но ведь, кроме мартышек, там люди, тысячи людей!..
      — По-моему, — отозвался Оскар, — мы сами сейчас напоминаем зверей в клетке. Мы ведь даже не можем взорвать эту махину — упустили момент! А там, в координационном центре, тоже хороши — надо было не слюни разводить, а расстреливать нас, пока мы были в доброй сотне километров над поверхностью. А теперь… Я вас спрашиваю, что нам остается теперь, разве что молиться всяким там богам, ненецким, эскимосским или еще черт их знает каким, только бы помогли добраться до океана…
      — Тунгусским, — медленно, почти по слогам проговорил Оратов. — Мы идем прямо на Тунгуску, неужели вы не догадались?
      Но они догадались, догадались уже давно (потому что давность в этом полете исчислялась долями секунды), и теперь каждый медлил только потому, что никак не мог понять: как это вышло, что они забыли о самом главном на корабле, о том, для чего, собственно говоря, и был создан «Антилор»?
      — Расчехляйте дингль! — крикнула Эльза.
      Как они забыли об этом? Дингль! Ну конечно же — дингль! Казалось, небольшой серебряный колокол наполняет весь корабль тревожным и радостным гулом своих ударов — дингль! Дингль! Дингль!..
      Почему самый простейший выход отыскивается только в последний момент?
      — Печати, пломбы — все долой! — Она не могла, не имела права отдать такой приказ — дингль был опечатан после ходовых испытаний, первый и единственный в мире дингль, и теперь коснуться его стартовой кнопки можно было лишь с разрешения Верховного Космического Совета.
      Оратов и Финдлей, срывая ногти, стаскивали с консольного пульта синтериклоновый чехол. Шоколадные сургучные печатки дождем сыпались под ноги, словно ореховая скорлупа. Если бы Эльза промолчала, они все равно сделали бы то же самое, потому что это был последний шанс.
      — Да скорее же… Есть? Даю мощность!
      Под ее руками брызнул пучок изумрудных искр, словно под колпачками сигнальных лампочек подожгли бенгальский огонь. Стрелки приборов с такой яростью метнулись вправо, что, казалось, погнулись, ударившись об ограничители. Пилот и механик, обернувшись, уставились на центральный пульт. Никто не сказал ни слова — и без того всем было ясно, что произошло, и никто не знал, почему все происходит именно так, а не иначе. Да, свихнувшийся энергораспределитель гнал всю мощность энергобаков на один-единственный прибор — и именно на тот прибор, который мог в сложившейся ситуации спасти если не экипаж космолета, то, во всяком случае, те тысячи людей, которые не успели покинуть угрожаемой зоны.
      Дингль это мог… Вернее, смог бы, продержись корабль в воздухе еще две с половиной минуты. Потому что ровно столько времени требовалось динглю на прогрев.
      Продержится ли «Антилор»? Еще две минуты двадцать секунд… Эльза сжала руки, на них проступили синие жилки. Спокойно, командир, спокойно. Не нужно, чтобы тебя видели такой. Хотя — кто увидит-то? Оратов и Финдлей замерли, не отрывая глаз от пульта, на котором через две минуты и десять секунд должна загореться надпись:
       ПРЕОБРАЗОВАТЕЛЬ К ПУСКУ ГОТОВ
      И тогда механик врубит стартер дингля.
      Они не поднимутся на орбиту — этого дингль не может.
      Они не дотянут до океана — и этого дингль не умеет.
      Но они спасут свою планету от чудовищного взрыва, потому что они вообще уйдут из этого времени.
      И это сделает дингль.
      Три пары глаз неотрывно глядели на часовой циферблат — оставалось две минуты и секунда. Ни у кого почему-то не появилось мысли, что энергоподача на дингль может прекратиться, как это было с генератором защитного поля или с тормозными двигателями. Преобразователь времени был вне подозрений, вне случайностей. Дингль — это не сердце корабля и даже не мозг, потому что то и другое можно было найти на любом звездолете. Дингль — волшебная палочка, магический талисман этого единственного в мире корабля…
      Минута пятьдесят две секунды.
      Они зачарованно следили за секундной стрелкой, все мысли были прикованы к динглю. К динглю? Так, и только так. Никто и никогда не называл эту установку ее полным, настоящим именем — «реверсивный энерговременной преобразователь Атхарваведы». Пользовались только прозвищем, утвердившимся то ли благодаря серебристо-звонкому, вибрирующему звучанию самого слова, то ли вообще потому, что прозвища обладают феноменальной прилипчивостью. В свое время кто-то заметил, что аналогичное явление уже имело место в средние века, когда московский храм Покрова незаметно для себя вдруг получил имя юродивого Василия.
      Минута пятьдесят пять секунд.
      А между тем «Антилор» неудержимо мчался к Земле. Единственный космолет, которому разрешили посадку не на орбитальную станцию, а прямо на поверхность планеты; единственный носитель единственного дингля; единственный (да что за наваждение — сплошное средоточие единственностей!) трансгалактический лайнер, который вообще имеет смысл запускать в межзвездное пространство.
      Дело в том, что уже в начале этого века без особых теоретических, но с некоторыми чисто конструктивными трудностями были достигнуты скорости, весьма близкие к скорости света, и в разное время на различных околоземных верфях было построено девятнадцать звездолетов.
      И тогда со всей остротой встал вопрос о преодолении парадокса времени. Жители всей планеты дебатировали вопрос: а имеет ли смысл запускать корабли, которые в силу этого проклятого парадокса смогут вернуться обратно только через несколько десятилетий, если не столетий? Порочный круг, из которого не вырваться: увеличивается скорость и, казалось бы, сокращается время возвращения домой… Но неумолимо возрастает разрыв между отсчетом времени в системе Земли и в кабине корабля. Чем фантастичнее скорость, тем медленнее движутся стрелки корабельного хронометра. И возвращение домой практически теряет смысл: домой — не получается. Дом исчезает в прошлом. Вот уж воистину — чем лучше, тем хуже. И действительно, хорошего вышло мало. Из восемнадцати кораблей, посланных в просторы галактики, за эти три четверти столетия вернулись только два: инфраскоростная модель Балабина и лайнер Атхарваведы, облетевший Шестьдесят Первую Лебедя. Атхарваведа открыл несколько планет, одна из которых получила его имя, и выдвинул идею преобразования энергии в обратное время.
      Традиционно-остроумные физики, еще четверть столетия доводившие общие мысли Атхарваведы до реального воплощения в виде компактного прибора, дружно именовали свою установку «темпоральным холодильником» и утверждали, что возятся с ней исключительно из удовольствия насолить старику Эйнштейну, ибо уже давно установлено, что из всех мыслителей, когда-либо обитавших на Земле, именно этот печальный любитель игры на скрипке умудрился сделать открытие, принесшее затем всем ученым (не говоря уже об остальных жителях планеты) максимальное число осложнений и неприятностей.
      А затем дингль, который еще не назывался динглем, был опробован на автоматической модели. Небольшой космический катер описал петлю в пространстве, двигаясь с субсветовой скоростью, вернулся к околоземной станции, откуда был запущен, уже в начале будущего века, и тут автоматически сработала установка Атхарваведы — специальный резерв энергии был преобразован в обратное время с таким расчетом, чтобы корабельные часы снова совпали с земными. Звездолет был выброшен из будущего в настоящее (то есть для себя самого — переброшен в прошлое) и подошел к космическому причалу, словно был обыкновенным грузовиком с Юпитера.
      Собственно говоря, «темпоральный холодильник» мог отодвинуть корабль в любой момент прошлого, но из соображений более этических, нежели энергетических, было решено поставить на этом преобразователе жесткий ограничитель, позволяющий только выравнивать времена — земное и корабельное. Но не более. Таким образом, субсветовой космолет попадал после возвращения в ту точку временной оси, где он находился бы, не действуй на него парадокс близнецов. Пусть с момента его вылета на Земле проходило сто лет, а в кабине корабля — два месяца, компьютер дингля скрупулезно высчитывал разницу и отправлял корабль назад, в прошлое, ровно на девяносто девять лет и десять месяцев.
      Таким образом, и на звездолете, и на Земле ожидание продолжалось одинаково — два месяца. А парадокса времени словно и не бывало. Как будто прав был убежденный скептик Герберт Дингль, так до самой смерти и не поверивший в существование парадокса времени. Теперь Дингля вспомнили, начали склонять его по делу и без дела, посылать в его адрес шутливые поклоны и приветы, и как-то так получилось, что к моменту создания первой мощной практической установки ее уже никто иначе не именовал, как только «дингль». Так незлобивая память физиков соединила величайшее достижение века с именем давно позабытого профессора-ретрограда, и, кажется, именно Финдлей тогда вспомнил про историю с Василием Блаженным, и хорошо тогда было ему шутить, он и не подозревал, что через полтора года именно он поведет на Усть-Чаринский космодром первый корабль, на котором будет установлен этот первый действующий дингль, и что испытания этого корабля закончатся вот этим невыносимым ожиданием — не собственного спасения, куда уж! — а возможности спасти своих современников от надвигающейся невиданной катастрофы.
      Двадцать шесть секунд. Двадцать пять. Двадцать четыре.
      — Как быть с резервным баком? — крикнул Оратов.
      Эльза махнула рукой. Какой там резерв? Основных баков хватит больше чем на тысячу лет, только бы ничего не произошло в эти самые последние секунды, только бы…
      — Реле забыли снять! Реле ограничения! — не своим голосом заорал Финдлей.
      Ну, это работы на пять секунд — сорвать реле. То самое реле, которое автоматически уравновешивает времена — земное и корабельное. А хорошо, что Оскар спохватился, иначе скачка в прошлое просто не произошло бы — ведь оба времени сейчас одинаковы, уравнивать нечего, сколько ни гони энергии на преобразователь. С реле скачок получился бы нулевым. Но сейчас ограничитель выдран из своего гнезда, провода скручены, теперь уже ничто не мешает динглю зашвырнуть «Антилор» со всем его содержимым в любые доисторические дебри. Ничто не мешает, кроме тех восьми секунд, которые еще остались на прогрев. Семь секунд. Шесть. Пять. Четыре…
      — Ну же!.. — не выдержал Финдлей.
      Эльза повернула голову и стала спокойно смотреть на него, и это спокойствие длилось целую вечность — секунда, другая, третья… «Снежная королева, — подумал Оратов, — Снежная коро…»
       ПРЕОБРАЗОВАТЕЛЬ К ПУСКУ ГОТОВ!
      Это как в детстве, когда разом зажигаются огни на новогодней елке. Загораются на ней полуторавольтовые лампочки, и приходит то состояние человеческого духа, которое лежит у предела шкалы абсолютного счастья. На обыкновенный язык оно переводится словами: «Вот оно!..»
      — Ввожу весь запас, — сказала Эльза полувопросительно, словно кто-то мог ей возразить. Возражать же было некогда и нечего: каждый полный энергобак — это лишняя взрывная мощность при ударе о поверхность. И каждый использованный конденсор — это еще одна сотня лет в прошлое, это еще большая уверенность в том, что там, внизу, в зеленом мареве тайги (или доисторического леса) нет и не может быть людей.
      — Ну, поехали! — произнесла Эльза традиционную фразу, с которой начинался любой звездный полет, хотя «Антилор» был первым кораблем, который уходил не к звездам будущего, а к Земле прошедших тысячелетий…
      Когда светящаяся точка на экране расширилась, утратила свою яркость и растворилась в сероватом мерцающем фоне, Полубояринов невольно задержал дыхание и на один миг прикрыл глаза. Всего на один миг, потому что до сих пор они только ждали, а теперь надо было действовать. Координационный центр автоматически превращался в штаб борьбы с последствиями взрыва. Собственно говоря, в этот миг он уже думал не об Эльзе, Оратове и Финдлее, а о том, как организовать сюда, в Прибайкалье, доставку специальных антирадиационных дивизионов.
      Поэтому, когда прошла уже не одна секунда, а двадцать, тридцать, и минута, он осторожно шевельнулся и глянул на старшего координатора, словно говоря: «Пора, Дан, дружище». Но Эризо по-прежнему стоял навытяжку возле опустевшего экрана, словно часовой в почетном карауле.
      — Пора действовать, дружище, — проговорил наконец Полубояринов. — Ведь там сейчас пострашнее Хиросимы.
      Дан, не поворачивая головы, поднял сухую ладонь, как будто хотел загородиться от прямого попадания этих слов. Полубояринов повел плечами это у него получилось так же заметно, как все, что он делал. Дан весь напрягся и замахал рукой, словно самое главное сейчас было — не распугать установившуюся над пультом мертвую тишину; наконец, он глянул на Полубояринова, и тут только до него дошло, что тот до сих пор ни о чем не догадывается.
      — Они летят, — почти не шевеля губами, прошептал Дан. — Какая Хиросима? Они еще летят…
      Экран перед ним был абсолютно пуст.
      — Где? — так же шепотом переспросил ошеломленный Полубояринов.
      Тогда Дан небрежно кивнул куда-то в сторону, и начальник координационного центра, следуя его жесту, удивленно поглядел направо, потому что знал собственный центр как свои пять пальцев, и ничего имеющего отношение к «Антилору» здесь быть не могло. Действительно, на стене висел лишь примелькавшийся и ставший поэтому неприметным так называемый «черный атлас», на котором кружочками, на расстоянии кажущимися совершенно черными, были обозначены все несчастные случаи, имевшие место в Приземелье за последние три с половиной века. И только вблизи эти точки приобретали металлический отлив: коричневатый — катастрофы с космическими грузовиками, обошедшиеся без человеческих жертв; лиловые — разведывательные и пассажирские полеты, стоившие жизни экипажу, и, наконец, немногочисленные зелено-золотистые, словно спинки жуков-бронзовиков, крапины нерасследованные происшествия и не поддающиеся объяснению явления, напоминающие последствия космических аварий.
      Один из таких кружков, залезая зеленым бочком на мелкую надпись « Подкаменная Тунгуска»,имел самую древнюю в этом атласе пометку:
       «1908 г.»
      К этому-то кружку и протягивалась сейчас сухая ладонь Дана.
      «Неужели они рискнули запустить дингль? — опешил Полубояринов. Выходит, рискнули и успели… Сообразили — и успели. Я один, как идиот, ничего не понимал…»
      — Вот, значит, как оно было, — бормотал он уже вслух. — А мы-то считали, что на Тунгуске тогда не погиб ни один человек…
      — Помолчал бы ты, Григорий, — сказал Дан. — Они еще летят.
      А они действительно еще летели. Летели так, словно ничего не случилось. Ровно светился всеми своими контрольными лампами оживший центральный пульт, лениво покачивались стрелки всех корабельных приборов, сыто гудел генератор защитного поля, вибрировал под ногами пол — тормозные двигатели с безоглядной щедростью пожирали энергию, словно энергобаки «Антилора», как всегда, были полны до краев. А ведь дингль-бросок оставил после себя лишь крохи. Все основные баки он выдоил дочиста. И заплатил за это еще одним чудом: во время дингль-перехода все стало на свои места, энергораспределитель словно прочистил свое горло и начал исправно перекачивать энергию из последнего, резервного бачка, от которого так небрежно отмахнулась Эльза, на все приборы, двигатели и генераторы. Почему это произошло?
      Почему? Потому. На то они и были первыми испытателями дингль-корабля, чтобы принять на свои плечи все чудеса, которые может преподнести скачок во времени. Все? Черта с два — все. Те, кто будет вторыми, да и третьими, тоже хлебнут. Сюрпризов, по-видимому, надолго хватит. Беда только — уже не предостеречь тех, кто будет следующими. Не передать им…
      «Что это? — подумала Эльза. — Уж не предсмертная ли тоска, горечь незавершенности земных дел? Чушь. Романтические штампы. Это естественный анализ только что проделанной работы. Допущен просчет: один из основных баков тоже надо было придержать и тем обеспечить сейчас мягкую посадку. И тогда — пусть тайга, пусть хоть мамонты и пещерные волки, пусть вся доисторическая зубастая нечисть — но это была бы жизнь… А ведь Оратов и Финдлей тоже думают сейчас об этом».
      Она искоса глянула на Оратова. Нет, непохоже, чтобы он думал об этом. Оратов был космическим асом, и если из четырех двигателей проработают немного хотя бы два, он посадит корабль.
      Но на одном не посадит и он.
      Двигатели взревывали и снова умолкали — Оратов вкладывал уже не только все мастерство, но и всю интуицию в то, чтобы экономить на каждом маневре хотя бы кроху горючего. Оскар находился рядом, в какие-то моменты их головы касались друг друга. Финдлей не спускал глаз с высотомера и время от времени что-то вполголоса подсказывал Оратову. В кабине становилось жарко — ни у кого не подымалась рука включить генератор охлаждения. Надо экономить энергию. Оставлено самое необходимое, такое, как прокладчик курса, который торопливо как ни в чем не бывало высвечивал на карте агрогорода и атомные станции, связки и выходы подземных коммуникаций, зоны бесканальных энергопередач и еще многое такое, что теперь существовало только в его электронной памяти и чего, естественно, не было там, внизу.
      — Мы сейчас пересечем дорогу… — тяжело переводя дыхание, проговорил Оскар. — Я это точно помню. Чугунную дорогу.
      — Железную.
      — А нас порядком подбросило вверх…
      — Естественно. Изменение массы корабля в момент дингль-перехода баки-то ведь опустели…
      — В пространстве мы этого смещения попросту не уловили.
      — В пространстве мы много чего не уловили… — Оратов осекся: выключились сразу два двигателя.
      Несмотря на гул, по-прежнему наполняющий рубку, Эльзе показалось, что кругом стало нестерпимо тихо. Ведь если в грохоте и свисте урагана умолкнет плачущий ребенок — матери покажется, что на мир снизошли покой и тишина…
      Опять какие-то сентиментальные ассоциации. Откуда ей знать, что думают матери? Опираться надо на собственный опыт, а не на прочитанную в перерывах между полетами беллетристику. Позади у нее испытания, подготовка к испытаниям, отчеты по проведенным испытаниям — и не было времени ни для материнства, ни, в сущности, для любви. Годы испытаний, десятилетия испытаний — и как же мало оказалось этого сейчас! Многолетний опыт, в нужный момент не обернувшийся тем безошибочным даром, который именуется интуицией…
      Финдлей снова что-то сказал Оратову, но от нестерпимой жары кровь пульсировала в висках, и Эльза уже не расслышала, о чем он говорил. Оратов упрямо качнул головой. Корабль дернулся еще раз, словно собирался набрать высоту. Высота. Еще бы немножко запаса высоты. И чуточку энергии в основных баках.
      А вот это уж совсем лишнее — если ко всему прочему «Антилор» потянет на вращение… Молодец, Оратов. Справился. Если бы она придержала еще один бачок, они бы вообще со всем на свете справились.
      — Идем строго по программе… — донесся до нее голос Финдлея, — и, насколько мне помнится, публикации двадцатого века приписывали нам невразумительные вариации по скорости и высоте…
      — Этих специалистов сюда бы, — выдохнул Оратов.
      — Между прочим, пора бы пройти Кежму, — не унимался Оскар. — Авторы публикаций о тунгусском метеорите требуют, чтобы мы круто свернули на восток.
      — Ну, это нам не по карману… — уже не расслышала, а догадалась Эльза.
      Даже не по гулу, а по вибрации пола она чувствовала, что еще один из двигателей сейчас захлебнется. «Антилор» мчался все дальше на север, неуклонно гася скорость, но все-таки она еще была настолько велика, что о посадке нельзя было и мечтать. Половину бака бы на тормозные, ну не половинку, так хотя бы треть…
      — А ведь это Чуня, — каким-то звенящим фальцетом завопил вдруг Оскар. Чуня! Вы понимаете? Мы прошли это место, и нас несет на север, все дальше на север, к океану…
      Оратов замотал головой, словно отмахиваясь от совершенной несуразицы, но потом, видимо, краем глаза усмотрел прокладку курса. Тогда он налег грудью на рукоятку управления и так, пригнувшись к пульту, медленно повернул голову назад и глянул на Эльзу.
      Она кивнула.
      — Так оно и есть, мальчики, — проговорила она хрипло и подумала, что голос ее вряд ли доносится до них сквозь гул захлебывающихся двигателей и лиловую пелену нестерпимого печного жара. — Я тут прикинула в уме… Даже если баки были наполовину пусты, то и тогда мы должны очутиться на целый порядок глубже в прошлом, чем полагали сначала…
      Оратов глядел на нее, то ли не слыша ее слов, то ли не веря им. Потом нашарил на панели управления какой-то тумблер и, не глядя, нажал его. Тоненько засвистел генератор охлаждения, и в кабине стало можно дышать.
      — Значит, это были не мы, — медленно проговорил он, все еще глядя вполоборота на Эльзу. — А если не мы, то кто же?
      Эльза сделала слабое движение руками — вот уж, мол, чего нам не будет дано разгадать. А дано им было еще несколько минут, потому что, оказывается, третий двигатель как-то незаметно вырубился, и «Антилор» шел теперь на одном-единственном, и посадка была с этого момента совершенно невозможна, и больше всего на свете Эльза боялась, что сейчас кто-то скажет: раз уж это были не мы, то, может быть, у нас есть хотя бы один шанс?..
      Но Финдлей хлопнул себя по коленке и восторженно завопил:
      — Братцы, так ведь нам же памятник поставят! — И загрохотал так, что казалось, включились все двигатели разом. — Никто же на базе не догадается, что это были не мы, и нам такой монумент отгрохают!..
      Оратов ударил себя по лбу, откинулся на спинку кресла и тоже захохотал — искренне, неудержимо. Эльза и сама чувствовала, что ее разбирает смех. Это было нелепо, а если глядеть со стороны, то просто страшно, и тем не менее через минуту хохотали уже все трое, хохотали до слез.
      — Нас высекут из камня — во! — в масштабе десять к одному, как фараонов, из царственного карнакского песчаника!
      — Фи, Оскар, мы будем смотреться только в мраморе…
      — Тогда почему бы не отлить наши фигуры из хрусталя? С голубой подсветкой…
      — Уймитесь, фантазеры, — попыталась вмешаться Эльза, — там же трясина!
      — Чепуха! Тем, кто построил «Антилор», по плечу любая трясина и вечная мерзлота! Монумент будет висеть в воздухе на антигравитационной подушке!
      — Братцы, мы забыли про салют! Вменить в обязанность всем космолетам, возвращающимся на Землю…
      — Троекратный, Оскар, троекратный!
      Ни в этих словах, ни в интонациях не было ни на йоту фальши, так веселиться могли только люди, которые долго и дружно делали какое-то чертовски сложное дело, и вот они свалили его с плеч. И решить эту задачу помогла им сказка о неведомом, трагически погибшем корабле, залетевшем из чужой звездной системы прямо на Подкаменную Тунгуску. Не припомни они эту легенду — и мысль запустить зачехленный и опечатанный дингль пришла бы слишком поздно.
      Но они успели. До своего океана они дотянули.
      Последний двигатель отключился, когда они шли над Таймыром. Взрыва не произошло — энергобаки были пусты. Они просто канули в ледяной океан, дойти до которого было их последней целью.

Вернись за своим Стором

      Было уже больше пяти. Астор шел пустеющим институтским коридором, и, по мере того как оставались позади стеклянные двери лабораторий и мастерских, уходили привычные дневные мысли, уходило все то, что делало его просто физиком. Оставалось пройти шагов двадцать, спуститься по традиционным ступеням вестибюля, миновать сосновую аллею и войти в свой дом, расположенный в каких-нибудь пяти минутах ходьбы от института и двадцати минутах полета до Союза писателей.
      Когда он дойдет до своего дома, он уже окончательно перестанет быть физиком, потому что наступит вечер. По вечерам же он был не просто Астором Эламитом, а всемирно известным писателем. Он шел не спеша, хотя именно сегодня ему следовало торопиться. Но он заглядывал в каждую дверь, входил иногда в какую-нибудь комнату, осматривался, заглядывал за шкафы и приборы. Он отдыхал. Это был маленький перерыв, передышка, отдушина между теми двумя состояниями, через которые он с неумолимой периодичностью проходил каждый день. Именно так — не профессиями, а состояниями. Несколько минут, когда он позволял себе быть не тем и не другим, а просто усталым, отрешенным от всего человеком. И, как всегда, эти минуты он тратил на то, чтобы найти Рику — он знал, что она еще не ушла из института.
      Он нашел ее на подоконнике в малой кибернетической. Она сидела, положив подбородок на колени, грустная и нахохлившаяся, и было видно, что ко всем ее маленьким девчоночьим бедам только и не хватало Астора.
      Он подошел к ней и остановился. Надо было что-то сказать. А он даже и не представлял себе, для чего он ее искал. Надо понимать, ему просто доставляло удовольствие ее видеть. Но вот теперь, глядя на нее, он искал в себе это самое удовольствие, радость, пусть маленькую, но обязанную, возникнуть, — и не находил. Что общего было между ним и его белобрысой нерадивой практиканткой? Он частенько думал над тем, какая же сила заставляет его искать ее, мучительно подыскивать нелепые, чужие фразы, и все-таки искать, и все-таки говорить, и все-таки смотреть на нее…
      — Почему вы остались? — спросил он невыносимым голосом. — Вы же знаете, что энергоподача прекращена по всему институту.
      Она посмотрела на него с высоты своего подоконника и кротко ответила:
      — А я энергии не потребляю.
      «Забавно, — подумал Астор, — но что я буду делать с этой сценой вечером, когда все это будет происходить уже не в жизни, а в моей повести, когда я буду уже не я, а другой, моложе и обаятельнее, и не с этим дурацким именем — Астор, удивительно напоминающим кличку благородной охотничьей собаки, — а тот Стор, внешне напоминающий капитана из старого бульварного романа, наделенный всем тем, чего так не хватает мне самому? С девчонкой-то я уже разделался — я превратил ее из долговязой белобрысой Рики в златокудрую красавицу Регину, но как быть с этим диалогом? Могу ли я позволить, чтобы и в моей повести она мне так же дерзила?»
      — Ступайте домой, — сказал он как можно строже. — Практикантам не позволяется задерживаться в помещениях института без присмотра сотрудников.
      — А вы за мной присмотрите, — сказала она, подтягивая колени к груди и освобождая кусочек подоконника. — Вы сядьте рядышком и присмотрите за мной.
      «Ну, голубушка, — думал он, продолжая стоять, — а вот это я уже непременно сохраню. Моя Регина обязательно скажет: а вы присмотрите за мной… И подвинется на подоконнике. Но вся беда в том, что я, то есть не я, а Стор, сядет рядом, и что будет потом, господи, что будет потом… Ведь знаю, что все банально до отвращения, аж пальцы на ногах поджимаются, и все-таки буду писать. Литература, черт ее дери…»
      — Послушайте, девочка, — сказал он, заранее чувствуя, что будет сейчас говорить совсем не то, что нужно. — Я неоднократно советовал вам переменить профессию. Не теряйте времени, порядочного физика из вас не выйдет. Не тот склад характера.
      — Я и не собираюсь стать порядочным физиком. — Она нисколько не смутилась. — Я с этого только начну. А потом я стану Настоящим Писателем, как вы.
      Он удивленно посмотрел на нее. Он никогда не говорил в институте о своей второй профессии — он тут же поправился: о своем втором состоянии.
      — Это много труднее, чем стать просто физиком, — сказал он медленно. Можно писать всю жизнь и не стать Настоящим Писателем.
      — Вот я и буду писать всю жизнь.
      — Но сначала надо научиться писать на бумаге.
      Это очень мучительно — писать на бумаге. Ты сам знаешь о своем герое так много, что невольно перестаешь понимать, удалось ли тебе вложить в подтекст все то, что никак не умещается в печатных строчках. Для тебя этот подтекст существует потому, что все то, что ты думал, когда создавал свою повесть, или роман, или даже коротенький рассказ, все это всегда при тебе, и, когда ты перечитываешь написанное тобой, тысячи ассоциаций роятся у тебя в голове и волей-неволей создают то переплетение звуков, запахов, ощущений и желаний, которое делает написанное живой плотью; но все это только для тебя. А как проверить, существует ли все это для постороннего читателя?
      И даже свое собственное, оно может звучать совсем по-разному в зависимости от того, написано ли это пером, напечатано на машинке или оттиснуто типографским способом. Вот и разберись, где у тебя вышло по-человечески, а где — просто никуда. Пишешь и пишешь, мучаешься несказанно и в один прекрасный день решаешь послать все к чертям, потому что уже очевидно, что ничегошеньки из тебя не получилось, — и вдруг, как снег на голову, решение Совета Союза писателей о том, что тебе присваивают право быть Настоящим Писателем.
      И ты перестаешь писать на бумаге.
      — Хочу так же, как вы, — упрямо повторила Рика, — хочу быть Настоящим Писателем и создавать живых людей.
      «Совсем еще девчонка, — подумал Астор, — совеем еще глупая. Все они в определенном возрасте мечтают или летать на Уран, или быть Настоящими Писателями. Но, как правило, к шестнадцати годам это проходит. Половина из них марает бумагу, но дальше бумаги идут единицы. Единицы со всей планеты. У остальных проходит. Пройдет и у этой, пройдет само собой, так что не надо ничего говорить. Разубеждать девчонку в желании стать кем-нибудь занятие неблагодарное и, главное, начисто бесполезное».
      — Для того чтобы создавать живых людей, мало хотеть, — с удивлением услышал он собственный менторский тон. — Это право присваивает Совет писателей, но и оно не пожизненно. Его могут дать и могут отобрать. И потом, среди Настоящих Писателей чрезвычайно мало женщин. По всей вероятности, это происходит потому, что женщины имеют возможность создавать живых людей другим, более естественным путем, и это у них получается лучше.
      Рика покраснела так стремительно, что Астор даже перепугался, но она только крепче прижала коленки к груди, подождала, пока ей не показалось, что краска уже сошла, — а на самом деле она держалась еще минут десять, и снова повторила упрямо и зло:
      — Вот хочу и буду, хочу и буду. Это будут мои люди, совсем мои, я их выдумаю, заставлю дышать, двигаться, мучиться, а главное — жить по-человечески. Понимаете — я научу их жить так, как я хочу.
      — Понимаю, — медленно сказал Астор. — И я об этом мечтал. Я мечтал о том, как мои герои будут жить. Я мечтал о том, как я их произведу на свет божий. Я заранее знал, как непозволительно я буду их любить. Но так же, как и вы, я забывал, что рано или поздно я должен буду их убивать.
      Он сказал это и тут же пожалел, и не потому, что этого не надо было говорить Рике, а просто он хотел отдохнуть и ни о чем не думать до тех пор, пока он не дойдет до своего дома, но вот то, что подсознательно мучило его даже днем, когда он думал о своей физике, вырвалось наружу, и теперь ему не будет покоя даже на эти несколько минут.
      Наверное, все отразилось на его лице, потому что Рика спустила ноги с подоконника, прыгнула на пол и пошла к нему с каким-то странным-выражением, почти гримасой.
      — А!.. — сказал он и, махнув рукой, быстро пошел прочь, пошел из института, пошел по короткой сосновой аллее домой, где ждал его диктофон, соединенный непосредственно со студией Союза писателей, и всю дорогу он не знал, что же ему делать, потому что повесть его подошла к своему естественному концу, и этот конец должен был стать концом его Стора. Конец — это вовсе не обязательно трагическая развязка. Конец — это даже тогда, когда «они поженились и жили долго и счастливо». Конец — это точка, когда герой, которого ты вынянчил и выходил, на ноги поставил и выучил творить те чудеса, которые самому тебе не под силу, завершает отмеренный тобою отрезок своего пути; кульминация, развязка — и он больше не повинуется тебе, больше ему с тобой делать нечего. Он больше не твой.
      И вот ходишь, и маешься перед тем, как поставить эту самую последнюю точку, и ищешь способ сделать своего героя если не бессмертным вообще, то хоть смертным по-человечески, и ничего не можешь придумать, и тянешь, и тянешь время, пока не наступает такой день, как сегодня, когда кончать надо обязательно. Потому что Настоящий Писатель не имеет права уходить из жизни, не распорядившись судьбой своего героя. Это было жестоко, но справедливо, иначе все старались бы оставлять свои произведения незаконченными, чтобы позволить своим героям жить иллюзорной жизнью студии, жить в мире декораций и проектируемых объемных фигур, которые заменяют персонажей второго плана.
      Это очень тяжело — прекратить существование собственного героя, поэтому право быть Настоящим Писателем предоставлялось только очень мужественным людям. Астор не относил себя к разряду таких людей, но, по-видимому, так считали другие; он не ошибался в себе, и вот теперь, когда его первая повесть, не написанная на бумаге, а разыгранная созданными им живыми людьми, фактически давно уже подошла к своему концу, у Астора не хватало мужества поставить точку.
      Но сегодня было необходимо это сделать, потому что завтра в его лаборатории ставился эксперимент, который мог закончиться довольно печально. Астор не мог послать никого и шел сам — он один знал, насколько велик риск.
      Завтра все могло быть.
      Значит, сегодня необходимо было кончить со Стором.
      Астор дошел до ступеней своего дома и оглянулся. Громада института, окруженная соснами, высилась, словно снежная гора. Рика, наверное, снова взобралась на подоконник и смотрит ему вслед. Белобрысая Рика, которую один раз в день он обязательно должен был видеть. Откуда она узнала о его втором состоянии? И потом это «хочу создать живых людей»… В студии не принято говорить о своих героях, что они живые люди. Говорят «сценические биороботы», или «материализованные образы».
      Но ведь это действительно почти живые люди, живущие краткой, наперед заданной, но чертовски яркой и завидной жизнью. Как Стор.
      Астор сел, подвинул к себе диктофон и вдруг почувствовал… Это было странное, невероятное ощущение минутного всемогущества. Да черт побери все на свете, ты же человек неглупый, почти талантливый человек. Настоящий Писатель притом! Так ищи же выход, делай невозможное, спасай своего Стора! Еще есть время. И не тяни со всеми этими амурами, подоконниками и златыми кудрями! Главное — это Стор. Спасай его!
      Он включил диктофон.
      — Выйдя из института, — начал он, — Стор знал, что никогда, ни теперь, ни потом, он уже не увидит Регину.
      «Так ее, рыжую, — подумал он, — ее-то я дематериализую без всякой жалости».
      Он быстро шел по аллее, но, когда она уперлась в дверь его дома, вдруг помедлил и, обогнув его, очутился на посадочной площадке, где каждый вечер, начиная с пяти, его ждал маленький спортивный мобиль. Он поднял машину в воздух и через двадцать минут уже был там, где за частыми стволами сосен поднималась дымчатая стена студии. Она огораживала площадь в несколько сотен квадратных километров и поэтому казалась совершенно плоской. Стена уходила высоко в небо, и облака сливались с нею, делая ее бесконечной. Здесь когда-то Стор впервые встретился с Региной, и теперь он бессознательно нашел это место, возле корявого, облепленного муравьями пня, и стал ждать, сам не зная чего, присев прямо на короткий сухой мох и изредка сбрасывая с ботинка огромных красных муравьев, упрямо шедших напролом…
      Астор немного подумал: может, добавить еще что-нибудь? И выключил диктофон. Абзац принят, он поступил на студию. Теперь, пожалуй, кибер-ассистенты ужа расшифровали его и готовят реквизит: мобиль для полета и все такое, а павильоны прежние — копия дороги от института до самого дома Астора, площадка для мобилей за домом и роща. Но это уже не павильон, это натура, столь редкая в студии.
      Пора.
      Астор вышел из дому, вывел машину из гаража и резко взмыл вверх. Он взял направление не на главный корпус студии, а туда, к стене, как раз к тому месту, куда с другой стороны через некоторое время должен выйти его Стор.
      Астор не любил летать на большой высоте. Оживленные трассы пролегали в стороне и значительно выше, поэтому он спокойно смотрел вниз сквозь прозрачное дно машины и пытался представить себе, что же происходит сейчас там, на студии.
      Вчера он оставил Стора в его лаборатории. Диалог с Региной — скверный диалог. Тянул время, оно и чувствуется; абзац закончил тем, что Стор чертыхнулся и прогнал Регину на ее рабочее место.
      Значит, сейчас перед началом нового эпизода киберассистенты вложили в память Стора все то, что он якобы делал между разговором с Региной и выходом из института. А может быть, уже заработали аппараты, невидимые для Стора, и началась съемка, и Стор послушно огибает свой дом, как это было продиктовано Астором, и берет мобиль, и машина поднимается, но не в поднебесье, как настоящий мобиль, а всего на несколько метров, а потом включается проекция заранее отснятых кадров, и Стору кажется, что земля удаляется, что под ним проносятся города и рощи, тянутся неестественно прямые дороги и каналы. А на самом деле макет его мобиля подвинется всего на несколько десятков метров в сторону, туда, где растут настоящие деревья возле запретной дымчатой стены, и весь этот полет будет продолжаться не более тридцати секунд, потому что нельзя же заставлять зрителя наблюдать получасовое сидение героя в машине; но, когда Стор приземлится, у него останется ощущение, что полет продолжался двадцать минут — ровно столько, сколько это было продиктовано Астором.
      На пульте машины вспыхнул красный предупредительный сигнал — локатор нащупал впереди стену». Астор повел свой мобиль на посадку. Деревья росли так часто, что машина с трудом протиснулась вниз сквозь густые ветви и повисла в каком-нибудь полуметре над коротким сухим мхом.
      Астор вышел из мобиля.
      Никогда прежде он не подходил так близко к стене. Она была рядом, шагах в трех-четырех, и последние деревья росли почти вплотную к ней.
      Астор сделал еще два шага, подошел к самой стене, нечаянно оглянулся и остановился, пораженный: последний ряд деревьев, ближайший к стене, не имел другой стороны. Если смотреть с того места, где приземлялся мобиль, это были деревья как деревья, живые и объемные. Но от самой стены было видно, что это всего лишь половинки, срезанные невидимой вертикальной плоскостью, и срез этот не обнажен, а покрыт мутными лиловатыми натеками. Астор не удержался и постучал косточками пальцев по этому покрытию раздался глухой стук, словно там, внутри половинки дерева, была пустота. Астор постоял еще немного, что-то соображая, пока не решил, что это уже деревья-макеты, вынесенные за пределы студии, вероятно, затем, чтобы настоящая растительность не пробивалась сквозь стену.
      Но раздумывать было некогда. Там, за стеной, Стор уже прилетел, потому что в тех фильмах, которые снимаются на этой студии, время течет иначе, чем в жизни обыкновенных людей. Иногда течение это замедленно, и какие-нибудь полчаса из жизни героя дробятся на множество мелких и в раздробленности своей вроде бы незначительных эпизодов. Две силы, добрая пристальность — извне и безжалостная необходимость — изнутри, связывают эти осколки, и словно на огромных ладонях приближаются они к глазам зрителя, минуты выдуманной жизни, значимость которых помножена на замедленность действия.
      Но чаще бывает иначе, и годы героев обращаются часами, и в этом не малость и мелочность этих лет, а всего лишь условия писательской задачи: вместить целую жизнь в краткий отрезок времени «от» и «до». И тогда время материализованных героев…
      «Вот те на, — удивился Астор, — как же это у меня сорвалось? До сих пор я называл их живыми людьми. И только теперь, очутившись перед этой стеной, я механически использовал непривычный термин: материализованный герой. Нет. Это не так. Это живые люди, необычные только в одном-единственном. Они необычны тем, что всецело подчинены автору. Хотя нет, не всецело. Уж сколько раз бывало так, что автор, создавший тот или другой образ, вдруг чувствовал, что герой вырывается из его подчинения, что слова и поступки, диктуемые ему, для него органически неприемлемы. Бывает даже так, что автор вдруг сознает: рожденный воображением герой заставляет его послать к чертям задуманный и отработанный сюжет, и автор принимает это и подчиняется выбору своего детища. Разумеется, если это чуткий автор. Но есть и такие, которые, несмотря ни на что, продолжают заставлять своих героев совершать противоестественные, не совместимые с их образом поступки, и это обычно бывает последним произведением таких авторов — их лишают права быть Настоящими Писателями и закрывают им доступ на студию.
      То, что собирался сейчас сделать Астор Эламит, тоже каралось лишением всех прав Настоящего Писателя, но Астор не мог ничего поделать, потому что Стор был ему дороже самого себя. Он должен был спасти его, не думая ни о расплате за свой поступок, ни о том даже, нужно ли это самому Стору. Он был должен. Должен…
      Астор сделал несколько шагов вперед и остановился так близко от стены, что еще полшага — и его лицо погрузилось бы в ее студенистую массу. Щеки чуть покалывало, словно перед ним висело тело огромной дымчатой медузы. В эту стоячую муть он должен был войти… Снова — должен.
      Но почему ни разу, до самого этого момента, он не спросил себя: а может ли он это сделать? Как будто это было нечто само собой разумеющееся. Он многое знал о студни, он знал все — или думал, что знает все, — о тех, кто волей Настоящих Писателей получает право жизни в стенах этой студии, и жизнь эта нередко ярче и поступки гораздо результативнее, чем в жизни обыкновенных людей. Он повторял себе это сотни раз.
      Но что он знает о стене? Только то, что за прохождение на ту сторону он заплатит правом создавать живых людей. Но и это не знание, а всего лишь догадка.
      Почему он не знает, что такое стена? И главное — может ли он, смеет ли он пройти через нее?
      Он стоял, ожидая, что где-то внутри его отыщется ответ. Но ответа не появлялось, и вместо него в сознании Астора четко обозначился провал, пустота беспамятства, как после обморока, а потом он почувствовал, что стремительно растет ощущение невозможности, запретности того, что он собирался сделать, и, не позволяя себе подчиниться этому, Астор протянул вперед руки, как ходят люди в тумане, и вошел в дымное тело стены. Какое-то мгновение он ничего не видел, но затем дым разом исчез, и Астор почувствовал себя в какой-то удивительной кристальной пустоте. Тонкая серебристая пленка под ногами — и абсолютно ничего вокруг. Почему-то он подумал, что в таких случаях люди должны испытывать ужас; но было одно лишь недоумение, и Астор быстро пошел вперед, все еще протягивая перед собой руки, и через несколько шагов снова попал в полосу неизвестно как возникшего дыма, и снова этот дым рассеялся, а Астор понял, что он уже на той стороне.
      Вот и все, сказал он себе, и это совсем просто. Значит, человек практически может пройти сквозь стену, но это карается отлучением от любимой работы — что ж, цена немалая. А как же биороботы? Могут ли они пройти сквозь стену? Не проще ли было бы приказать Стору выйти к нему, в мир людей?
      Почему-то это раньше не пришло ему в голову. Наверное, это невозможно. Наверное. Опять эта странная неопределенность, провал в сознании. Почему он не знает о своем Сторе такую важную вещь?
      Мысль о Сторе вернула его к действию. Не время рассуждать. Он на студии, на запретной территории. Сейчас ему нужны только быстрота и неуловимость. Только встретить Стора, а там видно будет, как поступать. Тогда и можно будет выяснить, может или нет биоробот пройти сквозь стену. Стену, сквозь которую он прошел, но ничего про нее толком не узнал.
      Астор пошел вперед, отыскивая то место, которое он сам описывал дважды в своей повести, но пока ни корявого пня, ни Стора, обязанного сидеть на этом пне, он не находил.
      Ему стало не по себе. Хотя что там — не по себе! Стало так страшно, как бывало в детстве, когда стремительно проваливаешься в бездонную яму, и упругая невидимая масса продолжает расступаться перед тобой, и ты все падаешь и падаешь…
      Астор понял, что это не то место.
      Не появилось даже желания куда-то побежать, закричать, позвать. Бесполезно. Площадь студии — не одна сотня квадратных километров. И куда бежать — направо? Налево? И откуда у него была эта уверенность, что он выйдет точно к тому месту, где будет ждать его Стор? Откуда он знал, что пройти сквозь стену надо именно здесь?
      Странно, но такая уверенность раньше была. А теперь не было ничего, ровно ничего, даже желания вернуться. Астор тяжело качнулся и, ломая кусты, пошел куда-то вбок, напролом, скользя на сухих проплешинах, усыпанных прошлогодними иголками. И, только выйдя на лысый пригорок, залитый солнцем, остановился, потому что прямо перед ним, полузакрыв глаза, словно греясь на солнце, сидел старик.
      «Вот и влип, — тоскливо подумал Астор, — влез на занятую площадку в остро психологический момент, и все невидимые камеры работают на крупный план. Каких-нибудь пятнадцать минут — и отснятый кусок обработают, и кибер-корректор автоматически поднимет тревогу, потому что в кадре обнаружится посторонняя фигура. И все».
      Астор посмотрел на старика. Удивится ли он, встретив незнакомца? А вдруг старик из другого времени? Может быть, действие в повести, которая разыгрывается здесь, происходит лет пятьдесят тому назад? Глухой черный костюм незнакомца ни о чем не говорил.
      Но старик просто, без тени удивления, даже с каким-то удовлетворением смотрел на подходившего. Смотрел уже давно, наверное, с самого начала, только Астор не обратил на это внимания.
      Астор подошел еще ближе.
      — Присаживайтесь, — сказал старик и чуть подвинулся на стволе поваленной сосны, хотя места было и так достаточно. Астор медленно перенес ногу через ствол и сел верхом, и рыжие, нагретые солнцем пластинки коры посыпались вниз, словно чешуя большой золотой рыбы. «Вот они какие, думал Астор, беззастенчиво разглядывая старика, — вот они — те, которых мы создаем сомнительной силой нашего воображения. Мы видим их потом объемными, чертовски достоверными фигурами на стереоэкране. Но вот такими, из плоти и крови, мы не встречаем их никогда. Это промежуточный процесс, изъятый из акта творчества. И наверное, так и надо, потому что, повстречавшись один раз со своим героем вот так, как я сейчас сошелся с этим стариком, автор уже не в силах будет заставлять его жить, и думать, и чувствовать, и все прочее. Для технического персонала студии — для биоконструкторов, нейропликаторов, операторов пси-связи — они всегда остаются лишь сценическими биороботами, дистанционно управляемыми антропоидами без обратной связи. И только мы — может быть, даже не все, а немногие из нас — знаем, насколько же это люди».
      Старик продолжал смотреть прямо перед собой, не поворачиваясь к Астору, и его маленькие старческие руки как-то по-особенному бессильно лежали на коленях. «Он еще старше, чем кажется, — подумал Астор. — И вообще, этого старика я где-то уже видел. Хотя нет, старика я видеть не мог — это же сценический биоробот, материализованный образ, черт побери! Но ведь у него может быть прототип. Определенно видел. Не в институте — там я его запомнил бы. Значит, в Союзе писателей. Собственно говоря, а что случится, если я возьму и спрошу, кто он такой?
      Астор собирался было открыть рот, но старик медленно повернулся к нему и проговорил:
      — Ну, хорошо, тогда мне первому придется представиться. — Он пожевал губами, снова как-то грустно посмотрел вдаль, словно ожидая, что Астор прервет его и заговорит первым. Но Астор решил подождать. — Видите ли, я писатель. Это всегда как-то неловко говорить о себе. — Старик виновато улыбнулся, маленькие ручки его беспокойно зашевелились. — Но я Настоящий Писатель. Хотя точнее было бы сказать, что я был Настоящим Писателем.
      «М-да, — подумал Астор, — а ведь я тоже был».
      — Я создал много книг, — продолжал старик. — Последние три мне разрешено было материализовать. Сейчас я пытаюсь понять: что же было самым главным, самым радостным в процессе создания настоящей книги? Рождение сюжета? Появление героя?.. Что дороже — первое появление его в твоем воображении или первая встреча с ним на стереоэкране?
      «Забавно, — подумал Астор, — забавно. Ведь он сейчас говорит со мною, посторонним лицом. Значит, весь этот монолог не авторский. Это мысли, независимые от воли того, кто создал этого старика. Даже страшно. Не забавно, а страшно».
      — Точно так же я не знал, кто из всех рожденных мною героев ближе и дороже других. До недавнего времени не знал. Пока мне не пришло время расставаться с последним. И тогда я понял, что этот последний настолько близок и необходим мне, что расставание с ним, исчезновение его не только равносильно для меня собственной смерти — оно страшнее, потому что за ним идет пустота, в которой будет продолжаться мое бытие.
      «Хлюпик ты, — в неожиданном ожесточении вдруг подумал Астор. — Ты гробишь человека, которого родил и провел по жизни. Ты шевелишь маленькими, ни на что не способными ручками, а тем временем его там дематериализуют. Не там — здесь. Это происходит здесь, на студии. Еще немного, и так будет с моим Стором. Оба мы хлюпики. Я ведь тоже ничего не сделал».
      — В него я вложил самого себя, — монотонно продолжал старик. — Не такого, нет — немножечко лучше… и помоложе. Я не смог сделать его юным наверное, об этом я уже разучился мечтать. Он был такой, каким я хотел бы сейчас стать, если бы возможно было такое чудо, — средних лет, не гений, не мировая знаменитость, а просто человек, честно делающий свое дело. Но главное — я хотел передать ему всю свою боль, с которой создаешь героя и с которой уходишь от него…
      «Я перестаю его понимать, — машинально отметил Астор. — Он сам писатель, и герой его писатель, выходит… Но ведь, черт побери, он же не настоящий человек, его же самого кто-то создал, ерунда какая-то, матрешка в матрешке…»
      — Простите, вы не назвали себя, — сказал Астор.
      — Я — Настоящий Писатель, — грустно сказал старик.
      — Вы это говорили.
      — Я — настоящий Настоящий Писатель.
      Бред какой-то… Астор потер лоб, сморщился, как от боли… И тут до него дошло. Это же просто человек! Такой же человек, как и он сам! Он так же, как и Астор, перешел запретную границу, чтобы кого-то спасти. Теперь их двое. Вдвоем они еще что-нибудь придумают. Вдвоем они еще что-нибудь смогут.
      — Ваше имя? — почти крикнул он.
      — Кастор Эламит, — сказал старик.
      Астор поднялся. Медленно перекинул ногу через ствол дерева, глянул на свои руки и спрятал их в карманы. Дымное марево стены, казалось, выступило из-за деревьев и поползло на них.
      — Да… — сказал Астор. — Да… Это очень забавное… совпадение.
      Старик не отвечал.
      — Вы Кастор Эламит… Да. Но кто же тогда я?
      И снова старик не ответил.
      — И откуда я?
      Старик молча смотрел на серую, теряющуюся в облаках стену. За этой стеной росли деревья, существующие лишь наполовину. Не росли. Они просто стояли, эти макеты. Расти может только живое. Не надо было никаких доказательств, никаких объяснений. Просто нужно было вспомнить эти половинки деревьев, чтобы понять: студия была там, за стеной. А это — это был мир людей.
      — Вы хотите, чтобы я сказал это сам? Хорошо. Биоробот. Антропоид без обратной связи, созданный по образу и подобию автора. Точно так же, как я сам творил моего Стора. Немного моложе и немного… лучше. Так? И ваше имя, которое вы укоротили на одну букву.
      Все равно это было невероятно. Особенно тогда, когда произносилось вслух. Мысль о том, что ты всего лишь робот, страшна. Но, произнесенная вслух, она становится просто нелепостью, и нужно только говорить, говорить, говорить, чтобы в звучании слов нелепость их смысла выкристаллизовалась бы с максимальной яркостью.
      — Значит, тот мир, в котором я жил до сих пор, — это мир декораций, имитированных звуков, материализованных образов? Мир макетов и заранее отснятых кадров? Мир несуществующих расстояний и высот? Мир не бывшего никогда детства, придуманной за меня любви?..
      Он остановился. Рика. Его Рика и невозможность прожить хотя бы один день без того, чтобы не увидеть ее…
      — Значит, и Рика была ненастоящая? — спросил он шепотом.
      — Да, — сказал старик. — Я дал тебе то, о чем мечтал сам, — все равно какую, но только юную, совсем юную, до неправдоподобия юную, и ничего, только видеть, видеть один раз в день…
      — Так, — голос Астора был спокоен, удивительно спокоен. — Видеть один раз в день. Значит, и это было ваше. Моего не было ничего. Да, конечно. Теперь я припоминаю. Чужие слова. Я говорил ей чужие, нелепые слова. А что же было мое? Хоть что-нибудь было?
      — Астор, — сказал старик так, как обычно говорят «Астор, детка», — с той минуты, как ты вышел оттуда, ты перестал быть моим.
      — Благодарю, — сказал Астор. — Благодарю за пятнадцать минут ничейного состояния, которых мне не хватит даже для того, чтобы стать самим собой. Только зачем вы это сделали? Уж вы-то, как никто иной, знали, что пропажа биоробота не может остаться незамеченной, даже если ему и удалось каким-то чудом проникнуть в мир людей. Меня будут искать и, я думаю, найдут без особого труда, и что тогда? Дематериализация на месте, без суда и следствия? Или как тут у вас, у людей, поступают с роботами, обретшими свободу воли?
      — Не надо, — попросил старик, — не надо так, Астор.
      — Простите меня, — сказал он. — Минутное любопытство. Все равно мне нужно возвращаться, а завтра — эксперимент, мой последний эксперимент, который придумали вы, но участвовать в котором буду я. Ведь так?
      — Да, — кивнул старик, — это будет завтра. Перед тем как прийти сюда, я закончил книгу.
      — Спасибо. Постараюсь сыграть как можно правдоподобнее.
      — Не надо бравировать, мой мальчик. Не старайся казаться немножко лучше меня. Довольно и того, что ты моложе.
      — Лучше… — Астор услышал собственный смех. — Какого черта вам понадобилось вытаскивать меня на эту сторону? Пусть случилось бы то, что вашей волей должно случиться завтра, но зачем мне знать, что я — как это называется у нас, у Настоящих Писателей, — что я всего лишь сценический биоробот, антропоид с дистанционным управлением?
      — Да, — тихо, почти про себя проговорил старик, — видимо, это неизбежно. Я вложил в тебя не только собственную душу, но и все то, чего, казалось бы, не хватало мне до абсолютного совершенства; и все-таки ты оказался как-то меньше, слабее меня самого.
      — Простите, — просто сказал Астор. — Мне пора в мое завтра. И, если это можно, разрешите мне еще немного побыть… самим собой.
      — Мой мальчик, — старик тяжело поднялся и встал рядом с Астором, — ты забываешь, что время… — он запнулся, — тех, кто находится за этой стеной, течет немного быстрее, чем время людей. Завтра Астора Эламита должно наступить через двадцать минут.
      — Вот как, — сказал Астор. — Надо торопиться. Мне полагается быть в институте?
      — Да, конечно… — старик грустно улыбнулся, — это был простейший выход.
      — Не выдержит защита?
      — Да, мой мальчик…
      — Значит, аннигиляция… До чего банально, черт побери! Вы же физик, если я не ошибаюсь?
      — У меня не было времени ни на что другое, Астор. Ты, знаешь, что Настоящий Писатель не имеет права оставить свою книгу недописанной. А я я очень стар и болен, и вот наступило время, когда кибер-анализатор не нашел ни одного способа задержать развитие болезни. Я пришел к тебе, пока у меня еще есть для этого силы. Я должен был распорядиться твоей судьбой, и я это сделал. Прощай, мой мальчик.
      Он поднял свои маленькие, легкие руки и несколько церемонно опустил их на плечи Астора. Недолгое время они так и стояли, потом Астор бережно взял эти руки, тихо, словно боясь причинить боль, пожал их и опустил.
      — Ну, я пойду, — сказал он.
      — Ты так и не понял меня, мой мальчик. Туда пойду я.
      — Куда? — растерянно спросил Астор.
      Старик улыбнулся, словно хотел сказать — туда, детка, — и пошел к стене, дымным маревом виднеющейся за последними деревьями.
      — Нет, — сказал Астор и загородил ему дорогу. — Нет, нет.
      Старик подошел к нему вплотную, и Астор схватил его за плечи.
      — Осталось меньше двадцати минут, — спокойно проговорил старик. — Я не просто физик, я один из тех, кто создавал студию, кто возводил ее стену и программировал ее роботов. Это позволило мне на недолгий срок расстроить фокусировку съемочной и наблюдательной аппаратуры. Благодаря этому ты смог выйти отсюда, и, когда вместо тебя туда вернусь я, это не будет замечено. Но общий ход действия моей книги уже продиктован, изменить его невозможно. Кто-то должен вернуться и доиграть до конца.
      — Это буду я, — сказал Астор. — И не заставляйте меня применять силу.
      — Да, я сделал тебя моложе и сильнее себя. — Старик вскинул голову и посмотрел прямо в глаза Астору. — Но я человек, и ты не сможешь встать на моей дороге.
      Он стряхнул с себя руки Астора и пошел к стене, стараясь держаться как можно прямее. Астор смотрел ему в спину, не смея двинуться с места, и мысли его путались, стремительно сплетаясь и превращаясь в аморфную массу, и из всей этой массы никак не могла выкристаллизоваться одна, та самая необходимая и единственная, которая дала бы ему право остановить старика. Но Астор всем нутром чувствовал, что такое право у него есть, ускользает только основание, и тут старик, дошедший до последнего ряда деревьев, оглянулся и громко сказал:
      — Прощай, Астор Эламит!
      И Астор вспомнил.
      — Стойте! — закричал он и бросился к старику. — Я не могу отпустить вас вместо себя — у меня есть еще мой Стор.
      Старик удивленно посмотрел на него.
      — Теперь я понимаю, почему я не встретил его здесь, — продолжал Астор. — Ведь это мир людей, а он всего лишь биоробот. Значит, он там, на территории студии, и туда вернусь я, чтобы найти его. Ведь это единственное, что есть у меня.
      — Нет, — сказал старик, — у тебя нет твоего Стора. Он тоже мой, как и детство, которое ты помнишь, как законы физики, которыми ты пользуешься, как необходимость видеть Рику… Он не твой.
      — Правда. Выдумали все это вы. Даже Стора. Повинуясь вам, я разыгрывал Настоящего Писателя и творил живых людей. Но моей была боль за него. Боль принадлежит не тому, кто создает, а тому, кто теряет.
      — Ты знаешь только отголоски той боли, которую выстрадал я, думая о тебе.
      — Ну и черт с ней, если она не моя! Забирайте себе все! Все! Некогда торговаться. Отдаю вам все, что было. Но то, что будет, те несколько минут, которые остались до взрыва, — они мои, потому что если туда пойдете вы — что вы сделаете для Стора?
      — Ничего, — спокойно сказал старик.
      — А я сделаю! Все, что успею. Я найду его…
      — Ты не найдешь его, потому что он попросту не существует. Между ним и тобой та разница, что ты материализованный герой, а он нет. Он живет только на бумаге и в твоем воображении.
      — Так, — медленно проговорил Астор. — Последняя матрешка оказалась пустой. Внутри — ничего. Но как жить в этом мире, как жить в любом мире, если внутри — ничего?
      — Мой мальчик, еще не прошло и часа, как ты стал настоящим человеком. Но все, что ты пережил за это время, уже твое. И все, что будет, когда я уйду, тоже твое. Я оставляю тебе свое имя и свое право пользоваться студней. У тебя еще нет своего Стора. Но ты можешь создать его.
      Астор молчал, потрясенный.
      — Но если ты захочешь спасти этого Стора — своего Стора, — помни: сценические биороботы не могут перейти границу, чтобы выйти в мир людей. Киберкорректоры, проверяющие весь материал, поступающий на студию, просто не пропустят такого приказа. А если по какой-нибудь оплошности и пропустят, то ни один биоробот такого приказа не примет и ему не подчинится. Так уж они запрограммированы.
      — А я? — растерянно проговорил Астор.
      — Вспомни, куда ты шел: ты хотел попасть не в мир людей, а тоже в мир вымышленных героев. Ты должен был встретиться не со своим творцом, а с собственным творением. Если бы текст моей последней передачи проверяли люди, они наверняка поняли бы мою уловку. Но киберов мне удалось провести. Запомни этот единственный выход, я нашел его только потому, что когда-то сам проектировал и создавал зону заграждения студии. Человеку бесполезно переходить эту границу: кибер-наблюдатели не позволят ему встретиться ни с одним биороботом. Запомни этот единственный вариант. А расстроить фокусировку ты сможешь, потому что в тебя вложен весь тот комплекс знаний, которым обладал я, — ведь ты тоже по утрам был просто физиком.
      Астор кивнул.
      — И не торопись. Не комкай. Не чувствуй себя обязанным. Лепи своего Стора только любовью и болью. Это единственные чистые составляющие, все остальное ненастоящее. Не дорожи им только потому, что он твой. Он должен стоить того, чтобы прийти за ним. И когда ты поймешь, что он действительно этого стоит, — ты знаешь, как его спасти.
      Еще некоторое время они стояли молча, просто глядя друг на друга. Потом старик сделал шаг назад и исчез в дымной толще стены.
      Астор ждал. Затаенные шорохи вечернего леса обступали его, и он напрягался изо всех сил, чтобы уловить то, что делается на той стороне. Оттуда не доносилось ни звука. Астор все ждал. Странное воспоминание всплыло как-то подсознательно: а ведь на той стороне лес никогда не шумел… Он качнулся, словно это воспоминание мягко толкнуло его изнутри, и пошел прочь, пошел все быстрее и быстрее, не оглядываясь, потому что место это он запомнил на всю свою человеческую жизнь, чтобы отыскать его сразу и безошибочно, когда наступит время сюда вернуться.

Соната ужа

      Над Щучьим озером стлался зеленый туман.
      С того последнею раза, когда Тарумов был здесь с Анастасией, оно обмелело до неузнаваемости, и лобастые, крытые зеленым плющом валуны, на которые так больно было натыкаться в воде, выползли теперь на берег, но в тумане не сохли — тянулись вдоль самой кромки воды цепью темно-зеленых болотных кочек.
      Тарумов приподнялся, опираясь на руки, и пальцы его заскользили по длинным, словно женские волосы, нитевидным водорослям Дотянуться до глинистой желтовато-непрозрачной воды было нетрудно, но пить почему то не хотелось. Вернее, хотелось, но было необъяснимо противно Смешанный запах грушевой эссенции и рыбьей чешуи — и как это надо было умудриться потравить озеро, чтобы от него тянуло такой пакостью?
      И, кроме всего прочего как он-то сам попал сюда? Ну, летел бы вертолетом, гробанулся — так помнил бы все, что предшествовало падению. И откуда летел. И кто его должен здесь ждать? Анастасия на Темире, и надолго… Нет, ничего не припоминалось Сергей задумчиво наклонил голову и только тут его взгляд остановился на собственных руках. Даже нет, не руках — рукавах.
      На нем был летный комбинезон.
      Обшлага разорваны, на запястьях ни часов, ни биодатчиков. Он машинально потянулся к поясу — инструкции он чтил и в полете никогда не расставайся с легким брезентовым ремнем, на котором были закреплены портативный многощупальцевый манипулятор с одной стороны, а с другой мелкокалиберный десинтор, достаточный, впрочем, для того, чтобы при надобности вырезать заклинившийся титанировый люк.
      Пояса тоже не было.
      Он плохо помнил, что именно должно было лежать в его карманах, но и оттуда исчезло все, кроме двух-трех бумажек. Даже нагрудный знак Почтальона-инспектора сверхдальних секторов, и тот был выдран с мясом. Нетерпимый к любому беспорядку в одежде, Тарумов брезгливо оглядывал себя. Да, кто-то потрудился над ним на славу. Пластмассовые застежки «молнии» внимания не привлекли, но запонки, металлический наконечник фломастера и даже пистоны на шнурках ботинок — все исчезло.
      Это не то чтобы удивляло — это ошеломляло.
      Между тем густой зеленый туман пришел в движение. Он не клубился, не таял, как это бывает при слабом ветре, — он медленно отодвигался единой массой, словно лезвие гигантского бульдозера. Левая кромка озера, оказывается, изгибалась, образуя стоячую гнилую бухточку, и на том ее берегу круто вздымалась не то насыпь, не то стена, покрытая, как и берег, сплошным ворсом влажных водорослей, словно только что поднялась она из этой смрадно-сладковатой воды.
      Туман отступал все дальше, оставляя перед собой замшелые замковые ворота, легко вскинувшийся виадук на почти невесомых опорах, приземистую башню, напоминающую не то старинное сооружение для силосования кормов, не то огромную шахматную туру. И на всем однозначная пелена многовековой заброшенности.
      Ну, теперь ясно Не Щучье это И вообще — не земное озеро. Брякнулся на какую то тарелку, даже не обозначенную в космических регистрах. Автоматы посадили, выбрался он в бессознательном состоянии, движимый даже не человеческим, а каким-то звериным инстинктом самосохранения, и, прежде чем окончательно прийти в себя на этом берегу, побывал и чьих-то руках. Хотя руках — это полбеды. Беда — если в лапах. С обладателями лап не очень-то договоришься.
      Стена тумана стремительно откатывалась все дальше и дальше, обнажая поверхность озера и пустынные берега, и Сергей уже раздумывал, в какую сторону ему податься на розыски своего корабля — должен же где-то поблизости находиться его «почтовый Экспресс»!
      И тут из тумана показалось нечто, озадачившее даже его, повидавшего не одно чудо на тех шести или семи десятках планет, куда заносила его беспокойная должность космического почтаря.
      Прямо из воды вздымалась гладкая зелено-клетчатая колонна, напоминавшая одновременно минарет затопленной мечети и шею доисторического диплодока, тщетно пытающегося дотянуться своей непропорционально маленькой головкой до невидимого? солнца. Колонна действительно венчалась странным сооружением, которое с большой натяжкой можно было бы назвать головой и даже разглядеть глаза, следившие за человеком в рваном комбинезоне с бесстрастным и неусыпным вниманием.
      И с того мига, как Тарумов ощутил реальность этого взгляда, юркие мертвые глаза не упускали его больше ни на час, ни на секунду.
      Кажется, на этой проклятой тарелке царил вечнозеленый день. Мутноватое изжелта-зеленое небо не меняло своего оттенка, хотя с того момента, как он пришел в себя, минуло часов шестнадцать-восемнадцать. Чувство времени у Тарумова было развито очень остро, но если так будет продолжаться, то он потеряет счет дням. С расстоянием дело тоже обстояло неважно — Тарумов шел и шел, с трудом вытягивая ноги из влажных длинноворсных «водорослей», и старался обмануть себя. Не оглядываясь по получасу, но когда он все-таки оборачивался, то оказывалось, что удалился от озера едва-едва километров на пять. Насыпь и башня-тура уже сливались с холмистым берегом, но зрячий минарет отчетливо проступал на глади озера, и ощущение сверлящего взгляда с расстоянием нисколько не сглаживалось.
      Сергей сделал еще один шаг, снова почувствовал под собой зыбкую трясину пружинящих растений, но пугаться уже устал, и поэтому довольно спокойно провалился в зелень выше колена. Хуже всего при такой ходьбе приходилось шнуркам — они рвались уже десяток раз. И каждый раз приходилось ложиться на живот и, разгребая эту, с позволения сказать, траву, выискивать где-то в глубине ботинок. Когда этот периодически повторяющийся процесс осточертел Тарумову до предела, он выбросил шнурки и надрав изумрудных «волос» (порвать их посередине было почти невозможно — резали руку, но с корнем выдирались легко, как и настоящие волосы), он сплел себе новые шнурки. Ну вот усмехнулся Сергей, первая ласточка невольной робинзонады. Хотя вольных робинзонов он как-то припомнить не мог.
      Устал он смертельно. Темные холмы с геометрически правильными дугами не то песчаных обрывов, не то арочных входов в какие-то светящиеся пещеры, до которых он стремился добраться, были все еще далеко. Без отдыха он не дойдет. Надо ткнуться носом в первую же кочку посуше и часок-другой подремать. Кто знает, может быть, после сна в голове что-нибудь и прояснится, и он припомнит хотя бы ту зону Пространства, где приключилось с ним это окаянство.
      Тарумов устроился поудобнее между кочками, зажмурился — уж очень мешал немигающий взор далекого стража и мгновенно заснул, как мог заснуть только космолетчик, побывавший за свою долгую жизнь не в одной передряге.
      Проснулся он оттого, что в бок его толкали — легонько, словно огромный страусиный птенец неуклюже пристраивался к нему под крылышко. Еще не до конца сознавая, где он и что с ним, Сергей инстинктивно отодвинулся, но с другой стороны к нему прижимался еще кто-то небольшой и теплый. Тарумов резко приподнялся и сел, подтянув колени к подбородку, — два черных свернувшихся клубка лениво зашевелились и, не развернувшись, покатились к нему и снова пристроились слева и справа. Пинфины? Откуда?
      Планета, на которой они сейчас находились, даже отдаленно не напоминала красно-лиственные саванны Земли Ван-Джуды. Это он сообразил даже спросонья. Значит, пинфины здесь тоже не по своей воле.
      Или не значит?..
      Пинфины, насколько помнил Сергей по двум пребываниям на Земле Ван-Джуды, были отчаянными сонями и ждать их пробуждения было бы бесполезной тратой времени. К тому же, звуковая речь этих маленьких гуманоидов, добродушных, как дельфины, и неповоротливо-куцеруких, так что издали они казались пингвинами аделями, лежала в области ультразвука, и еще неизвестно, умела ли эта пара пользоваться той примитивной азбукой жестов, которая возникла самопроизвольно в процессе общения их с землянами, гораздо раньше, чем специалисты Земли смогли предложить научно обоснованный вариант общего языка.
      Так что с точки зрения экономии времени разумнее всего было бы взять этих сонь на руки и продолжать свое путешествие к светоносным пещерам. Да, но ведь есть еще и кто-то третий.
      Третий?
      Тарумов невольно поискал глазами среди волнистых зеленых сугробов, но ничего не обнаружил. Тем не менее присутствие этого третьего чужака он чувствовал всей своей кожей.
      Он оттолкнулся от пружинящих кочек и поднялся. Острая резь в затекших ногах — этого еще не хватало. Неужели поранился? Сергей с тревогой осмотрел ноги — да нет, ерунда. Травяные шнурки, сплетенные перед сном, высохли и стиснули ноги, как в знаменитом «испанском сапоге». Надо будет учесть эту предательскую способность тутошнего мха, если придет в голову сплести себе еще и галстук. Заснешь — и придушит за здорово живешь.
      Тарумов ослабил шнурки и выпрямился. Далеко позади тускло посвечивало озеро, из которого торчала не то непомерно вымахавшая камышина, не то вышка для прыжков. Было в этой каланче что-то напряженное, полуживое, полуокостеневшее. Третий чужак. Ну-ну, гляди. За погляд денег не берут, как говорили в те времена, когда на Земле водились деньги. Он нагнулся и бережно поднял два пушистых теплых шара Пинфины не шелохнулись — не то действительно спали, не то притворялись.
      Он шагал еще медленнее, чем до отдыха, оберегая своих непрошеных спутников и стараясь не потерять равновесия. Со стороны, вероятно, он был похож на журавля. Местность слегка подымалась светлые пещеры располагались на склоне, уходящем в неистребимый зеленоватый туман. Справа этот склон образовывал гигантские уступы, правильная кубическая форма которых не оставляла сомнений в их рукотворном происхождении. Дышать стало чуть труднее, хотя по отношению к уровню озера он поднялся едва ли на десять метров. И еще хотелось есть. Зверски.
      Когда Сергей подошел наконец к первой пещере, руки его совершенно онемели. Так Нельзя. Должен был бы подумать о том что в пещере-то может оказаться какая нибудь нечисть. А он, между прочим, безоружен. И пинфины ведут себя странно — летаргия что ли?
      Но пинфины вели себя как нельзя более естественно, он просто забыл о их привычках. Когда Тарумов вплотную подошел к широкой арке, из-под которой струилось ровное золотистое свечение, пассажир, оседлавший его правую руку, мягко развернулся и требовательно протянул крошечную ручку к той пещере, которая виднелась в метрах ста справа. А затем ручка и блестящие лемурьи глаза снова исчезли внутри черного клубка.
      — Что, еще и туда? — возмутился Тарумов, спуская пассажиров на мох. — Бог подаст, как говорили у нас в те времена, когда водились боги. Пошли, пошли ножками!
      Пинфины подняли на него темные печальные личики, и Тарумову невольно припомнилось, что кто-то образно назвал эти существа «обиженными детьми Вселенной». Ван-Джуда и вообще-то была поганой планетой, а для таких крох она и вовсе не годилась. Земляне, едва установив с аборигенами контакт, тут же предложили пинфинам перебраться на соседнюю планету, гораздо более уютную и плодоносную. В распоряжение «обиженных детей» было оставлено несколько разведочных планетолетов, но природный консерватизм не позволял пинфинам сдвинуться с насиженного места. Несколько совместных экспедиций с землянами они предприняли. Но все дальнейшие шаги сводились к многолетней всепланетной говорильне перебираться или не перебираться.
      До чего они договорились, Тарумов не знал, но вот то, что пара пинфинов очутилась здесь, ему очень и очень не понравилось.
      Из этого состояния крайней неудовлетворенности существующим положением его вывел высокий пинфин — даже можно было бы сказать «пинфин-великан», потому что он доставал Сергею до бедра. «Ты всегда носил нас, когда мы были голодны, показал он на своих смуглых, но совершенно человеческих пальчиках. А пещера с едой вон там!»
      Он знал язык жестов — это было прекрасно, но почему у него создалась иллюзия давнего знакомства.
      Я здорово устал, ребятки, проговорил Сергей и тут же, спохватившись, перевел это простейшими средствами пантомимы — и как это ему еще повезло, что он дважды бывал на Ван-Джуде!
      Хорошо, хорошо! — дружно согласились пинфины и резво покатились вперед как успел заметить Тарумов, они сжимали ступню «в кулак», и на этих пушистых подушечках, совершенно не путаясь во мху, передвигались гораздо легче, чем тяжеловесный землянин.
      Тарумов изо всех сил старался не отставать. Кстати, кое-что следовало бы узнать до того, как он сунется в пещеру.
      «Кто еще живет в этой пещере?» старательно проделал он серию жестов, больше всего боясь быть неверно понятым. Но пинфины разом остановились и захлопали глазами, выражая крайнее недоумение Надо сказать, что делали они это действительно с той выразительностью, на какую не было способно ни одно другое существо во Вселенной. Дело в том, что малыши от природы были чрезвычайно дальнозорки и эволюция наградила их, кроме непрозрачных кожистых век, еще тремя роговыми прозрачными, которые при надобности опускались на глаза и служили естественными очками Так что, когда пинфины начинали «хлопать глазами» зрелище было впечатляющим, особенно для новичка. Но Тарумов новичком не был. «Кто там живет?» — повторил он.
      «Ты сам запретил всем жить в пещере с едой.» — гм, он, оказывается, пользовался тут правом вето «Где же живут все?» машинально задал Сергей вопрос, не отдавая себе отчета в том, что он вкладывает в понятие «все».
      «Пинфины живут правее, а выше живут» — жест означал нечто волнообразное, последнее сообщение рождало надежду на то, что они-то и могут оказаться аборигенами, с которыми надо будет договариваться.
      «Под кубической скалой живут… — ручки нарисовали несколько концентрических окружностей: что бы это? — А в травяных шалашах возле темного пика обитают невидящие»
      Много… Слишком много для аборигенов. А если это животный мир? Ужи, кроты. Кто нибудь идеально круглый?..
      Нет Пинфины не поставили бы их в один ряд с собой. Для этого они слишком рассудительны. Те, что живут в этих светящихся пещерах, — не коренные жители этой планеты зеленушки. Это самоочевидно. Тогда кто они? Гуманоиды и просто разумные существа, спасенные во время катастроф с их кораблями?
      Или попросту пленники?
      «Как вы попали сюда?»
      Маленький пинфин не принимавший участия в разговоре, но все время украдкой поглядывавший на Сергея снизу вверх, испуганно шарахнулся в сторону и спрятался за своего товарища.
      «Мы полетели большой корабль. Очень большой. Ваш самый большой корабль. Вы научили нас. Вы послали нас, узнать другой мир. Мы пролетели половину пути. Дальше не помним…»
      Пинфин в отчаянии замахал смуглыми пальчиками исчерпав все известные ему жесты. Но Тарумов уже все понял. Им трудно было решиться на такое путешествие, и в то время, когда он гостил на Ван-Джуде еще было не ясно, поднимутся ли они хотя бы на исследовательскую экспедицию. Им для этого хватали всего — и уровня культуры и знаний, и умственного развития среднего пинфина не говоря уже о таких индивидуумах, как этот горе путешественник. Недоставало им одного жадного инстинктивного стремления к еще не открытому не познанному что всегда отличало людей и поэтому самим людям казалось неотъемлемой чертой всех высших разумных существ.
      Пинфины были робки. Но как видно, не все — эти вот полетели…
      «Сколько же вас было?» — «Семеро. Но двое уже… исчезли»
      Исчезли? Удрали? Погибли? Схематический язык жестов, которым оба владели далеко не в совершенстве делал эти понятия неразличимыми. А ведь от выяснения этих тонкостей могло зависеть очень многое. Ладно. Тонкости на завтра.
      «А где жил живу я?»
      Это ему показали.
      Маленькая, идеально правильная полусфера. Такое не могли сделать лапы — только руки. Порода осадочная, тонкозернистая люминесцирующая. Впрочем люминесценция может быть и наведенной. Не это главное. Главное — охапка сухого мха, по-видимому служившая постелью невероятной плотности циновка (ах да здешний мох высыхая сжимается вдвое), и под этим импровизированным одеялом — перчатки.
      Обыкновенные синтериклоновые перчатки для механических работ, какими Тарумов страсть как не любил пользоваться. Только вот металлические кнопки на крагах выдраны с мясом. Это из синтериклона то! Но в остальном — обычные старые перчатки с некрупной но широкой руки. В них много работали. Здесь? И здесь тоже — рвали проклятый длинноволосый мох. Это видно невооруженным глазом. Тарумов обернулся к своим спутникам, замершим на пороге, и у него невольно вырвалось:
      — А где же… он?
      Недоуменное мелькание прозрачных и непрозрачных век. Тарумов спросил вслух надо было перевести. Надо было показать на пальцах — где мол тот что жил здесь до меня и которого вы из-за своей наивности, а может быть и просто невероятной дальнозоркости отождествляете со мной? Что с ним? Погиб? Исчез? Сбежал?
      Нет. Он был человеком и, значит не мог сбежать оставив их одних. Если был человеком — не мог.
      Тарумов не стал переводить свой вопрос.
      Два грейпфрута — один выдолбленный, с водой, а другой — спелый с сытной мякотью — болтались у него за пазухой и отчаянно мешали. Сергей карабкался по зеленому склону который становился все круче и круче и мысли его были заняты только тем, как экономнее и рациональнее делать каждое движение. От малейшего толчка в голове взрывались снопы обжигающих искр, от слабейшего усилия совсем не фигуральные ежовые рукавицы стискивали ему горло и сердце. Воздуха! Почему так не хватает воздуха?
      Сергей поднялся на какие-нибудь двести метров, и желтое озеро стыло и мертво поблескивает внизу. Каланча выросла еще больше, но все равно отсюда она кажется тоненькой тростинкой, которую совсем нетрудно переломить. Но вот ощущение пристального взгляда нисколько не ослабевает. Или это самовнушение? Не думать об этой гадючьей каланче. Не думать и больше не оборачиваться — на то, чтобы повернуть голову, уходит недопустимо много сил. А они последние. Если он потеряет сознание прежде, чем доберется до перевала, он повторит судьбу своего предшественника исчезнувшего где-то в этих замшелых уступах, за которыми кроется нечто неведомое.
      Надо сделать последнюю остановку. Еще метров пятнадцать до маленькой седловины между двумя вершинами, которые снизу, от озера, казались головами уснувших великанов. А может, и не пятнадцать — здесь Тарумов постоянно ошибался в расстояниях. Да и туман сгущается с каждым пройденным метром, он уже стал почти осязаемым — не туман, а зеленая взвесь, атмосферный планктон. Сергей вжался в пружинящую изумрудную массу, заполнявшую щель между двумя камнями, нашарил за пазухой булькающий «грейпфрут». Достал фломастер и резким ударом пробил дырочку в твердой огненно красной корке.
      Вода в середине плода была удивительной чистоты и тем не менее действовала как тонизирующее питье. Твердый плод, под лиловой коркой которого сытная белковая масса, — на обратный путь. Плоды находят в траве и доставляют на импровизированный склад полюгалы — сомнительно разумные пресмыкающиеся с Земли Кирилла Полюгаева. Сергей никогда не встречался с ними и, естественно, языка их не знал, да и теперь знакомство со всеми обитателями этой замшелой долины отложил до конца своей разведки. Прежде всего выяснить, где они и на каком положении.
      Знакомство и создание единого коллектива — это уже от хорошей жизни. А хорошая жизнь — это если и не избыточная, то хотя бы достаточная информация.
      Сергей выпустил из рук опустевшую кожуру. И она бесшумно покатилась вниз, почти не приминая длинноволосой, никогда не шевелящейся под ветром растительности, которую Сергей так и не решил, как называть, — то ли травой, то ли мхом, то ли водорослями. Она покрывала в этой долине абсолютно все, кроме сухой и светоносной внутренности пещер, и сейчас, карабкаясь по склону, который все круче забирал вверх. Тарумов только удивленно фиксировал — не позволяя себе остановиться и обдумать этот факт, — что поверхность камня под этой зеленью порой хранила следы чьих-то рук; то это были три четыре ступеньки, то идеально гладкая параболическая вогнутость, а то и сидящие рядком, словно древние памятники Абу-Симбела, загадочные фигуры, в которых угадывалось что-то условно-человеческое.
      Но это — потом, а сейчас заглянуть за край исполинской каменной чаши, на дне которой — озерко с мертвоглазым стражем.
      Сергей давно уже не карабкался, а полз, ужом извиваясь в нагромождении тупых глыб Седловина была уже в двух шагах, а за ней неминуемый спуск, и там либо совершенно незнакомый мир, либо такая же колония пленников со всех уголков Вселенной Доползти Заглянуть Черт побери, зачем он выбросил пустой грейпфрут — надо было бы написать записку пинфинам, которые, боязливо поджав человеческие ручки, поджидают его внизу. Но возможность упущена. И потом, знают ли они земную азбуку?
      Надо доползти и надо вернуться.
      Эти два последних шага он полз уже с закрытыми глазами. Пальцы нащупали впереди изломанную кромку, едва прикрытую мхом, — тонкую, не толще черепицы. Он вцепился в нее, попытался шатнуть — нет, прочно.
      Подтянулся. Перевел дыхание и только тогда позволил себе открыть, наконец, глаза.
      Сначала Тарумов ничего не увидел — сгустившийся туман приобрел размеры чаинок, которые мельтешили, толклись в воздухе, странным образом не задевая лица Он помахал перед собою рукой — словно разгонял комаров. Получилось это почти бессознательно. Но «чаинки» разлетелись, и на какой-то миг перед ним открылся сказочный весенний мир, на который Сергей смотрел с высоты птичьего полета.
      Этот миг был так краток, что он успел только воспринять свежее многоцветье не то огней, не то просто ярких и нежных красок, разбросанных по солнечной юной зелени, которая не имела ничего общего с угрюмым подколодным мхом, устилавшим их долину. Еще его поразило изящество почти невесомых арок и змеящихся виадуков — причудливая паутинка рукотворности, наброшенная на этот живой мир ненавязчиво и органично: и как бы подтверждение этому априорно возникшему ощущению жизни там, в дымчатой глубине, Сергей вдруг уловил стремительное движение, и ему показалось, что вдоль поверхности виадука легко и непринужденно, как только может это сделать властелин этого мира, скользит гибкое и прекрасное змееподобное существо…
      В тот же миг плотная, роящаяся завеса сомкнулась перед Сергеем, и теперь он уже чувствовал, как она отталкивает его от края каменной стены, а затылок уже невыносимо жгло, словно тот взгляд с верхушки озерной каланчи приобрел убойную силу смертоносного теплового луча… Внутри тела — в голове и в груди — что-то вспыхнуло, и, захлебываясь бездымным жаром, Сергей в последний момент почувствовал, как тугой ком сконцентрировавшегося зеленого тумана толкает его вниз, обратно, гонит по склону, подталкивая на уступах, уводя от расщелин…
      …Пучок влажной травы осторожно касался его лица, и сразу становилось легче, словно с кожи смывали налипшую тину.
      Сергей приоткрыл один глаз — так и есть, над ним хлопотал давешний пинфин. Выпуклые прозрачные веки, опущенные на глаза, придавали ему профессорский вид.
      — Привет пинфинским мудрецам, — сказал Тарумов, подставляя рот под тонкую струйку воды, которую пинфин выжимал из краснокожего грейпфрута. — Ты и не представляешь себе, как я рад, что я живой…
      Пинфин захлопал веками, и пришлось перевести. В общих чертах.
      Справа и слева что-то зашелестело, заскользило в траве Тарумов вздрогнул, припоминая сказочное видение, открывшееся ему с высоты края каменной чаши, приподнялся — нет, просто полюгалы шли к озеру на водопой. А может, купаться.
      Тарумов с сомнением оглядел себя с ног до головы — весь комбинезон был покрыт тошнотворной зеленоватой ряской, словно Сергей побывал в стоячей лесной канаве.
      «Не окунуться ли и нам?» — предложил он.
      Пинфин радостно закивал и замахал ручками, вызывая из пещеры свою подругу. До озера, хоть дорога и шла книзу, добирались долго — Сергей пока еще не научился беспрепятственно двигаться в этой сухопутной тине, да и последствия путешествия сказывались — если бы не тонизирующая вода, просто не было бы сил. Он шел и раздумывал, стоит ли говорить пинфинам о результатах своей разведки. Подумав, решил стоит. Тот, предыдущий, ничего не сказал, может, никуда и не успел добраться, но если бы успел и передал кому-то, сейчас Тарумову было бы много легче.
      Все еще, раздумывая. Сергей разделся до трусов, отполоскал в тепловатой воде комбинезон, поплавал, если это можно так назвать десять саженок туда, десять обратно. Дальше забираться он не рискнул еще опять шарахнут тепловым лучом в воде не очень-то отдышишься. А пинфины, похоже, плавать и вовсе не умеют пристроились на бережку, пинфиниха своему благоверному спинку моет — набирает воды в горсточку и трет черную кротовую шкурку между лопаток.
      «Вот что, друзья мои, — он присел перед ними на плоский камень скрестив по-турецки ноги, и попросил внимания; впрочем пинфины всегда взирали на него с преувеличенным вниманием и почтением, — я поднялся на самую высокую гору. И заглянул дальше. Так вот дальше — обрыв, дороги нет. Отвесный обрыв, примерно… — он посмотрел на неподвижную озерную каланчу, возле которой беззаботно плескались полюгалы. Примерно десять вот таких колонн. А может, и больше. Это вы должны запомнить, если со мной что-то случится. — Пинфины протестующе замахали ручками, зашевелили губами — говорили между собой, а может быть, и Сергею в минуту волнения совершенно забыв, что он не может их слышать. — Без паники, друзья, без паники. Со мной уже… случалось. Поэтому запомните: наверх, через зеленые горы над пещерами, дороги нет. Бежать надо каким-то другим путем».
      Они недоуменно уставились на него — бежать?
      «Да, другим. Вы еще туда поднялись бы, а вот эти, которые дышат всем телом, словно мыльные пузыри переменного объема…»
      Последнего пинфины не поняли, их занимало совершенно другое зачем бежать? Они трясли ручками — каждым пальчиком в отдельности, и Сергею совсем не к месту подумалось, что с такими гибкими и чуткими пальцами из них вышли бы первоклассные музыканты.
      Пинфины не смели, не хотели, не желали даже думать о бегстве. Здесь они сыты, здоровы…
      Тарумов махнул рукой.
      «Постерегите вещички, — показал он им. — А я прогуляюсь в сторону этой насыпи, — он глянул на верхушку пестроклетчатого минарета, добавляя про себя: если мне это позволят. — Кстати, из вас никто не боится вот этой штуки?»
      «Нет. Она же не живая».
      «Ах, как же вы наивны, братцы вы мои плюшевые. Не живая! И я туда же — чего я там боялся, когда обнаружил, что меня обобрали и ободрали? Лап?»
      Не того боялся. Самое страшное — не руки, не лапы. Манипуляторы.
      Он кромкой воды подошел к насыпи. Крутенько, да и метров пять-шесть, но поверхность под проклятой вездесущей тиной явно неровная — значит, можно забраться. Но отложим.
      Решетка тяжелых ворот была покрыта коротеньким буроватым мхом, осыпавшимся под пальцами. Забавно, первое исключение. А что там сзади?
      Да то же самое, только… Далеко, не разглядеть. Изумрудная дымка скрадывает очертания, но там, на горизонте, — строения весьма причудливых очертаний. Даже, можно сказать, настораживающих. Они сливаются в один массив, но это явно отдельные башни, напоминающие…
      Нет, показалось. И туман сгустился — проступают лишь неясные контуры, пирамида какая-то. Может быть, храмовый комплекс. А может, все-таки…
      Он простоял еще минут пятнадцать, всматриваясь в густеющую на глазах дымку. Нет, надо вернуться к озеру и дожидаться погоды. Похоже, что перед ним опускают занавес, как только он начинает проявлять слишком пристальное внимание к тому, что лежит за пределами отведенной им лужи с прилегающими угодьями.
      Но башню он осмотрит.
      Тяжелая дверь — не то камень, не то строительный пластик подалась на удивление легко. Тарумов боком проскользнул внутрь башни-туры, ошеломленно огляделся.
      Машинный зал. Вернее, распределительный. Трубопроводы баранки штурвалов, двулапые рубильники, глазастые выпуклые индикаторы, у которых по окружностям бегают разноцветные точечки. Поверхность стен разделена на несколько секторов, каждый окрашен в свои цвет. Пожалуй, самый нейтральный цвет здесь сиреневый. На этом секторе два рубильника, два штурвала, пять индикаторных плафонов, но светятся только четыре. Что-то вроде реостата.
      Ну, была не была…
      Он повернул правый штурвал градусов на тридцать. Пошло легко. И тотчас же мигание световых блошек на одном из плафонов замедлилось. Так, а теперь выйти вон (если выпустят) и поглядеть не приключилось ли чего.
      Он вышел беспрепятственно, и тут же до него донеслись пронзительные визгливые звуки, словно кто-то приподнял за хвостики сразу несколько поросят. Ну, так и есть — это полюгалы, которые отменнейшим стилем «дельфин» мчались к берегу и выбрасывались на траву.
      Сергей подошел к прибрежным камням, осторожно потрогал босой ногой воду — ну, конечно, похолодала градусов на десять. Бедные крокодильчики, не схватили бы пневмонию. Он вернулся и поставил штурвал в прежнее положение. Огоньки забегали проворнее.
      До чего же все примитивно! Любое мало-мальски разумное существо может регулировать параметры внешней среды. Хотя может быть, остальные сектора предназначены для чего-то другого. Но раз сюда впускают и отсюда выпускают, то разберемся в этом в следующий раз. Сейчас — общая разведка.
      Он медленно прошел мимо бурой решетки, глянул сквозь переплетенье толстенных брусьев. Смутная громада неведомого сооружения едва угадывалась за туманом. Если бы ему не посчастливилось заметить ее полчаса назад, сейчас он вряд ли обратил бы внимание на это темное расплывчатое пятно.
      Двинуться туда, за насыпь? Решетку не раскачаешь. Таран? Камень на берегу подобрать можно, но уж слишком это привлекает внимание. Подкоп? Под самой решеткой явная каменная кладка, но если расчистить тину обратным концом фломастера — поистине незаменимая вещица, единственное орудие производства! — выскрести землю, набившуюся между камнями… Прекрасно Это просто прекрасно, что они не сцементированы. Надо будет потом расчистить замшелую стену «туры» и поглядеть, как она-то сложена. Похоже, что каменные — или металлопластовые — блоки подгонялись друг к другу с точностью до долей миллиметра, как в земных мегалитах. Да, но вот тут, под воротами, почва осела, расстояние между камнями приличное — ага, зашатался. При желании теперь можно вынуть. А соседний — и того проще. Великолепно, прикроем травушкой муравушкой и оставим до лучших времен.
      Спрашивается только, почему все эти, с позволения сказать, гуманоиды до сих пор сидели тут, сложа свои интеллигентские ручки, и не занимались ничем подобным?
      Он старательно скрыл следы своей деятельности и пошел обратно, к давно уже дожидавшимся пинфинам.
      — Помылись? — он не мог отказать себе в удовольствии иногда сказать что-нибудь вслух. — С легким паром, как говаривали у нас, на Земле, пока еще принято было париться.
      Пинфины смотрели на него грустно-прегрустно и даже не мигали.
      «Вы бывали там, за насыпью?» — спросил он уже на понятном им языке.
      «Нет, страшно».
      — Волков бояться — в лес не ходить, как говорили овцы, когда на Земле мирно сосуществовали те и другие… «А вам не удавалось рассмотреть, что это там, в тумане, за насыпью?»
      «Это корабли, на которых прилетели все, живущие здесь. Там и твой корабль. И наш…»
      Сердце в груди бухнуло оглушительно — ну прямо на весь берег. Корабли. Так вот почему силуэты показались Сергею знакомыми, он только не позволил себе узнать их… И громада транспортно-разведывательного медлительного тяжеловоза из серии, подаренной землянами «обиженному» народу Ван-Джуды, и его собственный стройный почтарь-малыш по сравнению с этим грузовиком.
      А ведь на свой корабль пинфины смогут погрузить всех.
      Он старательно оделся, и от влажного комбинезона озноб прошел по всему телу. Совсем не отдохнул, поспать бы тут, на бережку… Так ведь некогда.
      «Вы не очень проголодались? — пинфины смущенно моргнули. — Тогда подождите меня еще несколько минут!»
      Он долго и старательно рвал траву, жгуче сожалея, что не захватил из пещеры перчаток. Пинфины подкатились на коротеньких своих ножках, ни слова не спрашивая, помогли. Когда набрался порядочный стожок, Тарумов подтащил его к подножию насыпи, по привычке бормоча:
      — Знать бы, где упасть — соломки бы постлать, как говаривали у нас на Земле, когда солома была предметом сельского ширпотреба…
      Пинфины по-прежнему молчали, погладывая на него сочувственно и боязливо.
      — Ну, я пошел.
      Он тщательно ощупал крутой бок насыпи, нашарил выбоинку и ободрал с нее мох. Поставил ногу, поднялся на полметра. Сновав нащупал выбоинку, принялся драть скрипучую зелень. Мертвые глаза тупо и холодно глядели ему в затылок.
      Он поднялся на эту насыпь, выпрямился во весь рост и успел прикинуть на глазок, что до смутно чернеющей громады сбившихся в кучу космических кораблей отсюда по прямой метров триста, не более, как затылок резанула знакомая обжигающая боль и лапа исчерна-зеленого тумана, мгновенно собравшегося в один ком швырнула его назад, на столь заботливо подстеленную им самим травку.
      Пинфины отливали его долго. Сергей очнулся, полежал с полчаса, набираясь сил, чтобы пошевелить руками, и без лишних слов погнал их обратно в пещеры — за обедом и рукавицами. В течение тех нескольких часов, пока они ходили туда и обратно, плел из уже нарванной травы маскировочную циновку.
      Пинфины вернулись усталые, грустные пуще прежнего — пропал один из тех, что не видят. Тарумов не успел как следует познакомиться с этими медлительными, тяжелорукими существами, которые не оправдывали скоропалительного определения, данного пинфинами, — глаз у них и правда не было, зато всей поверхностью лица они воспринимали инфракрасное излучение. Он чувствовал, что с этими ребятами договориться будет нетрудно, но вот времени договариваться не было.
      — Сергей только засопел, выслушав это известие. Наспех сжевал лиловую мякоть, накинул на себя циновку, полез. На верхнем скате насыпи больше героически выпрямляться не стал — вжался в траву, даже зажмурился.
      Его сшибли точно так же — безошибочный и беззлобный удар. Отливали, отмывали. Громадные глаза пинфинов были полны слез. Сергей стиснул зубы, объяснять было нечего — все видели сами. Как только смог двигаться — пополз к решетке. Циновочкой — то прикрылся на всякий случай, так и ковырялся, согнувшись в три погибели, — выскребал один за другим тяжеленные камни из-под решетки, готовя лаз.
      Ему не мешали.
      Он углубил лаз настолько, чтобы в него мог протиснуться самый объемистый обитатель их замшелой долины. Обернулся к пинфинам, помахал им рукой и скользнул во влажную канавку.
      Пять или шесть метров он полз, не веря себе — пропустили! Сердце болталось по всей груди, звеня, захлебываясь восторгом, забрасывая глаза красными ослепительными пятнами…
      Не пропустили.
      Шарахнули липким зеленым комом так, что тело вмазалось в решетку и осело бесчувственной массой.
      Пинфнны вытащили его, похлопотали — безрезультатно. Наверное, он провалялся без сознания около земных суток. Очнулся, захлебываясь неуемной дрожью — от холода и слабости. Переполз на циновку. Кто-то, кажется, полюгалы — тащил его вверх по склону, повизгивал — не то бранился не то между делом шалил.
      В пещере он отоспался, потом взялся за дело — острием фломастера, а кое-где и замочком от «молнии» выцарапал на гладкой стене краткий отчет о своей разведке — на всякий случай, если уж не придется очнуться. Один вопрос не давал ему покоя: зачем в этой колонии человек? А он здесь был всегда, если верить рассказам, которые передавались из уст в уста. Инопланетянам люди казались на одно лицо, и в горестях вынужденного заключения они не отдавали себе отчета в том, что этих самых людей могло быть не двое, а трое, четверо… Исчезал, умирал один — сюда доставляли другого Но поодиночке. Пинфинов, крокодильчиков, инфраков было по нескольку особей, человек один. Но постоянно.
      Какую же роль он здесь играл — няньки? Похоже, потому что двери башни с регуляторами прямо-таки дразнили его своей доступностью. Но если кто-то мог построить эту башню, мог доставить сюда инопланетян со всех концов Вселенной, — на черта ему, такому всемогущему, земной космолетчик на должность необученного посредника-гувернера? На роль вселенских переводчиков лучше подходят пинфины — они тут живо со всеми перезнакомились и отлично договариваются.
      Так зачем же он здесь — крутить колесико, делать водичку в озере то потеплее, то постуденее? Нелогично. Уж если они тут так настропалились бить по затылку тепловым лучом, то проблема дистанционного управления у них решена.
      Так зачем, зачем этим невидимым гадам человек, который к тому же будет постоянно пытаться отсюда удрать?
      Он кусал себе руки, сжатые в кулаки, в бессильной попытке хоть как-то осмыслить происходящее. Для чего здесь вообще все — этот вопрос он себе запретил решать. Даже если и не свихнешься, все равно даром потеряешь время. Нужно четко сформулировать главную проблему и долбить только ее.
      Когда-то, много лет тому назад, когда он получил под свое командование первый корабль, он чуть не погубил всех людей как раз потому, что заметался в определении главного, а потом еще и не мог решиться на отчаянный шаг — сесть на незнакомую планету, оккупированную лемоидами. Тогда положение спас этот славный старик Феврие. Он сказал: я беру командование кораблем на себя. И тогда Сергей успокоился, смог с ясной головой делать свое дело. Вечный дублер, как, оказывается, его уже давно прозвали в Центре управления.
      Первый и последний раз, когда он был командиром, Феврие ничего не сказал ему, но Сергей чувствовал: старик ждет от него, чтобы он сам ушел из космофлота.
      Сергей не ушел. Но не стал и «вечным дублером», постоянным вторым номером. Выход нашелся в виде редкой должности почтальона-инспектора. Маленький кораблик, развозящий срочные грузы по дальним планетам, занятие нехлопотное. Экспедиции снаряжались обстоятельно, и редко случалось так, что на базе забывали погрузить что-то жизненно важное. Но бывало. Тогда и отправлялся почтальон — на маленьком кораблике, в одиночку. Ему не приходилось быть вторым номером — он был единственным членом экипажа. Это и давало ему моральное право на то, чтобы летать, потому что после того злополучного рейса «Щелкунчика» он никогда бы не взял на себя ответственность за других людей.
      А здесь вот он ничего на себя и не брал — само получилось. Сидят тут эти гуманоиды сиднем, колоды лежачие, стоит заговорить о бегстве и сразу, как страусы, головы в песок — Страшно! Им, видите ли, страшно, а ему, уже четырежды битому, не страшно.
      Окрепнув, он пошел вдоль насыпи влево, сделал еще несколько попыток перелезть через нее — результат был однозначным. Били.
      Вернулся к варианту башни, опробовал все рычаги, штурвалы и реостаты. Добился замерзания озера, разрежения воздуха вдвое, по его прихоти можно было бы учинить в долине бурю, потоп, устроить форменную Сахару или напустить аммиачных паров. Разумеется, все эти опыты он проводил с величайшей осторожностью, хорошо помня, как он однажды чуть не поморозил полюгалов, плескавшихся у подножия гадючьей колонны.
      Опыты ему сходили с рук. Но и за массивными стенами, сложенными из настоящих валунов, он чувствовал пристальный немигающий взгляд. Когда дошел до регулятора освещенности, попытался под покровом колодезно-зеленой темноты снова проскользнуть под решеткой — нет, не дали. Только пинфинов перепугал — они рассказывали, что с наступлением темноты над вершинами гор, образующих их долину (Тарумов уже подумывал, не кратер ли), зажглись три полные луны, повергнувшие обитателей пещер в совершенно необъяснимый ужас. Сергей понял, что и с башней он зашел в тупик — да, он мог бы перевернуть, испепелить, затопить зловонным туманом всю их проклятую лохань, но это не решало задачи…
      Иногда ему уже казалось, что и его предшественник, вот так же не найдя способа бежать самому и увести за собой всех, просто не выдержал и…
      Нет. Он вспоминал тоненькие пальчики пинфинов, их испуганные пепельные глаза и понимал — нет. Человек не мог бросить их и уйти. Даже в небытие.
      Потом он предпринял попытку обойти озеро справа и таким образом подобраться к кораблям — ничего не вышло. Километров через шесть берег подымался, сперва исподволь, а потом все круче и круче. Тарумов уже начал прикидывать — а пройдут ли по такому пути одышливые инфраки, как вдруг скала под ногами оборвалась отвесным срезом — дальше пути не было. Стылое озеро неподвижно замерло в щемящей глубине, и только где-то далеко, в дымке нездешнего, легкого теплого тумана угадывался другой берег, шумящий позабытыми здесь деревьями…
      Традиция была соблюдена и на этот раз — зеленый протуберанец, выметнувшийся снизу, отшвырнул его далеко от обрыва.
      Возвращаться пришлось ползком Он скользил по шелковистой, поскрипывающей «тине», и в голова так и лезло видение сказочного гада, властно и стремительно мчащегося над каменным виадуком. Царственный уж, атавистический символ мудрости, доброты и семейного благополучия. Но как связать этот образ с насильственным заточением нескольких десятков гуманоидов в траурно-мрачной чаше исполинского кратера?
      А может быть, виной всему непонимание? Может, их всех просто пригласили в гости и нужно только найти общий язык с хозяевами — хотя бы в лице этого пестроклетчатого обелиска, несомненно, стилизованного изображения змея. Но как обмениваются информацией обитатели здешнего мира — может быть, на гравитационных волнах? Ну а если у них в ходу гамма-кванты или нейтринные пучки? Что тогда? Гостеприимно, ничего не скажешь От таких хозяев надо дуть без оглядки и налаживать дружеские контакты с расстояния в два три парсека.
      Можно, конечно, предположить и совершенно фантастический, архигуманный вариант Допустим, что все обитатели этой долины экс-мертвецы Космическая авария, лобовое столкновение с метеоритом при одновременном выходе из строя локаторов И вот — чудеса инопланетной реанимации, воссоздание организма из единственной заледеневшей клетки Ну, как они воссоздавали скафандр — это уже детали. Главное — сама идея: всегалактическая служба спасения, а эта изумрудная обитель своеобразный санаторий строгого режима, откуда не удерешь до полного восстановления сил… Но все-таки лучше, если мы будем восстанавливать свои силы где-нибудь подальше отсюда. А если версия вселенского гуманизма подтвердится — ну, что же, мы сумеем поблагодарить спасителей… издалека. Но сейчас нужно думать совсем о другом.
      Вот так, невольно залезая во всевозможные нравственные модели этого мира и постоянно гоня от себя эти мысли, все мысли, кроме одной — о способе бегства, Сергей дотащился до пещер.
      Обезумевший от горя пинфин встретил его на пороге: пропала его подруга. Пропала так, как и раньше пропадали здешние обитатели, — была где-то рядом, за спиной, он обернулся — никого нет. Ни всплеска, ни шороха.
      «Может, ушла вниз, к озеру? Уснула по дороге? Небольшое тельце пинфина, свернувшегося в черный плюшевый клубок легко затеряется на холмистом склоне…» — «Нет. Вся небольшая колония пинфинов, полюгалы и «рыбьи пузыри» (а это еще кто?) спустились до самого озера, но ее нет ни на кубических уступах, ни в башне, ни за насыпью, ни в воде полюгалы ныряли».
      Тарумов выпил залпом три полных грейпфрута — живая вода, бодрости сразу прибавляется, как после рюмки старого коньяка, — встряхнулся и бросился обшаривать окрестности пещер. Не может быть, чтобы никакого следа… Не может быть.
      Но ведь было уже. И сколько раз. Значит — может. Значит, они все-таки во власти холоднокровных выползков, к которым гуманоидная логика неприменима. Он искал, но знал уже, что это бессмысленно, потому что маленького кроткого существа с печальными пепельными глазами нет ни на склоне, ни в озере, ни за насыпью…
      За насыпью?!
      Он скатился вниз, к пещере.
      «Ты был за насыпью?» — «Да, но там ничего нет. Там нет пещер. Там нет камней. Искать негде. Там нет даже плодов в траве и полюгалы туда больше не ходят» — «Но когда-то ходили?» — «Когда-то… да». — «Жди меня!»
      Он мчался вниз по склону, как не бегал здесь еще ни разу. Травяные кочки упруго отталкивали его, словно легкие подкидные доски. Проверить, проверить немедленно — неужели запретный барьер снят? Неужели дорога к кораблям открыта?
      Он еще на бегу усмотрел выбокнки расчищенные им в прошлый раз на мохнатом боку насыпи, с разбегу взлетел наверх.
      Как бы не так. Липкий зеленый кулак деловито сшиб его прямо в пожелтелый стожок припасенный давно и так кстати.
      Когда он пришел в себя, не хотелось ни отмываться, ни вообще шевелиться. Кажется, эти царственные нетеплокровные добились своего выколотили из него всю волю всю способность к сопротивлению. У него не было к ним предвзятой атавистической неприязни — отголоска тех незапамятных времен, когда босоногий человек на лесной тропе шарахался от ядовитой твари. В детстве он даже любил возиться с ужами, и они нагуливали себе подкожный жирок на дармовых лягушатах в его великолепном самодельном террариуме. А однажды отец даже взял его (потихоньку от мамы, разумеется) в настоящий серпентарий. В загон их, естественно, не пустили, но через толстые стекла, вмазанные в кладку стен, он досыта насмотрелся на сытых и с виду почти таких же ручных, как и его ужи, щитомордников. А потом ему дали погладить великолепного золотоглазого полоза — кроткое и беспокойное создание, постоянно мятущееся по загону в поисках лазейки. Уникальное свободолюбие этого существа стало для него роковым: он попал в неволю именно благодаря ему и обречен был служить своеобразным индикатором целостности и непроницаемости вольера. Как только эта огромная, почти трехметровая черная змея исчезала из поля зрения серпентологов, надо было немедленно искать и заделывать лазейку. При любой, самой минимальной возможности бежать этот полоз удирал первым. И попадался — следили практически за ним одним, бедолагой…
      За ним одним.
      За ним.
      Створки детского воспоминания медленно закрылись, чтобы дать место горестному осознанию настоящего. Мир мудрых, прекрасных ужей… Шелуха внешних, поверхностных ассоциаций.
      Это он был ужом, золотоглазым змеем-полозом, бессильно бьющимся головой о стены гигантского террариума.
      Это за ним неусыпно следило мертвое око озерного стража — за ним, человеком, самым свободолюбивым существом Вселенной, за уникальным индикатором возможности побега…
      И тогда одновременно с осознанием собственной роли в этом мире перед Тарумовым просто и естественно возник единственный возможный выход.
      — …Старт будет тяжелым, уходить придется на пределе, — он не хотел их пугать и поэтому объяснял вполсилы — старт должен был быть чудовищным, неизвестно еще, все ли выдержат. — Нужно только оторваться от поверхности, а там каких-нибудь тридцать пять — сорок тысяч метров — и в подпространство, вам ведь не требуется искать точное место выхода из него. Где ни вынырнете — все равно ваш сигнал бедствия экстренно ретранслируют на Землю. Висите себе, отдыхайте, помощь сама вас найдет…
      — Нет, — скачали пинфины.
      — Нет, — повторили за ними полюгалы, и «рыбьи пузыри», дышащие всем телом, и инфраки с напряженно-неподвижными зрячими лицами, и зеркальные сосредоточенные близнецы, о самоуглубленном существовании которых Сергей недавно и не подозревал.
      Он кричал на них, он издевался над ними, он готов был побить и связать травяными веревками и таким вот безвольным, покорным косяком гнать их до самого звездолета… Он-то на все был готов, одна беда дойти до звездолета они должны были без него.
      Он продолжал убеждать, он рисовал им на стенах пещеры сказочные картины Земли — горы, облака… Теперь он уже не старался убедить их, он просто ждал.
      И вот не услышал — почувствовал, как снизу, из лабиринта тинных холмов, появился его пинфин.
      «Ты дошел?» — «Да». — «И вошел внутрь?» — «Да». — «Ее нет и там?» — «Нет». Об этом можно было бы и не спрашивать.
      «Ты пробовал запустить двигатели?» — «Да. Но это никому не нужно». — «Это тебе нужно, потому что у тебя один-единственный шанс привести помощь с Земли!» — «Бесполезно…»
      Бесполезно!
      Он сейчас ненавидел их — беззащитных, кротких, слабых.
      Бесполезно!
      Ну, нет, это вам так не сойдет, я научу вас свободу любить, младшие братья по разуму, так вас и так…
      «Переводи. Переводи им всем и поточнее, огонь спустится с гор, и смрад затопит долину. Спасение — там, за насыпью. Перевел? Все поняли? А теперь пошли вниз, к озеру. Под ворота по одному, а дальше, к кораблям, ты поведешь всех один»
      Он двинулся вниз, уже привычно задирая ноги по-журавлиному, чтобы не путаться в осточертевшей тине. Оглянулся — никто так и не пошел за ним Сергей недобро усмехнулся, вытащил из-за пояса перчатки и принялся на ходу драть длинные влажные пучки.
      Он шел медленно, медленнее обычного — плел что-то вроде каната. Пока добрел до башни-туры, сплел изрядно, метра три. Не стало бы сохнуть раньше времени. Торопиться надо.
      Он ускорил шаг, вдоль ворот уже мчался крупными легкими скачками — за бурую замшелую решетку только глянул искоса, но даже не задержал шаг. Влетел в регуляторный зал, все знакомо, опробовано — и слава богу. Это — до отказа, теперь там темнота. Хорошо, стены внутри башни попыхивают колдовским сиреневатым светом. А теперь — канатик. Перекинуть через крестовину этого штурвала и тянуть до крестовины вон того. Дотянулся. И — мертвым узлом.
      Отступил, прикинул — не надо ли еще чего? Хватит. Перебор штука опасная. А эти два эффекта надежно проверены. Не в полную силу, разумеется, — иначе в Пещерах никого бы уже давно не осталось. Но сейчас он увидит, каково это — в полную силу.
      Хоть это удовольствие он получит.
      Он выскочил из башни и начал быстро карабкаться вверх к пещерам. За насыпь он даже не посмотрел — сгустившаяся тьма не позволила бы ему рассмотреть даже смутные силуэты кораблей. Тепло мерцали арочные входы в пещеры, три луны удивленно поднялись из-за вершин, опоясывающих всю долину, и на отвесных гигантских ступенях слабо замерцали полустертые знаки неземного языка. Темнота — это его рук дело.
      А вот сейчас начнет свою работу трава.
      И началось. Он знал, что не пройдет и часа, как травяной канат сжимаясь, начнет поворачивать друг к другу два колеса к которым до сих пор Тарумов едва смел притрагиваться. Да, началось. Кромка гор затеплилась золотистым светом, и пока это было еще не страшно, но полоса огня расширялась, теперь это уже была не тоненькая нить очерчивающая контур края каменной чаши, — теперь это было похоже на огромную огненную змею, устало и мертво распластавшуюся по верхнему краю их долины.
      Но полоса огня все росла, скатываясь вниз, и вместе с ней и опережая ее, вниз устремился удушливый смрад… Апокалипсис да и только. Долго ли будут там медлить младшие братья?
      Они не медлили. Они катились в ужасе вниз, и только по стремительно мелькавшим мимо него теням Тарумов мог определить сколько обитателей спасается бегством. Тридцать… Больше сорока… Больше пятидесяти… Кто именно — этого он определить не мог.
      Не узнал он и своего пинфина.
      Они промчались мимо него повизгивающей, всхлипывающей стайкой, и, отставая от всех, последними мерно прошагали зеркальные близнецы.
      Все. Теперь лучше взять направо, на гигантский, исписанный магическими письменами кубический уступ. Но, словно угадав его желание, огненные ручей отделился от общей полосы огня и, круто направившись вниз, заструился прямо навстречу Сергею по ступеням исполинской лестницы. Сергей отпрянул — он знал, что его ждет, он сам выбрал это, но… не так скоро.
      Он побежал влево, оскальзываясь на влажной траве, падая лицом в пружинистые кочки, задыхаясь, обливаясь потом. Скинул ботинки. Затем содрал с себя комбинезон. Холодный взгляд упирался в него ощутимо до мурашек на левом плече и щеке, и впервые он чувствовал не омерзение и даже не безразличие, а острую, злобную радость. Давай, гляди! Гляди и не оборачивайся, дубина запрограммированная, гляди во все глаза и не отвлекайся, потому что сейчас только это от тебя и требуется!
      Потому что они еще не дошли. Еще не взлетели.
      Так он шел и шел, уводя за собой неотрывный взгляд своего стража, и трава, словно чувствуя приближение огня, как-то разом усохла, перестала путаться и пружинить, и идти было бы совсем легко, если б не удушливая гарь, но идти было уже некуда — перед ним открылся давешний обрыв, и свежий воздух подымался толчкам из глубины, словно там, в темноте, взмахивала крыльями исполинская птица. Настигаемый нестерпимым жаром, он вскинул руки, ловя губами, лицом, грудью эти последние глотки прохладного ветра, и в это мгновение знакомый, такой земной гул стартовой ступени двигателей выметнулся из темноты, и огненные звезды дюз канули вверх, в темно-зеленую сгущенку низкого неба…
      Успели.
      И последнее, что увидел Тарумов в конусах света, отброшенных уходящим кораблем, было стройное тело сказочного змееподобного существа, промелькнувшего над озером в стремительном и естественном полете. Это не было погоней за беглецами. Осеребренный светом удаляющихся звезд, этот змей даже не взял на себя труд проследить за их исчезновением. Он искал не корабль, а крошечную фигурку человека, этого самого вольнолюбивого существа во Вселенной, который должен был бежать отсюда первым, а вместо того предпочел задохнуться в чаду разожженного им же самим пожара. Так почему же он не бежал?
      Почему?
      Медленно, круг за кругом, спускался он к обугленному обрыву и продолжал спрашивать себя, и по-прежнему не находил ответа И змей просто не понял бы этого ответа, если бы он даже и нашелся, ибо логика существ, населяющих террариумы, несовместима с логикой тех, кто эти террариумы создает. Он смотрел вниз, и взгляд его был полон недоумения и разочарования.
      Но если бы Тарумов мог видеть эти глаза, они снова показались бы ему прекрасными и мудрыми…

Планета, которая ничего не может дать

      Здесь, на огромном, чуть мерцающем экране внешней связи, город геанитов выглядел еще более убогим. Особенно эта его часть, расположенная на уступах холма. Тут уже не было стройных, многоколонных храмов и площадей, мощенных лиловатым камнем.
      Здесь располагался рынок, одно из отвратительнейших мест города. Корзины, циновки, циновки, корзины, горы сырых или наполовину приготовленных продуктов питания, все это в пыли, чуть ли не на земле, и все хватается прямо руками; плоды, зелень и рыба перекочевывают в корзины покупателей и нередко — обратно, если какую-либо сторону не устраивает цена или качество; неистовая жестикуляция, изощренная брань и грязь, грязь, грязь…
      Командир брезгливо поморщился. И надо же было тем, кто вышел сегодня из корабля, отправиться именно на рынок! Толпы беспорядочно снующих геанитов заполнили экран, и трудно выделить из них тех двоих, которые похожи на геанитов только внешне. А, вот они…
      Командир подался вперед, пристально разглядывая белую фигурку, неторопливо движущуюся по экрану. Она идет медленнее остальных, ее огибают, иногда подталкивают, и почти каждый, заглянувший ей в лицо, обязательно оглядывается еще раз. Чем же она отличается от геанитских женщин?
      Тот, кто в это утро назначен контролировать, идет следом на расстоянии пятнадцати-двадцати шагов. Его серая просторная одежда, посох — подлинный! — в руках, буйная растительность на лице — все это не привлекает внимания в толпе ему подобных. Девушка порой оглядывается на него, и он медленно наклоняет голову, словно боится оступиться на усыпанной гравием дороге, и это едва заметное движение его головы знак того, что все идет правильно.
      И все же иногда она привлекает внимание, на нее оглядываются.
      Она сама, вероятно, этого не замечает; она входит внутрь рыночной ограды, приподнимает край туники и переступает через корзину с мелкими темно-красными плодами. Навстречу ей семенящими шажками спешит юркий старичок с бородкой, окрашенной ярко-оранжевой краской — вероятно, он до этого стоял под навесом лавки, в которой разменивают монеты. Вот он, согнувшись, заговаривает с девушкой, предлагает ей какие-то украшения… Купить? Нет. Похоже, что украшения предлагаются даром. Вот он берет ее за руку, мягко, но настойчиво тянет за собой. Указывает на крытые носилки. Девушка отказывается знаками, вероятно, не уверена в правильности своего произношения. Напрасно, ведь, инструктируя ее, кибер-коллектор подчеркнул, что в общественных местах, таких, как улицы, рынки, гавань, встречаются нередко приезжие, разговаривающие на разных языках, а не на том, который распространен в городе и его окрестностях.
      Сейчас должен вмешаться контролирующий.
      Да, вот он, притворяясь слепым, наталкивается на них так, что геанит с рыжей бородой отлетает к глинобитной стенке. Пока тот подымается, девушка уже успевает скрыться в проломе ограды.
      И все-таки, что привлекло этого рыжебородого? Почему из всех женщин, снующих по рынку, он выбрал именно ее?
      Одежда ее и облик смоделирован кибер-коллектором после длительного изучения внешнего вида, образа жизни и привычек геанитов. Отработка деталей шла под личным наблюдением Командира, он не обнаружил ни одного просчета. Почему же сейчас каждый встречный оглядывается на нее, а рыжебородый даже пытался задержать?
      Командир нажал клавишу внешней связи:
      — Двадцать седьмая, немедленно вернись на корабль!
      Один из многочисленных КПов, выполненных в виде небольших летающих существ и развешанных почти над всем городом, принял приказ, резко спланировал вниз и пронесся над самой головой Двадцать седьмой. Девушка остановилась, потом круто повернулась и направилась к выходу из города. Через некоторое время она достигнет поросших кустарником гор, где не встретишь уже ни одного геанита, и включит левитр.
      Командир прикрыл глаза, давая себе минутный отдых.
      — Руки, — приказал Командир.
      Девушка подняла ладони, неловко прижимая локти к телу, и замерла, чуть откинув назад голову, словно под тяжестью огромного узла черных, отливающих металлом волос.
      Командир взял ее руки в свои, поднес к глазам, придирчиво осмотрел со всех сторон. Нет, все правильно. И удлиненные ногти, и проступающие сквозь тонкую кожу едва уловимые узоры кровеносных сосудов, и причудливые, словно трещинки на розовом мраморе, морщинки на теплой ладони.
      Все правильно.
      А если что и неверно — разве можно это обнаружить за несколько шагов?
      Командир опустил руки девушки, они упали и бессильно повисли вдоль тела.
      — Пройди три шага.
      Девушка еще выше вскинула голову и сделала три легких скользящих шага.
      — Повернись. В профиль.
      Она повернулась.
      — До стены и обратно, медленным шагом.
      И опять:
      — Теперь — немного быстрее.
      И еще, и еще, и еще:
      — Стой. Иди. Стой. Иди. Медленнее. Быстрее. Вперед. Назад. Постановка головы! — крикнул Командир.
      — Нет, — сказала девушка, — нет.
      — Почему ты уверена?
      — Не знаю. Объяснить не могу, но чувствую, что не это.
      Командир вздохнул, резким движением поднялся из своего кресла и подошел к девушке. Осторожно, чтобы не повредить, они были подлинные, коллекционные — отстегнул бронзовую пряжку на плече девушки и вынул булавку, скреплявшую одежду у пояса. Белая с голубой каймой ткань бесшумно упала на пол. Командир подержал на ладонях бронзовые вещицы, словно взвешивая их, и аккуратно положил на стол. Потом поднял белое покрывало, подошел к пульту внутреннего обслуживания и набрал шифр приказа:
       «Центральное хранилище. Образцы подлинных тканей.»
      Почти сразу же щелкнула дверца стенного горизонтального лифта, и серая лента транспортера вынесла папку с аккуратными квадратами разноцветных тканей. Закрыв дверцу, Командир еще раз внимательно посмотрел на девушку: в одних деревянных сандалиях с причудливым переплетением белых ремешков, она стояла в трех шагах от кресла Командира, по-прежнему чуть-чуть запрокинув голову и полузакрыв глаза. Но сандалии тоже исключались: как и бронзовые украшения, они были настоящие.
      Командир опустился в кресло и открыл папку с образцами.
      Если бы он имел право на усталость, он признался бы себе, что бесконечно устал.
      Неудачи, неудачи, неудачи. От самых больших (ни одна экспедиция под его командованием не дала положительных результатов) до самых мелких, с удивительным постоянством сыплющихся на его голову, — вроде этой, когда Двадцать седьмая, практикантка в первом рейсе, была опознана аборигенами как будто бы без всяких на то оснований.
      Пожалуй, было бы разумнее порекомендовать для Двадцать седьмой какое-нибудь животное, остановился же Сто сороковой на небольшом черном звере, так часто сопровождающем геанитов как в прогулках по городу, так и в более длительных путешествиях. Да, надо было учесть неопытность девушки и посоветовать ей выбрать роль животного — несомненно, это сузило бы для нее сектор и время наблюдений, но главное можно было поручить КПам, смонтированным специально для Ген в виде небольших летающих существ, издающих пронзительные ритмичные звуки. Черные и темно-серые КПы висели, порхали и кружились над городом, забирались под крыши жилищ, прятались в листве деревьев и непрерывно передавали все, что попадало в сектор их обзора, на корабль, где специальный КП-фиксатор вел отдельную пленку для каждого из подвижных трансляторов.
      Командир положил руку на термотумблер фона внутренней связи:
      — Сто сорокового ко мне!
      Лязгая когтями по звонкому покрытию пола, в центральную рубку корабля вошел черный лохматый зверь. Поднимись он на задние лапы, он стал бы ростом не меньше любого геанита. Мерно помахивая хвостом и роняя слюну на сверкающий пол, он подошел к Двадцать седьмой и, глядя на нее, замер рядом с нею.
      И снова молчал Командир, глядя на них; и снова что-то вроде обиды, неясного, смутно пробивающегося ощущения, так редко и неожиданно всплывающего из глубин подсознания, наполнило его; и уже не капитан корабля Собирателей, не командир шестнадцатой по счету экспедиции, а просто Четвертый, просто стареющий логитанин, которому оставалось совсем немного рейсов, мучительно старался подавить в себе это непрошеное ощущение, горечью своей уходящее в прошлое и беспокойством в будущее, и не мог.
       «Собиратель, составивший точное описание исследованной планеты, может считать свой долг выполненным»— так говорил Закон Собирателей.
      Покинув планету, все рядовые члены экспедиции забудут о ней. Командир должен составить отчет и сделать предварительные выводы о том, что эта планета может дать для Великой Логитании. Если все это он сделал точно и безукоризненно, аргументировал свои выводы, он сделал все, что от него требовалось. Отчет его поступит на рассмотрение Высшего комитета по инопланетным цивилизациям, и никто, кроме тех, кто был рядом с ним, не будет знать, чего же они добились.
      Так было всегда. Но никогда раньше не становилось так мучительно горько.
      Командир старательно прогнал эти мысли, когда убедился, что его по-прежнему волнуют только судьбы экспедиции, обернулся к Сто сороковому и Двадцать седьмой. Две странные, никогда не виданные в Логитании фигуры замерли перед Командиром: обнаженная геанитянка с чуть запрокинутой головой и черный угрюмый зверь. Командир смотрел не на каждого из них в отдельности, а как-то на обоих сразу и снова не мог понять, почему же это ощущение горечи возникло именно сейчас? Может быть, просто потому, что им, этим двоим, еще летать и летать?..
      — Сто сороковой, — сказал он, снова гоня от себя непрошеные мысли, — вы готовы к выходу?
      Сто сороковой мотнул головой, издал какой-то неопределенный звук и нервно сжал переднюю лапу в комок; выбранный им образ прятал его в геанитском городе, на корабле же ему чрезвычайно трудно было принимать пищу и разговаривать. Но вхождение в образ отнимало слишком много времени и сил, чтобы позволять себе роскошь демаскироваться, возвращаясь на корабль.
      — Готов хоть сейчас! — хрипло вырвалось из его пасти.
      — Пойдете завтра контролирующим. Выход из корабля только в ночное время. Применение левитра и оружия в зоне, доступной наблюдению геанитов, по-прежнему запрещено. Все.
      Девушка повернулась и пошла к выходу, деревянные подошвы ее сандалий чуть слышно постукивали по звонкому металлическому полу. Почему она так легко идет? Поступь настоящих геанитянок тяжелее. Она чем-то почти неуловимым отличается от всех настоящих геанитянок, хотя кибер-коллектор и создал образ на основе нескольких сотен снимков. Но ни Четвертый, ни Девяносто третий, ни Сто сороковой не могут отличить ее от прочих девушек Геи.
      Геаниты делают это с первого взгляда.
      Командир отвернулся. Мягко стукнула дверь, и снова он был один на один со своими мыслями, и снова эти мысли уносили его к далекой родине, далеко от Геи, планеты, которая ничего не сможет дать для Великой Логитании.
      …Ге-а — это как желтый пушистый комок, застревающий в горле, когда всего дыхания не хватает на то, чтобы вытолкнуть его и оторвать от губ; это отчаяние непроизносимости, неподчиненности простейшего из чужих слов; ночные звезды, вечно падающие вниз; это прозрачное зарево весенних садов и предутреннее цветение неба, бесконечно отраженных друг в друге; это гортанный вскрик, рожденный эхом ущелья и подхваченный вереницей вспугнутых птиц, уносящихся на север, — Ге-а… Ге-а…
      Это половодье ощущений и поток диковинных слов, слишком мягких и гибких для жесткого языка логитан — таких, как цепенящее отчаянье,и это странное, пришедшее совсем недавно — сегодня вечером — останавливающее дыхание и приводящее к желанию исчезнуть, еще не испытанное до конца страх
      Страх родился сегодня, и первый крик его прозвучал сегодня, когда топот четырех солдат мерно нарастал за спиной; страх возник извне, где-то очень далеко и одновременно — повсюду, словно на линии горизонта, стремительно сомкнулся над головой, как купол защитного силового поля; но только поле это не защищало, а, наоборот, замораживало мысли, останавливало бег крови; хотелось сделать что-то непонятное, в высшей степени нелогичное закричать, упасть на землю… Но вместо этого вспоминалось само слово, и пустота его звучания разом уничтожила и только что возникшее ощущение, и хаос мыслей, и осталось лишь бесконечное удивление, как же это так вышло, что она, Двадцать седьмая, существо, подчиненное строгим законам внутреннего мира логитан, вдруг позволила себе опуститься до уровня геанитов, этих полуживотных, поведением которых управляет не разум, а наследственные инстинкты?!
      Страх, повторяла она себе; животный страх, завещанный инстинктом самосохранения; страх перед этим топотом, перед лязгом металла, перед свистящим дыханием захлебывающихся влажным ночным воздухом геанитов — вот что гнало ее сейчас по извилистой, исполосованной тенями дороге. Страх гнал ее, и она не была в эти минуты ни Собирателем, ни просто логитанкой. Она была маленькой напуганной девчонкой Геи.
      И когда она поняла это, она остановилась.
      Те четверо, что преследовали ее, не могли задержать свой бег так же внезапно, как сделала это она; они пробежали еще несколько шагов и, оскальзываясь на глинистом склоне и приседая, наконец остановились. Всего несколько шагов отделяло их от Двадцать седьмой, но они по-прежнему стояли, задыхаясь от неистового бега, и жадно заглатывали воздух, и никто из них почему-то не торопился сделать эти несколько шагов.
      Двадцать седьмая стояла, обернувшись к своим преследователям и не шевелясь; в неподвижности ее было что-то нечеловеческое — действительно, вот так, не дрогнув ни единым мускулом, замерев в какой-нибудь причудливой, порой страшно неудобной с точки зрения людей позе — так стоять могли только логитане, но Двадцать седьмая была слишком неопытна, чтобы самой заметить свой промах. Поэтому она спокойно глядела на своих преследователей, не в силах понять, что же гнало их следом за ней и почему сейчас они несмело переминаются с ноги на ногу, когда достаточно сделать три прыжка и они будут совсем рядом.
      Девушка смотрела на солдат, и страха уже не было и в помине. Было даже немножечко жалко: ушло острое, впервые испытанное и вряд ли способное повториться ощущение. Доложить о нем Командиру? Это входит в обязанности Собирателя. Но докладывают об ощущениях, возникающих у них, логитан, а сейчас она была не логитанкой… Но что же делать с этими? Они стоят. Они дышат. У геанитов видно, как они дышат. Обычно у них только приподнимается верхняя часть торса и чуть приоткрываются губы, но сейчас, у этих, дышит все тело — воздух с хрипом и бульканьем вырывается из горла, стремительно взбухает грудь; свистящий глоток, четыре глотка — и тело бессильно опадает, словно мускулы соскальзывают со скелета, и снова этот мучительный выдох. Но ведь это воины, ведь это геаниты, специально тренированные, выносливые», как вьючные животные. Может быть, она неправильно поступила, что бежала так быстро?
      Она с досадой вспомнила о сопровождающем. Сто сороковой, огромный черный зверь… она разминулась с ним после выхода из харчевни. Туда он не мог зайти и остался ждать ее на едва освещенной улице, но четыре солдата затеяли драку, а потом летели осколки белого камня, и комья земли, и кости, выуженные из так некстати случившейся поблизости помойки, и вот получилось, что эти четверо увидели девушку и побежали следом за ней, они гнали ее по темным закоулкам и дальше за город, к морю, но Сто сорокового рядом не было.
      И вот эти четверо стоят перед ней, и никак было не понять — зачем же они догоняли ее, если сейчас они явно не испытывают желания приблизиться.
      Вероятно, надо было что-то сказать им; может быть, снова повернуться и бежать. Но так стоять и смотреть друг на друга было просто невозможно. Глупо в конце концов. Или, не найдя лучшего выхода, включить левитр и подняться вверх?
      И вдруг она увидела, что выражение лиц этих четверых постепенно меняется. Сначала — какое-то ожидание: вот сейчас переведем дыхание, соберемся с силами, тогда… Но затем следовала растерянность, за ней недоумение, потом — страх. Тот самый страх, который она сама только что ощущала. Чего они-то боялись? Она стоит на открытом месте, лицо ее — лицо обыкновенной молодой геанитянки, ярко освещено луной, она не двигается. Чего же они боятся?
      И тут издалека донеслось легкое цоканье когтей по каменистой дорожке; геаниты, конечно, еще не слышали ничего и ничего не увидели бы, даже если бы обернулись, но Двадцать седьмая уже поняла: это сопровождающий, и наконец-то это глупое, непонятное происшествие придет к концу. Геаниты разом обернулись, но было поздно: зверь одним прыжком перемахнул через них и, упав к ногам девушки, мгновенно замер, словно изваянный из блестящего черного камня. Девушка по-прежнему не шелохнулась.
      Некоторое время геаниты еще стояли, затем кто-то из них испустил вопль, и все четверо, рухнув на землю, затряслись, и зубы их клацали, но явственно все же доносилось никогда еще не слышанное и непонятное логитанам слово: «Геката». Затем эта дрожь прекратилась, и стало ясно, что геаниты, не подымая головы, отползают в сторону ближайшей рощи.
      Темное облако закрыло луну, и в наступившей темноте послышался дружный топот: недавние преследователи спасались бегством. Луна выползла нехотя, и тогда двое, оставшиеся на пологом холме, пошевелились. Девушка опустила голову и посмотрела на собаку — ну вот, все и уладилось, никакого нарушения инструкций, можно лететь докладывать Командиру. Зверь тоже поднял голову и весь как-то гадливо передернулся, отчего его шерсть встала дыбом и перестала блестеть, — ну да, все уладилось, но сколько было сделано глупостей, и придется докладывать об этом.
      Девушка повернулась и медленно пошла вниз. Она доложит Четвертому обо всем, что произошло. Но того, что она чувствовала, когда за ее спиной грохотали медные доспехи солдат, об этом она не скажет. Это не будет названо и не произнесено вслух, и это навсегда останется с ней. Плохо это было или хорошо — все равно. Но это было ощущение, недоступное логитанам, и незачем логитанам знать о нем. Это кусочек сказочного мира Геи, который она никому не отдаст.
      Она вернулась к кораблю и подробно доложила обо всем, что видел и понял ее сопровождающий. Но страх она оставила себе.
      Командир слушал ее, опустив голову. Как он устал от этой нелепой, суматошной Геи!
      Сейчас бы тревогу… Общую тревогу с авральным стартом, чтобы бросить на этой проклятой Гее всю аппаратуру, и — вверх, пробиться сквозь это глупое голубое сияние и очутиться наконец у себя, в черном покое межзвездной пустоты… У себя. Хорошо сказано — у себя. Удивительно точно сказано. Хотя — несколько преждевременно.
      В белоснежных Пантеонах Великой Логитании множество одинаковых могил. Но все это — могилы обыкновенных логитан. Собирателей, этой высшей касты населения Логитании, нет среди них. Даже если Собиратель случайно умрет на своей планете, его тело запаивают в сверкающую капсулу и отправляют в пространство: вдали от рейсовых трасс логитанских кораблей.
      Вот откуда появилась у Четвертого когда-то саркастическое, потом горькое, а теперь — безразличное: «У себя».
      Но «к себе» — нельзя.
      Есть закон, и есть устав, и они предписывают строго определенное время пребывания на планете. Гея — это планета, которая ничего не может дать, но и тут необходимо провести ряд исследований, использовать остановку для подготовки молодых Собирателей, загрузить экспонаты, подтверждающие бесполезность планеты, и только тогда улететь, предварительно уничтожив свои следы. Подготовка молодых Собирателей… Закон и устав. Устав и закон.
      Завтра последняя попытка выхода в город. Контролирующим идет Девяносто третий.
      Командир потребовал к себе только Двадцать седьмую, и Сто сороковой, воспользовавшись этим, остался снаружи: ему все время казалось, что он со своими когтистыми лапами и свалявшейся шерстью оскверняет внутреннюю белизну корабля.
      Сто сороковой с ненавистью мотнул головой, словно отгоняя докучливое насекомое. Днем они приставали к нему нещадно; сейчас уже была ночь, они все куда-то прятались, но вот от мыслей, назойливых и однообразных, покоя не было.
      Все они делают не то. Девчонка никогда не станет настоящим Собирателем. Она слишком пристально разглядывает весь этот мерзостный, беспорядочный мир, ее тянет в лабиринт вонючих закоулков этого грязного поселения; в ней нет и никогда не будет священной ненависти ко всему, что не есть Великая Логитания, и священной жадности к тому, что может быть полезным для нее. А старик? А сам Командир? Разве все они, вместе взятые, могут сравниться с ним в той безграничной, слепой преданности своей далекой родине, которая переполняла его в бесконечных странствиях?
      Сто сороковой поднял длинную морду и издал протяжный, томительный звук. Звук этот родился сам собой, он ничего не означал ни на языке геанитов, ни на языке логитан. Но он шел от сердца, этот звук: его собственное или принадлежащее тому черному неприкаянному зверю, чей образ он принял?
      Много подобных себе зверей встречал он на улочках и площадях этого города; они отличались друг от друга окраской и размером, голосом и повадками. Но спустя некоторое время Сто сороковой понял, что есть нечто главное, что разделяет этих зверей на два совершенно различных лагеря; одни были бездомны, другие принадлежали какому-нибудь геаниту.
      И сейчас, глядя на сверкающий корпус корабля. Сто сороковой отчетливо почувствовал, как далекого хозяин, огромный, властно зовущий к себе; и залитая лунным светом громада корабля была лишь мизерной крупицей, ничтожной составляющей этого далекого хозяина, и, исполненный неожиданной жалости к самому себе от того, что так мало ему дано от вожделенного счастья услужить, он снова завыл и пополз на брюхе к кораблю, слезливо подергивая белесыми веками.
      На следующее утро Девяносто третий проснулся в отличном расположении духа, потому что ему предстоял последний выход из корабля на этой милой, безалаберной планете.
      Девяносто третий был стар и мудр. Образ, выбранный им, был для него традиционен: он всегда принимал вид престарелого немощного аборигена, разумеется, если на той планете, куда опускался их корабль, вообще были аборигены и их облик поддавался копированию. Он прекрасно знал, что его считают одним из лучших Собирателей всей Логитании, и тихонечко посмеивался над этим. Впрочем, тихонечко посмеивался он решительно над всем, а особенно над своими спутниками. Ему был смешон и сам Командир с вечной скрупулезной придирчивостью к себе и другим, поставивший себе целью быть идеальным Собирателем, и пытающийся достичь этого при помощи рабского подчинения каждому параграфу Закона Собирателей; ему был смешон Сто сороковой с его фанатичной преданностью Великой Логитанин — мифической родине, видеть которую им удается лишь в качестве награды за особые заслуги; беззлобным смех вызывала у него и эта малышка Двадцать седьмая с ее тихими восторгами по поводу первой же увиденной ею планеты. Потом будет вторая планета, третья, восторги сменятся отупением и затем, возможно, даже ожесточением, совсем, как у Сто сорокового. Это будет гипертрофированное ощущение собственной временности, случайности и необязательности, неминуемо растущее… Планеты и перелеты, перелеты и планеты, жалкие крохи знаний, которые они украдкой, не давая ничего взамен, возьмут во славу Великой Логитании.
      Бедная малышка, думал он, шаркающими шагами продвигаясь за ней по узкой каменистой улочке, благоухавшей лужицами помоев, выплеснутых расторопными хозяйками из-за глухих глинобитных заборов. Бедная малышка, она приходит в восторг при виде четких колоннад удивительно пропорциональных храмов и безукоризненной симметрии белесых, словно покрытых слоем напыленного металла, узеньких листьев высоких полупрозрачных деревьев и емкой размещенности маленьких темно-синих плодов в тяжелой, геометрически совершенной кисти. Как же много вас, бедных малышей, до конца жизни не умеющих понять, что выход один: лгать и предавать. Лгать товарищам своим и предавать дело свое.
      Только сам Девяносто третий знал, до какой же степени и как давно он перестал быть Собирателем. Прилетая на новую планету, он благодаря своему богатому опыту и врожденной интуиции мгновенно сливался с жизнью ее обитателей и безошибочно определял, в чем заключается нехитрое счастье обыкновенного аборигена. Он не искал утонченных наслаждений, нет, он последовательно испытывал все незамысловатые, обыденные радости, доступные тому существу, чей образ он принял.
      Так, на третьей планете Ремазанги он ловил запретных голубых пауков и, жмурясь, давил их у себя на животе, отчего они испускали несказанный аромат, погружавший его на три малых ремазангских цикла в состояние блаженной прострации; на единственной планетке солнца Нии-Наа, отощавшей под бременем неумолимо растущего числа полудиких существ, рождавшихся по восемь и по десять сразу, он ползал из пещеры в пещеру, оставляя за собой липкий след собственной слюны — искал желтоглазых младенцев, а найдя, выхватывал и торжествующим воем сзывал на расправу всю стаю; на Зеленой Горе, откуда они бежали, потеряв половину экипажа, он сумел преступить четыре из шести Заветов Ограждения и даже совокупился с белой птицемышью Шеелой, что вообще не лезло ни в какие законы.
      Правда, это уже выходило за рамки обыденных радостей среднего типичного аборигена, но Девяносто третий сделал для себя исключение, пока он находился на чужой планете. На корабле он был уже логитанином, а логитане, как правило, вообще не допускали исключений: это было не в их натуре. Четкие, непреложные законы — вот к чему с пеленок приучался каждый логитанин. А исключения только развращают ум и будят воображение.
      Девяносто третий ничего не боялся. Вместе с чужим образом он получал и чужие инстинкты, зову которых он отдавался без колебания и даже несколько демонстративно. Он знал, что за каждым его движением следят многочисленные КПы, развешанные над всем районом действий Собирателей, и не пытался утаить хоть какую-нибудь малость. Он последовательно проходил все стадии наслаждений, и приборы корабля послушно фиксировали все особенности скотского его состояния. Не было ни малейшего сомнения, что, поведи он так себя впервые, остолбеневший от, ужаса и отвращения Командир тут же исключил бы его из списков Собирателей и физически уничтожил, но весь секрет Девяносто третьего заключался в том, что он последовательно приучал Командира смотреть на любое его похождение как на акт самоотверженного служения Великой Логитании. Обессиленный и исполненный демонстративного отвращения к самому себе, он представал перед Командиром и, не скрывая ни йоты того, что могли наблюдать КПы, с предельной образностью обрисовывал внутренний мир аборигена, который по сравнению с жителем Великой Логитании неизменно оказывался тупым и похотливым животным, развращенным наличием второй сигнальной системы. С жертвенной неумолимостью, чеканя каждое слово, он припоминал из пережитого все самое постыдное как с точки зрения аборигена, так и с точки зрения логитанина. Полученный таким образом эталон аборигена был убедителен.
      Сам же Девяносто третий приобрел незыблемую репутацию опытнейшего специалиста по психологии разумных существ на других планетах. Надо сказать, что сохранение этой репутации давалось ему без особых затруднений.
      Вот и сейчас он широким размеренным шагом следовал за Двадцать седьмой; острые колени при каждом шаге так явственно обозначались под старым хитоном, что казалось, вот-вот прорвут его; козлиная бородка ритмично вздергивалась кверху. Улочка, по которой они подымались, огибала крутой холм, осколки лиловатого камня скатывались с него под ноги идущим. С поперечных улиц, сбегавших в низину, тянуло утренней свежестью — холодом, смешанным с запахом только что пойманной рыбы и больших полосатых плодов, растущих прямо на земле. Лучи только что поднявшегося светила, именуемого здесь Гелиосом, почти не грели, но унылые глиняные заборы, расписанные фантастическими пятнами самого различного происхождения, вдруг окрасились в нежный золотисто-розовый цвет. Пока он не достиг еще своей цели, утренний Гелиос будет устилать его путь лепестками изжелта-алых роз…
      Старик зацокал языком. Путь его лежал в кабак.
      Этот полутемный сарай открывался с восходом, а скорее всего вообще не закрывался. С дощатых столов, казалось, никогда не прибирали, и засыпающие на ходу девки, возвращающиеся с нижних улиц, прежде чем зайти в свой чулан, шарили ладонями по столу — отыскивали недоеденные куски.
      Старик выбрал себе место у самой двери так, чтобы можно было видеть и утоптанную площадку перед самой харчевней, и узкие улочки, уходящие к морю. До сих пор он сопровождал Двадцать седьмую на расстоянии нескольких шагов; пора наконец ей привыкать действовать самостоятельно. Правда, он будет поблизости, всегда готовый прийти на помощь, — ведь каждый раз, когда она выходит в город, геаниты ей буквально прохода не дают, что постоянно ставит в тупик их Командира, этого… старик старательно перебрал наиболее подходящие слова на языке геанитов… этого кретина.
      Девяносто третий некоторое время следил за тем, как девушка, придерживая руками край одежды, чтобы не разлеталась на ветру, подымается по склону холма; затем он вынул из холщовой котомки простую глиняную чашу и поставил перед собой. Потом он постучал костяшками пальцев по столу и вытянул шею, выглядывая из-за двери — Двадцать седьмую еще было видно, а коренастый раб, цепко перебирающий босыми ногами по каменистому склону, видно, сокращал себе дорогу к морю, где слышался дребезжащий сигнал рыбачьего колокола, зовущего первых покупателей, — уже хищно и торопливо оглядывался на нее, как это будут делать все геаниты, которых она повстречает на своем пути. Девяносто третий забрал в кулак жиденькую бороденку, сузил глаза — он-то понимал, почему так происходит. Даже нет, не понимал, а просто его самого тянуло к ней, и это был зов инстинкта, неведомого логитанину.
      Все шло так, как и должно было идти, и старик снова постучал по мокрым доскам стола.
      Хозяйка, появившись в дверях, заслонила собой свет — окон в харчевне не было, лампы притушены. Старик разжал кулак — к жухлой коричневой коже приклеилась блестка мелкой монеты. Хозяйка подалась вперед и выхватила монету — у нее не было ни малейшего сомнения, что нищий старик ее где-то украл; деньги мгновенно обратились в миску вчерашней рыбы и глоток светлого вина, отдающего прелой травой. Старик выпил, и снова ухватился за бороденку — плохое было вино. Никудышное. И снова нетерпеливый стук по столу, и снова — монета — уже крупнее, весомее — исчезает в складках одежды хозяйки, вдруг приобретшей необыкновенную легкость движений. И снова вино. И снова монета. И снова вино.
      Монеты, конечно, украдены накануне ночью (подделка отняла бы недопустимо много времени); в глазах Командира — акт необыкновенной храбрости во имя чистоты эксперимента и во славу Великой Логитании, а для старика — единственное счастье нищего геанита, получившего кучу денег без затраты особого труда.
      Сегодня эти деньги он тратит.
      Тоже счастье.
      Он медленно тянул чашу за чашей, постепенно пьянея: пространство свертывалось вокруг миски с жареной рыбой, замыкая старика с серьгой в приглушенно гудящий кокон опьянения. Голова его опускалась все ниже и ниже, и когда Двадцать седьмая стремительно, словно спасаясь от невидимой погони, пробежала мимо харчевни, возвращаясь к кораблю, он этого даже не заметил.
      Дверь каюты стукнула, и Двадцать седьмая обернулась — на пороге стоял Командир.
      — Когда ты вернулась?
      Двадцать седьмая не ответила. Командир невольно нахмурился: ненужный был вопрос. Естественно, что ему, как никому другому, известно, в какой момент она покинула корабль и когда она вернулась обратно. Но не это было главное.
      Двадцать седьмая сменила одежду.
      На ней была точно такая туника, что и утром, и такие же сандалии, но теперь все это было ослепительно белое. И не только одежда. Как он этого сразу не заметил? Совсем белые губы, кожа, ресницы. Неестественная, неживая белизна — не матовая, а искристая и ломкая на вид, словно Двадцать седьмая выточена из глыбы льда. На безжизненной маске лица — черные искры зрачков, то расширяющихся, то сужающихся — живых.
      — Для чего ты сменила образ?
      Командир еще раз посмотрел на Двадцать седьмую и понял, что она просто не собирается ему отвечать.
      — Вчера вечером ты бежала от четырех геанитов и не смогла ответить, почему. Сегодня утром ты вернулась, вообще не выполнив задания, и тоже не можешь ответить, почему. Днем ты изготовила эту одежду, хотя могла довольствоваться экспедиционной формой Собирателей, — он указал на свой костюм. — Почему?
      Девушка не шелохнулась. Даже зрачки — и те больше не жили. Командир повернулся, несколько раз обошел маленькую каюту, касаясь плечом стены. Ритмичные движения должны помогать процессу мышления. Что же он должен делать сейчас с этой Двадцать седьмой? Он попытался вспомнить устав. «Планета, которая ничего не может дать для Великой Логитании, должна быть использована для тренировки молодых Собирателей». Больше ничего не припоминалось. Но для тренировки требовалась максимальная активность всего организма, а Двадцать седьмая находится в каком-то шоковом состоянии. Значит, ее надо вывести из этого состояния.
      — Эта Гея, — сказал он, — на которую ты смотришь более внимательно и заинтересованно, чем требует от тебя твой долг Собирателя, эта Гея ничего не может дать Великой Логитании.
      Девушка вскинула подбородок и посмотрела прямо на Командира, и взгляд этот удивительно легко проходил сквозь него, так что ему даже захотелось обернуться и посмотреть, что же это она через него рассматривает.
      Потом ему стало не по себе.
      Ни исполненное достоинства лицемерие козлобородого Девяносто третьего, ни всеобъемлющая и неиссякаемая ненависть Сто сорокового никогда не приводили его в смущение. А сейчас, под прямым взглядом этих глаз, и даже не глаз, а одних зрачков, он запнулся и впервые не поверил себе: то, что он собирался сказать, было логично, было мудро, было необходимо. Но это была ложь.
      Командир отвернулся. Бред какой-то. Он все обдумал, мысли его стройны и даже не лишены некоторого изящества. Все правильно. Он должен говорить, он должен уничтожить Гею в душе этой упрямой девчонки, пока логитане еще здесь.
      Иначе она унесет Гею в себе и не сможет забыть ее, отправляясь к другой звездной системе. Закон и устав гласят, что Собиратель должен собирать, но не запоминать. Когда корабль покидает чужую планету, то все сведения о ней должны храниться в пленках КП-записей и контейнерах для образцов материальной культуры. Разум же Собирателей должен быть чист от воспоминаний об оставленной планете и готов к работе на новой, где согласно теории вероятностей и по данным бесчисленных рейсов логитанских кораблей Собирателей ждут совершенно иные условия, иные формы жизни и слишком непохожие друг на друга цивилизации. Хотя чаще всего последних нет вообще.
      Командир снова пошел вдоль стены, обстоятельно обдумывая фразу, и вдруг, даже не оборачиваясь, он совершенно неожиданно для себя тихо проговорил:
      — А ведь когда-то Логитания была такой же, как Гея…
      Трудно представить себе, насколько кощунственной была эта фраза сравнить Великую Логитанию — пусть даже в прошлом — с диким миром невежественных геанитов!
      — Впрочем, нет, такой она уже не успела быть. То, что мы наблюдаем на Гее, — это не низшая ступень цивилизации, а преждевременное ее угасание. Логитанию успели спасти. Здесь, на Гее, власть рассредоточена и поэтому слишком слаба для того, чтобы всецело подчинить себе экономическую и политическую жизнь планеты. Чем же обусловлена неизбежность гибели цивилизации на Гее? — задумчиво продолжал он.
      Кибер-информаторы, разосланные в облет планеты по многочисленным орбитам, подтверждают, что уровень развития человеческих племен чрезвычайно различен.
      Но мало того, что каждый очаг цивилизации имеет свое собственное управление, это управление подразделено на ряд секторов — тут и государственная власть, и военная, и религиозная, и система шпионажа одного сектора за другим. Что же ожидает их?
      Едва к власти приходит более или менее активный индивидуум, он бросается расширять свои владения за счет соседей, совершенно не отдавая себе отчета в том, можно ли будет удержать в повиновении завоеванное.
      Итак, вождь, царь, реже верховный жрец — начинает войну и делает это в своих собственных интересах. Это логично, но, возвращаясь к трофеям, он делит их между собой, государственной казной, которой он не всегда может свободно распорядиться, жреческой кастой и огромным числом знати, то есть совершенно нелогично усиливает те слои, подчинению которых от отдает большую часть своих сил.
      Основные массы войск в случае успеха также недопустимо обогащаются, что приводит к их развращению, разложению, потере максимальной работоспособности. Воины получают рабов, каждый недавний подчиненный низший подчиненный своего царя — уже чувствует себя маленьким царьком над своими рабами. Развивается независимость мышления низших каст.
      Кроме того, на Гее встречаются явления, совершенно неизвестные логитанам, — это создание так называемых произведений искусства. Это бесполезная, логически неоправданная затрата сил и средств. С точки зрения логики, всех служителей искусств вместе с их произведениями следовало бы уничтожить на благо самих же геанитов. Но Логитания не занимается благотворительностью, поэтому искусство почти не освещается в отчетах логитан, берутся лишь отдельные образцы.
      Так что же происходит на Гее? Низшие слои, отвыкающие беспрекословно подчиняться, потому что они думают о своих рабах, о своем скарбе; высшие слои, недопустимо многочисленные, ожиревшие, отупевшие и вконец развращенные искусством, массы рабов, которым их положение кажется тяжелым только потому, что они могут сравнить себя со свободной беднотой, живущей лучше их, и поэтому всегда готовые восстать, — такое государство уже вполне готово к тому, чтобы соседние дикие орды стерли его с лица Геи.
      Так и будет происходить.
      Так будет происходить до тех пор, пока цивилизация на Гее не придет к полному самоуничтожению, думал и говорил Командир.
      Имеется ли естественный способ предотвратить это? Нет, ибо геаниты слишком быстро размножаются, земля не сможет прокормить увеличивающееся племя, и захватнические войны неизбежны.
      Есть ли насильственный способ насаждения на Гее логитанской цивилизации?
      Разумеется, есть. Несколько сот больших геанитских циклов под контролем логитан — и мы имели бы молодую, вполне удовлетворительную логитаноподобную цивилизацию. Но Великая Логитания не занимается благотворительностью.
      Оставим же Гею с ее только что родившейся, но уже умирающей цивилизацией идти своим путем, ничем не помогая ей и ничего не беря от нее, — ведь это планета, которая все равно ничего не может дать Великой Логитании…
      Командир остановился. Давно уже он не говорил так долго и так страстно. Но все правильно, все правильно. Он поступил, как велит устав.
      Пункт первый — и самый главный — гласит: «Основной задачей Командира является сохранение в целости и работоспособности всего экипажа корабля».
      Это он выполнит.
      — А теперь иди, — просто сказал он.
      Она пошла, но не к двери, а прямо к нему, и остановилась перед ним, и сказала:
      — Я хочу остаться на Гее.
      Они долго молчали. Командир смотрел на девушку и с ужасом ощущал, как неодолимое безразличие овладевает им. Еще немного, и он скажет: «Оставайся». Или еще хуже: «Мне все равно».
      — Иди! — как можно резче приказал он. — Прямо!
      Следом за ней он вышел в центральный коридор. Салон. Рубка. Выходной тамбур… Мимо.
      — Наверх!
      Первый горизонт. Камеры — хранилища экспонатов. Все заполнены.
      — Наверх!
      Второй горизонт. Как легко она идет! Женщины Геи так не ходят. Но это уже не имеет значения.
      Двадцать седьмая замедляет шаги. Еще одна дверь. Мимо. Еще одна. Мимо. И еще одна. Двадцать седьмая спотыкается и падает на колени. Но дальше идти и не нужно. Эти камеры пусты. Заполнить их все равно теперь уже не успеют. Пусть эта.
      — Входи.
      Дверь за девушкой захлопывается. Изнутри отпереть ее невозможно.
      Командир быстро проходит в рубку. Весь личный состав экспедиции на борту. Командир включает тумблер общего фона:
      — Экипажу собраться в рубке. Все КПы вернуть на борт. Прекратить вылет кибер-транспортеров за намеченными экспонатами. Ускорить погрузку доставленных экспонатов. По окончании погрузки — авральный старт.
      Пол был шероховатый и совсем не холодный: камеры были подготовлены к тому, чтобы хранить экспонаты неорганического происхождения при той температуре, при которой они находились в момент изъятия. Двадцать седьмая подтянула коленки к подбородку и обхватила их руками. Ночь только наступила. До рассвета еще так много времени, что на самом медленном и тяжеловесном кибер-транспортере можно было бы двадцать раз слетать в город и обратно.
      Еще не все потеряно. Еще ничего не потеряно. Это счастье, что Командир так спешил и не потрудился подняться еще на один горизонт. Вот тогда действительно было бы все. Но она так ловко и просто обманула Командира. Прямо так легко и так просто, словно ее кто-то научил. Чудеса! Ведь это невозможно, это логически исключено, чтобы рядовой Собиратель обманывал своего Командира. Но это сделала не логитанка. Так же, как и тогда, когда ее догоняли четверо солдат, она чувствовала себя маленькой девочкой Геи, и маленькая девочка допустила маленькую хитрость — она сама выбрала ту дверь, которая была нужна ей, и Командир доверчиво поддался на эту хитрость. Эта дверь действительно не открывается изнутри, но снаружи ее открыть может даже кибер.
      Там, за дверью, что-то прошелестело.
      Нет, это не то. Это скорее всего легкий ионизатор на одногусеничном эластичном ходу. А вот специфический, захлебывающийся гул супраторных механизмов — это выбрасываются один за другим тяжелые кибер-транспортеры. Ушла первая партия. Сейчас они мягко перепрыгнут через горы и повиснут над городом, отыскивая «улиток». Этих «улиток» они с Девяносто третьим разбрасывали каждый день сотни две-три; внутри каждой такой «улиточки», выполненной по образцу геанитского сухопутного моллюска, находился крошечный передатчик, с наступлением ночи начинающий работать на определенной частоте. И простейшее запоминающее устройство. Перед тем как прилепить незаметную «улитку» к экспонату, подлежащему переносу на корабль, Собиратель диктовал этому устройству номер камеры хранения и те физические условия, в которые должен быть помещен экспонат. Это полностью исключало какую бы то ни было суету и неразбериху при погрузке.
      Кибер-транспортеры нащупывали своими локаторами передатчик, изымали экспонат вместе с «улиткой» и переносили его на корабль в точно заданную камеру.
      Поднимаясь на второй горизонт, Командир думал, что резервные камеры отсека неорганических экспонатов не могут быть использованы без его разрешения. Он не знал, что то единственное, что выбрала Двадцать седьмая в это утро для переноса на корабль, должно было быть доставлено именно в эту камеру.
      Нужно только терпеливо ждать, когда киберы откроют дверь.
      Двадцать седьмая приготовилась ждать.
      И тут отовсюду — сверху, снизу, из коридора, нарастая и перекрывая друг друга, послышался лязг, вибрирующее всхлипывание планетарных двигателей и топот металлических ног. Хлопали двери камер, что-то быстро тащили по коридору, задевая застенки; хлюпающий вой нарастал и падал, нарастал и снова падал; потом он на время стих.
      Было ясно, что корабль готовится к старту.
      Двадцать седьмая прижалась к полу лбом, ладонями, всем телом. Но разве можно было во всем этом адском грохоте авральной погрузки различить шорох ползущего кибер-транспортера? Поздно! Все равно — поздно. Думать надо было раньше. Думать нужно было утром. Думать надо было, думать, а не мчаться без оглядки к этому кораблю! И даже нет, не думать, а только слушаться того внутреннего голоса девчонки с Геи, который так часто учил ее, что делать.
      Только вот утром он почему-то не подсказал ей, что бежать надо было не к кораблю, а от него.
      Командир не оборачивался на звуки. Алые блики светящихся надписей плясали на пульте. Все механизмы на борт. Стукнула дверь, послышался лязг когтей по звонкому полу — значит, вошел Сто сороковой. Началась подача энергии на центральный левитр. Превосходно. Левитр сожрет уйму энергии, но вблизи заселенного массива нельзя подниматься прямо на планетарных. Вспышка высоко в небе — другое дело, ее примут как молнию или зарницу. Снова стукнула дверь — это козлобородый Девяносто третий. Нулевая готовность.
      Командир помедлил, потом рука его потянулась к тумблеру внутренней связи. Нет. Сначала старт. Он убрал руку.
      — Старт! — громко сказал он и запустил антигравитаторы.
      Корабль медленно оторвался от поверхности Геи. Командир включил экран внешнего фона. Черная масса без единого огонька оседала под ними. Справа слабо мерцало море. Казалось, дикая, совершенно необитаемая планета оставалась там, внизу. Пожалуй, это полезно посмотреть Двадцать седьмой. Никакого сожаления не остается, когда смотришь на эту безжизненную черноту. Надо, чтобы Двадцать седьмая увидела это.
      Он переложил рули на горизонтальный полет и вышел из рубки, даже не взглянув на остальных членов экипажа; поднялся на второй горизонт, нашел нужную дверь.
      — Выходи, — сказал он девушке. — Выходи, мы в воздухе.
      Она не двинулась с места.
      — Гея еще видна, — сказал он. — Черная, ничего не давшая нам Гея. Иди и посмотри на нее.
      Двадцать седьмая молчала.
      — Я приказываю тебе пройти в рубку!
      Девушка не шевелилась, опустив руки и чуть запрокинув голову. Командир переступил порог камеры и подошел к ней.
      — Ты… — начал он и поперхнулся: зрачки ее глаз были так же белы, как и все лицо. Их попросту не было…
      Он поднял руку и осторожно потрогал гладкий высокий лоб. Пальцем провел по шее, вдоль руки.
      Камень.
      Он долго стоял, силясь что-то постичь. Потом вздрогнул. О чем он сейчас думает? Этого он не мог понять. Путаница мыслей. Она превратилась в камень? Глупости… Можно принять вид камня, но превратиться в него?..
      Девушка протянула ладони вперед — было совсем темно, и если бы не слабое инфракрасное излучение звезд, она вряд ли смогла бы найти ту дорогу, по которой она шла вчера утром вместе с козлобородым провожатым. Впереди еще крутой подъем, острый щебень, попадающий в сандалии, и по краю холма — литые веретенообразные тела кипарисов, нацеленные в ночное небо, точно ждущие сигнала, чтобы рвануться вверх и пойти на сближение с кораблем, бесшумно, воровски уходящим от Геи.
      Девушка проводит рукой по шершавой стене. Нащупывает провал двери. Изнутри кто-то рычит и всхлипывает. Можно не бояться, это во сне, но только бы не разбудить никого: ее белое платье видно издалека, за ней погонятся, и она может потерять дорогу. А для нее сейчас главное — не сбиться с пути. С трудом она нашла ту харчевню, у которой вчера они расстались со стариком. Он нырнул сюда, в душный проем слепой двери.
      Девушка двинулась дальше, шаг за шагом повторяя вчерашний путь. Вот высокий пень, на который женщины ставили свои кувшины, поднимаясь в гору и отдыхая на половине пути. Вот отсюда она свернула на узенькую тропинку, круто взбирающуюся на холм. Здесь ее встретил раб с тростниковой сеткой для рыбы, и она ускорила шаги, встретившись с ним взглядом.
      А вот и вершина холма, и здесь она увидела этого человека.
      Было в нем что-то отличающее его от всех других геанитов. Не лицо, лица она не помнила, хотя у нее сохранилось ощущение, что смотреть на него доставляло ей удовольствие. И не одежда — она была обычная и поэтому не запомнилась совсем. Но было в этом человеке какое-то спокойствие, оно проскальзывало и в выражении сжатых губ, и в сдержанной медлительности легкой походки, и в том, как он обошел ее, не только не обшарив ее жадным взглядом, как это делали все встречные геаниты, а попросту не заметив ее.
      Что он делал на холме? Вчера она не могла понять этого. Но сегодня, увидев впереди пепельное свечение предутреннего неба, девушка поняла: он поднимался сюда, чтобы посмотреть, как из-за моря встает далекое негреющее солнце. Вчера она не знала этого, но все равно что-то толкнуло ее, и она пошла следом за этим человеком.
      Они петляли по узким сырым лабиринтам приморских улочек. Девушка не знала, удаляются ли они от центра или приближаются к нему. Человек ни разу не ускорил шагов. Так же тихо шла за ним девушка. Но странно, чем дальше продолжался этот медленный спокойный путь, тем больше ее охватывало предчувствие чего-то необычайного, и ей хотелось подтолкнуть его, заставить идти быстрее. Если бы она могла, она заставила бы его побежать. Но ей приходилось сдерживаться и замедлять шаги, и внутри нарастала капризная детская злость, и смятенное недоумение, и отчаянный страх, заставляющий ее не думать о том, что же случится, когда они дойдут до конца пути.
      Сейчас она шла быстро, не шла, а летела, безошибочно находя нужные повороты и перекрестки, спускаясь все ниже и ниже и порой чуть не падая в темных проулках улиц, пока руки ее не узнали сыроватый раскол огромного камня, на который опирались ворота, и теплый извив плюща. Ворота эти, неожиданно высокие и громоздкие, удивили ее вчера, — в остальных стенах этой улочки виднелись маленькие калитки, в которые высокий геанит мог пройти только пригнувшись. Вчера она беспрепятственно вошла в эти ворота, но сейчас они были заперты, вероятно, на ночь. Девушка включила левитр. Бесшумно поднялась она над заросшей плющом стеной и опустилась во дворе дома. Там, внутри дворика, было еще темнее, чем на улице, и девушка с трудом нашла замшелый каменный колодец. Напрягая все силы, она сдвинула плиту, закрывавшую его отверстие, потом сняла с себя пояс с двумя плоскими коробочками — переносным фоном и аккумуляторным левитром.
      Все это, связанное вместе, с гулким бульканьем исчезло в воде. Ничего больше не осталось от мира Логитании.
      Девушка вышла на песчаную дорожку. Рассвет уже занялся, а день разгорается так быстро, что не успеешь оглянуться. Вот и птицы, нелетающие домашние птицы, начали свою перекличку из одного конца города в другой. Если и сегодня этот человек захочет посмотреть, как подымается из моря неяркое геанитское светило, то скоро он выйдет из дому.
      Девушка оставила слева маленький домик с подслеповатыми узенькими окошками и, прячась, как вчера, за непроницаемой стеной кустов, подошла к чернеющему в глубине сада навесу.
      Когда вчера она поняла, что это всего-навсего мастерская одного из тех людей, что изготавливают ненужные предметы для украшения улиц и зданий, ею овладело глухое разочарование. Все время, пока она шла за этим человеком, ее не оставляла надежда, что наконец ей раскроется чудесная тайна отличия геанитов от логитан. Она всем своим существом понимала, что такая тайна есть и главное ее очарование заключается в том, что геаниты для чего-то нужны друг другу. Но до сих пор она сама не была нужна никому, и точно так же и ей не был необходим ни один человек. Все они принадлежали Великой Логитании, их взаимоотношения складывались только из того, что более опытный обязан указать менее опытному, как продуктивнее и результативнее затрачивать свой труд в процессе своего служения.
      А здесь все было не так. С первых же своих шагов по этой странной земле она поняла, что ее обитатели для чего-то остро нуждаются друг в друге, они ищут кого-то, и выбор их свободен.
      Мало того, она поняла, что она сама нужна им, нужна буквально каждому, и это стремление превратить ее в свою собственность ошеломило ее и наполнило инстинктивным желанием убежать.
      И вот вчера поутру она встретила человека, бежать от которого ей совсем не хотелось. Он был равнодушен и невнимателен. С удивлением отыскивая в себе испуг и не находя его, она переносила на этого человека все то, что она привыкла встречать во взглядах остальных геанитов, и с недоумением понимала, что выражение плотоядной жадности просто несовместимо с его лицом. Это был человек, созданный для того, чтобы владеть целым миром, добрым и сказочным, а, главное — подчинившимся ему добровольно.
      Она стояла за его спиной со всей своей сказочностью существа с чужой звезды, со всей своей добротой ребенка, не знавшего самого слова «зло», со всей доверчивой готовностью узнать наконец: для чего же один геанит нужен другому?
      Но она не чувствовала себя частицей мира этой Геи, она была чужой, инородной, ненужной.
      Вот он сейчас уйдет, а она так и не посмеет окликнуть его.
      Но он не уходил. Спрятавшись в виноградных кустах, она смотрела на него, стоявшего на пороге своей мастерской. Осколки камня усеивали пол, вдоль задней стены виднелись вазы и фигуры зверей, вылепленные из теплой лиловато-коричневой глины. В центре стояла статуя, прикрытая светлой льняной тканью.
      Казалось, человек силится разглядеть ее черты сквозь грубую ткань и боится этого, словно вот эта самая закутанная в покрывало фигура и была источником его глубоко спрятанного горя. Так вот что заставляло его страдать — каменный идол, неведомое божество, грубая подделка человеческой фигуры…
      Человек сделал шаг вперед, опустил голову, словно запрещая себе смотреть на свое творение, и вот так, не глядя, снял покрывало.
      Это не было божество. Это была она, Двадцать седьмая.
      Человек опустился на колени перед статуей, прижался виском к ее подножию, и девушка увидела его лицо.
      Человек плакал.
      Потрясенная, не верящая своим глазам, девушка сделала шаг назад. И еще. И еще. Это мир, недосягаемый для нее, мир, где плачут перед каменными изваяниями, казалось, этот мир отталкивал ее, чуткую и непричастную к его тайне.
      И тогда она побежала. Задыхаясь от болезненно острого ощущения своей собственной чужеродности, от горя всей этой неприкаянности, невыполнимости только что родившейся мечты, а главное, от ненужности этому единственному во всей Вселенной человеку она мчалась через весь город, чтобы забиться в угол своей каюты на корабле и остаться наконец одной.
      Но и там, в одиночестве, успокоиться она не могла. Слишком невероятно было то, что она увидела. Каким образом ее статуя очутилась в мастерской неизвестного скульптора? Девушка знала: на ее изготовление нужно гораздо больше времени, чем те три дня, которые она провела в городе геанитов. Значит, художник изображал не ее. Откуда же сходство? Может быть, кибер-коллектор, собиравший все сведения о геанитах до выхода членов экспедиции из корабля, видел эту статую и предложил Двадцать седьмой принять этот образ?
      Нет, такого не могло быть. Киберы не ошибаются. Программа была сформулирована четко: на основе известных данных о внешнем виде женщин данной планеты создать собирательный образ молодой девушки этого города, отвечающий всем основным требованиям геанитов. Кибер не лепил просто среднего. Если он встречал какое-либо отклонение, недостаток с точки зрения аборигенов, — в своем синтезе он избегал этой черты. Поэтому Двадцать седьмая получилась идеальной девушкой, какую мог только представить себе геанит, точно так же, как Сто сороковой был самым великолепным псом в этом городе, а Девяносто третий — самым жалким нищим.
      Но, значит, и тот, неизвестный, тоже задался целью создать образ совершенной молодой женщины?
      Но для чего?
      И тогда девушка заметила, что «улитки», которую она все утро держала в руке, нет. «Улитка» с номером отдаленной, никогда не используемой камеры. Девушка хотела взять что-нибудь на память из сада этого человека и, сама того не заметив, в минуты смятения выронила крошечный аппарат возле самой статуи.
      Вот и хорошо. Ночью цепкие щупальца оплетут ее, бережно поднимут и доставят туда, в одну из резервных камер, куда никто не догадался заглянуть. Она только взглянет на нее, на самое себя — только каменную — и тогда, может быть, ей станет ясна та неуловимая разница, которая заставила этого человека равнодушно обойти ее там, на вершине холма, а потом безудержно, как это можно делать только в одиночестве, плакать у ног ее мраморного двойника.
      Камень ему был нужнее человека. Непонятно, но пусть так и будет. Она сама станет камнем, насколько это возможно. Одежда, сандалии, украшения. Это отняло совсем немного времени. Теперь обесцветить свое лицо. Вот так. Теперь их было бы не различить…
      И тогда ее снова увидел Командир. Неожиданно он заговорил о Гее. Он заметил, что она успела изготовить новую одежду, но она не стала отвечать на его вопросы, и тогда он начал последовательно и логично доказывать ей всю бренность и бесполезность геанитского существования. И чем дальше лилось его бормотанье, тем четче возникало у нее убеждение: она должна остаться на Гее. Он говорил о далекой и великой родине, но для нее уже существовал всего один уголок во вселенной, за который она отдала бы по капельке всю свою жизнь. Она знала, что вряд ли сможет стать настоящей девушкой Геи — что-то отличает ее от них, может быть, нераскрытая тайна? Да она и не хотела так много. Она согласилась бы стать просто вещью, неподвижной вещью, лишь бы быть нужной этому человеку. Командир говорил о далеких мирах, подчинявшихся Великой Логитании, о бесконечных далях Пространства, — а она тихонько смеялась над ним, над его куцей мудростью и жалела его оттого, что не может рассказать ему все, что переполняет ее. Он даже не поймет, какое это счастье — быть неподвижной вещью, которая один раз — рано поутру — будет нужна тому человеку с холма.
      И она уже в тысячный раз повторяла себе: только вещью, которой раз в день, поутру, он будет касаться, снимая с нее покрывало, и возле которой он будет опускаться на дощатый, забрызганный камнем пол, и волосы его будут рассыпаться по белому мрамору подножия… А потом она уставала от непривычных этих грез и только с тоской ждала, когда же Командир кончит, а он все говорил, говорил, говорил, словно все, что он рассказывал, теперь имело к девушке хоть какое-нибудь отношение.
      Он кончил, и она сказала ему, чтобы прекратить раз и навсегда:
      — Я хочу остаться на Гее.
      А потом была камера и грохот предстартовой суеты, и бесконечное ожидание освобождения, и побег, когда она даже не успела взглянуть на своего каменного двойника, доставленного на корабль, а потом ночная дорога над горами, по темному переплетению улиц, до этого дворика, до этого порога.
      Она вошла в мастерскую; ноги ее ступили в мягкое. Девушка нагнулась и подняла льняное покрывало. Стремительно светлело, и четкий четырехугольник постамента, с которого бесшумными ультразвуковыми ножами была срезана статуя, белел посередине. Девушка медленно поднялась на него. Теперь это будет ее место. Место вещи. Все утро, весь день и весь вечер она будет мертвой, неподвижной вещью. Только ночью она будет бесшумно выходить в сад, чтобы сорвать несколько плодов и зачерпнуть из колодца горсть ледяной воды.
      Стало еще светлее. Наверно, солнце осветило вершины ближних гор. На улице, за каменной стеной, кто-то пронзительно закричал на непонятном, нездешнем языке. Надо торопиться.
      Она накинула покрывало и, опустив руки, чуть-чуть запрокинула назад голову — так, как стояла до нее статуя. И всем телом почувствовала, что к этой позе она привыкла, — ведь именно так стояла она всегда перед теми, с кем рассталась навсегда. Стоять ей будет легко. Вот только душно под плотным покрывалом. Теперь надо замереть неподвижно и дышать так, как умеют только логитане, — чтобы не дрогнул ни один мускул. И тепло. Утратить человеческое тепло, стать ледяной, как ночной камень, — так умеют тоже одни логитане. Но нужно успеть, пока он не подошел и не коснулся ее.
      В домике хлопнула дверь. Девушка замерла, не шевелясь. Сейчас он пройдет мимо и выйдет на улицу, направляясь к морю. Как жаль, что она не может его видеть…
      Но сегодня он не пошел к морю. Она не ждала, она не хотела, чтобы это случилось так скоро, но помимо ее воли шаги стремительно ворвались в мастерскую, неистовые руки с такой силой сорвали с нее покрывало, что она едва удержалась, чтобы-не покачнуться, и горячие человеческие губы прижались к ее ногам — там, где на узкой, еще теплой щиколотке перекрещивались холодные ремешки сандалий.
      Все, поняла она. Все. Не успела, не ждала так скоро. А теперь он поймет ее обман, потому что почувствует теплоту ее тела.
      …Не почувствовать было невозможно. Он отшатнулся и вскочил на ноги. Вот и все. Даже вещью, мертвой, неподвижной вещью она не сумела для него стать.
      Она вздохнула, тихонечко и виновато, и сделала шаг вперед, спускаясь со своего мраморного подножия.

Где королевская охота

      Генрих поднялся по ступеням веранды. Типовой сарай гостиничного плана таких, наверное, по всей курортным планетам разбросано уже несколько тысяч. Никакой экзотики — бревен там всяких, каминов и продымленных потолков с подвешенными к балкам тушами копченых представителей местной фауны. Четыре спальни, две гостиные, внутренний бассейн. Минимум, рассчитанный на четырех любителей одиночества. Да, телетайпная. Она же и библиотека — с видеопроекциями, разумеется. Он вошел в холл. Справа к стене был прикреплен длинный лист синтетического пергамента, на котором всеми цветами и разнообразнейшими почерками было написано послание к посетителям Поллиолы:
       «НЕ ОХОТЬСЯ!»
       «Сырую воду после дождя не пей».
       «Бодули бодают голоногих!»
       «Пожалуйста, убирайте за собой холодильную камеру».
       «Проверь гелиобатареи; сели — закажи новые заблаговременно».
       «НЕ ОХОТЬСЯ!!»
       «Жабы балдеют от Шопена — можете проверить».
       «Какой болван расфокусировал телетайп?»
       «НЕ ОХОТЬСЯ!!!»
      Последняя надпись была выполнена каллиграфическим готическим шрифтом. Несмываемый лиловый фломастер. В первый день после приезда этот пергамент на несколько минут привлек их внимание, но не более того. Они не впервой отправлялись по путевкам фирмы «Галакруиз» и уже были осведомлены о необходимости приводить в порядок захламленный холодильник и настороженно относиться к сырой воде. С бодулями же они вообще не собирались устанавливать контакта, тем более что еще при получении путевок их предупредили, что охота на Поллиоле запрещена.
      Стараясь не глядеть в сторону послания, Генрих прошел в спальню — пусто. Тщательно оделся, зашнуровал ботинки. Что еще? Флягу с водой, медпакет, фонарь (черт его знает, еще придется лезть в какую-нибудь пещеру). Коротковолновый фон и, самое главное, рин-компас, или попросту «ринко». Все взял? А, даже если и не все, то ведь дело-то займет не больше получаса!
      На всякий случай он еще прошел в аккумуляторную и, не зажигая света, отыскал на стеллаже пару универсальных энергообойм, вполне годных для небольшого десинтора. Вот теперь уже окончательно собрался. Он подошел к двери, за которой в глубокой мерцающей дали зябко подрагивали земные звезды, досадливо смел с дверного проема эту звездную, почтя невесомую пленку и, стряхивая с ладони влажные ее лоскутья, спустился на лужайку, где под свернувшейся травой еще розовели пятна крови. Надо было прежде всего настроить «ринко».
      Компас был именной, нестандартный — вместо стрелки на ось была надета вырезанная из фольги головка Буратино с длиннющим носом. Нос чутко подрагивал — запахи так и били со всех сторон. Генрих положил «ринко» на розовое пятно, осторожно передвинул рычажок настройки на нуль, кинул на компас специально взятый лист чистой бумаги и стал ждать.
      Нестерпимое солнце Поллиолы, до заката которого оставалось еще сто тридцать шесть земных дней, прямо на глазах превращало розовую лужицу в облачко сладковатого смрада. Сколько нужно на полную настройку? Три минуты.
      Три минуты. А сколько прошло с тех пор, как прозвучал омерзительный выхлоп разряда?
      Этого он сказать не мог. Что-то, видимо, произошло у него с системой отсчета времени. Раньше он гордился тем, что в любое время мог не глядеть на часы — темпоральная ориентация у него была развита с точностью до трех-пяти минут.
      Здесь что-то разладилось. Виноват ли был жгучий, нескончаемый полдень Поллиолы, длящийся семь земных месяцев, спрятаться от которого можно было лишь внутри домика, где с заданной ритмичностью сменяли друг друга условное земное утро — условный земной день и так далее? Или виной было что-то внезапное, происшедшее совсем недавно?
      Он силился припомнить это «что-то», но дни на Поллиоле текли без происшествий, и лишь внутренние толчки… А, вот оно что! Надо только вспомнить, когда это было. А было это вчера днем. Вчера, условным земным днем. Герда отправилась купаться, Эристави поплелся за ней… Генрих побрел в телетайпную, включил давно уже кем-то отфокусированный экранчик и обнаружил на нем свежую точку. Он развернул ее — ну так и есть, депеша с Капеллы. Опасения, причитания. С той поры как он покинул свою фирму на Капелле, на этой неустоявшейся, пузырящейся, взрывающейся планете все время что-то не ладилось. Если бы не ценнейшие концентраты тамошнего планктона, который каким-то чудом вылечивал лучевые болезни в любой стадии, всякое строительство на Капелле следовало бы прекратить. Но пока этот планктон не научились синтезировать, Генриху приходилось нянчиться с Капеллой.
      Он пробежал глазами развертку депеши и вдруг с удивлением отметил, что не уловил сути сообщения. Что-то его отвлекало, настораживало. Так бывало на Капелле, когда вдруг на полуслове терялся ход мысли, и все тело — не мозг, а именно все тело становилось огромным настороженным приемником, пытающимся уловить сигнал опасности. Любопытно то, что сигнал этот так и не принимался, человек утратил древнюю способность к приему таких импульсов. На Земле ею уже давно обладали только животные — собаки, лошади. Но вот это состояние настороженности перед землетрясением- его Генрих у себя развил. Раньше его не было. И едва это состояние возникало, как рука уже сама собой нажимала кнопку портативной сирены, и люди, побросав все, прыгали на дежурные гравиплатформы и поднимались на несколько десятков метров над поверхностью, которая уже начинала пузыриться, как неперебродившее тесто, плеваться комьями вязкой зеленой глины, уходить в преисподнюю стремительными, бездонными провалами. В таких условиях строить, разумеется, можно было только на гравитационных подушках, а ведь это такое однообразное и не увлекательное занятие…
      На Земле это состояние возвращалось к нему дважды: в Неаполе, перед четырехбалльным толчком, и в Чаршанге перед шестибалльным. С тех пор он во время своих недолгих отпусков забирался только на те планеты, где землетрясений вообще не могло быть. Такой вот «тектонической старухой» и была эта Поллиола, и тем не менее он ощутил привычную готовность перед неминучим подземным толчком. Что бы это значило?..
      А что надо отсюда убираться, вот что.
      Генрих ударил кулаком по выключателю — экран погас. Ах ты черт, опять что-нибудь расфокусируется. Но это поправимо. Непоправимо обычно то, что непредсказуемо. Он выскочил из телетайпной, скатился по ступеням веранды, побежал по горячей траве. До берега было метров сто пятьдесят, и он отчетливо видел, что на самом краю берегового утеса спокойно стоит Эри, глядя вниз, на озеро. Значит, ничего не случилось. Ничего не могло случиться. И все-таки он бежал. Он не разбирал дороги и порой выскакивал из спасительной тени прямо под отвесные лучи солнца, и тогда его обдавало жаром, словно из плавильной печи. На солнцепеке трава сворачивалась в тонкие трубочки, подставляя лучам свою серебристую жесткую изиааку. Бежать по такой траве было просто невозможно.
      Эри не обернулся, когда Генрих остановился позади него, тяжело переводя дыхание. Неужели он так увлекся созерцанием Герды, что не слышал шагов? Ох уж эта восточная невозмутимость! Торчит тут уже битых полчаса в своей хламиде и белом бедуинском платке, и ведь не было случая, чтобы он полез в воду вместе с Гердой. На первых порах это вызывало у Генриха если не раздражение, то во всяком случае недоумение. Но однажды он под складками аравийского одеяния различил четкие контуры портативного десинтора среднего боя — и, надо сказать, немало удивился. Человеку на Поллиоле ничего не угрожало, иначе она не значилась бы в списках курортных планет. Моря и озера вообще были пустынны, если не считать белоснежных грудастых жаб почти человеческого роста, которые, впрочем, не удалялись от берега дальше трех-четырех метров. Но голос далеких кочевых предков не позволял Эристави доверять зыбкой, неверной воде, и каждый раз, когда Герда, оставив у его ног свое кисейное платье, бросалась с крутого берега вниз, он переставал быть художником и становился охотником-стражем.
      Генрих не разделял его опасений и теперь с неприязненным раздражением представлял себе, что за нелепое зрелище они являют — два бдительных стража при одной лениво плещущейся капризнице. И что она всюду таскает за собой этого бедуина? Раз и навсегда она объяснила мужу, что Эристави — это тот друг, который отдаст ей все и никогда ничего не потребует взамен. Но ведь ничего не требовать — это тоже не бог весть какое достоинство для мужчины. Генрих посмотрел на Эри, на кисейное платье, доверчиво брошенное у его ног, потом вниз. Герда нежилась у самого берега, в тени исполинских лопухов. Дно в этом месте круто уходило вниз — метров на двадцать, не меньше, и, как это всегда бывает над глубиной, вода казалась густой и тяжелой.
      Вот так это начиналось вчера после полудня — даже еще не начиналось, а просто возникало опасение, что назревает взрывоопасная ситуация. Послушайся он голоса своей безотказной интуиции — летели бы они сейчас к матушке Земле.
      А теперь он сидел на корточках над вонючей розовой лужицей, и хотя «ринко» давным-давно уже должен был настроиться, все еще не мог найти в себе решимость подняться и идти выполнять свой долг, долг человека — самого гуманного существа Вселенной.
      Он выпрямился, машинально достал платок и вытер руки, словно пытаясь стереть с них запах крови.
      Этой крови, непривычно бледной, он разглядел под травой не так уж много, но по характеру пятен можно было догадаться, что выбрызгивается она при каждом выдохе; свертываемость, видимо, минимальная, и животное должно в ближайшие часы истечь кровью. На такой жаре — мучительная процедура. Генрих никогда не баловался охотой, но стрелять ему все-таки приходилось — не на Земле, естественно, и в безвыходных ситуациях. И поэтому ему сейчас припомнилось, что в подобных случаях бросить раненое животное медленно погибать от зноя — это всегда, во все времена и у всех народов считалось постыдным. Он задумчиво глянул на десинтор, перекинул его в правую руку. Заварили кашу, а ему расхлебывать!
      Он пошел к зарослям, куда вели следы бодули. Вот один, другой: Копытца раздвоены как спереди, так и сзади. Странный след. Никогда прежде не видел двустороннекопытных бодуль. Хотя — видел же он их и однорогих, и двурогих, и вообще множественнорогих. И плюшевых, и длинношерстных. И куцых, и змеехвостых. Попадались также плеченогие и винтошеие, розовогривые и лимоннозадые. Что ни особь, то новый вид. Но при всем невероятном множестве всех этих семейств и отрядов козлоподобных, павианоподобных, дикобразоподобных и прочих млекопитающих здесь не было ни рыб, ни птиц, ни насекомых. И всяких там членистоногих, земноводных и моллюсков — тем более. Полутораметровые пятнистые жабы, передвигавшиеся в основном на задних конечностях, могли бы составить исключение, если бы не молочно-белое вымя, которое четко просматривалось между передними лапами. И вообще, все животные здесь были на удивление одинаковыми по габаритам: поставь их на задние лапы — их рост составил бы от ста пятидесяти до ста восьмидесяти сантиметров.
      И похоже, что здесь совершенно отсутствовали хищники.
      Все эти кенгурафы и единороги, гуселапы и бодули, плешебрюхи и жабоиды, которым люди даже не потрудились дать хоть сколько-нибудь наукообразные определения, а ограничились первыми пришедшими на ум полусказочными прозвищами, между тем заслуживали самого пристального внимания уже хотя бы потому, что они умудрялись безболезненно переносить не только двухсотдневный испепеляюще жаркий день, но и столь же продолжительную ледяную ночь.
      Генриху, хотя он и не был специалистом по интергалактической фауне, не раз приходила в голову еретическая мысль о том, что Поллиола начисто лишена собственного животного мира, а все это сказочное зверье привнесено сюда с какими-то целями извне, тем более что следы пребывания здесь неизвестной цивилизации налицо: Черные Надолбы, радиационные маяки на полюсах и все такое. Только вот что здесь было создано — полигон для проведения экологических экспериментов или просто охотничий вольер?
      Он был уже почти уверен в первом, когда Герда доказала ему, что это не имеет ни малейшего значения.
      Каприз этой маленькой соломенной куколки — что значил перед ним мир какой-то захолустной Поллиолы? Главное — беззащитное мифическое зверье этой планеты обеспечивало Герде поистине королевскую охоту.
      Генрих передернул плечами, словно сбрасывал с себя всю мерзость сегодняшней ночи. Как там с ориентацией? Он положил на ладонь легкую черную коробочку — носик-указатель безошибочно ткнулся туда, где запах, заданный ему, был наиболее свеж и интенсивен. Теперь — только бы не было дождя.
      Он прошел по следу до самого края лужайки, давя рифлеными подошвами тугие трубочки свернувшейся травы, — от капель крови она так же пожухла и скукожилась, как и от прямых солнечных лучей. А не ядовита ли эта кровь?.. А, пустое. Предупредили бы, в самом деле. Он дошел до «черничника» — молодая поросль этих исполинских деревьев (а может быть — кустов?) окаймляла лужайку, щетинясь черными безлистными сучками, ломкими, как угольные электроды. Да, в таких джунглях не разгуляешься. Но бодуля должна была быть где-то здесь, не могла она уползти далеко. Вот обломанные сучки — сюда она вломилась. Он заглянул в просвет между сучьями — внизу, на рыхлой и совершенно голой почве, отчетливо обозначилась ямка, где бодуля упала, и дальше — неровная борозда, уходящая в глубь зарослей. Справа от борозды монотонно розовели пятна крови. Уползла-таки. И теперь ему надо было идти по следу. А может, послать Эристави добить животное? Охотник ведь, как-никак.
      Но Генрих знал, что пока он находится здесь, на Поллиоле, ни один из этих двоих больше не возьмет в руки оружие. Так что придется все закончить самому. Он бросил последний взгляд вниз, на то место, откуда уползла бодуля, и вдруг среди сбитых сучков он заметил что-то чуть поблескивающее, свериутое спиралькой… Рога. Небольшие изящные рожки. Как это Герде удалось одним выстрелом сбить оба рога и ранить бодулю в правый бок? А, не это сейчас важно. Нужно торопиться, а то она заползет невесть куда…
      Он обошел стороной заросли черничного молодняка и некоторое время двигался по звериной тропе. Понемногу заросли стали реже и выше — кроны над головой сплетались, образуя сплошную темно-оливковую массу, и внизу можно было идти, даже не нагибаясь. Генрих проверил направление по «ринко» — след должен был проходить где-то совсем недалеко. Земля, несмотря на жару, мягкая, влажная просто мечта для следопыта-новичка. Да вот и борозда — свеженькая, ну чуть ли не демонстрационная. И следы по краям… Только вот чьи следы? Не бодулины же, в самом деле. Он хорошо помнил след бодули — копытце, раздвоенное как сзади, так и спереди. А тут — когтистая четырехпалая лапа. И зеленоватая слизь.
      Объяснение тут могло быть только одно — кто-то цепкий и скользкий, словно громадный ящер, полз прямо по следу несчастной бодули, не отклоняясь ни на дюйм. Зачем?
      А в конце концов неужели не ясно? Желаемая развязка наступит даже раньше, чем он вмешается. И почему на Поллиоле не должно быть хищников? Достоверно известно, что животные этой планеты абсолютно не опасны для человека. Но кто им запретит лакомиться друг другом? Святое дело. И приятного аппетита.
      Он уже хотел повернуть назад, но что-то его остановило. Может быть, мысль о тех, кто остался там, в коттедже, — втайне он надеялся на то, что пока он будет отсутствовать, они догадаются покинуть Поллиолу и избавят его от тягостного объяснения. Кроме того, у него все-таки был долг перед белой бодулей — долг, который он сам возложил на себя: следовало однозначно убедиться в том, что эта коза покончила счеты с жизнью тем или иным способом. Иначе до конца дней своих он будет чувствовать вину. И потом, его разбирало любопытство — ящеров они не наблюдали ни разу. Он поставил десинтор на предохранитель и двинулся дальше по жирной, влажной почве. Удивительно она плодородна на вид, и как-то странно, что нет на ней никакой мелкой травки или, на худой конец, мха. Одни литые, непоколебимые стволы совершенно одинаковых деревьев.
      Между тем он чувствовал, что начинает раздражаться. Влажная атмосфера тенистых, парных джунглей не располагала к быстрой ходьбе. Однако каков запас сил, да и крови у здешних тварей! Или ее подгоняет страх перед преследующим ее ящером? Да и ящер ли это?..
      Это был ящер, и в просветах между черными гладкими стволами Генрих наконец разглядел его странное нежно-зеленое тело. Он напоминал огромного панголина, только уж больно неуклюжего: крупная грубая чешуя тускло поблескивала, когда на нее падал редкий солнечный зайчик. Двигался панголин и вовсе несуразно, как человек, имитирующий на суше плаванье на боку. Генрих рискнул приблизиться, но панголин обернул к нему заостренную морду, зашипел — черный узкий язык свесился до земли. Черт ее знает, эту тварь, может, она ядовита… Тварь ползла не быстро, и Генрих решил покончить с этим, обогнав ящера. Он ускорил шаг и, прячась за стволами, короткими перебежками обошел своего конкурента и двинулся вперед как можно быстрее, стараясь держаться параллельного курса. Где-то здесь и должен быть след бодули. Если верить не подводившему ранее чувству ориентации в пространстве, то подранок вел его по плавной дуге, чуть склоняясь влево. Значит, след будет вон за теми стволами. Но это уже не был тенистый черничник. А, напасть — лиловые огурцы! И еще какие россыпи!
      Мало того, что огуречные деревья почти не дают тени, — ходить под ними практически невозможно. Чтобы поставить ногу, надо прежде разгрести груду этих плодов. А чтобы найти под ними след, как бы не пришлось встать на четвереньки.
      Эта мысль заставила его еще раз выругаться про себя и полезть в карман. Забыл про «ринко». Тоже мне охотник! Вот было бы зрелище — Кальварский на четвереньках, разыскивающий след упущенной дичи под залежами сиреневых огурцов!
      Он щелкнул затвором, и блестящая игрушечная головка завертелась вокруг оси, отыскивая точку, где заданный запах имел максимальную интенсивность. Сейчас он уткнется в эти груды аметистовых плодов… Ничего подобного! Носик прибора точно указал вправо, где должен был двигаться изумрудный панголин. Генрих встряхнул «ринко», снова опустил затвор — носик неуклонно тяготел к ящеру.
      Выбирать не приходилось — приборчик переориентировался и вышел из строя, следовательно, остается положиться на чутье хищника, который сам приведет его к жертве. Надо только держаться не очень близко — вдруг этот ползучий гад обладает маневренностью земного носорога, который тоже на первый взгляд кажется неповоротливым…
      Но панголина что-то не было видно, хотя сейчас он должен был бы выбираться из-под высоких деревьев на эту огуречную поляну. Ох, до чего же все это противно! Изменил своему золотому правилу — никогда не заниматься не своим делом. И вот — болтайся в этой тропической бане, нюхай землю, как фокстерьер. А там, в прохладной тиши земного пространства и времени, ограниченного стенами их домика, уже потускнели призрачные заоконные звезды, и крик традиционного Шантеклера возвестил приход зари… Пастораль. Да, пастораль, черт подери, и если бы кто-нибудь догадался, насколько ему хочется туда, назад, во вчерашнее утро, когда еще ничего не случилось и ничего не обещало случиться, он предпочел бы провалиться от стыда в одну из вонючих ямищ своей проклятой Капеллы.
      Вчера, когда еще ничего не случилось… Он привалился спиной к прохладному шершавому графиту древесного ствола и медленно сполз вниз, на корточки. Несколько минут отдыха в тишине и прохладе вчерашнего утра. Так что же было вчера?
      Да ничего особенного. В ожидании традиционного парного молока Генрих и Эристави сидели на лужайке в легких плетеных креслах. Как всегда.
      Герда вынырнула из зарослей, волоча за собой на белом пояске некрупного упирающегося единорога.
      — Одного одра заарканила-таки, — констатировала она и без того очевидный факт. — Больше нет, кругом одни жабы. И все чешутся о деревья, как шелудивые. К чему бы это?
      — К дождю, — отозвался Генрих.
      Вероятно, он сказал это просто так, занятый собственными мыслями, но тем не менее это было похоже на истину. Дней десять назад, перед первым и единственным пока дождем, на местную фауну напала повальная почесуха: и единороги, и гуселапы, и бодули всех мастей, и кенгурафы оставляли клочья своей шерсти на прибрежных камнях, стволах исполинского черничника и даже на углах их коттеджа. Жабы, кстати, страдали меньше остальных. То, что они начали сходиться к озеру, несомненно предвещало дождь, и не просто дождь, а тропический ливень, который, еще не достигнув земли, будет скручиваться в тугие водяные жгуты, способные сбить с ног средней величины мастодонта; через десять минут после начала по размытым звериным тропам уже помчатся ревущие потоки, и полиловевшие от холода жабы будут прыгать с нижних ветвей в эту мутную стремительную воду, которая понесет их прямо в озеро…
      — Сходи за хлебцем, Эри, — попросила Герда, — а то эта скотина и минуты спокойно не простоит.
      Эри проворно сбегал на кухню, выгреб из духовки еще теплые хлебцы, но обратно на лужайку предусмотрительно не пошел, а высунулся из кухонного окна, подманивая единорога только что отломленной дымящейся горбушкой.
      — Не давай скотине горячего, — велела Герда.
      — Ты что думаешь, тут трава на солнцепеке холоднее? — Он все-таки подул на хлеб, потом обмакнул его в солонку. — Ну, иди сюда, бяша!
      Единорог дрогнул ноздрями и затрусил за подачкой, проворно перебирая мягкими львиными лапами. Герда догнала его и, когда он тянулся за горбушкой, ловко подсунула под него ведерко. Зверь жевал, блаженно щурясь, и в ведерко начали капать первые редкие капли; Герда, придерживая ведерко ногой, принялась чесать пятнистый бок — единорог фыркнул, присел, и в ведро ударили две тяжелые белоснежные струи. Это животное не нужно было даже доить — оно отдавало избыток молока абсолютно добровольно, и люди вряд ли догадались бы о том, как легко получить этот бесплатный дар местной фауны, если бы в зарослях то тут, то там не попадались белые, быстро створаживающиеся лужи.
      Герда выдернула ведерко, прежде чем животное переступило с ноги на ногу, как правило, такая манипуляция кончалась гибелью всего удоя. Она нацедила молоко в кружки, положила в маленькие плетеные корзиночки по хлебцу. Когда обносила мужчин, почувствовала влажную теплоту в туфле — опять эта скотина напустила ей туда молока. Каждый раз одно и то же. Она бегом пересекла затененную лужайку, скинула туфли и выставила их на солнцепек. Потом вернулась в свою качалку и забралась туда с ногами.
      — А ты что постишься? — спросил Генрих.
      — Как-то приелось. Да и жарко.
      Она не очень-то дружелюбно следила за тем, как мужчины завтракают. Когда кружки опустели, она подождала еще немного и спросила:
      — Ну и как сегодня — вкусно?
      — Как всегда, — отозвался Эри. — Бесподобно.
      Генрих благодарно кивнул, стряхивая крошки с бороды.
      — Тогда будь добр, Эри, — попросила Герда особенно кротким тоном, — достань мне из холодильника одну сосиску. Там на нижней полке открытая жестянка.
      Эри, расположившийся было на кухонном подоконнике рисовать все еще пасшегося внизу единорога, кивнул и исчез в голубоватой прохладе холодильной камеры. Было слышно, как он там перебирает жестянки. Наконец он появился снова в проеме окна, шуганул единорога и протянул Герде вилку с нанизанной на нее четырехгранной сосиской.
      — Благодарю, — сказала Герда с видом великомученицы. Все последние дни она демонстративно питалась ледяными сосисками, причем накал этой демонстративности от раза к разу все возрастал. Во всяком случае, мужчины старались на нее в такие минуты не глядеть.
      — Между прочим, забыла спросить, — продолжала она, и вид у нее был такой, словно она собиралась переходить в нападение. — Вчера вечером молочко от нашей коровки было не хуже, чем обычно?
      Мужчины недоуменно переглянулись — вроде бы нет, не хуже.
      — А это было жабье молоко, — сообщила она, помахивая вилкой. И, удовлетворись произведенным эффектом, объяснила:
      — Это вам за то, что вы кормите меня всякой консервированной пакостью.
      По лицу Эри было видно, что он просто онемел. Дело было не только в том, что она сказала, — главное, что она так говорила со своим мужем. До сих пор он был для нее господином и повелителем, и это никого не удивляло — еще бы, сам Кальварский, гений сейсмоархитектуры, величайший интуитивист обжитой Галактики, без которого не возводился ни один город в любой сейсмозоне! И миленькая длинноногая дикторша периферийной телекомпании «Австралаф», обслуживающей акваторию Индийского океана. Шесть лет незамутненных патриархальных отношений, и вдруг…
      — Ты просто устала от безлюдья, детка, — сказал тогда Генрих. — Давай-ка собираться на Большую Землю.
      — И не подумаю, — возразила детка, — я еще не взяла от Поллиолы все, что она может дать. Я еще не собрала свою каплю меда…
      Если бы он тогда мог угадать, что ее капля меда окажется красного цвета!
      Тогда он пил бы и сейчас свою кружку молока — от жабы ли, от единорога, не все ли равно — вкус одинаковый, а не сидел бы в этом огуречном лиловом дерьме, тупо глядя слипающимися от бессонницы глазами на только сейчас появившегося из-за деревьев нелепо ковыляющего панголина. Явился-таки, искомый гад. На этот раз придется пропустить тебя вперед. Валяй. Догонишь бодулю — не может же она удирать без остановки, — тогда можно будет выстрелить поверх тебя. Не бойся, десинтор не разрывного действия, без обеда ты не останешься. Просто надо будет опередить тебя из гуманных соображений.
      Генрих отступил за огуречный ствол и подождал, пока ящер, по-прежнему двигаясь судорожными толчками, прополз мимо. Выйдя из-за ствола, Генрих с удовлетворением отметил, что панголин проделал в россыпях огурцов заметную борозду — не надо разгребать шершавые плоды, чтобы найти след с четырехпалой лапой и регулярными розоватыми пятнами справа.
      Преследование ящера в этой огуречной роще отличалось такой монотониостью, что Генрих окончательно перестал следить за временем и пройденным расстоянием. Сколько он шел, осторожно ставя ногу прямо на след ящера, полчаса или полдня? Убийственное однообразие колоннады растительных монстров могло усыпить на ходу. И усыпляло.
      Из этого полудремотного состояния Генриха вывело падение. Под ногой злорадно хлюпнул раздавленный огурец, смачные лиловые плевки усеяли штанину, и он почувствовал, что уже лежит на боку и в левой кисти нарастает боль, нарастает жутко, по экспоненте. Ящер обернулся, удовлетворенно прошипел что-то на прощанье и исчез как-то особенно неторопливо. «Погоди, гад ползучий, невольно пронеслось в голове, — я ж тебя догоню… Вывихнуть руку — это тебе не десинтором по боку. Я ж тебя доконаю…» Он спохватился на том, что сейчас, выходило, он гнался уже не за бодулей, а вот за этим зеленым выползком, и то суммарное чувство досады, нетерпения, собачьей тяги вперед, по следу, и есть, вероятно, атавистический охотничий инстинкт, в существование которого он до сих пор не верил.
      Он положил десинтор на колени, выдернул из медпакета белую холодную ленту и наскоро перетянул кисть руки. Поднялся, поискал глазами — здесь растительной зелени не было, так что поблескивающую чешую панголина он должен был бы усмотреть издалека. Так ведь нет. И непрерывно прибывающая сиреневатая огуречная каша уже затянула след. Генрих выругался, засек направление по носику Буратино и медленно двинулся дальше, разгребая предательские огурцы. Он упал еще раза четыре, и последний раз — на больную руку, так что боль, усиленная жарой, стала несколько выше допустимой. Мелькнула мысль — а не послать ли эту затею к чертям и не вызвать ли аварийный вертолет? Но тот же новорожденный охотничий инстинкт не дал этой мысли вырасти и овладеть усталым, обмякшим телом. Он шел и шел, и когда впереди наконец тускло блеснуло слизистое тело панголина, он увидел в просвете между деревьями беспорядочно валяющиеся здоровенные ржавые грубы. Об одну из таких труб самозабвенно терся ящер.
      Генрих, стараясь не упасть в шестой раз, осторожно приблизился. Ящер повернул к нему внезапно потолстевшую морду — вероятно, опухла от чесанья, встряхнулся, так что с него слетело еще несколько крупных чешуек, и с завидной легкостью юркнул в трубу. Через некоторое время он показался из дальнего ее конца, пересек чистое пространство — огурцов что-то стало меньше, — подполз к следующей трубе, почесался и влез. С третьей трубой процедура повторилась. Ящер был уже довольно далеко, и Генрих обратил внимание на то, что после прохождения через каждую из труб ящер как бы розовеет. Он подошел поближе и поднял тяжелую, с ладонь, пластинку чешуи. И вовсе это была не чешуя, а слипшаяся тугим слизким конусом шерсть. Налет, покрывавший жесткие, утончающиеся к кончику ворсинки, делал их зеленоватыми. От этого слипшегося кома шерсти сладко тянуло кровью.
      Но ведь этого не могло быть. Генрих потряс головой. Такая модификация… Всего пять-шесть часов… А, что он размышляет, теоретизирует! Нашел время! Ведь он может просто-напросто догнать животное, подстеречь на выходе из очередной трубы, и все станет ясно…
      Пятнистое зеленовато-розоватое тело, похожее на исполинского аксолотля, мелькнуло впереди и исчезло в коричневом жерле. Но дальше трубы шли навалом, в три-четыре наката. Трубы? Он наклонился, потрогал. Ну, естественно, никакие это не трубы — свернутые листья, причем каждый — величиной с хороший парус. Вероятно, это были листья этих огуречных деревьев — сначала опадала листва, потом прямо из ствола высыпались семечки. А почему бы и нет? Он взобрался на одну из этих гигантских сигар — ничего, выдержала. Стало хуже, когда «сигары» пошли штабелем — он поколебался немного, а потом влез в отверстие. Это была не та труба, через которую проползло животное (Генрих уже не рисковал называть преследуемое существо ни бодулей, ни панголином); преодолев это препятствие, он вынужден был снова обратиться к «ринко». Там, куда показал носик, был сплошной завал. А не пробить ли себе дорогу десинтором? Нет, поздно — сзади уже слишком много этих «сигар», если от разряда они вспыхнут, то уж надо думать — на такой жаре они полыхнут как фейерверк: и не выскочишь, и вертолета не дождешься. Вызвать все-таки вертолет? С него «ринко» не возьмет след. И он снова ввинтил свое тело в потрескивающую лубяную трубу.
      Часа через два он совершенно обессилел. Он под. полз к выходу из очередной трубы, но вылезать не стал, а перевернулся на спину и блаженно вытянулся. Труба была шире предыдущих, прохладная и упругая на ощупь. Если встать на такую, то она не выдержит — сплющится. И цвет у нее какой-то серовато-серебристый — впрочем, это наиболее распространенный здесь вариант. Земная мать-и-мачеха. А почему — земная? Ничего тут нет земного. Даже времени. По своей усталости и все нарастающей жажде он догадывался, что их человеческое, земное утро уже кончилось и время перевалило, вероятно, за обед. Но здесь уже не действовал привычный распорядок. Все, чем он пользовался из арсенала земных понятий, в конце концов подвело и предало его. Ах уж эта наивность, этот лепет — «бодули», «кривули», «кенгурафы»… За те десятки лет, как Поллиола стала курортным становищем, здесь сменились сотни поколений резвящихся дачников, и все они заученно повторяли эти полуземные, полусказочные названия, нимало не стараясь усмотреть за ними то, что было на самом деле. А здесь не было десятков самых разнообразных видов животных здесь был один-единственный вид. Генрих еще не имел тому неопровержимых доказательств, но эта догадка была так ошеломительна, что он принял ее сразу и бесповоротно, как аксиому.
      Он преследовал не бодулю и не ящера — он догонял поллиота. Самое необыкновенное животное, когда-либо существовавшее во Вселенной.
      Он полежал еще некоторое время, закрыв глаза и собираясь с силами. Догнать это существо он должен, это просто необходимо, а вот что с ним делать дальше это он посмотрит на месте. Ну, вставай, увалень. Иди.
      Трубы здесь были уже серебряными, более метра в диаметре — преодолевать их было сущей радостью. А еще через четверть часа они кончились, и Генрих пошел по земле, устланной опавшими, но еще не начавшими сворачиваться листьями. Естественный ковер был упруг и словно помогал ходьбе. К тому же на граненых стволах стали попадаться еще не опавшие листья — они торчали так, словно были поставлены в вазы. Тень от этих листьев была прохладна и кисловата, они источали знакомый земной запах растертого в пальцах щавелевого стебелька. Воздух был заметно насыщен озоном. «Ринко» уже не рыскал, а твердо держал направление — знак того, что цель близка. Генрих прибавил шагу. Теперь он твердо знал, что будет делать: он сейчас нагонит поллиота, на всякий случай накинет на морду петлю, затем завалит на бок и свяжет лапы. А тем временем подоспеет вызванный по фону вертолет. Есть ли в медпакете что-нибудь анестезирующее и парализующее? Ах ты пропасть, он и забыл, что это «пакет-одиночка». Анестезор вкладывается только в «пакеты-двойки», то есть в снаряжение людей, идущих на парную вылазку. Действительно, зачем одинокому путешественнику анестезор? Для облегчения задачи первого же попавшегося хищника?
      Ведь такого случая, как этот, никто и никогда предположить не мог…
      Ну, довольно прибедняться — справимся и без помощи фармакологии. Связать покрепче…
      Он остановился и, не совладав с внезапно захлестнувшим его бешенством, выругался. Связать! Горе-охотник, он даже не потрудился захватить с собой веревки. Вот что значит браться не за свое дело. Тысячи тысяч раз он радовался тому, что всегда делает только свое дело, и поэтому у него все в жизни так гладко получается. Строить — это его дело. Вытаскивать из-под каменной лавины зазевавшихся сопливых практикантов — это тоже его дело. А сдав то, что практически невозможно было построить, и там, где никто и никогда не строил, учинять вселенский сабантуй с озером сухого шампанского (самопроизвольное толкование сухого закона других планет) — и это было его дело.
      И еще многое было его делом, но только сейчас он вдруг осознал, что каждый раз выполнение этого его дела обязательно охватывало еще каких-то людей. Сотрудники, практиканты, друзья, знакомые, поклонницы, собутыльники… Их всегда было много — отряды, орды, скопища. Даже с женщинами ои предпочитал оставаться один на один только между делом (застолье таковым тоже считалось), да и то на весьма непродолжительное время. Один-единственный раз он позволил себе сделать исключение — ради Герды.
      Впрочем, он еще раз позволил себе пойти наперекор своим привычкам и согласился провести отпуск на этой обетованной планете — обители очарованных кретинов-уединенпев. В последний момент Герда, вероятно, почувствовала какое-то неосознанное беспокойство (у женщин оно развито острее, чем у мужчин) и прихватила с собой своего придворного художника. В виде буфера, так сказать.
      А он попался, и капкан одиночества захлопнулся за ним, и если бы не Эри, он давно сказал бы жене — бежим отсюда, но перед этим художником надо было сохранять позу, вот он и выламывался, играл роль великого Кальварского… И вот теперь — совсем как в той веселой песенке, сложенной давным-давно каким-то неунывающим французом про свою непостоянную Маринетту: «И я с десинтором своим был идиот, мамаша, и я с десинтором своим стоял как идиот…»-а. может, и не с десинтором? Тогда, когда складывалась эта песенка, вряд ли существовало что-нибудь страшнее шестизарядных кольтов и атомных бомб ограниченного радиуса. Но сейчас эта песенка удивительно кстати: он стоит как идиот, а впереди…
      Да, впереди явственно слышалось журчанье воды.
      Он не стал задумываться над тем, что именно перед ним — река или озеро. Журчанье доносилось из-под листьев, сплошным покровом устилавших землю, и ему пришлось пройти еще с полчаса по этому зыбкому, хлюпающему ковру, пока листья не кончились, и тогда он сразу оказался по щиколотку в воде. Чистое галечное дно не таило в себе никакой опасности, и впереди, насколько это можно было рассмотреть, было все так же мелко. Огуречные деревья, увенчанные парусами гигантских листьев, продолжали расти прямо ив воды — вернее, около каждого ствола виднелся небольшой островок, но был он весьма невелик, не более двух метров в поперечнике. Генрих вдруг спохватился: а возьмет ли «ринко» запах по воде? Но приборчик работал безотказно, и по отсутствию дрожи металлического носика можно было предположить, что цель недалека.
      Так оно и вышло: на одном из островков мелькнуло что-то пятнистое. Хотя мелькнуло — это было сильно сказано: существо сползло в воду на боку и поплыло прочь, двигаясь, как и на суше, судорожно, толчками. Но все-таки его скорость была выше той, которую мог позволить себе человек в невероятной жаре и по колено в воде. Генрих мог бы заранее предсказать, какой вид примет поллиот, да, на этот раз это была жаба, только не белоснежная, как они привыкли, а пятнистая. Может быть, страшная рана на боку, которую он сумел разглядеть, несмотря на изрядное расстояние и глухую тень, создаваемую плотно сомкнутыми вверху листьями, затрудняла процесс депигментации? Или поллиот тщетно пытался создать защитную пегую окраску?
      Несколько раз жаба подпускала его совсем близко, на расстояние прицельного выстрела, а затем пятнистое, но определенно светлеющее на глазах тело тяжко плюхалось в воду, и погоня, которой не виделось конца, возобновлялась. «Да постой же ты, глупая, — уговаривал ее Генрих не то про себя, не то вполголоса, — постой! Этот бег бессмыслен и жесток. Если бы у тебя был хоть один шанс, я отпустил бы тебя. Но шанса этого нет. Я вижу, как ты теряешь последние силы и последнюю кровь. Если бы не вода, я давно уже догнал бы тебя. Так остановись ясе здесь, в этой пахучей, журчащей тени, где только черная колоннада граненых стволов, да мелкая звонкая галька под ногами, да неторопливо струящаяся вода, такая одинаковая на всех планетах. Не возвращайся на сушу, где солнце наполнит твои последние мгновенья нестерпимым зноем последней жажды. Послушай меня, останься здесь…»
      Не отдавая себе в этом отчета, он поступал точно так же, как несколько тысячелетий тому назад делали его предки, охотники древних времен, — он уговаривал свою жертву, он доверительно нашептывал ей соблазны последнего покоя, обрывающего все страдания; и точно так же, как это было во все времена, его добыча продолжала уходить от него, истекая кровью и жизнью, но не понимая и не принимая предложенного ей покоя.
      «Я не рассчитал наших сил; я ошибся, хотя и мог бы догадаться, что для того, чтобы выжить на вашей нелепой Поллиоле с пеклом ее дневного солнца и ледяным адом ночной мглы, надо гораздо больше выносливости, чем у земных существ, разумных или неразумных. И вот я, слабейший, прошу тебя: остановись. Если я не догоню тебя, брошу эту затею я оставлю тебя умирать в этом водяном лабиринте, никто об этом не узнает. Никто не будет ни о чем догадываться. Кроме меня самого. Со мной-то это останется до самой моей смерти. И уже я буду не я. Ты прикончишь Кальварского, понимаешь? Вот почему я прошу у тебя пощады. Я взялся не за свое дело, и мне не по силам довести его до конца. Хотя брался ли я? Оно просто свалялось мне на голову — как снег, как беда. Свалилось оно на меня, только вот за что? А, я уже начинаю лицемерить и перед тобой… Я знаю, за что. Видишь ли, однажды я взял живого человека… женщину… и сделал из нее украшение, безделушку. Так надевают на банкет запонки — красиво, удобно, и главное — так принято. Так, конечно, бывало не раз — мужчина берет в жены женщину, не давая ей ничего взамен, кроме места подле себя. Такое случалось сотни и тысячи лет. И почти всегда — безнаказанно. Нам прощали, прощают и будут прощать… И меня простили бы, не занеси нас нелегкая на Поллиолу. Здесь, вероятно, неподходящий климат для хранения запонок. Вот и поломалось то, что могло благополучно продержаться не такой уж короткий человеческий век. Мне просто не повезя о. Из тысяч, из миллионов таких, как я, не повезло именно мне. И тебе. Я не первый и не последний дерьмовый муж, а ты — не в меру любопытная скотина, каких возле нашего домика околачивалось десятками, но в данной ситуации расплачиваться придется только нам двоим — мне и тебе. И не думай, что я плачу меньше, — убивать, знаешь, тоже не сахар, и если бы у меня была возможность предлагать тебе варианты, я выбрал бы борьбу на равных, где или ты меня, или я тебя. Но сегодня выбора нет, и давай кончать поскорее. Я все бреду и бреду по этой теплой водице, и ей конца нет, и деревья стали ниже и раскидистей — ни одного просвета вверху, и все темнее и темнее, и я опять не успеваю прицелиться, как ты уплываешь, а я уже и на ногах-го не стою, а ведь предстоит еще дожидаться вертолета и еще как-то пробиваться через эту крышу — резать десиятором, что ли…»
      Смутное беспокойство заставило его поднять голову. Темно, слишком темно. Но до здешнего вечера еще много земных дней. Крыша, сотканная из гигантских листьев, всего метрах в трех-четырех над головой. Он-таки выискал просвет между этими бархатисто-серыми, словно подбитыми теплой байкой листьями, но когда он глянул в этот просвет, он даже не понял в первое мгновение, что же там такое. А когда понял, то разом позабыл и свою усталость, и раздражение, да и самого поллиота, упрямо и безнадежно удиравшего от него без малого земные сутки.
      Потому что там, прямо над самой лиственной крышей, почти задевая ее своим темно-лиловым брюхом, провисла жуткая грозовая туча.
      А что такое дождь на Поллиоле, Генрих уже имел представление.
      Ои постарался сосредоточиться и прикинуть: даже с учетом его ползанья на четвереньках в поисках следов, и с преодолением огуречных россыпей, и с нырянием внутрь лиственных труб, и со всем этим водоплаваньем он проделал за это время никак не больше двадцати пяти — тридцати километров. Допотопный вертолетик, приданный их базе отдыха, проделает этот путь по пеленгу за полчаса. Но вот пробьется ли он через грозовой фронт? Скорее всего молнии расколошматят его на первой же минуте. А другого вертолета нет. И ничего более современного здесь тоже нет, потому что существует нелепая традиция пользоваться на заповедных планетах техникой пещерной эпохи. Да, девственные леса Поллиолы были ограждены от выхлопных струй турбореактивных вездеходов, и за эту бережливость Генриху предстояло расплатиться в самом недалеком будущем…
      Из этого безысходного оцепенения его вывело усилившееся журчание. Вода прибывала — видимо, где-то неподалеку дождь уже начался, и через несколько минут эта тихая заводь должна была превратиться в бешеный поток, какой они уже наблюдали десять дней тому назад. Выход один — взобраться на дерево. И поскорее. То есть так скоро, как только можно взобраться по отвесному гладкому стволу, не имея ни веревки, ни ножа.
      Он выбрался на ближайший островок, вытащил десинтор и перевел регулятор на непрерывный разряд. Это все-таки эффективнее ножа, да и неизвестно еще, взяла бы сталь эту неуязвимую на вид поверхность ствола или нет… А тут она шипит, пенится… Ах ты нечистая сила, и кто бы подумал, что под разрядом десинтора поверхность дерева сразу же превращается в кисель! Ступенек или зазубрин не получалось, кипящая органика давала клейкую вмятину в стволе — и только. Нет, это не выход. Давай, великий Кальварский, шевели мозгами. Ствол отпадает. А листья? Вот один свесился совсем низко, до него метра три — рукой не достанешь. Ничего, можно пробить десинтором небольшую дырку, в медпакете осталось еще несколько метров перевязочной ткани. Только бы лист и его черенок были упругими…
      На то, чтобы проделать отверстие и закинуть в него бинт с грузиком, потребовались секунды. Генрих осторожно притянул лист к себе, боясь, что сейчас он отделится от своего основания, — нет, обошлось. Он встал на конец листа ногами, чтобы лист не распрямился, провел ладонью по поверхности — да, по ней не взберешься наверх. А если разрезать? Точными, привычными движениями он рассек лист от середины до края, еще и еще. Несколько толстых лент, истекающих пахучим соком, свесились серебристой бахромой. Так. Теперь связать каждую пару двойным узлом и по этим узлам взобраться на верхушку. Уже наверху, держась за толстенный черенок, Генрих глянул вниз: замутненная вода залила весь островок, и окрестные деревья торчали прямо из воды. Если его смоет вниз… Он пополз еще немного и вздохнул с облегчением: основания всех черенков, уходя в глубину ствола, образовывали коническую чашу, на дне которой виднелись крохотные, не крупнее фасоли, огурчики. Он успел еще пожалеть о том, что не догадался отрезать кусок листа и прикрыться сверху, когда первые капли дождя застучали кругом с угрожающей частотой. Дерево, на вершине которого он укрылся, было немного ниже остальных, и поэтому сейчас вокруг него виднелись только влажные, слегка изогнутые листья, образующие многокилометровую крышу, которую с вертолета, наверное, легко принять за поверхность земли. Дождь шел уже сплошной стеной. Розовая молния вспыхнула у него прямо перед глазами — он присел и невольно зажмурился.
      Молнии — прямые, неразветвленные — били под не смолкающий грохот разрядов. Где-то недалеко с шумом повалилось дерево, затем другое и третье. Гроза бушевала уже около получаса, и Генрих не смел заглянуть вниз, где вода поднялась уже, наверное, до середины ствола. От усталости и нервного напряжения его била дрожь, под сплошным потоком дождя не хватало воздуха. Если это продлится еще часа два, то он не выдержит. И никто никогда не найдет его на вершине огуречного дерева…
      А ведь до сегодняшнего дня ему так не хватало именно воды! Удушливый полдень Поллиолы так и толкал его к озеру, и он не переставал радоваться тому. Что хоть на что-то его соломенная куколка оказалась пригодной: как выяснилось на Поллиоле, она была неплохой пловчихой. Правда, Генриха раздражало то обстоятельство, что на берегу, как алебастровая колонна, торчал в своей белоснежной аравийской хламиде верный Эристави. Конечно, смотреть — это всегда было неотъемлемым правом художника, но уж лучше бы он плавал вместе с ними. Хотя бы по-собачьи. А Герда заплывала далеко, на самую середину озера, а один раз — даже на другую сторону. — Именно там они впервые увидели огуречное дерево — громадный, высотой с Александровскую колонну» графитовый стакан. Листья с него уже опали, и прямо через край верхнего среза перекатывались пупырчатые светло-сиреневые огурчики, словно стака варил их, как безотказный гриммовский горшок. Огуречная каша затянула бы весь берег, если бы между «стаканами» не паслось великое множество представителей местной фауны, с одинаковым хрустом и аппетитом уминавших свежевыпавшие огурцы. Они еще долго забавлялись бы этим огородным конвейером, если бы глаза Герды вдруг не расширились от ужаса.
      Он глянул выше по откосу — и тоже увидел это. Они еще несколько минут стояли, читая готическую надпись, сделанную лиловым несмываемым фломастером, а затем тихо спустились к воде и как-то удивительно согласно, почти касаясь друг друга плечами, пересекли озеро. Эристави так и не сошел со своего поста и теперь смотрел, как восстает из озерных вод его несравненная, божественная Герда.
      В любом другом случае Генрих попросту прошел бы мимо Эристави, стараясь только не сопеть от усталости. Но сейчас был особый случай.
      — Странное дело, Эристави, — проговорил он, останавливаясь перед художником. — Там, на другом берегу, — могила. Мы ведь не оставляем своих на чужих планетах: Но там — имя человека.
      Они возвращались к своему коттеджу молча, и каждый, не сговариваясь, старался ступать как можно тише, словно боясь вспугнуть густую жаркую тишину тропического полдня. Если бы на трубчатой траве Поллиолы оставались следы, они ступали бы след в след. Когда они подходили к дому, внутри него прозвучал мелодичный удар гонга, и немолодой женский голос благодушно проговорил: «Солнце село. Спать, дети мои, спать. Завтра я разбужу вас на рассвете. Приятных сновидений…» Они взбежали по ступенькам крыльца, и в тот же миг за их спинами окна и двери бесшумно затянулись непрозрачной пленкой. Сумеречная прохлада шорохами влажных листьев, гуденьем майского жука и мерцанием земных звезд наполнила дом. А там, снаружи, продолжало сверкать бешеное белое солнце, и до заката его оставалось еще больше ста земных дней…
      Воспоминание о солнце вернуло его к действительности. Озеро, могильный камень с лиловой надписью… Все это приобрело четкость и правдоподобие бреда. Еще немного — и он совершенно перестанет владеть собой. Солнце, десятки раз проклятое, надоевшее до судорог, — где ты?..
      Дождь прекратился, когда он уже терял сознание. Час ли прошел или три этого он уже не ощущал. Тучи все так же ползли, чуть не задевая верхушки деревьев, и между ними и туголиственной крышей этого необычного надводного леса плотной пеленой стояло марево испарений. Генрих обернулся, пытаясь сориентироваться, и невольно вздрогнул: еще одна черная туча шла прямо на него. Хотя нет: не шла. Стояла.
      Он никогда здесь не был, но сразу же узнал это место по многочисленным фотографиям и рассказам: это были Черные Надолбы. Одна из загадок Поллиолы огромный участок горного массива, без всякой видимой цели весь изрезанный ступенями, конусами, пирамидами, где каменные породы были оплавлены и метаморфизованы совершенно недоступным людям способом. До этой чернеющей громады было совсем недалеко, метров двести, и Генрих, не задумываясь, прыгнул вниз, в мутноватую, подступающую к самой листве воду. Течение подхватило его, понесло от одного ствола к другому; он экономил силы и не особенно сопротивлялся, не боясь, если его снесет на несколько сотен метров. Два или три небольших водоворота доставили ему еще несколько неприятных минут приходилось нырять в мутной воде. Он уже начал бояться самого страшного — что он потерял нужное направление и теперь плывет в глубь водяного лабиринта, когда перед ним вдруг черным барьером поднялась каменная стена. Если бы не дождь, поднявший уровень воды, эта стена стала бы почти непреодолимым препятствием на его пути. Сейчас же он немного проплыл вдоль нее, отыскивая место, где она шла уже почти вровень с водой, и наконец ползком выбрался на берег.
      И только тут он понял, что больше не в состоянии продвинуться вперед ни на шаг. Даже так вот, на четвереньках. Он лежал лицом вниз, и перед его глазами влажно блестела полированная поверхность черного камня. Пока нет солнца, он позволит себе несколько минут сна, а за это время прилетит вертолет. Он нащупал на поясе замыкатель автопеленга. Теперь осталось прождать минут тридцать-сорок, и все кончится.
      Он медленно прикрыл глаза, но темнота наступила раньше, чем он успел сомкнуть ресницы. Сон это был — или воспоминание? Наверное, сон, потому что он попеременно чувствовал себя то Генрихом Кальварским, то каким-то сторонним наблюдателем, то вдруг начинал слышать мысли собственной жены, а это ему не удавалось в течение всей их совместной жизни… Он был там в едва наступившей вчерашней ночи, и земные звезды мерцали в еле угадываемых окнах, и Горда, как разгневанное привидение, расхаживала по их широченной, не меньше чем пять на пять, постели, и ему во сне мучительно хотелось спать, но слова Герды, холодные и звонкие, валились на него сверху из темноты, словно мелкие сосульки.
      — Оставь нас в покое, — просил он, — оставь в покое и меня, и этого несчастного мальчика. Ну, меня ты не можешь заставить нарушить закон, но ведь есть еще и Эри. Твои кровожадные взоры, обращенные на местных копытных, твои фокусы с жабьим молоком, твое гадливое пожирание сырых сосисок… Или ты действительно хочешь натолкнуть его на мысль о том, что он весьма тебе угодил бы, изготовив бифштекс из свежего мяса?
      — Во-первых, Эри уже не мальчик, — донеслось из темноты. — Он даже был женат, но у них что-то не сладилось. Разошлись.
      — Из-за тебя, мое очарованье, — поспешил перейти в нападение Генрих.
      — Никогда не мешала ему быть женатым, — отпарировала Герда. — А во-вторых, мне не нужно наводить Эристави на какую бы то ни было мысль. Мы мало что говорим друг другу, но если говорим, то напрямик. Если бы я хотела действительно хотела — от него — и только от него — свежего бифштекса — и ничего другого, — то я бы так ему и сказала: поди подстрели бодулю и зажарь мне ее на вертеле.
      — И подстрелит, и зажарит?
      — И подстрелит, и зажарит.
      — И на попеченье такого браконьера остается моя жена, когда я отбьваю на Капеллу!
      — Надо тебе заметить, что ты слишком часто это делал, царь и бог качающихся земель. Слишком часто для любого браконьера, но только не для Эри.
      — И его божественной, недоступной, неприкасаемой Герды.
      — И его божественной, да, недоступной, да, неприкасаемой Герды.
      — Ты не находишь, что это земное эхо, которое завелось в нашей комнате, удивительно гармонирует со звездами северного полушария?
      — Да, это большая удача, что мы не заказали южных звезд.
      И тут он услышал не ее слова, а ее мысля. Нет, удачи не было, во всяком случае — для нее, потому что охота, которую она вела здесь, на Поллиоле, пока была для нее безрезультатной. Она загоняла его в капкан собственного каприза, он должен был сдаться, сломиться, в конце концов — просто махнуть рукой. Он должен был в первый раз в жизни подчиниться ее воле — и с той поры она не позволила бы ему забыть об этом мяге подчиненности всю оставшуюся жизнь.
      Но дичь ускользала от нее, и Герду охватывало бешенство:
      — Хорошо! Я больше не прошу у тебя ничего — даже такой малости, как одно-единственное утро королевской охоты. Сейчас меня просто интересует, насколько в тебе всемогуще это рабское почитание законов и правил, доходящее до ханжества, это твердолобое нежелание поступиться ради меня хоть чем-то пусть не своей Капеллой, а хотя бы полудохлым козленком, не уникальным, нет таким, каких тут десятки тысяч. И абсолютно не влияющим на экологический баланс Поллиолы. Так почему же ты, мой муж, не можешь быть внимательным к моим капризам — да, капризам, а Эристави может, хотя, насколько я помню, я не позволяла ему даже коснуться края моего платья?!
      — Потому что это значило бы нарушить закон.
      — Да его все тут нарушали, ты что, не догадываешься? Все, кто приписывал на этом пергаменте «Не охоться!» И я догадываюсь, почему: при всей внешней привлекательности здешние одры, вероятно, совершенно несъедобны. Так что я не мечтаю о бифштексе, ты ошибся.
      Она хотела еще сказать, о чем она действительно мечтает, но не посмела, потому что есть вещи, которые язык не поворачивается произнести вслух. Но он снова понял ее, почувствовал, как она смертельно устала, и вовсе не от нескончаемого полдня проклятой Поллиолы, а от вечного пребывания в двух ипостасях одновременно: Герды Божественной — и Герды Посконной. Ну что поделаешь, если есть люди — и по большей части женщины — которые не есть нечто само по себе, а представляют собой подобие хрустальных сосудов, которые надо наполнить любовью или презрением, поклонением или недоверием. Они неопределенны по своему назначению и легко становятся я чернильницей, и перечницей, и фужером токайского — что нальешь! Но нельзя одну и ту же емкость наполнять одновременно шампанским и скипидаром. Нужно выбирать. Трагикомический выбор Коломбины — между сплошными буднями и вечным воскресеньем. Она шесть лет назад выбрала первое. Но где-то рядом дразнились бенгальскими огнями праздники, которые обещали всегда быть с нею: Эри… и не только Эри. В том-то и дело, что не только! Он был просто самым восторженным, самым верным, самым близким. Но были же и сотни других. Тех, что ежедневно видели ее в передачах «Австралафа». Самые нежные и самые сумасшедшие письма она получала с подводных станций… Да и китопасы были хороши — если бы не стойкая флегматичность Генриха, дело давно бы уже дошло до бурных объяснений. Разве в одном Эристави было дело? Ведь каждый раз, выходя в эфир, Герда всей кожей лица и рук чувствовала ответную теплоту встречных взглядов, она без этого просто не могла работать; атмосфера восторженности была для нее уже не привычкой, а острой необходимостью. И надо ж ей было попасться на глаза Кальварскому, которого буквально боготворили все инопланетчики! И если еще на телестудии он с грехом пополам (да и то только для тех, кто не знал его в лицо) проходил как «супруг нашей маленькой Герды», то во всей остальной обитаемой части Галактики уже она была только «а-кто-это-еще-там-рядом-с-Генкой?». За шесть лет супружества роли не переменились, изменился разве что сам Кальварский — из Генки он сделался Генрихом. Эдакая подернутая жирком душа космического общества! Вот он лежит где-то внизу, у ее босых ног, и тихонько посапывает, и что бы она ни сделала ему все будет безразлично. Она может босиком взобраться на Эверест, — а он пожмет плечами и скажет: «Ну, погуляла? А теперь слезай оттуда…»
      И странность его сна, заставлявшая его дословно воспроизводить все происшедшее минувшей ночью, заставила его повторить вчерашние слова:
      — Ну, погуляла босиком по Эвересту? А теперь иди-ка сюда, божественная и неприкасаемая. Ну иди, иди…
      И, как вчера, — бешеный прыжок прямо с постели — через липкую звездную перепонку, затянувшую дверной проем, через ступени веранды — на свернувшуюся от зноя траву, в неистовое пекло тропического полдня.
      Серебряное мерцание свернувшейся травы, исполинский черничник с розоватыми ягодами, и на фоне всей этой осточертевшей сказочной обыденщины — алое полыхание огромного холста, с которого надменно и насмешливо глядела на Герду непредставимо прекрасная женщина-саламандра, повелительница огня, нечистых сил и… и, вероятно, всего остального, что еще имеется в обозримой Вселенной. Не богиня людей — богиня богов.
      И сумасшедшие глаза Эристави, ошалевшего от бессонницы, зноя и этого внезапного появления той, которую он тайком от всех писал здешними условными, земными ночами. Глаза, впервые за это лето не спрятанные в тени спасительных ресниц.
      Но глаза, принадлежащие не Генриху. Не Генриху! Кому угодно — любому из тысяч тех, что обожали ее, но только не Генриху, не Генриху, не Генриху!!!
      — Насколько я вижу, ты изменил своей графике с презренным маслом. — Голос ее неправдоподобно спокоен. — Хвалю. Алтарный образ просто великолепен. Багрец и золото. Полузмея, полу-Венера. Короче, Иероиим Босх в томатном соусе. Ну, а теперь сооруди перед этим полотном жертвенник, застрели вон ту белоснежную бодулю, рога можешь не золотить, и сожги ее, как подобает истинному язычнику, с душистыми смолами и росным ладаном. А мы — я и вот она — мы посмотрим. Ну?
      Она подходит к сырому еще полотну, и Генрих отчетливо видит, как Герда и ее изображение обмениваются короткими, удовлетворенными взглядами — так смотреть можно только на союзника, но не в зеркало и не на портрет.
      — Мы ждем, — напоминает Герда, и ее свистящий шепот разносится, наверное, по всей Поллиоле. — И я не шучу!
      Он знает, еще по вчерашней ночи знает, что она не шутит, и бросает свое тело вперед, через те же ступени веранды, и успевает — боевой десинтор, прицельный двенадцатимиллиметровый среднедистанционный разрядник, отлетает. прямо на ступени их дома. Теперь в этом странном сне, где ему дано читать мысли других, он понимает, что заставило Эристави решиться на недопустимое. Хотя он и так слишком долго пользовался недопустимым — правом быть подле Герды. Эри знал, что чудовищные поступки не всегда разбрасывают, подобно взрыву, — иногда они связывают. Сопричастностью, пусть, — но связывают. И не стрельба в заповеднике — в самом деле, неужели никто до них не воспользовался полной безнаказанностью при таком изобилии абсолютно неразумных тварей? — нет, кошмаром этой несуществующей здесь земной ночи должно было стать убийство по приказу, убийство в угоду…
      Он не успел дочитать мысли Эристави — прямая белая молния с жутким шипением ударила рядом, и еще, и еще, и Генрих вдруг понял, что, в отличие от вчерашней ночи, Герда стреляет не по маленькой белой бодуле, а по нему, и трава кругом уже дымится, и этот дым задушит его раньше, чем опалит огонь или нащупает разряд, посланный сквозь завесу наугад:
      Он рванулся в сторону, чтобы короткими перебежками выйти из зоны обстрела, — и наконец проснулся. В узкий просвет между тучами било солнце, и пар подымался густыми клубами к черной поверхности полированного камня. Ступени циклопической лестницы уходили прямо в низко мчащиеся облака, и где-то совсем рядом, метрах в пятнадцати над собой, он увидел огромного зверя, на светло-золотистой шкуре которого едва проступали бледнеющие на глазах пятна.
      Он вскочил, словно его что-то подбросило. Как он мог забыть?
      Он доковылял до первой каменной ступени, оперся об нее грудью и непослушными пальцами попытался нашарить на поясе чехол десинтора. Чехол он нашел. Но вот десинтор… Неужели он вывалился во время прыжка в воду?
      От бешенства и бессилия Генрих даже застонал. Каждая новая неудача казалась ему последней каплей, но проходили буквально минуты — и на его голову валилось еще что-нибудь похлеще предыдущего. Потерять десинтор!..
      Великий Кальварский…
      А поллиот лежал прямо над ним, лежал на боку и сучил лапами, как новорожденный младенец. Агония? Нет. Поднялся, пополз выше. Пятен на нем уже не видно, и сейчас он весьма напоминает бесхвостого кенгурафа светло-золотистой масти. А может, и не кенгурафа. Он переполз на ступеньку выше… еще выше… скорее он похож на обезьяну — естественно, ведь для карабканья по скалам это наиболее удобная форма, и он наверняка ушел бы и на этот раз, если бы не жуткий лиловый лишай на правом боку. Да, правой передней лапой он почти и не двигает. А если там, наверху, пещеры? Он же заползет черт знает куда и с его жизнеспособностью будет подыхать без питья и корма еще много, много дней…
      Высотой ступенька была чуть ниже груди, и Генрих, подтянувшись, перебрался на нее не без труда, И еще на одну. И еще. Жара и духота. Бешеный стук крови в висках. Тупая боль в вывихнутой руке. Еще четверть часа, и здесь будет вертолет. Но пока — не упустить поллиота из виду. Это еще что? Ласты? Генрих глянул назад — кроны огуречных деревьев были уже ниже его. Вероятно, это как раз то место, где он увидел поллиота после дождя. Так что же это за ласты?
      Давно мог догадаться. Никакие это не ласты, а кожа с лап. Животное содрало со своих конечностей шкуру, как перчатку. Вот и жабьи перепонки между пальцами. Поллиоты удивительно легко расстаются с тем, что им больше не потребуется, — с рогами, шерстью, даже шкурой… А земные змеи? Тот же вариант. Вот только наращивают поллиоты совсем не то, что было до этого, да к тому же с невероятной быстротой… А почему — невероятной? Всего в пятьдесят сто раз быстрее, чем головастик отращивает себе хвост. Выбор формы? Здесь уже какая-то автоматика, диктуемая условиями. В сущности, все предельно просто, остаются только десятки прелюбопытнейших деталей. Вот сейчас они доберутся до конца этой лестницы — вот он и виднеется, между прочим, только низкие облака его несколько стушевывают — и одну из этих деталей в ожидании вертолета можно будет обдумать. Проблему гомеостазиса в поллиольском варианте, к примеру. Но это там, на гребне ступенчатой стены. А до него надо еще добраться.
      Он полз вверх, и расстояние между ним и поллиотом медленно сокращалось. Но животное уже достигло последней ступени, и в белесой дымке густого тумана, укрывавшего гребень стены, Генрих отчетливо видел неподвижное тело. Поллиот набирался сил. Неужели там спуск? Тогда надо спешить. Перехватить на гребне. Проклятье, ветер откуда-то появился, сырой, но не приносящий прохлады. Еще шесть ступеней. Пять. Четыре…
      Неподвижнее тело поллиота вдруг ожило. Он приподнял голову, уже успевшую обрасти светлой гривой, и, казалось, хотел обернуться, но внезапно его не то свела судорога, не то он рванулся вперед — и исчез. Впереди не было ничего только идеально прямой г, ребень стены, через которую переливались прямо на Генриха сгустки липкого тумана. Генрих закусил губы, упрямо мотнул головой и рванулся вверх. Последние ступени он одолел одним духом, выметнул тело на гребень стены — и чудом удержался: за полуметровым парапетом почти отвесно уходила вниз стена ущелья. Глубину его оценить было трудно — нагромождение черных каменных обломков только угадывалось под плотным, многослойным туманом.
      Генрих сполз обратно, на предпоследнюю ступеньку, вцепился руками в небольшую трещину и потерял сознание.
      Гибкие щупальца аварийных захватов отодрали его от поверхности скалы, втянули в кабилу вертолета. Он очнулся. Идеальные параллели каменных гряд уходили вниз, стушеванные туманом. Генрих потянулся и перехватил управление на себя. Вертолет завис неподвижно. Генрих вытащил «ринко» — нет, отсюда прибор направления не брал. Придется искать вслепую. Он плавно развернул машину, отыскивая лестницу. Ее-то найти было нетрудно. Взмыл на гребень, перевалил его и окунулся в ущелье. Лиловатая простокваша тумана — пришлось снова довериться автопилоту. Наконец машина села на какой-то крупный обломов скалы, и Генрих выбрался наружу.
      Туман стремительно таял, и лучи появившегося-таки наконец солнца изничтожали его остатки с мстительной быстротой. Влажные глыбы четких геометрических форм были, казалось, заготовлены исподволь для какого-то дела, но вот не пригодились и были свалены за ненадобностью на дне ущелья, которое отсюда, снизу, уже не казалось бездонной пропастью. Под лучами солнца вообще все приобрело почти сказочный вид — и нежно-фиалковое небо, и огромные сверкающие капли на черной полированной поверхности, и звонкое цоканье сорвавшегося откуда-то сверху камешка…
      Он машинально проследил за этим камнем — и увидел тело поллиота. Тот лежал мордой вниз, и широко раскинутые лапы его были ободраны в кровь — он все-таки не падал, а скользил вдоль почти отвесной стены, пытаясь уцепиться хоть за какую-нибудь трещину, и от этого его лапы… Только это были не лапы. Это были израненные, окровавленные человеческие руки. И тело, лежащее на черной шестигранной плите, было телом человека, вот только там, где у Генриха оно было закрыто полевым комбинезоном, кожа поллиота имела цвет и фактуру тисненой ткани. Длинные темно-русые волосы падали на шею, и ветер, подымаемый медленно вращающимися лопастями вертолета, шевелил прядки этих неподдельных человеческих волос.
      Генрих медленно расстегнул молнию комбинезона, стащил с себя рубашку и осторожно, стараясь не коснуться мертвого тела, укрыл голову и плечи этого удивительного существа. Затем он вернулся к вертолету и, покопавшись в грузовом отсеке, вытащил из специального гнезда мощный многокалиберный десинтор, которым в полевых условиях обычно пробивали колодцы или прорезали завалы. Сгибаясь под его тяжестью, он пробрался между каменными кубами и пирамидами к стене ущелья, где случайно не сглаженный выступ образовывал что-то вроде козырька. Под этим навесом он выжег в камне могилу и, удивляясь тому, что у него еще находятся на это силы, перенес туда укутанное собственной рубашкой тело поллиота. Яма была неглубока, тело едва поместилось в ней, но для того, что задумал Генрих, большего было и не нужно. Он отступил шагов на десять, поднял десинтор и, вжав его в плечо, нацелил разрядник на каменный козырек, нависающий над могилой.
      Непрерывный струйный разряд ударил по камню, и мелкие черные брызги посыпались вниз. И тут случилось то, чего Генрих надеялся избежать, — острый осколок полоснул по ткани, укрывавшей лицо поллиота, и рассек ее. Импровизированное покрывало распалось надвое, и там, под градом черных осколков, Генрих увидел собственное лицо.
      В неглубокой каменной могиле лежал не просто человек — это был Генрих Кальварский.
      Десинтор в разом оцепеневших руках продолжал биться мелкой бешеной дрожью, посылая вверх сокрушительный разряд. Под его струёй вниз сыпалась уже не щебенка — черные базальтовые глыбы со свистом рассекали воздух и внизу дробились с легкостью и звоном плавленого хрусталя. Над могилой уже вырос трехметровый холм, а Генрих все еще не мог заставить себя шевельнуться. Лицо, открывшееся ему всего на несколько секунд, было погребено — и стояло перед ним. Он даже не пытался внушить себе, что это обман зрения или плод больной фантазии, порожденный тропическим пеклом нескончаемого, проклятого дня. Он знал, что это правда, и уверенность его подкреплялась и необычной могилой на другом конце озера, и этими надписями, оставленными прежними обитателями курортного домика.
      Не охоться! Говорили же тебе — не охоться! А ты все-таки сделал по-своему. Вынужденно? Тоже мне оправдание. Убийство есть убийство. Может, ты скажешь, что рана на теле поллиота — дело рук твоей жены? И что вообще в эту пропасть он сорвался без твоей помощи?
      Но там, под камнями, твое лицо. Твое.
      Он вдруг поймал себя на том, что разговаривает с собой как бы со стороны. С чьей стороны?
      Наверное, со стороны мира Поллиолы.
      Он опустил десинтор, и каменный дождь прекратился. Волоча ноги, Генрих подошел к свежему кургану, перекалибровал десинтор на узкий луч и, отыскав самый крупный обломок, выжег на его полированной поверхности:
       ГЕНРИХ КАЛЬВАРСКИЙ
      Больше здесь ему делать было нечего. Он доплелся до вертолета, зашвырнул в кабину десинтор и забрался сам.
      Он задал автопилоту программу на возвращение и улегся прямо на полу. Прохлада и полумрак кабины так и тянули его в сон, но у него было еще одно дело, последнее дело на Поллиоле, и он не позволял себе прикрыть глаза. Иначе — он знал — ему не проснуться даже тогда, когда вертолет приземлится на поляне перед домом.
      Когда он долетел, полянка, умытая недавним дождем, радостно зеленела еще не успевшей свернуться травой. Глупый доверчивый поллиот в шкуре единорога пасся там, где недавно алел подрамник со свежим холстом.
      В домике никого не было. Лист пергамента, на который они давно уже перестали обращать внимание, желтел на стене. Под надписью, сделанной лиловым фломастером, вилась изящнейшая змейка почерка его жены:
       ЗАКАЗЫВАЙТЕ ЗВЕЗДЫ
       СЕВЕРНОГО ПОЛУШАРИЯ!
      Места под этой надписью не оставалось.
      Генрих упрямо вернулся к вертолету, достал десинтор и узким лучом разряда стал писать прямо на стене:
       «НЕ ОХОТЬСЯ! НЕ ОХОТЬСЯ!»
      И еще раз. И еще. И еще…

Подсадная утка

      …Теперь об этом говорили не только они, но еще сотни, тысячи людей на Земле; и не только на Земле — на всех станциях Приземелья; и не только сегодня — все эти последние полгода. Но найти четкое конструктивное решение — что делать? — не мог никто…
      — Само слово «невозможно» — это даже не отрицание. Это сигнал! Это все сюда, все, кто может, кто отважится!
      — И у кого на плечах трезвая голова, — мягко заметила Ана.
      — Как бы не так! Альфиане с трезвыми головами не летели к нам на помощь, наперед зная, что нет никаких шансов вернуться. Они подчинялись запрету. Но лучшие…
      — Безрассуднейшие…
      — Стоп! Безрассудство. Безумство. Не в этом ли решение? Ты снимала пси-спектры безрассудных порывов?
      — И ты еще спрашиваешь, Рычин! Все равно альфиане в эмоциональном отношении настолько отличаются от нас, что действовали безошибочно — ведь нападения десмода на человека пока не обнаружено, ни единого случая.
      — Ана, золотко мое яхонтовое, как говаривали поэтичные предки! Да эти случаи я не собираюсь обнаруживать! Наш Совет по галактическим контактам так боится испортить отношения с Альфой, что всем медицинским и юридическим информаториям был послан запрос в такой беспомощной форме, что отрицательный ответ просто подразумевался сам собой. Альфиане запретили нам вмешиваться — понимаешь, нам, целому человечеству, которое еще совсем недавно было преисполнено такого уважения к себе. Они установили монополию на борьбу с десмодами, а нам оставили места в партере — смотрите, граждане Земли, как умеют бороться и умирать представители высшей цивилизации!
      — Но что делать, если они действительно опередили нас? Ты забываешь, что это они поддерживают контакт с нами, а не мы с ними. Ведь у нас кончается только третий космический век, а у них начался двадцать шестой! У нас, конечно, много общего — аппаратура мгновенной связи, методика снятия пси-спектров, медикаментов вон целая куча, космолеты малого каботажа. Все это общее, но все — альфианское, дорогой мой. За девятнадцать лет контакта они передали нам все, о чем мы только смели мечтать, но у нас не взяли взамен ничего, да еще и пригрозили: попробуете помогать нам — разорвем контакт, только вы нас и видели…
      — Но неужели вы там, в своем Совете, — кипятился Рычин, — не можете им намекнуть, что это, мягко говоря, унизительно для нас и что пора кончать этот всегалактический детский сад, где нам отводится теплое местечко в малышовой группе. Кстати, когда у вас намечено очередное заседание Совета?
      — Сегодня, на двадцать три ноль-ноль.
      — Внеочередное? Хм, а почему такая спешка?
      Ана пожала плечами и поднялась.
      — Может, они боятся, что мы до чего-то додумаемся — тогда, значит, нам есть до чего додуматься… А скорее всего они просто проинформируют нас о дальнейшем перемещении зоны защиты — ведь они взяли за правило сообщать нам о всех своих действиях в пределах Солнечной.
      — Проинформируют… Как в школе! Но неужели Совет не может…
      — Ох, Рычин, ты опять за свое. Да не может Совет, ничегошеньки не может! Вот выполнят они свою угрозу — и отключатся! Так что на заседании Совет ни слова не возразит альфианам, но вот если ты до чего-нибудь додумаешься — ты знаешь, к кому в Совете обратиться: Ван Джуда, Кончанский, Руогомаа…
      Члены земного Совета размещались вдоль одной стороны стола, а за противоположной подымался экран, а на нем — изображение точно такого же стола, за которым размещались альфиане. Эффект присутствия был настолько сильным, что Кончанский, сохранивший до седых волос детскую наивность желаний, как-то признался Ане, что его так и подмывает потрогать альфиан рукой. На заседаниях он никогда не расставался с карандашом, делая весьма изящные и слегка шаржированные наброски своих собеседников. Но с недавних пор Кончанский стал рисовать исключительно десмодов. Разумеется, не тех космических чудовищ, которых никто не видел по той простой причине, что все земные и альфианские приборы — электронные, радиационные, гравитационные и псисоративные — не в состоянии были их зафиксировать; нет, он покрывал странички своего альбома набросками вполне реальных южноамериканских летучих мышей со складчатыми, отнюдь не хищными мордочками и перепончатыми крыльями библейских василисков. Правда, маленькие вампиры Кончанского, как правило, напоминали кого-либо из людей, а чаще всего — Косту Руогомаа, старшего штурмана космического флота.
      А ведь полгода назад название этих реликтовых животных было известно только зоологам. Человечество было занято совсем другим — за почти двадцатилетний период бескорыстного покровительства альфиан земная наука, техника, медицина, искусство — все это получило толчок. Альфиане появились на Земле как-то удивительно просто, в рабочем порядке; людям даже показалось, что они слегка опечалены, и явное разочарование гостей они отнесли за счет низкого уровня земной техники. Пришельцы непостижимо легко усвоили земной язык — правда, изъяснялись они с экспансивностью, ставящей в тупик даже неаполитанцев и каталонцев. Между собой же они говорили крайне редко, ибо их способ общения лежал в сфере внечувственных контактов, а звуковой язык хотя и сохранился, но служил скорее удовольствием, чем потребностью, — как пение у землян. Пришельцы соорудили на Мальте что-то вроде диспетчерского пункта связи и отбыли так же просто, как и прилетели.
      Мальтийская станция раз в два месяца соединяла земной Совет по галактическим контактам с планетой альфиан, она же корректировала посадку альфианских грузовых космолетов. Занималась она еще чем-то, притом весьма интенсивно, но вот тут любопытство землян, удовлетворяемое с избытком, наталкивалось на искусный маневр, с помощью которого альфиане всегда уходили от прямого ответа. А между тем проходили годы; не стало Рейнхарда Сиграма и Романа Ларомыкина — обязательных членов первого состава Совета. На их место пришла молодежь — Исаму Коматару и «смуглая леди гаванских Советов», как прозвал ее Кончанский — Ана Элизастеги, несмотря на молодость, считавшаяся крупнейшим специалистом по пси-спектрам. Дары альфианской цивилизации сыпались на Землю как из рога изобилия, и альфиане — чуткие, радушные и озабоченные какой-то неведомой людям бедой — все учили и учили людей пользоваться этими дарами.
      И, главное, их первый прилет продолжал оставаться единственным. И вот всего лишь полгода назад они сообщили людям, что их продвижение в космическом пространстве ограничивается отнюдь не техническими причинами.
      Где-то в черных глубинах Вселенной притаилась колония живых и, несомненно, разумных существ, обладающих феноменальной агрессивностью, существ, смертельно опасных для альфиан. Этих космических вурдалаков люди окрестили десмодами (благо на Земле действительно водились такие маленькие вампиры, питающиеся кровью животных). Увидеть, услышать, почувствовать нападение космического десмода было невозможно — о несчастье узнавали только тогда, когда помочь было уже нельзя. Альфиане укрыли свою планетную систему (вместе с огромным сектором галактического пространства) непроницаемой для десмодов оболочкой пульсирующей защиты. Питали ее гигантские энергетические преобразователи класса «время — псиэнергия», функционирующие на космических буях; но стационарность этих преобразователей делала их непригодными для использования на космолетах, и для того, чтобы обеспечить безопасность одного-единственного перелета на Землю, альфианам пришлось возвести временный коридор пульсирующей защиты, выслав впереди себя армаду кибермонтажников, собирающих преобразователи.
      А затем в течение восемнадцати лет общий фронт непрерывной защиты подтягивался до самой Солнечной, пока не закрыл Приземелье — вот, оказывается, какие еще функции выполняла ретрансляционная Мальтийская станция. Узнав об этом, жители Земли, образно говоря, не могли найти слов для выражения благодарности. Но альфиане заявили, что-де не стоит, — все это создавалось не для людей, а ради свободы дальнейших передвижений самих альфиан, так как космические чудовища никогда не нападали на человека Земли… Как следовало из размещения космических буев, пульсирующая защита укрывала именно ту часть Солнечной, которая была освоена земными планетолетами. И только.
      Совещание, созванное сегодня в столь экстренном порядке, поначалу ничем не отличалось от предыдущих: землянам было предложено задавать вопросы, и они, естественно, их задавали.
      — Можно ли, простите, непосредственно зафиксировать момент нападения десмода? — спросил Коматару с той обязательной восточной улыбкой, с которой он обращался к женщинам и пришельцам.
      — Что может быть проще! — воскликнул гигант с мускулатурой лесоруба и голубыми волосами Мальвины. — Зафиксируйте мой пси-спектр и выбросьте за фронт защиты. Спектр исчезнет — значит, я съеден.
      — А когда-нибудь, простите, имело место такое нападение именно в момент снятия спектра? — настаивал Коматару.
      — Нет, не повезло, — дровосек-Мальвина вздохнул.
      В устах человека такой ответ прозвучал бы ужасающе.
      — А как вообще вы представляете себе механизм воздействия десмода на человеческий мозг? — спросила Ана.
      — На нашмозг, — поправила ее черная, как эбен, альфианка.
      В первые годы контакта людей очень занимал тот факт, что на заседаниях Совета напротив брюнета обязательно появлялся черноволосый альфианин, напротив японца — лимоннокожий; эта странность объяснилась случайно, когда один из альфиан, обратившись к Ане, сделался вдруг чернее гуталина. Оказывается, жители Альфы не имели не только постоянной пигментации, но даже черт лица и могли изменять форму ушей или носа в течение нескольких минут: принимать облик, подобный облику собеседника, было для них такой же нормой поведения, как для землян — находить общий тон разговора.
      — Механизм воздействия нам непонятен, — вмешался сидевший напротив Косты Руогомаа светловолосый альфианин. — Непонятен и страшен. Мозг умирает мгновенно. Даже через двадцать секунд реанимация невозможна, а следов — никаких.
      — И все-таки — симптомы? — не унимался Коматару.
      — Да какие там симптомы, — вскрикнула темнокожая альфианка, и из глаз ее не потекли, нет, именно брызнули слезы. — Это смерть! Мы, не видя ее, воспринимаем ее так же, как вы почувствовали бы угасание вашего Солнца. Холод. Мрак. Оцепенение. И — десятые доли секунды. Не помочь! Мы можем все, а тут — не помочь!
      — Что же берут десмоды? — спросил Ван Джуда.
      — Если бы жизнь как таковая имела материальную субстанцию, то мы бы сказали — именно жизнь.
      — То есть пси-энергию?
      — Далась вам эта пси-энергия! Никакая она не жизнь, а всего-навсего продукт деятельности некоторых участков головного мозга. Если бы десмоды брали именно это, они подключались бы к отдельным индивидам и благополучно паразитировали на них, оставаясь невидимыми и неощутимыми. Нам остается только предполагать, что в мозгу существуют поля тончайшей структуры, нам пока неизвестные — ну, совсем так, как вы не подозревали о существовании пси-полей. Нарушая эту тонкую структуру, десмоды вызывают смерть. А пока мы возимся с грубой механикой на атомарном уровне — биотоки, пси-структуры, норегические потенциалы, — десмоды безошибочно выбирают самых мудрых, самых одаренных из нас. Как?..
      — Выбор мудрых и натолкнул вас на мысль о том, что смерть от «перегрузочной амнезии», как вы это раньше называли — нападение?
      — Нет. Дело в том, что десмоды имеют одну странность: они никогда не нападают друг за другом — только одновременно. Вот эта синхронность и насторожила нас, иначе мы до сих пор считали бы, что имеем дело с неопознанной болезнью.
      Ана незаметно переглянулась с Кончанским — альфиане поделились важной информацией.
      — А когда вообще десмоды нападали на вас в последний раз?
      — Так на тот наш корабль и напали, на котором мы к вам летели, — как о самом заурядном событии сообщил светловолосый. — Космолет двигался по принципу водомерки — от одного защитного буя к другому. На последнем островке корабль вынырнул из подпространства слишком близко к краю защиты — во время ее пульсации мы оказались за оболочкой… Нас ждали. Не прошло и пары секунд… как трое…
      Он не мог дальше говорить. Лица альфиан застыли в таком отчаянье, что неосведомленный наблюдатель мог принять их за учеников-мимов, которые немилосердно переигрывают в этюде «горе».
      — Довольно! — воскликнул вдруг самый молодой альфианин, молчавший до сих пор. — Долгое время мы считали «перегрузочную амнезию» просто болезнью, а ведь это и вправду болезнь. Это паралич нашей цивилизации! Как бы ни был велик защищенный сектор пространства, мы в клетке! Нам не остается ничего, кроме борьбы!
      Люди молчали. Да и что они могли предложить альфианам?
      — Мы не можем противопоставить десмодам оружие, достойное нашего времени и нашего разума, — подхватил председатель Совета пришельцев. — Но мы не можем и ждать. Мы будем охотиться так, как делали это наши предки: при помощи ловушки и приманки. Соорудить ловушку не так уж трудно: это должна быть спираль, что-то вроде плоской раковины с достаточно большим количеством витков из пульсирующей оболочки. Судя по маневренности десмодов, их размеры невелики. На дальних дистанциях они определенно пользуются нуль-перебросками, но по виткам спирали они будут двигаться с какой-то конечной скоростью. Приманку расположим в центре, и как только нападение совершится, выход из ловушки мгновенно будет перекрыт. Десмод очутится в мешке, и притом на сколь угодно долгое время!
      — Но что вы называете приманкой? — осмелился спросить Ван Джуда.
      — Великая Вселенная! Он не понял! — воскликнула черная соседка Аны. Древний закон — жизнь за жизнь, смерть за смерть! В середине раковины будет один из нас, и таких добровольцев у нас уже более полутора миллионов!
      — Прибавьте к ним еще и меня, — сказал Ван Джуда.
      — Исключено! — затряс головой председатель. — Десмод не пойдет в ловушку за человеком. И тем не менее мы приглашаем вас принять участие в этой охоте. Вы уже знаете, что долгое время ваша планета была, так сказать, подсадной уткой в охоте десмодов на нас: как только у вас разражалась война, потоп, землетрясение, и ужас десятков и сотен людей, этот тысячекратно усиленный сигнал бедствия разлетался по Вселенной, самые молодые и горячие из нас не могли оставаться в бездействии и бросались к вам на помощь. И возле Солнечной их незаметно подстерегали десмоды. В память тех, кто не вернулся, мы просим вас: заманите, как и прежде, десмодов к Земле. Мы откроем брешь в пульсирующей защите, и десмоды, вообразив, что у вас разразилась очередная катастрофа, ринутся к Земле, ориентируясь на ваш страх, который вы должны будете разыграть…
      — А вы уверены, что мы согласимся на столь пассивную роль? — быстро спросил Кончанский.
      — Да. Во-первых, это может приманить в ловушку сразу большое число десмодов. А во-вторых… мы думаем, что для того, кто будет находиться в «раковине», это сократит время ожидания.
      На это уж никто из землян не мог возразить.
      — Ждите нас через шесть земных дней. — И экран погас.
      — Здесь, — кивнул Магавира, делая второй круг над озерком. — А что это за белая пена вдоль берега? Как хотите, на воду не сяду.
      Амфибия взяла вправо и пошла над просекой. Два беловатых облака разметнулись в разные стороны; расчищенный от многолетней нетронутой пыли, темно-синей посадочной полосой проступил внизу асфальт. Как только колеса коснулись его, Рычин, Кончанский и Альгимантас Ота, которого взяли за исключительное знание местности, сдвинули колпаки кабин и одновременно спрыгнули на асфальт.
      — Синхронность, которой позавидовали бы и десмоды, — мрачно прокомментировал Рычин. — Кстати, не проговорись тогда наши старшие братья по разуму об этой синхронности — черта с два мы догадались бы, что искать надо именно здесь. Зато теперь… Минутку, Маг, дай-ка по этому папоротнику из десинтора — там, полагаю…
      — Э-э, заповедник ведь! — вмешался Альгимантас.
      — Это у нас генетический всплеск, — пояснил Кончанский. — У всех кочевников страх перед пресмыкающимися в крови. Ты сохранил от кочевников что-нибудь, а, Рычин?
      — Кроме кочевой профессии — незаурядные внешние данные.
      — Гм, а это что?
      У подножия двухметровых папоротников валялся желтый круг с изображением чашки и блюдца.
      — Искомая «Лесная лилия», — пояснил Ота. — Вправо, метров двадцать.
      — Не мог сесть на крышу, пилот экстра-класса, — бросил Рычин через плечо Магавире и вломился в заросли.
      «Лесная лилия» или, вернее, то, что от нее осталось, открылась внезапно. Круглое здание без крыши, по форме действительно напоминающее цветок, было оплетено цепкими лапами необыкновенно разросшейся малины; в чаше этого деревянного цветка, словно тычинки, торчали замшелые пеньки, бывшие столики с табуретками.
      — Воспоминания официантки Алдоны Старовайте, — бодро процитировал Кончанский. — «В тот вечер, как всегда по субботам, танцы начались около семи…» Но, коллеги, где же тут развернешься?
      Он попытался совершить изящный пируэт в ритме вальса бостона — «Пьям, па-рар-ра, пьям па-па!..» — и тут же запутался в перехлестнувшей перильца малине.
      — Танцевать спускались вниз, на утоптанную площадку, — со знанием дела пояснил Альгимантас. — Там потемнее…
      — Значит, мы не можем быть уверенными в одновременности всех пяти несчастных случаев, раз было темно?
      — Послушай-ка, старина, — урезонил его Рычин, — будем искать не противоречия, а подтверждения нашей гипотезе. Помните: «Раздался дружный крик всех пяти девушек», — значит, девицы завизжали одновременно, иначе Старовайте с ее обстоятельностью обязательно указала бы на последовательность событий.
      — Что ты меня уговариваешь? — пожал плечами Кончанский. — Я-то тебе верю. И Ота верит. Это Совет — тот не поверит.
      — Мы сунем под нос Совету данные такой убойной силы…
      — Ну и какие данные мы получили сегодня? Случай обычного пищевого отравления, да еще и чуть ли не столетней давности.
      — Заметьте — _одновременного отравления_, - вставил Ота.
      — И учти, — Рычин поднял палец, — что из всех посетителей «Лесной лилии» эти пятеро были настоящей приманкой для десмодов. Еще бы, участники симпозиума по дезактивации искусственных спутников, когда-то использованных для захоронения ядерных отходов… Запасы той неведомой субстанции, которой питаются десмоды, у этой пятерки были максимальными. Ведь не тронули же они девушек!
      — Но-но, — сказал Альгимантас. — Это еще ничего не доказывает.
      — Не будем спорить о вкусах десмодов. Пора собираться обратно.
      — То есть как это обратно? — всполошился Альгимантас. — А все то, что свалилось на этот уголок в последующие годы?
      — Но Зарасайский информаторий не дал больше сведений об одновременных поражениях, — возразил Рычин.
      — Зато неодновременных с тех пор здесь было навалом — недаром озеро заслужило название «проклятого». Прежде всего — повар той же «Лесной лилии». Спустя полгода после несчастья с радиологами этот молодой здоровый мужчина плеснул себе на ногу горячим супом и упал замертво.
      — Совет скажет — болевой шок, — усомнился Кончанский.
      — Может быть, в других краях и есть такие неженки, но только не у нас. Тем более что через пару месяцев здешний органист зарулил сюда с шоссе и, не сбавляя скорости, помчался по прямой, пока не врезался в сосну. Сгорел с машиной.
      — Совет скажет — замечтался, — резюмировал Рычин.
      — Хорошо, а теннисистка из Тарту — ее нашли в камышах на дне лодки. И снова никаких следов. Солнечный удар, скажете вы? Да, конечно. В октябре. Но если у вас не вызывает подозрений тот факт, что на крошечном пятачке от озера до шоссе — заметьте, не дальше! — за несколько лет произошло до полутора десятков загадочных смертей, то местные жители оказались рассудительнее. Окрестности заброшенной «Лесной лилии» объявили заповедником.
      — Минутку! — прервал его Рычин. — У меня мелькнула занятная мысль. Если в последующих трагедиях тоже виновны десмоды, которые раньше никогда не нападали последовательно, то мы имеем перерождение, а вернее — вырождение этих чудищ!
      — Да-да, — загорелся Кончанский, — после нападения на людей пятерка вампиров не смогла вернуться в свое логово. Изобретательность они тоже утратили и лопали что попало. Выходит, всемогущими их делал интеллект альфиан.
      — Вот именно! И это — главное доказательство того, что десмоды могутнапасть на человека, когда нет выбора. Ну, Конча, летим в Совет, послезавтра альфиане будут у нас…
      — …Как слышимость? Слышимость, говорю? Когда не везет, так и ее не добьешься. Ну, поздравь меня, золотко мое яхонтовое, мы провалились! Нам-то ясно, что на «Лесной лилии» — это работа десмодов… Что? Совет? Совету это тоже ясно, но… нам дали внеплановую связь с Альфой. И что там поднялось! Эти старшие братья никогда особым воспитанием не отличались, а тут… Мы, видишь ли, лезем не в свое дело, а они остальные «раковины» будут строить в окрестностях Проциона, а от нас не примут вообще никакой помощи. Они могут… Что делать? Переходим на откровенные пиратские действия. Нет, подробности не могу. А ты как?.. Что — никак? Ты же крупнейший специалист по пси-спектрам, как это — не получается? Разве может человек разучиться испытывать страх? Это пожалуйста… хоть землетрясение… хоть взрыв гиперонной бомбы… Опять не испугаются? Ана, не паникуй, вылетай в Мамбгр. Да, подальше от флегматичных европейцев… Да, притащу всех, кто под руку попадется…
      Жесткая, не просохшая еще лента раскачивалась на сквозняке, отсвечивала всеми цветами радуги; прозрачный жгуток пси-соративной записи бежал по самому ее краю. На всей Земле нет человека, который хотя бы приблизительно знал, что это такое — пси-соративная запись. Хоть смейся, хоть плачь — ну совсем как с гравитацией: сколько веков взвешивали все, от мух до слонов, а в физической сущности гравитации разобрались всего два века назад. Так и тут: прибыли с Альфы грузовики, киберы вытащили скромные над вид самописцы, соединенные с бачками, внутри которых по-живому шевелилась лиловая плесень. Самописец подключался к шлему, который достаточно было надеть, как из бачка тотчас же начинала выползать коробящаяся лента, сверкавшая, как старинная чешская бижутерия.
      Рычин с эталонными таблицами в руках бродил по лаборатории, перебирая каждую такую ленту. Ана полудремала в кожаном кресле. Кончанский рисовал десмода, похожего на Рычина.
      — А это — со стадиона? — спрашивал Рычин.
      — С конгресса врачей, — отзывалась Ана, приоткрывая один глаз. — Было сообщено, что над Аляской прорвана защита и четверо погибли.
      — И никакого страха? — Кончанский придал десмоду выражение крайнего разочарования.
      — Легкий фон. А эти крупные двухрядные зубцы, как у акулы — это профессиональное любопытство. Вот оно в чистом виде. А пленка со стадиона в углу. Там мы тоже оскандалились…
      — Ну уж я тебя попрошу! — взвился Рычин. — Я играл левым полуконтактным, и когда мяч подали мне и внимание всего стадиона было приковано к моей персоне — о, какие муки ада я изобразил! Кончанский, скажи, я талантливо изобразил?
      — О да!
      — Вот! А основные компоненты пси-спектров — любопытство и восхищение. Нет, ошибка была допущена гораздо раньше, когда заседание Совета транслировалось по всей Солнечной. Человечество психологически подготовилось сыгратьстрах, подделать его… Единственный выход отложить эту охоту, черт побери!..
      — Мы этого не сделаем, — отозвался звучный, словно отраженный от металла, голос. — Охота начнется сразу же, как только будет готова первая ловушка, то есть меньше чем через десять дней.
      Все невольно вскочили. Когда входил ОН, все превращались в притихших школьников, не справившихся с уроками.
      — Мы не выполнили вашу просьбу, — с усилием проговорила Ана. — Ни один спектр, полученный нами, не совпал с вашим эталоном. Вот они, можете убедиться. Поэтому мы и просим у вас несколько месяцев, чтобы у людей сгладилась эта готовность изображатьстрах.
      — Нет, — повторил он так небрежно, словно отмахнулся от чего-то несущественного. Казалось, сейчас его больше всего на свете интересуют радужные ленты, которые он сдергивал с проволоки, на которой они сушились, и швырял на пол.
      — Это все — в утилизатор. А там что?
      В нише, куда он показывал, громоздились плоские коробки.
      — Там учебный архив, — пояснила Ана. — Попытки освоить аппаратуру. Здесь — выделение эмоций в чистом виде, здесь — суммарные шумы, в основном уличные, а тут — так, разное.
      Альфианин схватил это самое «разное», вытряхнул содержимое коробки на пол и уселся на корточках, углубившись в исследование старых, потрескавшихся лент.
      — А это что? — вдруг закричал он сердито. — Брак? Или запись через узкие щели? Невероятная чистота! Нет, это не может быть первичным импульсом — явно одна из составляющих, выделенная искусственно… Но как? Мы же вас этому не учили?
      — И не брак, и не щели, и не составляющая… — Ана пыталась разобрать условные значки, выцарапанные иглой по краю ленты.
      — Да что же это? Что? Что, я вас спрашиваю?!
      Но Ана почему-то медлила с ответом и вглядывалась в лицо своего собеседника как-то особенно долго и пристально.
      — Запись сделана в вольере с человекообразными обезьянами, — произнесла она наконец. — Реакция на появление змеи.
      — Но на нашей Альфе нет… э-э-э… альфообразных… — с неожиданной растерянностью протянул пришелец. Лицо и волосы его мгновенно обесцветились, как это бывало тогда, когда альфиане общались между собой на значительном расстоянии. И действительно, прошло около десяти минут, и вдруг в комнату ворвались четверо из тех, что прибыли вместе с ним. Все так же не произнеся ни звука, но ожесточенно жестикулируя, они прямо-таки вырывали друг у друга ленту с удивившей их записью.
      — Транслятор! — крикнул кто-то из них.
      Приемная кассета транслятора жадно втянула в себя ленту, послышалось зуденье — лица альфиан снова неузнаваемо исказились. Они поголубели, полиловели; утончившиеся губы были мучительно закушены, кто-то сжал виски кулаками — это было такое невероятное, тысячекратно усиленное сопереживание чужой боли и чужого страха, что Ана не выдержала и вскрикнула.
      Кончанский ударил кулаком по клавише транслятора — зуденье прекратилось. Все — и альфиане, и земляне — облегченно встряхнулись, сбрасывая с себя это наваждение.
      — Мы сейчас свяжемся с базой, — проговорил один из гостей, — и думаю, что мы воспользуемся аналогичными записями… Правда, эффект был бы во много раз сильнее, если бы поток пси-импульсов непосредственно выходил в космос, а не транслировался по записи.
      — То есть перенести клетки с обезьянами прямо в буй?
      — Именно! Хотя… животные находятся у нас под охраной?..
      — Ну, Совет пойдет на исключение, — сказал Рычин.
      — Да, времени у нас и у вас в обрез.
      — Если бы вы так не торопились, — начал Кончанский, но дверь за пришельцами уже закрылась, они не простились.
      — Ну, у нас-то времени меньше, — Ана ринулась к пульту передатчика. — Я даю запрос на всех обезьян и питонов. Кончанский с Руогомаа готовят к их приему ракетодром в Куду-Кюель. Рычин, ты отвечаешь за пилотов.
      — Постараюсь. Прихвачу еще ракет, бенгальских огней и сирен, но боюсь, что кому-то из нас придется остаться в Совете.
      — Зачем? — запротестовал Кончанский. — Какой смысл контролировать Совет, если его от буя будет отделять двухдневный перелет?
      — Не время спорить, — прервала их Ана, — действовать пора. Тем более что теперь выяснено главное. Что именно? А вот что: когда я держала в руках пленку с «обезьяньей» записью, я уже давно поняла, что это такое, а они продолжали спрашивать. Я постаралась собрать всю свою волю, чтобы усилить свой пси-поток — а они его не приняли! Значит, наших мыслей они читать не могут.
      — Это действительно главное, — пробормотал Рычин. — Нас заворожила их способность чернеть и зеленеть. А ведь это бутафория, и только.
      — И еще, — сказала Ана. — Хоть они все и выше нас на голову и лапищи у них — будь здоров, они все же слабее нас.
      Огромный космический лайнер, флагман Солнечной армады, неподвижно застыл на приколе у только что возведенного буя — с той стороны, которая находилась под укрытием пульсирующей защиты. Через некоторое время он должен был отойти отсюда, унося на своем борту всех членов объединенной экспедиции; впрочем, нет, не всех. На буе навсегда оставался тот, кого и на Альфе, и на Земле называли просто он,хотя имя его было всем известно: С Сеге Д. Обитателям Земли, естественно, хотелось бы запомнить не только имя, но и облик этого пришельца, но это желание было невыполнимым, так как альфиане не имели постоянного лица и меняли его непостижимым образом. Да, многое людям было недоступно: вот и сейчас они находились на борту корабля, построенного по альфианским чертежам и из сплавов, найденных альфианами; прикрывала их пульсирующая защита, созданная сетью неземных излучателей. Этот буй был выстроен тоже не людьми — его сооружали автоматы; увидев размеры этого гиганта, люди поняли, почему его можно было построить только в окрестностях Сатурна; из каменных глыб, составляющих верхний разреженный слой кольца планеты, киберы выудили несколько осколков помельче, расплавили их и из этого расплава соткали тончайшее кружево космической станции, раскинувшей свои ажурные витки на добрый десяток километров. Плотной была только центральная часть этой спирали, не более шестисот метров в поперечнике. С одной стороны, обращенной к Солнцу, она была выпуклой; в глубине этой выпуклости таились генераторы гравитации, лифт, соединяющий «ночную» сторону с «дневной», и излучатели, обеспечивающие постоянную защиту трюмов. «Ночная» сторона представляла собой плоскость, накрытую сверху прозрачным колпаком, под которым свободно мог бы поместиться лондонский Тауэр. Два внутренних витка спирали помещались под куполом, вдоль стен которого тянулись бесконечные клетки с обезьянами. Дальше, за пределами купола, сплошная поверхность кончалась и начиналось каменное кружево, в причудливый рисунок которого вплетались все последующие витки пульсирующего коридора, широким раструбом открывающегося в Пространство, словно зазывая, заманивая оттуда неведомых грозных чудовищ, которые столько лет оставались безнаказанными и неуязвимыми. И голодными.
      А посередине твердого диска, возле центральной башни, виднелось что-то голубое, небольшим озерцом растекшееся по поверхности. Лишь те, кто побывал под куполом, знали, что это не вода, а шелковистая и теплая альфианская трава. Напротив башенки, по другую сторону голубой лужайки, был установлен экран, на котором было видно все, что делается в кают-компании лайнера.
      Все это, возведенное в непостижимо короткий срок, было чудом, но все-таки людей больше поражала не техника, а исступленная, фанатичная воля альфиан, решивших во что бы то ни стало очистить космос от невидимых хищников и не желающих откладывать эту фантастическую охоту на десмодов ни на день, ни на час, ни на миг.
      Что могли поставить рядом с этой волей и этой техникой люди Земли, которые еще два десятилетия назад казались себе такими целеустремленными, такими мудрыми, такими всемогущими?
      Да только то, что они были людьми.
      Четверо альфиан сидели за узким и длинным столом в кают-компании космолета, совсем как во время межпланетных встреч двух Советов. Только теперь это были не изображения, а живые, вполне реальные великаны. Но сейчас их рост не бросался в глаза, потому что люди не сидели рядом с ними, как обычно, а стояли сзади, за креслами, являя собой то ли бездейственный почетный караул, то ли второй ярус зрителей. Взгляды всех восьмерых были прикованы к круглому, как иллюминатор, экрану. А сколько таких же экранов, установленных на Земле и на Альфе, собрало около себя жителей обеих планет? И на всех этих экранах медленно двигалась к центру, к теплой голубой лужайке, фигура в белом. Жителям Земли она, вероятно, казалась ожившим гипсовым слепком с альфианина — у самих же альфиан такой ассоциации возникнуть не могло просто потому, что они не знали, что такое «скульптура».
      С Сеге Д опустился на траву у самого подножия башни, согнул колени и обхватил их руками. Так сидят, часами глядя в море. Но С Сеге Д видел перед собой только экран, с которого смотрели на него не мигая четверо его соплеменников. Перед ним на полированной поверхности стола мерцали две огромные кнопки, как глаза андерсеновской собаки, те самые, что размером с чайное блюдце. Ловушка была наготове, все башенки с генераторами, усилителями и отражателями находились под напряжением пси-токов, но пока еще система раковин была закрыта общей защитой, протянувшейся над всей Солнечной. Все это было как бы сценой, на которой альфиане, участвующие в деле, должны были отдать свою жизнь.
      С Сеге Д кивнул, и старший из альфиан положил ладонь на первую клавишу — она слегка вдавилась и затеплилась красноватым тревожным светом. И в тот же момент над обезьяньими клетками рванули петарды, в каждой клетке отодвинулся заслон, открывающий спрятанным за ним змеям доступ в вольеры.
      Исступленные визги обезумевших от ужаса животных, треск магния и неистовое метание огней достигали голубой лужайки, но С Сеге Д не замечал ничего этого. Он сидел, опираясь плечами о чуть вибрирующую стенку генераторной башенки, и ждал, когда старший нажмет следующую клавишу, выпускающую в просторы Вселенной этот поток животного ужаса. Для этого нужно было только спустить фронт общей защиты под поверхность буя, оставляя купол и витки «раковины» в незащищенном пространстве.
      И вдруг С Сеге Д почувствовал то, что в данной ситуации никак не могло происходить: кто-то тронул его за плечо. Он вскинул голову — над ним стоял коренастый землянин с каким-то напряженным выражением лица. Ошеломленный альфианин попытался подняться, и в этот момент короткий удар сбоку отключил его сознание, и он уже не увидел, как с завидной синхронностью четверо его соплеменников, сидевших за столом, были привязаны к креслам. Кончанский, Ван Джуда, парапсихолог Юнг и Руогомаа встали у стола. Они выжидали секунды, за которые Рычин должен был оттащить обмякшее тело к люку, из которого выглядывал уже бывший наготове Брюнэ, корабельный врач космолета.
      — Давай прямо на катер, — шепотом, словно их мог кто-то подслушать, приказал Рычин, втискивая С Сеге Д в узенький люк. — И не торопись приводить его в себя. Ну, пошел…
      Он захлопнул ногой крышку люка и побежал назад, на бирюзовую полянку и, догадываясь, какие тексты принимает сейчас фонотайп лайнера как с Земли, так и с Альфы, закричал на бегу:
      — Руби канаты, ребята! — И увидел на экране, как широченная ладонь Косты Руогомаа легла на вторую клавишу.
      Он знал, что человеку не дано чувствовать пси-процессы, но ему все-таки показалось, что потянуло пронизывающим холодом, словно где-то распахнулась гигантская дверь в ледяную пустоту, и чтоб никто не догадался о его ощущениях, заговорил:
      — Пока со мной ничего. Может, мне что-нибудь почитать, чтобы вам было заметнее, когда я… А? Да вот хоть это: «Это было в праздник Сант-Яго, и даже нехотя как-то, когда фонари погасли…» Ломятся в дверь, да? Правильно сделали, что заперли. — Он поискал глазами то место, где совсем недавно трава была примята, но она уже распрямилась, словно минуту назад тут и не сидел альфианин. Ужас пустоты улетучился, и было Рычину спокойно, и впервые за долгое время впереди не маячило никаких дел, и можно было валяться на траве и читать то, что он любил больше всего на свете, и желать только одного: чтобы дверь в кают-компанию открылась и вошла Ана.
      И вдруг он увидел Ану Элизастеги, и вовсе не на экране, а здесь, в десяти шагах от себя.
      Она стояла и смотрела на него, не шевелясь, и по тому, как были напряжены ее плечи, можно было угадать, что заведенные назад руки ее стиснуты намертво и ногти впились до крови в темные ладони, и так она будет стоять до тех пор, пока этоне случится — с ней или с ним, все равно. Он бросился к Ане, совсем не зная, что будет делать, когда добежит до нее, добежит спотыкаясь и цепенея, что-то крича в этом несусветном гаме и леденея от ужаса не за себя.
      — Нас же видят, — проговорила Ана, — нас видят, Рычин…
      Они стояли, держась за руки и смотрели друг другу в глаза, каждый миг ожидая, что вот сейчас эти глаза не закроются, нет — они опустошатся мгновенным беспамятством, и каждый беззвучно молился, чтобы это произошло с ним, только с ним…
      — Вот прошел год, — прошептала Ана, еле шевеля полиловевшими губами, и прошел не год, а бесконечность, когда ее губы снова разжались и по одному их беззвучному движению Рычин понял, что она прошептала: «Вот прошло два года…»
      И тогда он подумал, что она скажет: «Вот прошло три года». Она больше ничего не успела сказать, глаза ее широко раскрылись, и в них был не страх — недоумение.
      — Почему? — крикнула она. — Почему? И кто смог?..
      Рычин ошалело повертел головой и вдруг понял, что ад кончился, огни затухают, вой сирен переходит на басы, и только перепуганные змеями обезьяны продолжают верещать.
      Но почему опыт прекратился, и главное — как это удалось сделать? Ведь перекрыть вход в «раковину» после того, как туда попадут десмоды, должно было специальное безинерционное устройство, не подчиняющееся ни людям, ни альфианам. Он обернулся к экрану, там размахивали руками, пытались перекричать друг друга по крайней мере человек пятьдесят — то есть вдвое больше, чем могла вместить кают-компания.
      — Вниз, — только и понял из всего этого Рычин.
      — Они кричат — немедленно вниз. Случилось что-то экстремальное. — Но Ана упрямо покачала головой. — Это приказ!
      И, видя, что Ана добром все равно не сдвинется с места, он схватил ее за плечи, как когда-то (ах, да, два года назад!) тащил обмякшее тело альфианина. И Брюнэ уже отчаянно махал им, высунувшись из люка, и вот они уже все вчетвером (а С Сеге Д — на полу, как самый крупный и непоместительный) медленно подруливали на малокаботажной ракетке к борту космолета.
      — Восемнадцать обезьян разом, — захлебываясь от восторга, повторял Брюнэ. — Этого ж никто и представить не мог… Может, это вся популяция десмодов, а? Тогда просто счастье, что механизм перекрытия «раковины» работал не только от ваших пси-спектров; мы из профессионального любопытства засадили на его вход в биодатчики от обезьяньих клеток. Никто не выполз обратно!
      — А, ерунда, — устало проговорил Рычин. — Ты не был на «Лесной лилии», не знаешь. Десмоды, напавшие на людей, не смогли преодолеть даже такой преграды, как шоссе. Можно представить себе, как они деградировали теперь.
      — Логично, — сказал Брюнэ. — Ну, подходим, вы бы хоть руки своим пожали, держитесь друг за друга так…
      Ана и Рычин, не сговариваясь, подняли сцепленные руки и весьма ощутимо опустили их Брюнэ на шею.
      — Вот-вот, — мрачно заметил с пола потерявший былую экспансивность С Сеге Д, — вот этого-то мы и не учли — у нас на Альфе такого просто не бывает… — Он задумчиво гладил чернильно-лиловый рубец на шее. — Голову не повернуть…
      — А мы вот такие, — сказал Рычин, у которого зубы еще полязгивали от нервного возбуждения. — Мы такие со всеми нашими страхами и рукоприкладством, и некоторой технической смекалкой, и неподчиненностью высшему командованию… если, конечно, всерьез предположить, что высшее командование ни о чем не догадывалось. Люди, в общем. Среди всех известных вам гуманоидов — не сахар, я думаю.
      — И все-таки, — задумчиво проговорила Ана, — почему десмоды выбрали обезьян, а не людей?
      — Да потому, — с некоторым злорадством пояснил С Сеге Д, — что вы настолько боялись друг за друга, что среди тридцати тысяч пси-спектров такого же нечеловеческогоужаса вас отыскать не смогли даже десмоды.
      — Ну, спасибо, — шутливо поклонился Рычин. — Приравняли…
      — Пожалуйста, — расплылся альфианин, все еще поглаживая шею.
      Ракета подошла к причальному кольцу, покачалась и замерла.
      — Приехали, спасители Вселенной, — сказал Брюнэ. — Вылезайте.

У моря, где край земли

      Когда до поверхности осталось около полутора тысяч километров, Сергей Волохов еще не мог сказать определенно, обитаема планета или нет. Три малых спутника, мимо которых он проскочил, были похожи на искусственные, но и тут он не мог сказать ничего определенного.
      Прежде всего сесть, а там будет видно.
      Волохов задал программу своему кибердублеру: три витка и посадка на воду в экваториальной зоне. Это если что-нибудь случится с ним, Волоховым, но его корабль еще будет способен подчиниться воле и расчету автомата. Мало ли что бывает, когда садишься на незнакомую планету, пусть вроде бы и похожую на Землю, но все же чужую, да еще садишься в первый раз, если не считать вынужденных учебных посадок на Регине-дубль. Да еще у тебя не работает метеоритный локатор и нет связи, а сам ты далеко, немыслимо далеко, так далеко, как никто еще не бывал, потому что бывали самое большее в шестой зоне дальности, а ты сейчас — в седьмой.
      Корабль шел по тугой спирали, он не сделал еще и одного витка, но Волохов уже знал, где он попытается сесть. Вон там, на западной оконечности экваториального материка. Там, где желтый язык пустыни выползает к самому океану, размыкая тонкую зеленоватую полоску прибрежной растительности. Удобное место. Если у тех, кто там, внизу, нет еще космодромов, надо будет предложить им построить первый именно здесь.
      Волохов усмехнулся: ох уж эти контакты, вожделенные контакты, которыми бредят первокурсники астронавигационных школ. Вот так именно и бредят: сяду, мол, и тут же объединенными усилиями начнем строить космодром… Но ведь прежде всего надо сесть.
      Волохов двинул плечами, проверяя в последний раз, удобны ли крепления, и резко бросил машину вниз. Нечего крутить лишние витки, можно сесть и на втором. Планета была молодчиной, она даже не имела ни одного пояса радиации, и обидно было бы нарваться на какую-нибудь каверзу вот сейчас, когда до поверхности каких-то полтора витка, и машина медленно входит в ночь, и ночь эта выгибает навстречу свой пятнистый горб, испещренный мутными растекающимися огнями больших городов.
      Вот те на, спохватился вдруг Волохов, а ведь это и вправду города. Огромные, четко спланированные города. Хорош бы я был, если бы сунулся сюда, на ночную сторону, не имея запаса высоты. Надо вылезать на свет. И поскорее, потому что локаторы полетели к чертям.
      На дневную половину он выскочил внезапно и тут же повел машину вниз. Вот-вот должен был начаться тот пустынный, хорошо прожаренный экваториальный материк, который он облюбовал для посадки. Волохов снизился до трех тысяч метров и тихо пополз над проступившей под ним поверхностью планеты. Здесь она казалась необитаемой. Все это было прекрасно, он сядет в укромном уголке и мирно починит свои локаторы я фон межпланетной связи, а к тому времени его, по всей видимости, найдут аборигены и он таки посоветует им построить свой первый космодром на этом узком песчаном языке, размыкающем зеленую прибрежную кайму и жадно тянущемся к воде океана.
      Волохов сбавил скорость. Если у них имеются средства надземного сообщения, то, возможно, они захотят познакомиться с ним еще в воздухе, хотя бы для того, чтобы указать ему путь на свою посадочную площадку. Так, во всяком случае, поступили бы мы. Правда, засечь его могли бы только радары — над пустыней висела довольно плотная облачная дымка. Искусственный климат? Гм…
      Волохов покосился на заглохшие локаторы, потом отсоединил от них противометеорную защиту и перевел ее на ручное включение. Все-таки спокойнее. И нырнул еще на пятьсот метров вниз.
      Тонкая пелена облачного марева осталась над ним, и Волохов понял, что желтовато-песчаный массив, расстилающийся под ним, мог быть чем угодно, но только не пустыней. Прежде всего эти многочисленные темные полосы, не четкие, а какие-то дымные, расплывчатые. Овраги или каналы. Причудливый геометрический рисунок, в который они складываются, не оставляет сомнений в том, что они созданы не природой. И это вообще не песок. Это желтая растительность, напоминающая земные саванны. Материк, отведенный под плантации, — вот что это. О посадке не может быть и речи, придется тянуть до самого океана и скорее всего садиться на воду.
      Вдали, у самого горизонта, неясно обозначилась зеленая прибрежная полоса, и Волохов включил антигравитаторы. Машина медленно пошла вниз, и Волохову стало ясно, что он ошибся и во второй раз: под ним были не саванны, а огромный, раскинувшийся на весь материк город. Невысокие, причудливо распланированные здания, сверху напоминающие иероглифы, соединились друг с другом; но главное, сбившее его с толку, — это был странный, висячий покров на этих домах, перекидывающийся через площади и улицы, сливающийся с безукоризненными прямоугольниками бледно-желтых садов. Это, несомненно, была какая-то цепкая, невероятно живучая и жадная до тропического солнца форма растительности. Было весьма разумным укрыть таким легким, золотистым тентом весь этот материк, если…
      Если только это не было одичанием, запустением мертвого мира. Золотые джунгли, погребающие под собой брошенные города… Волохов фыркнул.
      О посадке надо думать, о посадке. Загадки вымерших материков будут решать те, кто прилетит сюда после него, прилетит в том случае, если он благополучно плюхнется на эту зеленую низину и сумеет починить аппаратуру дальней связи. Волохов снова прибавил скорость, чтобы скорее выйти к океану, но бесконечный изумрудный луг уныло тянулся под брюхом его машины, и он уже начал думать, не свернуть ли ему круто на юг, как вдруг увидел белую полосу прибоя и застывшие в невидимом с высоты движении пепельно-черные волны океана.
      Волохов посадил машину метрах в ста — ста пятидесяти от черты прибоя. Около получаса он настороженно ждал, не осядет ли под ним грунт, но приборы упрямо фиксировали и безупречность грунта, и безупречность воздуха, и вообще невероятную кучу безупречностей. Планета, кажется, решила быть умницей до конца. Не торопись, сказал себе Волохов; вот тут-то самое время остановиться и не поверить. Судя по приборам, можно было выходить и без скафандра, да он бы так и сделал, будь он на корабле не один; но теперь, когда посадка прошла так гладко, он не хотел рисковать даже в том случае, когда приборы твердили, что риск этот равен нулю. Все-таки.
      Волохов еще раз оглядел всю рубку, выключил освещение и выбрался в шлюзовой отсек. Там, за титанированной дверцей наружного люка, все благополучно, говорил он себе, примеряя защитный биокостюм. Все слишком благополучно… Он отложил биокостюм, достал синтериклоновый скафандр высокой защиты. Эластичная ткань скафандра казалась податливой и непрочной на вид, но Волохов знал, что ни ацетиленовый резак, ни ультразвуковой нож, ни прямой разряд лазера не в состоянии пробить эту гибкую, полупрозрачную пленку. Там, где шлем соединялся с воротником, шло жесткое кольцо, и Волохов старательно проверил прочность шва. Соединение было безупречным; Волохов педантично проверил все еще раз и еще, пока не убедился в абсолютной своей неуязвимости.
      Корабль его не был десантным ботом. Это был маленький, добротный разведывательный звездолет системы Колычева, способный спускаться на планеты земного типа, но не более. Вездехода в себе он нести не мог, даже самого портативного. Поэтому Волохов твердо решил от корабля никуда не отходить, а только постоять немного на чужой планете — в конце концов, кто бы на его месте отказал себе в этом? Он не стал налаживать систему выносного лифта, а просто спустил аварийную лесенку, по которой и добрался до поверхности приютившей его планеты.
      Поверхность эта была ничего себе. Занятная. Насколько занятыми могут быть огромные дюны чистейшего изумрудного песка. «Ай да материк, — подумал Волохов, — ай да расточительная! «Груды золота лежат, и мне лишь одному они принадлежат». Это, конечно, не настоящий изумруд, но соединений меди в этом минерале предостаточно. И какой коэффициент внутреннего преломления! Глаза слепит. И какой нежный, совершенно живой цвет. Надо только быть осторожным со здешней водой. Вон ведь сколько меди. И сколько, должно быть, полиметаллов! Странно даже, что при таком богатстве они не додумались до простейшего летательного аппарата. И при таких городах… Ну, ничего. Мы еще их научим. Мы еще построим им гигант металлургии. И всего-то надо для этого починить фон межпланетной связи.
      Волохов повернулся, чтобы забраться обратно на корабль, и увидел, что с дюны, со стороны океана, увязая по щиколотку в зеленом песке, к нему идет босая девчонка. Вся одежда ее состояла из двух кусков белой ткани, скрепленной на плечах камнями, за которые в древние времена на Земле не задумываясь предлагали половину царства; платье было подхвачено травяным плетеным пояском. На Земле ей дали бы лет пятнадцать.
      Она остановилась прямо перед Волоховым и что-то проговорила тоненьким сердитым голоском. Волохов улыбнулся. Она снова заговорила; теперь это были отдельные слова, каждое звучало вопросительно. По всей вероятности, она спрашивала, откуда он пришел. Из какого города, из какой земли.
      — Со звезд, — сказал Волохов и указал рукой прямо вверх. Девочка тоже посмотрела вверх и нахмурилась, что-то вспоминая.
      — Зендзи? — спросила она неуверенно.
      Волохов стоял в нерешительности. Может быть, «зендзи» означало «дух», «божество», а может быть, она просто попыталась повторить его же собственные слова и нечаянно исказила их. Волохов не знал, как объяснить ей, чтобы она позвала кого-нибудь постарше. Не одна же она на этом пустынном берегу, в самом деле. Но она с упорством ребенка пыталась понять самостоятельно, что же это за странный человек, одетый с ног до головы в такую жару. Настойчиво и назидательно, как говорят с куклами, она повторяла два слова. Вероятно, это были одни и те же слова, но каждый раз она произносила их на разном языке. И так десять раз. Девчонка, знающая десять языков?.. Нет, что-то тут не то.
      Этот односторонний разговор начинал ей надоедать. Она досадливо махнула рукой и вдруг, шагнув к Волохову, обняла его за шею. Волохов оторопел. Пальцы ее были влажны и от их прикосновения синтериклон космического скафандра тоненько заскрипел, как стекло. И тут Волохов почувствовал, как густой и жаркий воздух ворвался под колпак шлема. Руки его невольно дернулись вверх, но девочка его опередила — она приподнялась на цыпочки, потянулась и стащила с него шлем.
      Волохов потрогал скафандр. Тонкая, жесткая пленка. Выше соединительный рубец, который расходится только под действием слабого импульса. Но стык этот цел. Зато еще выше он нащупал тонкий и острый край — синтериклон был разрезан. Синтериклон, который не берет ни алмаз, ни лазер.
      — Что у тебя в руках? — крикнул Волохов, совершенно забыв, что она не может его понять, и смешно, задирая голову, чтобы не обрезать подбородок о затвердевший по линии разреза край скафандра.
      — М? — спросила она.
      — Руки! — снова крикнул Волохов и показал ей свои руки — ладонями вверх.
      Девочка с любопытством посмотрела на его руки, потом точно таким же жестом протянула свои ладошки.
      В руках ее ничего не было.
      — Ру-ки! — вдруг четко и с той же требовательной интонацией повторила она. — М?
      Она подняла одну руку.
      — Рука, — сказал Волохов. — Одна рука.
      Девочка кивнула, потом поднесла ко рту и послюнила палец. Волохов не успел и глазом моргнуть, как она снова стремительно шагнула к нему и двумя пальцами провела по скафандру — сверху вниз. Скафандр медленно раскрылся и начал опадать на землю. Волохов вытащил одну ногу, другую — скафандр остался на песке.
      — М-м, — удовлетворенно сказала девочка. — Рука. Руки.
      — Нога, — отважился Волохов, — ноги. Голова, глаз, рот, нос.
      Девочка серьезно повторила. Волохов оглянулся.
      — Скафандр, — сказал он, указывая на лоскутья синтериклона. — Или, вернее, то, что было скафандром.
      Девочка поморщилась. Потом у нее снова появилось то сосредоточенное и упрямое выражение, какое бывает у пай-девочек, разыгрывающих взрослых перед своими куклами. Она протянула руку, и у Волохова шевельнулось опасение — не вздумает ли она еще что-нибудь с него снять. Но девочка просто дотронулась до его волос и вопросительно глянула на него.
      — Волосы, — называл Волохов, — ухо… рубашка… палец… шея… шнурок… часы…
      Она уже не повторяла за ним. Рука ее быстро и, казалось, бездумно перепрыгивала с одного предмета на другой, но ни на чем не останавливалась дважды. Вскоре части тела и нехитрая одежда были названы: проверить, запомнила ли девочка этот урок, Волохов не решался. Надо было как-то объяснить ей, чтобы она привела взрослых, но тут Волохов зашел в тупик. Может быть, следовало просто прогнать ее, тогда она волей-неволей вернется туда, откуда пришла, и, естественно, все расскажет. Но игра с незнакомым существом ей, совершенно очевидно, нравилась, и уходить она не собиралась. Волохов решил, что игру придется продолжить. А там будет видно.
      — Стоять, — сказал он и вытянулся по стойке «смирно».
      — Сидеть, — сказал он и плюхнулся на песок.
      — Лежать, — он продемонстрировал.
      Девочка посмотрела на него, немного склонив голову набок, потом быстро показала на себя, на него и снова вопросительно хмыкнула:
      — М?
      Волохов встал. Не понимает. Этого она не понимает. Он стряхнул песок с коленей, на всякий случай сказал:
      — Чиститься.
      Она снова хмыкнула.
      — Нет, нет, это я не для демонстрации. Это я думаю.
      — М! — сказала она сердито. Кажется, она сердилась каждый раз, когда он произносил что-нибудь, не объясняя на пальцах значения. Нарушал правила игры.
      Он решил сделать последнюю попытку.
      — Идти, — сказал он и пошел по склону дюны. — Бежать.
      Она побежала рядом. До берега, оказывается, было совсем недалеко песчаные холмы закрывали его, а он был совсем рядом.
      — Океан, — сказал Волохов и протянул руку.
      Девочка опять рассердилась.
      — Ты чего? — спросил Волохов. — Я, кажется, правил не нарушил. Это действительно океан. По-нашему.
      Девочка зафыркала, как рассерженный зверек, и замахала на него руками. Потом сделала несколько четких, демонстративных шагов.
      — А, — сказал Волохов, — я вышел из последовательности. Мы проходили глаголы. Идти. Я иду, — он сделал два шага, — ты идешь, — он ткнул в нее пальцем. — Мы идем, — он сделал жест, как бы объединяющий их обоих.
      Она остановилась.
      — Стоять, — сказала она, опуская руки и забавно задирая подбородок. М?
      — Я стою, ты стоишь, мы стоим. — Волохов усердно тыкал пальцем.
      — М, — сказала она удовлетворительно. — Я сидю, ты сидишь, мы сидим. Скафандр?
      — Скафандр лежит, — сказал Волохов. После того, что она сделала со скафандром, он уже ничему не удивлялся. — Он лежит.
      — Я, ты, мы, он. Ты — м?
      Волохов понял.
      — Волохов. Я — Волохов.
      — Фират, — сказала она просто.
      Она повернулась и пошла к воде. Она села так, что босые ноги ее протянулись на полосу влажного, омываемого океаном песка: в луночках вокруг пяток начала собираться вода.
      Волохов сел рядом. Что-то переменилось. Переменилось с того самого мига, как она назвала свое имя. До этого момента Волохов думал только о том, что нужно чинить фон межпланетной связи и девочке нужно внушить, что ему хочется говорить не с ней, а со взрослыми аборигенами, поэтому пусть она идет и позовет их. И еще он старался не думать о своем разрезанном скафандре. А теперь он поймал себя на том, что фон может и подождать, и разговор со взрослыми, разговор по строго выработанной программе, на невероятном гибриде всех земных языков и математики, в муках произведенном неисчислимыми лабораториями «теоретиков первого контакта», — все это неважно, и все это подождет.
      А самое важное и самое интересное — это кулачок Фират, в который она успела что-то набрать. Кулачок медленно раскрылся — на смуглой ладошке лежала кучка зеленоватого песка.
      — Песок, — несколько разочарованно проговорил Волохов. Он почему-то ждал чего-то необычного и теперь досадовал на свое ожидание.
      Фират быстро сжала кулачок и снова его открыла. Песок, видимо, высыпался, и на ладошке остался спрятанный до сих пор камешек. Обыкновенный, серый. Сухой.
      — Камень. — Волохов понял, что это просто продолжение урока.
      Фират еще раз сжала и раскрыла кулачок — вместо камня лежала раковина.
      Волохов заставил себя предположить, что ракушка эта была внутри камня и Фират, сжимая кулак, счистила налипшую на нее шелуху песчаника. Конечно, заставить себя поверить во что угодно здесь, на этом берегу, нетрудно.
      Но все-таки камень был куда меньше, чем раковина. Он заставил себя не удивляться и не удивился, когда вместо ракушки на ладони появился дохлый высушенный краб, обрывок водоросли синего цвета и, наконец, маленькая золотая рыбка, пугливо подрагивающая плавничками. Он так и назвал ее «золотая рыбка», и Фират тут же превратила ее в черную, потом в белую, и рыбка терпеливо прошла через весь солнечный спектр и в награду была отпущена в море. Затем пришел черед маленьким, не больше мизинца, человечкам; угловатые и условные, они напоминали рекламных гномиков и не имели ничего общего с тем, каким представлялся Волохову Мальчик-с-пальчик.
      Фират разгладила складки платья и высыпала человечков себе на колени. Они засуетились, и Волохов с трудом успевал комментировать их действия. Фират ничего не повторяла, только время от времени указывала пальцем на ту или другую фигурку. Если бы только она действительно запоминала все, что он ей говорил, то у нее должен был составиться небольшой, но весьма причудливый словарик.
      А может быть, она ничего не запомнила? Может быть, она просто показывала ему свои игрушки?
      А если она запоминала его язык, то почему же она не сделала ни одной попытки познакомить Волохова со своим?
      Этого минутного раздумья, этой крошечной остановки было достаточно, чтобы почувствовать бесконечную усталость. Волохов вдруг понял, что он уже страшно долго сидит на этом пустынном берегу, обманутый медлительностью здешнего солнца, которое все еще лениво лезло в зенит, в то время как дома, на Земле, уже давно наступил бы вечер.
      Он провел рукой по лбу. Это же сумасшествие — столько часов провести под палящим солнцем. Да еще чужим, с неизвестным спектром излучения.
      — Жара, — сказал он, обращаясь к Фират, — надо идти в тень. Тень, повторил он, указывая на синеватый силуэт, разлегшийся на песке.
      Фират посмотрела внимательно, потом обвела пальцем контур собственной тени и удовлетворенно кивнула:
      — Тень. Хорошо. Вот такая тень — хорошо? — Она раскинула руки, словно крылья, и часто-часто ими замахала.
      — Хорошо, — сказал Волохов, далеко не уверенный в том, что она правильно его поняла.
      — Зеленая тень — хорошо? — продолжала допытываться Фират.
      — Зеленая — хорошо, и синяя — хорошо, и черная.
      Фират посмотрела на него так удивленно, что Волохов окончательно уверился во взаимном непонимании. Между тем Фират быстро вложила два пальца в рот и пронзительно, отрывисто свистнула. Волохов невольно усмехнулся — так это было по-мальчишески, по-земному.
      Что-то зеленое поднялось из-за дальней дюны и стремительно понеслось к ним. Сначала Волохову казалось, что это — маленький летательный аппарат, затем — что это птица. Когда же оно приблизилось, Волохов увидел существо, напоминавшее ската, — узкое тело змеи, небольшой изящный клюв и метровые полотнища полупрозрачных плавников, превращавших его в плоский четырехугольный коврик с трепещущей бахромой.
      Существо неуверенно застыло метрах в двух от них, но Фират похлопала себя по коленке, как это делают, подзывая собаку.
      Существо жалобно пискнуло.
      — Он боится, — сказала Фират, обернувшись к Волохову, и засмеялась. Он боится ты.
      Она что-то стала говорить на незнакомом своем языке, говорить ласково и наставительно, как все это утро она говорила с Волоховым.
      Существо еще чаще замахало краями своих плавников — Волохов не решился назвать это крыльями — и, робко приблизившись, повисло над головами сидевших, отбрасывая на них прохладную зеленую тень.
      Сразу стало легче дышать.
      — Это хорошо, — сказал Волохов, — но мне нужно на корабль. Чиниться.
      — Чиниться? — переспросила Фират, недовольно поморщив лобик. — Говори понятно.
      Волохов беспомощно оглянулся по сторонам. Какая-то палочка, наверное, выброшенная морем, валялась на песке. Волохов подобрал ее.
      — Мой корабль, — повторил он, разравнивая песок и рисуя на нем вполне правдоподобные контуры звездолета, — он сломался.
      Он поднял палочку до уровня глаз и демонстративно разломил ее надвое. Фират испуганно посмотрела на сломанную палочку в руках Волохова, потом быстро обернулась туда, где над песчаными дюнами подымался титанировый корпус корабля.
      — О, — сказала она, — он сломался, он…
      Она выхватила из рук Волохова обломок ветки и начала быстро дорисовывать вокруг контура корабля пунктирные расходящиеся линии. Казалось, нарисованный корабль встряхнулся, словно утка, и во все стороны разлетелись сотни маленьких песчаных брызг.
      — Радиация? — догадался Волохов. — Нет. Не бойся. Радиации нет. Не тот принцип действия. А может, ты боишься не радиации, а чего-нибудь другого?
      Фират внимательно слушала его, сдвинув густые недетские брови, потом уверенно и спокойно подтвердила:
      — Боюсь.
      Она поднялась на ноги и гортанно, протяжно крикнула, как кричат люди, которые хотят, чтобы зов их разнесся как можно дальше и шире, потому что тот, кого они зовут, может находиться и там, и там, и там. И тот, кого она звала, поднялся из-за крайней прибрежной дюны и размашистой рысью двинулся прямо на них. Волохов вскочил и невольным движением заслонил собой девочку.
      Это был белый медведь, округлой длинноухой мордой напоминавший собаку, или скорее огромный ньюфаундленд, белоснежной шерстью смахивающий на полярного медведя. Во всяком случае, кто бы это ни был, узкий, раздвоенный на конце язык и тройной, как у акулы, ряд зубов отнюдь не делали его добродушным.
      Зверь остановился прямо перед Волоховым, все еще самоотверженно заслонявшим собой Фират, потом наклонил мохнатую голову набок и рассмеялся. Это был искренний, беззлобный человеческий смех, и золотые черти плясали в смеющихся глазах зверя, и раздвоенный язык, вобравшийся в пасть, нежно и беспомощно трепетал за тройным рядом страшных зубов.
      — Фу ты, черт, — сказал Волохов и тоже засмеялся. Он чувствовал себя дураком, хотя ничего глупого или хотя бы нелогично не сделал.
      Фират вылезла из-за его широкой спины и что-то сердито проговорила. Волохов не понимал ее языка, но все это звучало так, словно она хотела сказать: ничего смешного нет, и надо делать дело, а не развлекаться.
      Она сказала еще что-то и коротким жестом указала на корабль. Зверь посмотрел по направлению ее руки, потом перевел взгляд на Волохова, разинул пасть и отчетливо, членораздельно произнес несколько «слов. Потом сорвался с места и огромными скачками помчался к кораблю. В каждом своем прыжке он распластывался в воздухе, и только тогда было видно, каким легким и поджарым было его тело, скрытое невероятно длинной и пушистой шерстью.
      Зверь скрылся за дюнами.
      — Вот так плюшевая игрушка, — сказал Волохов. — Он умеет говорить?
      — Конечно, — несколько удивленно ответила Фират.
      — Каким образом? — не унимался Волохов.
      Фират пожала плечами.
      — Я говорю, ты говоришь, он говорит.
      Было ли это ответом? Зверь вернулся. Он ничего не сказал, только кивнул, словно давая понять, что идти к кораблю можно.
      Фират взяла Волохова за руку, и они двинулись к звездолету. Зверь, размеренно, как верблюд, покачивая головой, пошел рядом с Фират. Некоторое время она шла, положив руку на его мохнатую голову, но скоро ей это надоело, и она легко вспрыгнула на спину зверя. Тот шагал как ни в чем не бывало.
      — Отец, — сказала Фират, и тут же Волохов увидел людей, выходящих ему навстречу из-за блестящей туши корабля. Тот, что шел впереди, ускорил шаги и подошел к Волохову. Они встретились у самых ступеней трапа.
      Человек этот, смуглый и чернобровый, был похож на Фират в той же степени, как и все остальные его спутники, такие же смуглые и схожие между собой, словно пингвины — для людей и, наверное, люди — для пингвинов.
      Человек, подошедший первым, держал в руках гибкую желтую ветвь с едва заметными листочками. Наверное, это и было то самое растение, что покрывало огромный город, раскинувшийся на весь материк. И, между прочим, росло оно не меньше чем в двухстах километрах отсюда. Человек кивнул Фират, и она низко наклонила голову. Потом он потрепал по голове белого зверя и точно таким же жестом дотронулся до плеча Волохова. По-видимому, лишние слова вроде приветствий были здесь не приняты, поэтому Волохов наклонил голову, как это сделала Фират, и предоставил хозяевам первыми задавать вопросы.
      Но вновь пришедшие вопросов не задавали. Они подходили по очереди, касались плеча Волохова и только дружески, необыкновенно широко улыбались. Волохов поискал глазами того, что пришел первым и которого Фират назвала отцом, и вдруг увидел, что тот уже поднимается по свисавшей лесенке на корабль. Он шагнул вперед, намереваясь последовать за ним, но почувствовал, что цепкие пальцы Фират крепко обхватили его запястье. Он резко обернулся.
      — Не надо, — сказала девочка. — Ты не надо. Они не понимают ты.
      — Миленькое дело, — Волохов пожал плечами. — Что же тогда они вообще поймут?
      — Они поймут твой корабль. Язык корабля поймут все.
      — Но ты же понимаешь меня!
      — Они нет времени понимать ты.
      — Понимать тебя, — поправил Волохов.
      — Понимать тебя, — послушно повторила она. — У меня было время понимать и…
      Она беспомощно оглянулась, словно то, что она пыталась сказать, было где-то здесь, под рукой, нужно было только это найти. Но она не нашла и досадливо сморщилась.
      Волохов не понял, что она хотела сказать.
      — Ладно, — сказал он, — вернемся к кораблю. Ты думаешь, что они поймут, что к чему, и починят?
      Фират досадливо поморщилась, словно хотела сказать: ну что повторять одно и то же? Раз сказано — починят, значит, сиди и жди.
      Фират подозвала своего зверя, и тот, бесшумно приблизившись, растянулся у самых ее ног. Фират улеглась на песок, откинув голову на белую спину зверя. Ей, наверное, было очень удобно. На Волохова она не смотрела и больше не заговаривала с ним, словно разом забыв о его существовании. Он решил подождать, во что же все это выльется, и, отойдя в короткую зеленоватую тень, отбрасываемую кораблем, принялся вышагивать по песку взад и вперед, насколько позволяли границы этой тени. Так прошло около получаса.
      Вдруг нижние ступени лестницы закачались, и Волохов, глянув вверх, увидел, что добровольные его помощники быстро спускаются вниз. Волохов торопливо направился к Фират, — надо же как-то остановить их, попросить обождать, а он слазает за таблицами, книгами, они установят контакт, обменяются… чем там положено обмениваться по теории контакта с гуманоидами. Фират поможет.
      Но они его опередили, старший — отец, по-видимому, хотя Волохов так и не научился отличать его от остальных, — сказал Фират несколько отрывистых, повелительных фраз. Девочка выслушала его, сложив руки и низко опустив голову. Потом все они по очереди подошли к Волохову и с дружескими, несколько плакатными улыбками снова потрепали его по плечу. Сначала его, потом белого зверя Фират. И друг за другом исчезли за изумрудной песчаной дюной.
      — Все, — сказала Фират, — ты можешь лететь. Корабль не был сломан. Он просто… не слушался. Это прошло. Улетай.
      В голосе ее не было ни грусти, ни горечи, она повернулась и тихо пошла к морю.
      Он знал, он чувствовал, что его не обманули, что корабль исправлен и он может сейчас же, сию минуту лететь домой, к Земле, — и не мог этого сделать. Белая фигурка медленно брела к морю, и что-то было не так, чего-то он не понял, не доделал, и, сам не зная, зачем, он крикнул: «Фират, погоди!» — и побежал к ней.
      Он догнал ее у самой воды. На его крик она не обернулась.
      — Погоди, Фират, — сказал он, переводя дыхание. — Так же нельзя, в самом деле. Ведь я сейчас улечу, и мы можем никогда больше не встретиться.
      Она спокойно смотрела на него. Ну да, он улетит, они действительно никогда больше не встретятся, но ее это не тревожило. Что ей-то до этого?
      — Погоди, Фират. Ведь ты даже не спросила, откуда я. Может быть, твой отец или те, что были с ним, когда-нибудь захотят прилететь к нам, на Землю… на ту планету, откуда я родом? Ведь вы можете это?
      Фират медленно покачала головой.
      — Они все очень заняты. Там. — Она махнула рукой в сторону материка, где раскинулся желтый город. — И там. — Она вытянула руку вверх, указывая прямо в небо.
      В первый раз в ее ровном голосе он почувствовал едва уловимый оттенок горечи — они все очень заняты.
      — А может быть, ты, когда подрастешь?..
      Она снова покачала головой.
      — Твоя планета нам не нужна. Ведь вы даже не умеете… — она не знала необходимого слова. Она пощелкала пальцами, как делают это люди, припоминая что-нибудь, и вдруг у нее из-под пальцев начали выпархивать огромные, величиной с крупную лилию, мохнатые снежинки. Они таяли, не долетев до песка, а пальцы Фират начали приобретать бронзовый отблеск, и вдруг засверкали нестерпимым блеском настоящего червонного золота, она ударила в ладони — и над песками прокатился оглушительный, стозвучный удар огромного гонга.
      И тут же руки девочки стали прежними.
      — Вы не умеете так, — тихо, словно извиняясь, проговорила Фират. — Вы не умеете…
      — Творить чудеса, — подсказал Волохов. — Этого мы и вправду не умеем. И все же, если вы только можете, прилетайте к нам, на Землю. Чудес у нас нет. Но у нас есть солнце, не такое, как у вас, — бледненькое, словно мелкая серебряная монетка, — нет, наше солнце золотое, как твои ладони пять минут назад, как цветок одуванчика — вот какое. — И он рисовал на влажном и плотном песке, какой это цветок, и в узких бороздах рисунка тотчас набиралась вода. — Оно желтое, рыжее, нестерпимое…
      Они тихо шли по узенькой полоске омываемого водой песка, и Волохов все говорил, и нагибался, и рисовал что-то, и они тут же переступали через этот рисунок и шли дальше, и он снова говорил о Земле, о ее морях, умеющих быть любыми — от пурпурных до молочно-белых, о лиловых вершинах гор, о зеленых Лунных ночах над стоячей водой уснувших рек, о тонкой яблочной прозрачности предутреннего неба, о чеканной бронзовой дорожке, по которой можно добежать до самого солнца, если оно не успеет спрятаться за море; он рисовал на песке маленьких, не больше суслика, кенгуру и огромных, величиной с утку, божьих коровок. В стройную шеренгу знаков зодиака вклинились колдовские пентаграммы мирских звезд и курчавые пеньки актиний, а у самой-самой воды, прикрыв морду хвостом, свернулся калачиком абстрактный кот — так, во всяком случае, закончилась попытка Волохова изобразить всю нашу галактику. Крошечная точка, обозначавшая Землю, приютилась с краешку, где-то на хребте условного кота.
      — Волохов, — сказала вдруг девочка, останавливаясь. Она в первый раз обращалась непосредственно к нему. — Не надо. Улетай.
      Да, конечно, ведь так можно говорить, и говорить, и говорить, но он ничего не изменит, Фират никогда больше не встретится ему на пути. Земля не нужна им, она сказала. Но то, что он так долго говорил ей о Земле, вернуло его к прежней уверенности в себе, и теперь, когда ему оставалось только повернуться и идти к кораблю, вдруг стали неважны все эти ее чудеса, разрезанный скафандр, золотые ладошки и все такое, она была просто босоногой девчонкой Фират, которую он оставит здесь, у моря, на краю неведомой земли, чтобы никогда больше не увидеть; Волохов наклонился над нею, и она поступила так же, как это сделала бы на ее месте любая девушка на Земле — закрыла глаза.
      Губы у нее были шершавые и очень сухие. Такие шершавые и такие сухие, что потом захотелось потрогать их пальцами, проверить, точно ли они могли быть такими. Но он только провел рукой по ее спутанным волосам, отделил тонкую длинную прядку и захлестнул ее вокруг смуглой шеи. Глаза она так и не открыла.
      Волохов отступил на шаг, повернулся и пошел к кораблю. За его спиной, не шевелясь, опустив руки и не открывая глаз, стояла Фират.
      Солнце стало голубовато-серым и, не дойдя до горизонта, начало медленно растворяться в пепельном мареве, подымавшемся навстречу ему с поверхности остывающего к вечеру океана. Песок под ногами стал совсем темным. Фират сделала еще несколько шагов и остановилась. Нет, не может так быть, не должно так быть, просто невероятно, чтобы она этого не нашла…
      Она опустилась на колени и принялась шарить рукой по влажному песку. Волны бесшумно подкрадывались и касались ее пальцев. Шаги она услышала, только когда они были уже совсем рядом. Тогда она подняла голову и увидела отца.
      — Почему ты не вернулась в город? — спросил он.
      Она только покачала головой. Острые крупные песчинки больно врезались в коленки.
      — Этот, — отец указал на дюны, где днем возвышался матовый конус корабля, — этот улетел?
      Фират только наклонила голову.
      — Так что же?
      Фират медленно встала.
      — Зачем ты отпустил его, отец? — спросила она. — Как мог ты просто так отпустить его? Как ты, мудрый и опытный, ты, знающий все, не понял, что это был такой же человек, как ты и я? Мне легко было ошибиться, я так мало еще знаю. Я приняла его за разумного зверя, такого же, как все мои говорящие звери, да и сам он сказал, что не умеет… Он назвал это творить чудеса. Он сам сказал мне, что не умеет творить чудеса…
      Фират заплакала.
      — А потом он говорил мне о той планете, с которой он прилетел, но я не помню, совсем не помню, о чем же он говорил. Я все понимала тогда, но сейчас не помню ни единого слова. Когда я впервые увидела его, я обратилась к нему на языках десяти звезд, ни одного из них он не знал. Его корабль перестал повиноваться ему, и я подумала, что он просто не умеет заставить его слушаться. Я думала, что он ничего не может, а он просто ничего не хотел…
      — Что же он может? — спросил осторожно отец.
      Фират еще ниже опустила голову.
      — А когда пришло время ему улетать, он наклонился надо мной, положил мне руки на плечи, и тогда солнце, наше маленькое белое солнце стало вдруг огромным и совсем золотым, словно собрало в себе все золото звезд, оно было таким жарким и нестерпимым, что зеленый песок пустыни стал тоже золотым, как цветы когоройни, покрывающие наши города, а далеко-далеко, по самому горизонту, поднялись невиданной высоты лиловые горы, легкие, как облака, с алыми сияющими вершинами. Золото не нашего солнца затопило пустыню, но былая зелень ее песков не исчезла, а собралась в одну огромную, неуловимо текущую реку, бесшумно впадающую в океан: зеленое светило, которого не было на небе, отражалось в этой реке. И не было в мире, во всем этом огромном мире ничего, что бы осталось прежним, отец!
      — Что же было потом? — спросил он.
      — Потом это солнце погасло, и наступила ночь…
      Было уже совсем темно, и невидимые волны подбирались к ногам Фират. Начался прилив.
      — Летим домой, — неожиданно мягко проговорил отец. — Летим.
      — Нет, — сказала Фират. — Где-то здесь, на песке, он нарисовал мне, как найти его звезду. На песке, у самой воды.
      Она протянула руку, и на ее ладошке вспыхнул неяркий зеленоватый светлячок. Она подула на него, чтобы ярче горел, и, подняв над головой свое маленькое чудо, пошла дальше по влажной дорожке гладкого песка, вылизанного приливом.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13