Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Ломоносов

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лебедев Евгений Николаевич / Ломоносов - Чтение (стр. 25)
Автор: Лебедев Евгений Николаевич
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Но претворение всего этого в жизнь, как уже говорилось, зависело теперь от высочайшей воли. Между тем 4000 рублей, взятые Ломоносовым в 1753 году в Мануфактур-конторе, требовалось возвратить: как мы помним, в отсрочке возврата 24 января 1758 года ему было отказано. И вот в феврале 1759 года, то есть год спустя после того рокового для него отказа и почти столько же после подачи в Сенат проекта монумента Петру I и перестройки Петропавловского собора, Ломоносов вновь пишет прошение об отсрочке погашения злополучной ссуды, но теперь уже не в Мануфактур-контору, а в Сенат. Поскольку, как полагал Ломоносов, высший государственный орган Российской империи одобрил его проект и смету, он вполне может выступить поручителем в его, Ломоносова, платежеспособности перед Мануфактур-конторой.

Мучительно тянется время, а Ломоносов уже второй год живет под угрозой описи фабрики, а возможно, и личного имущества в уплату долга. Получив его прошение, Сенат запрашивает Мануфактур-контору о состоянии ее расчетов •с Ломоносовым. Проходит еще месяц. Наконец, 27 марта 1759 года Сенат своим определением удовлетворяет просьбу Ломоносова, отсрочив возврат ссуды до «конфирмации» Елизаветой сенатского доклада о ломоносовском проекте монумента Петру I, «а в случае невоспоследования оной» устанавливался новый срок погашения — четыре года. Казалось бы, теперь можно вздохнуть свободнее. Но не тут-то было: прошло еще два месяца, прежде чем был составлен сенатский указ, извещавший обо всем этом Мануфактур-контору. Только в июне 1759 года Мануфактур-контора получила столь ожидаемый Ломоносовым документ.

Но как раз в июне, в ту пору, когда тревога Ломоносова как за судьбу своего проекта, так и за состояние своих финансовых дел достигла наивысшего напряжения, ему был нанесен коварный и болезненный удар его литературными противниками. В июньской книжке журнала «Трудолюбивая пчела», издававшегося Сумароковым, появилась статья под названием «О мозаике», в которой говорилось нечто такое, что могло заронить сомнение в самой целесообразности мозаичного украшения петровского монумента (ведь высочайшая «конфирмация» проекта все еще была под вопросом): «Живопись, производимая малеванием, весьма превосходнее мозаичной живописи, по рассуждению славного в ученом свете автора, ибо невозможно, говорит он, подражать совершенно камешками и стеклышками всем красотам и приятностям, изображаемым от искусныя кисточки на картине из масла, или на стене, так называемою фрескою из воды по сырой извести».

Статья была подписана двумя буквами В. Т. Автором ее был не кто иной, как В. К. Тредиаковский, которого, несмотря на всегдашние с ним раздоры, Сумароков привлек в свой журнал, чтобы вместе выступить против Ломоносова (возможно, имея вполне определенную цель: помешать получению им правительственной субсидии на реализацию проекта).

Ломоносову не составило труда угадать автора. Кроме того, он совершенно справедливо заподозрил в соучастии в этом деле, наряду с Тредиаковским и Сумароковым, еще и шумахерова зятя, И. И. Тауберта. Журнал «Трудолюбивая пчела», хотя и издавался Сумароковым единолично, должен был проходить цензуру в Академии наук. Тауберт (которого одновременно с Ломоносовым, 1 марта 1757 года, ввели в состав Академической канцелярии), конечно же, мог поставить Ломоносова в известность относительно содержания злополучной июньской книжки «Трудолюбивой пчелы», но не сделал этого. Все было затеяно в расчете на внезапность удара.

Обескураженный вероломством и «явным бессовестием» своих недоброхотов, Ломоносов 8 июля 1759 года пишет И. И. Шувалову письмо, в интонации которого растерянность жертвы и негодование гражданина сливаются воедино: «В Трудолюбивой так называемой Пчеле напечатано о мозаике весьма презрительно. Сочинитель того Тредиаковский совокупил свое грубое незнание с подлою злостию, чтобы моему рачению сделать помешательство; здесь видеть можно целый комплот. Тредиаковский сочинил, Сумароков принял в Пчелу, Тауберт дал напечатать без моего уведомления в той команде, где я присутствую (то есть в Академической канцелярии. — Е. Л. ). По сим обстоятельствам ясно видеть Ваше высокопревосходительство можете, сколько сии люди дают мне покою, не престая повреждать мою честь и благополучие при всяком случае! Умилосердитесь надо мною, милостивый государь, освободите меня от таких нападков, которые, меня огорчая, не дают мне простираться далее в полезных и славных моих отечеству упражнениях. Никакого не желаю мщения, но токмо всеуниженно прошу оправдан быть перед светом высочайшею конфирмациею докладу от Правительствующего Сената о украшении Петропавловской церкви, чего целый год ожидая, претерпеваю, сверх моего разорения, посмеяние и ругательство».

Ломоносовские покровители советовали ему отвечать на нападки равнодушием либо презрением. Недавно ставший государственным канцлером М. И. Воронцов, который так же, как и И. И. Шувалов, получил от Ломоносова письмо по поводу статьи в «Трудолюбивой пчеле», писал ему в своем ответе 10 июля 1759 года: «Государь мой Михайло Васильевич. Я усматриваю, что содержание сообщенной мне от вас печатной пиесы о мусии не имеет другого основания, как только от одной жалузии (то есть зависти. — Е. Л. ), почему и не можно сумневаться, что все просвещенные люди, пренебрегая тщетные сего славного художества охуления, не престанут отдавать справедливость вашим похвальным стараниям и опытам в изыскании и произведении оного в России, к немалой пользе и особливому имени вашего проедавлению в ученом свете. Я весьма согласен с учиненными примечаниями на помянутую пиесу и не думаю, чтоб кто ни есть тому спорить стал; итак, остается только презирать то, что ничего, кроме презрения, не заслуживает. Тем одним предуспеете вы уже принудить недоброжелателей ваших к молчанию; а что от меня зависеть будет, я, конечно, употреблю все возможное, дабы вас удовольствовать явным засвидетельствованием той аппробации, которую вы себе ревностию, искусством и трудами вашими издавна приобрели».

Вольно было М. И. Воронцову давать доброжелательные советы; ему не угрожала опасность насильственного взыскания непосильной для него суммы. Вот если бы он поспешил «употребить все возможное, дабы… удовольствовать явным засвидетельствованием» своей доброжелательности! Конфирмация сенатского доклада о монументе Петру I — вот, что нужно было Ломоносову, и чем скорее, тем лучше.

А что касалось недоброжелателей, то здесь Ломоносову презрения было не занимать — ни у канцлера, ни у кого другого. В ту тяжелую для себя пору он сочинил эпиграмму, в которой высмеял своих противников под вымышленными именами. Тредиаковского он назвал здесь Сотином (от французского sot — глупец), намекая на прозвище, данное Тредиаковскому его нынешним союзником Сумароковым в комедии «Тресотиниус». Самого же Сумарокова он назвал здесь Аколастом (по-гречески — нахальный невежда). Под именем «лешего» в эпиграмме был выведен Тауберт. Но из всей этой троицы более всего в своей эпиграмме Ломоносов потешался над Аколастом — Сумароковым, напоминая ему о его недавней непримиримой вражде с Тредиаковским и его былом пиетете перед Пробином (от латинского probus — честный), то есть перед ним, Ломоносовым. Он цитирует здесь «Епистолу П. О стихотворстве» (1748) Сумарокова, где о Тредиаковском, выведенном тогда под именем Штивелиуса, говорилось: «А ты, Штивелиус, лишь только врать способен», — между тем как строкою выше о Ломоносове было сказано с почтением: «Он наших стран Мальгерб, он Пиндару подобен». Даже характерные особенности поведения Сумарокова, который в минуты сильного волнения производил впечатление помешанного, нашли свое отражение в ломоносовской эпиграмме, которая представляет собою яркий образец пристрастной сатиры XVIII века, непривередливой в отношении приемов (надо отдать справедливость и Сумарокову: он не остался в долгу перед Ломоносовым и неоднократно печатно и устно поносил его, о чем еще будет идти разговор):

С Сотином — что за вздор? — Аколаст примирился!

Конечно, третий член к ним, леший, прилепился,

Дабы три фурии, втеснившись на Парнас,

Закрыли криком муз российских чистый глас.

Коль много раз театр казал насмех Сотина,

И у Аколаста он слыл всегда скотина.

Аколаст, злобствуя, всем уши раскричал,

Картавил, шепелял, качался и мигал,

Сотиновых стихов рассказывая скверность,

А ныне объявил любовь ему и верность,

Дабы Пробиновых хвалу унизить од,

Которы вознося российский чтит народ.

Чего не можешь ты начать, о зависть злая!

Но истина стоит недвижима святая.

Коль зол, коль лжив, коль подл Аколаст и Сотин,

Того не знает лишь их гордый нрав один.

Аколаст написал: «Сотин лишь врать способен»,

А ныне доказал, что сам ему подобен.

Кто быть желает нем и слушать наглых врак,

Меж самохвалами с умом прослыть дурак,

Сдружись с сей парочкой: кто хочет с ними знаться, —

Тот думай, каково в крапиву испражняться.

Однако эпиграмма эта дала только лишь выход досаде и раздражению, ничуть не облегчив бремени забот и ожидания, которое ему пришлось нести еще ровно два года. 26 октября 1760 года двор наконец одобрил сооружение монумента Петру I, высказав, однако, Сенату ряд замечаний, на устранение которых ушло немало времени. Ломоносову по распоряжению Сената пришлось составить новую смету. И вот лишь 14 июня 1761 года Сенат окончательно утвердил проект и смету в сумме 80 764 рубля 10 копеек, а также определил выдать ему, Ломоносову, 6000 рублей в счет сметной суммы.

Только теперь Ломоносов получил возможность расплатиться с Мануфактур-конторой и начать наконец работу над созданием мозаичной панорамы жизни и дел Петра I. После этого Ломоносову было положено выдавать по 13 460 рублей 68 копеек ежегодно. Впрочем, эта годовая сумма была выдана ему полностью только однажды — а 1763 году.

Первой картиной для внутренних стен Петропавловского собора была намечена «Левенгауптская баталия», которую предполагалось набирать «с оригинала славного живописного мастера Натиера». Француз Жан-Марк Натье (1685—1776) написал свою картину «Битва при Лесной» в 1717 году (ныне она хранится в Музее изобразительных искусств имени А. С. Пушкина в Москве). Долгое время ее считали изображением битвы под Полтавой, но Ломоносов, как видим, точно знал, какое событие живописал французский художник. Впрочем, тогда же, в 1761 году, Ломоносов приступил к работе над знаменитой «Полтавской баталией», отложив первоначальное намерение изобразить поражение Левенгаупта при деревне Лесной (а впоследствии и отказавшись от него вовсе).

Как свидетельствовал Ломоносов, «с 1762 г., майя с последних чисел, началось действительное мозаикою ставлепио первой картины — Полтавская победа».

«Лицо самой главной особы», Петра I, было нарисовано для картины «с гипсовой головы, отлитой с формы, снятой с самого лица блаженный памяти великого государя, каков есть восковой портрет в Кунст-камере». Ломоносов хотел быть не только вдохновенным, но по возможности и документально точным художником, когда дело шло о Петре I. То же самое можно сказать и о «птенцах гнезда Петрова», изображенных на картине. Голову Петра, а также «облики» Я. В. Брюса, Б. П. Шереметева, М. М. Голицына набирали знакомые нам талантливые мастера Матвей Васильев и Ефим Мельников. Остальные мозаичисты, среди которых были и усть-рудицкие крестьяне (все тот же Игнат Петров, Андрей Никитин, Федор Петров и др.), набирали все, «кроме лиц». В начале 1763 года дело шло уже о «приведении к совершенному окончанию мозаичной великой картины Полтавская баталия», о «строении к оной картине позолоченных рам». Ломоносов предполагал закончить ее ко дню годовщины Полтавской победы — 27 июня 1763 года, но по разным причинам работа затянулась. 9 мая 1764 года Ломоносов сообщал М. И. Воронцову: «Мозаичное изображение Полтавской победы уже в марте месяце составлением окончено и теперь на месте отшлифовывается». И лишь за три месяца до смерти Ломоносова, в январе 1765 года, «Полтавская баталия» была отполирована и вставлена в медную позолоченную раму.

Из других мозаичных картин петровского цикла Ломоносову не удалось создать ни одной. Причем картина «Азовское взятие» была уже начата набором, а еще к четырем — «Начало государевой службы в малолетстве», «Сообщение с иностранными», «Спасение из Риги», «Ангутская морская победа» — были сделаны подробные эскизы. Работа над ними (так же. впрочем, как и над «Полтавской баталией») была затруднена переменами при дворе, последовавшими после смерти Елизаветы в 1761 году, а потом и пресеклась вовсе смертью самого Ломоносова.

Сошли со сцены ломоносовские покровители, ценители мозаичного искусства М. И. Воронцов, Иван и Петр Шуваловы. Пришли новые люди. Президент Академии художеств при Екатерине II Иван Иванович Бецкой (1704—1795), который еще возглавлял и Канцелярию от строений, «ведая мозаику», пришел к выводу, что сама идея убранства Петропавловского собора мозаичными украшениями порочна и что ломоносовским картинам «в том соборе быть неприлично». Работы в ломоносовской мастерской были приостановлены. Фабрику в 1768 году закрыли. Крепостных мозаичистов вновь «обратили в хлебопашество», а мастера из вольных с 1769 года остались не у дел. И те и другие никому не смогли передать своего мастерства. Когда в 1786 году Контора строений, с одобрения И. И. Бецкого, окончательно вознамерилась перевести ломоносовских «мастеров» в другое правление, выяснилось, что переводить уже некого: из всех, кто начинал с Ломоносовым, в живых остался только престарелый шурин его Иван Андреевич Цильх. «Полтавская баталия» оказалась заброшенной в неприглядном сарае…



Сейчас ломоносовские мозаики выставлены в лучших музеях страны — Эрмитаже, Государственном Русском музее, Государственном Историческом музее и др. «Полтавская баталия» украшает верхнюю площадку парадной лестницы главного здания Академии наук СССР в Ленинграде. Даже если бы Ломоносов не создал ничего, кроме «Полтавской баталии» или такого шедевра мозаичного искусства, как портрет Елизаветы (картон для которого делал Ф. С. Рокотов), даже в этом случае он обессмертил бы свое имя. Как и во всех других областях культуры, Ломоносов работал здесь, сознавая уникальность своего опыта, иными словами, работал на века, ибо то, что самобытно, — всегда ново, интересно и поучительно для потомков. Доказательством тому — ломоносовские мозаики,

Которы ввек хранят Геройских бодрость лиц

Приятность нежную и красоту девиц;

Чрез множество веков себе подобны зрятся

И ветхой древности грызенья не боятся.

Глава II

Что может смертным быть ужаснее удара,

С которым молния из облак блещет яра?

М. В. Ломоносов


Что зыблет ясный ночью луч?

М. В. Ломоносов



У Ф. И. Тютчева, много размышлявшего над судьбою и наследием Ломоносова, есть удивительной силы и простоты четверостишие о Природе. О великом искушении познания:

Природа — Сфинкс. И тем она верней

Своим искусом губит человека,

Что, может статься, никакой от века

Загадки нет и не было у ней.

Когда обозреваешь все сделанное Ломоносовым, поневоле приходишь в «содрогательное удивление». Но когда начинаешь вчитываться в его научные труды, поэтические произведения, письма, заметки, наброски, постепенно приходишь к мысли, что Ломоносов, в сущности, — это Сфинкс без загадки. Настолько естественным, само собою разумеющимся начинает казаться чудо. Чудо его всеобъемлющей гениальности. Чудо его всеприсутствия в нашей культуре. Просто он старался не оставлять без ответа вопросы, которые у него возникали. Именно поэтому он ушел из своей деревни в Москву, а потом в Киев, а потом опять в Москву, а дальше в Петербург, в Германию… Число вопросов растет, а он по-прежнему ни одного старается не оставить без ответа. И ничего с собою не может поделать. Возможно, эта-то воплощенная непобедимость желания ответить на все вопросы и есть Ломоносов в своей сокровенной и откровенной сути.

Тут вот что стоит заметить: каждый из нас, особенно в детстве, бывает обуреваем этой жаждой ответов. Но подавляющее большинство, видя, в какой неимоверной прогрессии возрастают вопросы, рано или поздно начинает убеждать себя, что на все вопросы ответить нельзя, что необходимо избирать себе те или иные реальные, удобовыполнимые задачи. И во все времена на людей, подобных Ломоносову, современники (из тех, кто мыслит приземленно-реально) смотрели с недоумением, опаской, раздражением, тревогой: ведь на их глазах происходили только поиски ответов, а сами ответы отнюдь не гарантировались. Даже если ответы добывались, оценить их мало кто мог. Иначе говоря — посторонний глаз видел прежде всего эмоциональные издержки либо приобретения на пути к ответу — отчаяние, нетерпение, энтузиазм, восторг. Неслучайно петербургские академики за спиной Ломоносова называли его «бешеным мужиком» (конечно же, здесь не только манеры имелись в виду, но и страсть, с которой профессор химии брался «не за свои дела»).

Ломоносовские доброжелатели, при всем их восхищении перед необъятностью его интересов, и те опасались, не слишком ли много он на себя берет. У Ивана Шувалова, который очень часто выступал как бы посредником между Ломоносовым и императрицей, к этим чисто личным ощущениям прибавлялись соображения внешней необходимости. Однажды он пожурил Ломоносова за недостаточно быстрое продвижение его в работе над «Древней российской историей»), которую тот начал по желанию Елизаветы. В высшей степени интересно и поучительно посмотреть, как Ломоносов «извинялся» за энциклопедизм своих устремлений в ответном письме к меценату (1753): «Что до других моих, в физике и в химии, упражнений касается, чтобы их вовсе покинуть, то нет в том ни нужды, ниже возможности. Всяк человек требует себе от трудов успокоения: для того, оставив настоящее дело, ищет себе с гостьми или с домашними препровождения времени картами, шашками и другими забавами, а иные и табачным дымом, от чего я уже давно отказался, затем что не нашел в них ничего, кроме скуки. Итак, уповаю, что и мне на успокоение от трудов, которые я на собрание и на сочинение Российской истории и на украшение российского слова полагаю, позволено будет в день несколько часов времени, чтобы их вместо бильяру употребить на физические и химические опыты, которые мне не токмо отменою материи вместо забавы, но и движением вместо лекарства служить имеют; и сверьх сего пользу и честь отечеству, конечно, принести могут едва меньше ли перьвой».

Вот так просто и с достоинством сам Ломоносов поведал о неизбежности своего энциклопедизма (а заодно и 24-летнему покровителю наставительно намекнул, что не должен «искать себе с гостьми или домашними препровождения времени картами, шашками и другими забавами» тот, кто действительно хочет служить просвещению). Когда вчитываешься в ломоносовские документы, подобные этому, чудо кажется настолько естественным и объяснимым, что его как будто и вовсе нет. Это примерно так же, как в природе: мы знаем, почему парит орел, знаем, насколько целесообразно устроена эта огромная птица, — и кости-то полые внутри, и строение крыла-то нам известно, и воздушные потоки восходящие мы держим в уме. Словом, никаких загадок, все понятно. Однако, когда видишь, как парит орел, эти сведения, поставляемые нам наукой и детально, но в частностях, объясняющие механику полета, забываются и в конце концов все вновь становится необъяснимым. И для объяснения уже самой этой непостижимости и величественности полета (которая не менее очевидна, чем данные орнитологии и аэродинамики) вновь обретает силу и точность старая, добрая «терминология» — загадка, тайна, чудо. Так же и с Ломоносовым: когда от детального изучения его отдельных трудов возвращаешься к исходной точке, вновь (и, пожалуй, еще в большей степени, чем прежде) буквально содрогаешься от удивления: и как же только вся эта громада знаний и дел оказалась доступной и посильной одному человеку! И тут уже не тютчевские строки о Природе, цитированные выше, приходят на память, а слова самого Ломоносова (с которыми, возможно, Тютчев и спорил):

Коль многи, смертным неизвестны,

Творит Натура чудеса!



1

Одним из таких неизвестных чудес Натуры в 1750-е годы, несмотря на выдающиеся опыты и открытия, сделанные физиками к этому времени, продолжало оставаться атмосферное электричество. Ломоносов еще в предыдущее десятилетие заинтересовался этой проблемой. Тогдашний его интерес выразился прежде всего в том, что он начал постоянно «чинить электрические воздушные наблюдения», делая записи в своем журнале, размышляя над ними, штудируя соответствующую литературу. Наблюдения эти касались двух атмосферных явлений: гроз и северных сияний. Сколь сильно в ту пору волновало Ломоносова все связанное с атмосферным электричеством, свидетельствует его «Вечернее размышление» (1743), где он, еще не будучи готовым к изложению своих физических идей в форме диссертации или «специмена», высказал догадку о природе полярных сияний, которую впоследствии развил уже научно, ссылаясь при этом на свое стихотворение: «…ода моя о северном сиянии, которая сочинена 1743 года, а в 1747 году в Риторике напечатана, содержит мое давнейшее мнение, что северное сияние движением Ефира произведено быть может».

Впрочем, академические обстоятельства поначалу стимулировали его занятия в основном грозовым электричеством. В письме от 15 августа 1744 года Л. Эйлер известил Петербургскую Академию наук о том, что Берлинская Академия объявила конкурс на решение задачи о причинах электрических явлений. На ту пору петербургские ученые уже вели самостоятельную работу по этим проблемам. Наиболее активными были Ломоносов и Георг-Вильгельм Рихман (1711—1753), один из ломоносовских наставников по Академическому университету в 1736 году. Начиная с 26 апреля 1744 года Ломоносов вел регулярные записи своих наблюдений над грозами. В том же году занялся электричеством и Рихман. Письмо Л. Эйлера помогло им активизировать свои исследования, в конечном счете и объединить их.

Но не только общность научных интересов подтолкнула Рихмана к Ломоносову. Это произошло во многом еще и благодаря тому обособленному положению, которое занимал Рихман во внутриакадемической расстановке сил: не будучи русским, он и иностранцем не был.

Родился Рихман в лифляндском городе Пернове (ныне эстонский город Пярну), который всего лишь за несколько месяцев до того был взят войсками графа Б. П. Шереметева и присоединен к России. Первоначальное образование Рихман получил в Ревеле (ныне Таллинн), а затем «на собственном иждивении» обучался физике и математике в Германии — в университетах Галле и Йены. Впрочем, в 1735 году, не закончив ни того ни другого университетского курса, не удовлетворенный уровнем преподавания (вспомним конфликт Ломоносова с Генкелем!), он приезжает в Петербург и зачисляется студентом в Академию «для занятий физическими науками» под руководством профессора Крафта. Год спустя у Крафта начал учиться и Ломоносов, приехавший из Москвы: вполне вероятно, что они не однажды встречались в ту пору, но подружиться, конечно же, не могли, так как вскоре Ломоносов был направлен в Германию. В 1740 году Рихман становится адъюнктом, а еще через год — уже профессором физики. Работами по калориметрии, теплообмену и испарению жидкости он завоевал европейский авторитет. Им была выведена формула определения температуры смеси жидкостей («формула Рихмана»), и по сей день одна из основных в теплофизике. Он выполнил целый ряд важных экспериментов по теплоемкости и теплопроводности «твердых тел, окруженных воздухом» и показал, что «наибольшую способность удерживать теплоту имеют латунь и медь, затем идет железо, после чего олово и, наконец, свинец из всех исследованных… тел имеет наименьшую способность удерживать теплоту». Кроме того, Рихман изобрел несколько новых научных приборов: гидравлический испаритель для точного определения количества испаряемой воды, термометр для измерения среднесуточной температуры воздуха, барометр особой конструкции.

Когда Рихман и Ломоносов приступили к изучению электрических явлений, эта область физики была на пороге поистине революционных преобразований.

Вплоть до середины XVIII века европейские ученые имели дело лишь с «кабинетным» электричеством и, по существу, не прибавили ничего качественно нового к представлениям древних греков, открывших само явление электризации, наблюдая за способностью янтаря в результате трения притягивать к себе легкие тела. Впрочем, со временем в недрах неторопливых экспериментов стали вызревать ростки новых представлений об электричестве и на рубеже XVI—XVII веков начали пробиваться на поверхность.

В 1600 году была опубликована книга английского физика Вильяма Гильберта «О магните, магнитных телах и о большом магните — Земля», в которой на основе проведенных опытов был значительно расширен круг тел, поддающихся электризации при натирании (кроме янтаря, сюда вошли стекло, хрусталь, алмаз, сера и др.), было введено в связи с этим разделение всех физических тел на электрические и неэлектрические, а также была высказана догадка об электрических и магнитных полях. В 1672 году немецкий физик Отто фон Герике описал свои знаменитые опыты с «магдебургскими полушариями» в книге «Новые, так называемые магдебургские опыты, относящиеся к пустому пространству». Этот труд знаменовал собою начало в физике эры электростатических машин. Их прототип образца 1672 года выглядел так: «Желающий пусть возьмет сферический стеклянный сосуд величиной с детскую голову, наполнит его размельченной серой и расплавит ее; после охлаждения разобьет сосуд и вынет шар, который нужно хранить в сухом месте, а если желательно, то можно в шаре пробуравить отверстие, в которое вставить железный стержень, чтобы удобно было вращать шар вокруг него, как вокруг оси». Шар, вращаемый вокруг оси и натираемый ладонью, не только притягивал к себе пушинку, но и отталкивал ее от себя. Кроме того, он светился в темноте и потрескивал (явление, которое три четверти века спустя будет рассматриваться как аналог молнии и грома).

В начале XVIII века англичанин С. Грей открыл явление электропроводимости. В 1733—1737 годах француз Ш. Ф. Дюфе проводил опыты, позволившие ему сделать вывод о неоднородности электричества. Ученый выделял две его разновидности: «Первое электричество получается при натирании стекла, горного хрусталя, драгоценных камней, шерсти животных и др.; второе при натирании смолы, янтаря, копаловой камеди». Впоследствии электрический заряд, получаемый в первом случае («стеклянный», по терминологии Дюфе), стал называться положительным, а во втором («смоляной») — отрицательным.

Однако ж все эти исследования носили лабораторный характер и прямо не затрагивали проблем, связанных о электричеством атмосферным. Между тем в глубокой древности люди чисто эмпирически, не предпринимая каких-либо попыток научно объяснить грозовые явления, пришли к пониманию природы этих явлений. В Древнем Египте, как показали раскопки, было известно, что от молний можно защититься высокими столбами, покрытыми листовым металлом и заостренными вверху. Иосиф Флавий свидетельствовал, что храм Соломона в Иерусалиме был снабжен медными водосточными трубами, уходящими в подземные резервуары (за тысячу лет не было ни одного разрушения, вызванного молнией). Плиний Старший в «Естественной истории» поведал о том, что в старину люди защищались от молний посредством высоких металлических столбов, врытых в землю (возможно, в этом предании содержался глухой отзвук молвы об изобретенных египтянами мерах защиты от молнии).

В начале XVIII века мысль о сродстве свечения и треска во время электрических экспериментов с молнией и громом во время гроз все настойчивее овладевала умами ученых. В 1716 году разрозненные догадки в этом направлении поддержал своим авторитетом великий Ньютон. Но были и противники подобного взгляда на природу грозовых явлений, и среди них такой крупный физик, как голландец Питер Мушенбрек, изобретатель прообраза современных электрических конденсаторов — так называемой «лейденской банки». В 1748 году он попытался разбить оппонентов следующими здравомысленными доводами: «Весь удар молнии вибрирует в воздухе, образуя змеевидные линии, а прохождение электричества осуществляется через пустоту и никогда не происходит через воздух… Молния мгновенно расплавляет и пробивает металлы, электричество же не способно расплавить тончайшие листы меди, золота или серебра; молния в воздухе с треском разряжается одна, без наличия какого-либо тела, электричество же, как замечено, одно в воздухе никогда не производило треска».

Однако ж в ту самую пору, когда П. Мушенбрек пришел к своему умозаключению, не оставлявшему, казалось бы, никаких шансов сторонникам электрической природы гроз, на другом конце Земли, в Западном полушарии, а точнее — в североамериканском городе Бостоне, великий самоучка Бенджамен Франклин уже два года как плодотворно трудился в своем физическом кабинете над доказательством обратного. Летом 1750 года он попытался опубликовать результаты своих исследований в письмах, направленных в Лондонское королевское общество. В них говорилось, что обкладки изобретенной П. Мушенбреком «лейденской банки» заряжены противоположным электричеством и что заостренный металлический стержень отбирает электричество от заряженного кондуктора. Кроме того, Б. Франклин предлагал экспериментально установить идентичность атмосферного и лабораторного электричества. С этой целью, писал он, надо поставить на высоком месте будку, из которой должен был идти наружу высокий (двадцать футов) заостренный железный стержень. Человек, сидящий в будке на скамейке со стеклянными ножками, держа «за сургучную ручку» конец заземленной проволоки, должен во время грозы прикоснуться им к внутреннему концу железного стержня. Появление искр в точке соприкосновения и будет означать идентичность атмосферного и лабораторного электричества.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50