Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Ломоносов

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лебедев Евгений Николаевич / Ломоносов - Чтение (стр. 6)
Автор: Лебедев Евгений Николаевич
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Бежит прочь жажда, бежит и печальный голод,

Где твой, отче эконом, находится солод.

Да и чудо он творит дивным своим вкусом:

Пьян я, хоть обмочусь одним только усом.

Силлабика была чужда строю русского языка. Его природные свойства требовали иной поэтической гармонии. Одного равенства слогов в рифмующихся строках для вящего благозвучия русского стиха было явно недостаточно, ибо русский язык, в отличие от польского (более того: в отличие от всех без исключения европейских языков), имел — имеет — самую свободную систему ударений. Если польские слова обладают фиксированным ударением на предпоследнем слоге, если, скажем, во французском языке ударение падает строго на последний слог, то в русских словах ударение может стоять на любом слоге — последнем, предпоследнем, и на третьем с конца, и даже на пятом, шестом, седьмом слоге с конца (например: разверни, разверните, развернутый, развернутые, разворачивающий, разворачивающиеся). При таком положении стихотворная система, учитывающая только равенство слогов и совершенно безразличная к распределению ударений в строке, становилась «прокрустовым ложем» для русских слов. Стих от прозаической речи в большинстве случаев отличался лишь рифмовкой.

Между тем в устной народной поэзии, не скованной никакими «системами», русское слово звучало свободно, ритмично и мощно. Народ — творец языка и его рачительный хозяин — извлекал из слова максимум мелодических возможностей.

Заедает вор-собака наше жалованье,

Кормовое, годовое, наше денежное.

Так честили простые русские люди князя Александра Даниловича Меншикова в песне «Что пониже было города Саратова…» (кстати, и эта первая строка также на редкость мелодична).

Тредиаковский на первых порах выступал в своем творчестве как поэт-силлабист — это было данью его книжному образованию. Но, с другой стороны, он прекрасно знал русскую народную поэзию, внимательно к ней прислушивался, изучал ее как тонкий и проницательный ученый-филолог. Вот почему, когда Тредиаковский в 1735 году решился реформировать книжную поэзию, он не преминул подчеркнуть: «Поэзия нашего простого народа к сему меня довела».

Сущность реформы вкратце свелась к следующему. Тредиаковский исходил из положения о том, что «способ сложения стихов весьма есть различен по различию языков». Он справедливо считал силлабические стихи «не прямыми стихами», иронически называл их «прозаическими строчками», указывая таким образом на их неприспособленность к поэтическому строю нашего языка, или «польскими строчками», подчеркивая их нерусское происхождение и искусственный характер их перенесения в отечественную поэзию. Взамен принципа одной только равносложности Тредиаковский вводил требование слагать стихи «равномерными двусложными стопами», иными словами: утверждал такой «способ сложения стихов», который основывался на правильном чередовании ударных и безударных слогов. Свои рассуждения Тредиаковский подкреплял собственными примерами нового стиха, который отличался упругим ритмом и особой мелодичностью:

Мысли, зря смущенный ум, сами все мятутся;

Не велишь хотя слезам, самовольно льются.

Русский стих получал качественно новую ритмическую организацию. В сущности, только теперь русский стих и рождался.

Ломоносов читал «Новый и краткий способ» с жадным интересом. Он прекрасно был знаком как с силлабическим стихосложением, так и с устной народной поэзией, и потому сразу заметил и оценил рациональное зерно, содержавшееся в трактате Тредиаковского. Но оценил по-своему, по-ломоносовски. Реформа Тредиаковского была половинчатой (он считал возможным употребление только длинных размеров — по преимуществу семистопных хореев; ограничивал рифмовку только женскими окончаниями и т. д.). Экземпляр «Нового и краткого способа», купленный Ломоносовым, сохранился. Он весь испещрен пометками, сделанными ломоносовской рукою. В большинстве случаев замечания Ломоносова носят полемический характер: он уже готовился к аргументированному спору с Тредиаковским.



2

Нельзя видеть в стихотворной реформе Тредиаковского только формальное нововведение: в ней, безусловно, был заключен глубокий исторический и чисто человеческий смысл.

Судьба Тредиаковского во многом напоминала ломоносовскую. Василий Кириллович не был знатен. Он родился в семье астраханского священника. Что ожидало молодого поповича в полуазиатском захолустье? Скорее всего, подобно своему отцу, он сделался бы церковным служителем, если бы не его непреодолимая жажда знаний и если бы не эпоха Петра, властно вторгавшаяся в судьбы людей, пробуждавшая честолюбивые мечты в душах черносошных крестьян и поповичей.

Лет семнадцати от роду Тредиаковский для «прохождения словесных наук на латинском языке» определяется в школу, которую основали в Астрахани случившиеся там монахи-католики из ордена капуцинов. Отношение к этим иноверцам у местного духовенства было враждебным, но школу отстоял астраханский губернатор Артемий Волынский (тот самый, который через несколько лет, став кабинет-министром Анны Иоанновны, прославит и ославит себя в потомстве, с одной стороны, смело выступив против временщика Бирона, а с другой стороны, жестоко избив придворного «пииту Василья Тредиаковского»).

В 1722 году в Астрахань приехал Петр I, направлявшийся в свой персидский поход. Это событие внесло коренной перелом в дальнейшую судьбу Тредиаковского. Сохранился даже анекдот о том, что царь, увидев Тредиаковского среди его сверстников, указал на него пальцем и предрек: «Этот будет вечный труженик».

За Петром в составе свиты приехали бывший молдавский господарь Дмитрий Кантемир и его секретарь Иван Ильинский, переводчик и поэт-силлабист («праводушный, честный и добронравный муж, да и друг другам нелицемерный», как скажет о нем Тредиаковский через тридцать лет). Познакомившись с девятнадцатилетним астраханским поповичем, Иван Ильинский заметил его незаурядные способности и прилежание к словесным наукам и, очевидно, посоветовал ему ехать в Москву для дальнейшего обучения.

В начале 1723 года Тредиаковский так же, как потом Ломоносов с берегов Белого моря, едва ли не пешком отправляется с берегов моря Каспийского в Славяно-греко-латинскую академию. Там в течение трех лет изучает он пиитику и риторику, пробует перо в сочинении трагедий на античные сюжеты, пишет «Элегию» на смерть Петра I.

Не доучившись, Тредиаковский оставляет Заиконоспасский монастырь и в конце 1725 года отправляется с дипломатической оказией в Голландию. Более года живет в Гааге, у русского посланника графа Головкина, знакомясь с европейской культурой, изучая языки, а затем, в 1727 году, пешком отправляется в Париж, о котором был много наслышан еще в Астрахани от капуцинов. Три года живет он в доме русского посла во Франции князя А. Б. Куракина: на полном обеспечении, исполняя секретарские обязанности.

В заграничном периоде биографии Тредиаковского много загадочного. Существует мнение, что он играл при Куракине роль своего рода политического и клерикального агента (ему, например, было поручено вести переговоры с теологами из Сорбонны, которые еще со времени пребывания в Париже Петра I, то есть с 1717 года, высказывались за союз католической и православной церкви). Но не только и не столько дипломатическими поручениями было заполнено его пребывание во Франции.

Тредиаковский со свойственным ему трудолюбием и скрупулезностью изучает здесь различные науки и прежде всего гуманитарные. В Сорбонне он слушает лекции по богословию, истории и философии. Он с жадностью читает произведения выдающихся французских писателей: Корнеля и Малерба, Расина и Буало, Мольера и Фенелона, Декарта и Роллена. Недавний бурсак, он с благоговейным удивлением наблюдает парижскую жизнь: роскошно-разгульную, отчаянно-легкомысленную, полную какого-то судорожного стремления к удовольствиям. Большое впечатление производят на него стихи тех французских поэтов, которые обслуживали подобный образ жизни. В большинстве своем это были мелкие, второстепенные авторы. Однако ж он с увлечением переводит их мадригалы, любовные песни, куплеты, — эту поэтическую «мелочь», — в то время как большая французская литература почти не затрагивает его художнического сознания: заинтересовывает его как читателя, и только. В Париже Тредиаковский делает перевод аллегорической тальмановой книжки, об успехе которой у петербуржцев (в первую очередь молодых) уже говорилось.

Это пристрастие раннего Тредиаковского к «массовой» любовно-галантной литературе и эта популярность ее у русской публики показательны. Новый читатель, родившийся в Петровскую эпоху, окруженный «новоманирным» бытом, начинавший жить по законам европеизированного этикета, был готов к восприятию подобной литературы. Более того: он ждал ее. Образ мыслей, его отношение к другим людям были сформированы на основе кодекса поведения, изложенного в некоторых важнейших книгах, изданных и неоднократно переизданных при жизни Петра.

Так, например, книга «Приклады како пишутся комплименты разные» (1708, 1712, 1718), послужившая образцом всех позднейших «письмовников», предлагала при обращении к адресату послания отказываться от челобитья до земли, от превознесения его до небес, от самоуничтожения в подписи («твой раб», «холоп», «пес» и т. п.). «Юности честное зерцало» (1717 дважды, 1719, 1723), помимо чисто житейских советов: как вести себя в обществе, за столом и т. п. — преподавало дворянскому читателю и новые уроки сословного достоинства, сословной исключительности, которая отныне состояла не в одной лишь принадлежности к привилегированному классу, но прежде всего в знании вещей, недоступных остальным людям. «Младые отроки, — гласит один из советов этой книги, — должны всегда между собою говорить иностранными языки, дабы тем навыкнуть могли, а особливо, когда им что тайное говорить случится, чтоб слуги и служанки дознаться не могли и чтоб можно их от других незнающих болванов распознать». Большую роль в просвещении молодых дворян того времени сыграл сборник «Symbola et emblemata», изданный в 1705 году по личному распоряжению Петра I. Сборник этот включал в себя 840 иллюстраций («эмблем») на мифологические темы с краткими объяснениями («символами»), раскрывавшими смысл изображаемого. Надо сказать, что узкому кругу книжников имена Аполлона, Купидона и других античных богов были известны на Руси задолго до появления названной книги; теперь же греческая и римская мифология прочно входила в сознание рядовых читателей, которых становилось все больше и больше. Русские люди приобретали вкус к условно-аллегорическим выражениям. Становилось признаком хорошего тона говорить о выпившем человеке — «принес жертву Бахусу», о влюбленном — «ранен стрелой Купйдо» (то есть Купидона) и т. п.

Поистине Тредиаковский со своим переводом «Езды в остров Любви» пришелся как нельзя более кстати. Герой романа Тирсис, пылающий любовью к прекрасной Аминте, проходит полный курс «галантных» наук, изящную школу воспитания чувств. Добиваясь взаимности от своей возлюбленной, он испытывает поочередно то тревогу, то надежду, то отчаяние, то ревность. Сначала героиня встречает его ухаживания холодно, потом уступает и даже доставляет ему «последнюю милость», но, будучи ветреной, в конце концов изменяет с другим. Путешествуя по вымышленному острову Любви, Тирсис посещает различные его уголки (символизирующие собою разные стадии его чувства к Аминте): Пещеру Жестокости, Пустыню Воспомяновения, Город Надежды, Местечко Беспокойности, Замок Прямой Роскоши, Ворота Отказа и т. п. Вывод, к которому приходит автор в результате эмоциональных злоключений своего героя, — совершенно в духе тогдашней рационалистической философии: если хочешь наслаждения в любви, люби сразу многих женщин и никогда не привязывайся только к одной; впрочем, любовь не есть главная ценность в жизни — в конце книги Тирсис бежит с острова Любви вслед за Славой. Таким образом, выясняется, что гражданские доблести выше и отраднее любовных переживаний. Что касается последних, то они остаются в сердце победившего себя героя, как след от занозы, которая скорее зудит, чем саднит:

Я уже не люблю, как похвалбу красну:

Она только заняла мою душу власну.

Я из памяти изгнал

Всех моих ныне Филис

И якобы я не знал

Ни Аминт, ниже Ирис.

И хотя страсть прешедша чрез нечто любовно

Услаждает мне память часто и способно,

Однак сие есть толко

Как Сон весма приятный,

Кого помнить не горько,

Хоть обман его знатный.

Тредиаковский становится модным автором. Верным признаком литературной сенсации во все времена были скандальные последствия опубликования того или иного произведения. Не избежал их и переводчик «Езды в остров Любви». 17 января 1731 года из Москвы, куда он проследовал за своим покровителем князем Куракиным, сопровождавшим Анну Иоанновну в составе ее свиты, Тредиаковский посылает письмо в Петербург, в котором рассказывается о том, как приняли книгу в светском кругу и в среде духовенства. Письмо написано на французском языке и по-французски легко, остроумно, с какой-то даже беспечной язвительностью. Адресат письма — не кто иной, как советник Академической канцелярии Шумахер, к которому Тредиаковский обращается непринужденно, запросто, как к понимающему собеседнику:

«Что вы, сударь, думаете о ссоре, которую затевают со мною эти ханжи? Неужели они не знают, что Природа, эта прекрасная и неутомимая владычица, заботится о том, чтобы научить все юношество, что такое любовь. Ведь, наконец, наши отроки созданы так же, как и другие, и они не являются статуями, изваянными из мрамора и лишенными чувствительности; наоборот, они обладают всеми средствами, которые возбуждают у них эту страсть, они читают ее в прекрасной книге, которую составляют русские красавицы, такие, какие очень редки в других местах.

Но оставим этим Тартюфам их суеверное бешенство; они не принадлежат к числу тех, кто может мне вредить. Ведь это — сволочь, которую в просторечии называют попами.

Что касается людей светских, то некоторые из них мне рукоплещут, составляя мне похвалы в стихах, другие очень рады видеть меня лично и балуют меня. Есть, однако, и такие, кто меня порицает…

Да не прогневаются эти невежи, но мне наплевать на них, тем более что они люди очень незначительные…»

Подводя итог своим наблюдениям за успехом «Езды в остров Любви» у читателей, в следующем письме к Шумахеру Тредиаковский писал: «Подлинно могу сказать, что книга моя вошла здесь в моду, и, к несчасгию или скорее к счастию, и я сам вместе с ней. Клянусь, милостивый государь, не знаю, что мне делать; меня повсюду разыскивают, везде спрашивают у меня мою книгу; когда же я говорю, что у меня ее вовсе нет, они обижаются в такой степени, что я боюсь вызвать их неудовольствие».

Несмотря на негодование духовенства (а может быть, и благодаря ему), популярность Тредиаковского растет: его приглашают в лучшие дома, стремятся с ним познакомиться, услышать другие его сочинения. В 1732 году он был представлен императрице Анне Иоанновне; в том же году его принимают в Академию наук на должность переводчика, а через год ему присваивают звание академического секретаря.

Тредиаковский явился первым на Руси литератором-профессионалом. Он по-своему выразил новое отношение к жизни, новый подход к человеку и его внутреннему миру. Он приобщил русских читателей к галантной европейской литературе. Он по праву считал себя первопроходцем российского стихосложения. На заседаниях Российского собрания Тредиаковский выступил с широкой программой упорядочения родного языка, создания его литературной нормы. Он планировал сочинение русской грамматики, «доброй я исправной», и составление «дикционария» (словаря) русского языка. Он был полон надежд и решимости претворить все намеченное им в действительность.

Однако действительность — российская действительность в период царствования Анны Иоанновны — роковым образом воспротивилась просветительским начинаниям тридцатидвухлетнего Тредиаковского. Если «Езда в остров Любви» понравилась публике, то обо всех остальных свершениях и замыслах его мало кто знал и еще меньше было тех, кто мог по достоинству их оценить. Вообще середина 1730 годов — это «критическая точка» в духовной биографии Тредиаковского. Здесь завязка его последующей жизненной трагедии — трагедии одинокого человека, выдающегося ученого-филолога, талантливого поэта, европейски образованного мыслителя, который не был понят русским обществом, но который и сам не понял русского общества. Стоит рассказать об этом подробнее, поскольку духовная катастрофа Тредиаковского начиналась если не «на глазах», то уж, во всяком случае, «вблизи» Ломоносова.



Тредиаковский любил Россию. Находясь в Голландии и Франции, наблюдая политическую жизнь этих государств, присматриваясь к быту голландцев и французов из самых разных сословий, приобщаясь к достижениям европейской культуры, он отмечал про себя разительные отличия между Россией и Западом и со всей энергией и страстью молодости жаждал перемен в русской действительности. Думал о том, что, быть может, как раз ему, бывшему астраханскому поповичу, суждено возглавить просветительское движение у себя в стране, открыть соотечественникам культурные ценности, накопленные Западом в течение многих веков. К тоске по родине, совершенно естественной для человека, оторванного от нее на несколько лет, за границей у Тредиаковского примешивалось грустное чувство иного рода:

Начну на флейте стихи печальны,

Зря на Россию чрез страны дальны…

Это написано в Гааге. Поэт мысленным взором уносится через всю Европу в свое Отечество. Но тут ведь не только ностальгия.

Из Гааги и Парижа многое на родине виделось в новом свете. Если из Астрахани Москва представлялась столицей премудрости, оплотом культуры, то отсюда — с берегов Северного моря или Сены — она казалась двадцатитрехлетнему агенту и приживальщику русских дипломатов провинциальным захолустьем, задворками Европы. Просвещенное голландское купечество выгодно отличалось от русских торговых людей образом жизни, бытом, манерами, развитым чувством собственного достоинства. Парижские аристократы были изысканнее, утонченнее, учтивее московских дворян. Католический аббат, беседующий об искусстве с какой-нибудь маркизой, когда она берет ванну или совершает утренний туалет в своем будуаре, выглядел гораздо импозантнее православного священника, по старинке смотревшего на женщину как на «сосуд греховный», не умевшего поддержать светский разговор, казавшегося неуклюжим в просвещенном обществе. Если же вдобавок к этому вспомнить настоящую лавину знаний по западноевропейской литературе, философии и искусству, которая обрушилась за границей на восприимчивого Тредиаковского, то можно себе представить, что происходило в его душе — душе недавнего бурсака и провинциала, волею судеб занесенного с азиатской границы русской империи в самый центр европейской цивилизации.

Потрясение было настолько сильным, что даже по возвращении на родину Тредиаковский не переставал «зреть на Россию чрез страны дальны». Здесь-то и находился глубокий внутренний корень его трагедии. Будучи выходцем из церковного сословия (то есть уже самим происхождением поставленный между крестьянами и правящим классом), мало интересуясь теми сферами, которые приобретали все больший вес в государстве (промышленность, экономика, естественные науки и т. д.), получив по преимуществу филологическое образование, Тредиаковский имел очень смутное представление о внутренней жизни России, о сущности перемен, происходивших в стране, о том, ради кого и ради чего эти перемены совершались.

Из Франции Тредиаковский вывез в своем сознании идеальную форму государственного устройства и попытался примерить ее на Россию: во главе страны должен стоять просвещенный государь, руководствующийся разумными законами, покровительствующий наукам и искусствам (Петр I как недавний живой пример такого монарха); его окружают бескорыстные мудрецы — «менторы», — которые удерживают первого человека государства от скоропалительных решений, безрассудных актов и т. п., подавая ему благие советы; подданные — сплошь люди образованные, начитанные в мировой литературе, свободные от суеверий, предрассудков и различных запретов, налагаемых всевозможными невеждами и ханжами. Как и положено в просвещенном обществе, отношения в таком государстве строятся на уважении к достоинству каждого человека. Презрен лишь тот, кто невежествен, ибо знания, чтение литературных шедевров облагораживают душу, возвышают и просветляют разум: душа невежды — черства, разум — слеп и низмен.

«Ездой в остров Любви» Тредиаковский начал воспитание русского общества. Сам он, пожалуй, менее всего стремился настроить молодежь на бездумную погоню за наслаждениями. Мысль книжки предельно рационалистична: не давай себя увлечь слепому чувству (здесь: тоске от неразделенной любви), положись на разум и найдешь верный выход — в противном случае любовь, которая должна приносить радость, станет причиною тяжких мучений, может быть, даже причиною разрушения личности. Однако ж, как это довольно часто бывает, автора поняли совсем не так (или не совсем так): запомнили прежде всего совет любить сразу многих. В этом смысле его противники из духовного сословия были правы: любить сразу многих — аморально, автор же, ставший причиною соответствующих настроений в обществе, достоин осуждения.

История с переводом галантного романа была первым серьезным указанием Тредиаковскому: Россия — не Франция! И если в 1731 году он еще склонен был потешаться над отечественными «святошами» (глянули бы, мол, на парижских священников — как, мол, они относятся к делам «сладкия любви»), то в дальнейшем его вольнодумство начинает заметно меркнуть.

Предприняв попытку политического и нравственного воспитания власть имущих в соответствии со своими идеалами, Тредиаковский потерпел уже полный крах. Фаворит Анны Иоанновны, бывший ее конюх Бирон, который являлся при ней фактически полновластным правителем России, менее всего нуждался в советах мудрецов, в чтении философских или поэтических сочинений: властью своей он пользовался сам. Противник его, кабинет-министр императрицы Артемий Волынский, стремившийся положить конец господству немецкой партии, также мало интересовался нравственными вопросами государственного правления. В той игре, которую вел кабинет-министр, Тредиаковскому не нашлось роли. Волынский видел в нем нечто наподобие надоедливого комара, который все время пищит, а о чем — непонятно. Стремления к тому, чтобы стать идеальным государственным деятелем, Волынский не испытывал и размышлять над политической историей древних и новых народов не хотел, а вот сильное желание «прихлопнуть» поэта именно как «комара» у него однажды явилось. И он действительно чуть было не прихлопнул его насмерть.

Тредиаковский был трижды избит непросвещенным сановником: в первый раз, когда, вызванный к Волынскому для получения приказа написать стихи к знаменитой «дурацкой свадьбе» (она описана в «Ледяном доме» И. Лажечникова), он выразил недовольство тем, как обращался с ним посыльный кадет; во второй раз — в приемной Бирона, куда он направился жаловаться уже на самого Волынского и где случайно столкнулся с последним; и, наконец, в третий раз Тредиаковского нещадно истязали люди Волынского по приказанию своего патрона (все за ту же попытку найти справедливость). Мало того: после чудовищной экзекуции Тредиаковский был посажен в карцер, где должен был к утру написать-таки пресловутые стихи, а написав, продекламировать их в тот же день на шутовском действе в «Ледяном доме». И вот он, первый поэт России, мечтавший о благоденствии своей страны под началом мудрых и человеколюбивых правителей, еще не залечив ран от палочных ударов, кое-как припудрив на лице кровоподтеки, вступает в круг шутов и уродцев, собранных, чтобы потешить императрицу, и, совершая над собою актерское усилие, обращается к «молодым»: «Здравствуйте, женившись, дурак и дура…»

После такого неожиданного поворота в своей просветительской деятельности Тредиаковский был не только обижен, по и растерян. Что касается личной его обиды, то некоторое время спустя судьба отметила за нее: как известно Волынский был арестован в связи с неудавшимся переворотом, подвергнут пыткам и казнен. Растерянность, однако, не проходила. Растерянность, вызванная досадным равнодушием окружающих к тем истинам, которые он старался привить России. Русское общество упорно не хотело перевоспитываться по его советам. Отныне насмешки и оскорбления преследовали Тредиаковского всю жизнь. Временами ему казалось, что существует даже некий заговор, составленный против него завистниками. Жизнь представлялась ему разбушевавшимся морем зла, от которого нет спасения. Его все время преследовали житейские невзгоды, он был очень беден, постоянно болел. И несмотря на все это, Тредиаковский, этот «Сизиф русской литературы», как назвал его однажды советский литературовед Д. Д. Благой, продолжал свою титаническую работу, направленную на просвещение соотечественников.

Потерпев неудачу как нравственно-политический наставник государственных деятелей, Тредиаковский все свои силы отдает филологическим исследованиям и литературным трудам, в первую очередь — переводам. Он перевел на русский язык книги, на которых впоследствии воспитывалось не одно поколение читателей: роман шотландского писателя Барклая «Аргенида», роман «Похождения Телемака» Фенелона, получивший в переводе название «Тилемахида» (книга, высоко ценившаяся Новиковым, Фонвизиным, Радищевым, Пушкиным). Почти всю свою жизнь он переводил на русский язык многотомную «Римскую историю» француза Роллена, которая десятилетия спустя после его смерти все еще читалась в самых глухих уголках России.

Но все это — и достойная оценка его деятельности, и читательская «отдача» — было потом. А при жизни… Вот что было при жизни: «Ненавидимый в лице, презираемый в словах, …прободаемый сатирическими речами, изображаемый чудовищем, оглашаемый (что сего бессовестнее?) еще и во правах, …всеконечно уже изнемог я в силах… Однако, сколь мысли мои ни помрачены всегда, но, когда или болезнь моя не столь жестоко меня томит, или хорошее и погодное время настоит, не оставляю того, …чтобы не продолжать Ролленовых оставшихся Древностей… Когда же перевод утрудит, …читаю я авторов латинских, французских, польских и наших древних, и читаю их не для любопытства, но для пользы всей России: ибо сочинил я три большие диссертации… Я несправедливо осужден буду, ежели чрез удержание жалования осужден буду умирать голодом и холодом… И так уже нет ни полушки в доме, ни сухаря хлеба, ни дров полена».

Это из доношения Тредиаковского президенту Академии графу К. Г. Разумовскому в 1758 году в ответ на угрозу прекратить ему выплату профессорского оклада. А еще через десять лет, за несколько месяцев до смерти, Тредиаковский писал: «Исповедую чистосердечно, что, после истины, ничего другого не ценю дороже в жизни моей, как услужение, на честности и пользе основанное, досточтимым по гроб мною соотечественникам».



Какая трагическая судьба! Пожалуй, даже у самого черствого человека личность Тредиаковского, этого поистине великого неудачника, не может не вызвать искреннего сострадания. Только раз, только в молодости улыбнулось ему солнце удачи, а потом вся жизнь — язвительные гримасы и удары судьбы: то кулаком в зубы, то палками по спине… И если здесь зашел столь подробный разговор о Тредиаковском, то лишь потому, что ведь и Ломоносов, который в начале своего творческого пути, по сути дела, шел по его стопам (побег в Москву, Спасские школы, затем заграница и т. д.), — ведь и Ломоносов мог кончить так же, как автор «Езды в остров Любви»… Понять причину неудачливости Тредиаковского — значит понять причину взлета Ломоносова.

Первая (и главная) беда Тредиаковского заключалась, как уже было показано, в его трагической отъединенности от живой русской действительности. Еще в отрочестве, еще живя в Астрахани, он первоначальным воспитанием своим был подготовлен к одностороннему восприятию русской жизни: семнадцати лет он в обучении у капуцинов. Напомним, что в этом же возрасте «младый разум» Ломоносова «уловлен был раскольниками». Вопрос здесь, пожалуй, не в том, кто благотворнее — капуцины или наши беспоповцы — воздействовал на сознание «мудролюбивых российских отроков». Гораздо важнее подчеркнуть то, что католическая школа в Астрахани в течение двух лет погружала восприимчивого поповича в мир духовных ценностей, совершенно чуждых подавляющему большинству населения России, в то время как для юного помора его двухлетнее общение со старообрядцами означало прикосновение к одному из важнейших и больнейших вопросов тогдашней русской жизни, в разрешении которого принимали самое непосредственное участие громадные массы народа: от кабацкого ярыги до высшей знати. Ведь в начале XVIII века проблема раскольничества по-своему отражала коренное противоречие нашей истории, которым история-то и двигалась вперед в ту пору, — противоречие между старой и новой Россией. И вот то, что Ломоносов с юных лет приобщился к глубинным вопросам отечественной действительности и мучительно искал свой ответ на них (ведь его уход от беспоповцев был самостоятельным актом), необходимо иметь в виду. Тредиаковский же проходит мимо всего этого.

Но отъединенность Тредиаковского от своей страны, поверхностное знание ее уживались у него с самой искренней и бескорыстной любовью к ней. Правда, неразделенной. Образ России, утвердившейся в сознании Тредиаковского, — страны, безнадежно отставшей от западноевропейских государств, не способной своими силами выбраться из культурного «тупика», — этот образ, при всей его внешней похожести на оригинал, отражал действительное положение вещей весьма приблизительно.

В известном смысле Тредиаковский стал одним из первых «западников» в новой русской истории. Он любил и искренно жалел не Россию, но именно образ ее. Программу же позитивных просветительских преобразований ему пришлось внедрять в конкретную действительность, которая не совпадала с умозрительным представлением о ней, сформировавшимся у него в голландском или французском «прекрасном далеке».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50