Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Антука

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лесков Николай Семёнович / Антука - Чтение (стр. 1)
Автор: Лесков Николай Семёнович
Жанр: Отечественная проза

 

 


Лесков Николай Семенович
Антука

      Лесков Николай Семенович
      Антука
      "En-tout-cas" - зонтик на всякую погоду.
      (Из модного прейскуранта)
      На скором поезде между чешской Прагой и Веной я очутился vis-a-vis с неизвестным мне славянским братом, с которым мы вступили по дороге в беседу. Предметом наших суждений был "наш век и современный человек". И я, и мой собеседник находили много странного и в веке, и в человеке; но чтобы не впадать в отчаяние, я привел на память слово Льва Толстого и сказал:
      - Образуется!
      Собеседник понял значение этого слова и продолжал:
      - Это верно; но только что образуется-то! Было преобладающее впечатление свирепства, злости, бездушия или слабости и распущенности, и все-таки можно было предвидеть, как жизнь перетолчет это в своей ступе и что из этого образуется. А теперь преобладает во всем какой-то фасон "антука" что-то готовое на всякий случай и годное для всякой погоды: от дождя и от солнца. Меня поражает эта удивительная приспособительность, которую я замечаю во всех слоях общества и повсюду. Неделя тому назад как я видел такой экземпляр в этом роде, что прямо в печать просится.
      Я его попросил рассказать, и он мне рассказал следующее.
      ГЛАВА ПЕРВАЯ
      Недавно мне привелось побывать в соляных копях в Галиции. Оттуда, когда выйдешь на землю, представляются два места для отдыха и подкрепления: можно идти позавтракать при буфете на железнодорожной станции, а можно то же самое сделать и в ближайшей "старой корчме". В корчме укромнее, проще и теплее, чем на станции.
      Здесь в сырое время можно и обсушиться, и обогреться, потому что тут есть огромный кирпичный камин, и чуть холодновато - всегда тлеет толстый обрубок дерева, а вокруг него весело потрескивает и издает здоровый, смолистый запах зеленый вереск.
      Там, на "бангофе" - Европа, а здесь, в корчме - еще "Stara Polska".
      Я бываю в той местности раза два в год и знаю тамошнюю корчму много лет назад. Когда тут не было железнодорожного "бангофа", корчма была единственным приютом для путников, а теперь она занимает второе место, но я ей все-таки верен.
      Лета мало изменили корчму. Тот же низенький, старопольский фасад и тот же грязноватый ход через сени с вытоптанным кирпичным полом и с тяжелыми столами, покрытыми не совсем чистыми ширинками грубой ткани. В огромном камине и теперь пылает огонь, в стороне перегородка, и в ней квадратное оконце, за которым находится главное место хозяина. Перед оконцем полка и на ней неизысканная выставка закусок: жареный гусь, обложенный кисло-сладкой капустой; бигос из колбас и капусты; зразы с кашей, с хлебом и капустой; капустняк с фаршем; жареная серна и мелкая дичь, прошпигованная салом, и, вдобавок, щука по-жидовски с шафраном. В графинах водка, наливки разных цветов, бочонок с пивом и наш добрый красный гольдек в полубутылках. Впрочем, над прилавком есть надпись, что здесь еще можно иметь старый мед, и тут же иллюстрированный прейскурант, в котором значится несколько названий венгерских вин, между которыми подчеркнут "маслачь". Патрон большой краковской корчмы это вино особенно рекомендует.
      Но самое замечательное здесь собственно в самом патроне, и с него начинается дело. И корчма, и мед, и бигос - это все старого типа, а в патроне есть обновление во вкусе "антука". Нынешний патрон здесь с прошлого года и он мне не знаком, но предместник его внушал мне большие симпатии. Это был пожилой, сухощавый и очень медлительный в своих движениях поляк. Его звали пан Игнаций. Он был человек задумчивый, точно он нес на себе судьбы мира и по дороге зашел в корчму, присел у прилавка, пригорюнился и начал хозяйствовать, но совсем без удовольствия, так как это не его дело. В таком грустном, но благородном настроении он здесь состарелся и умер, все размышляя о Польше и о "ракушанских швабах". Теперь вместо почтенного Игнация за буфетом не сидит, а мотается новый арендатор - человек более молодой и несравненно более подвижный, даже чересчур подвижный и говорливый. Зовут его пан Мориц или "гер Мориц", - кому как угодно, - он на все откликается. (Игнаций никогда на "гера" не откликался.) Между паном Игнацием и Морицем во всем огромная и страшная разница: они и по характеру, и по темпераменту, и по воспитанию совсем разные типы.
      Игнаций представлял из себя нечто поэтическое и вдохновительное, особенно для нашего брата-славянина: это был матерый, чистокровный поляк, "шляхтич на огороде равный воеводе". Он ходил в темной чемарке из довольно грубого, но зато настоящего, "хозяйственного", польского сукна, в панталонах, заправленных в сапоги, которые называются "бутами", и в поясе с бляхой. Лицо он имел красивое, смуглое, с таинственным и мрачным выражением. Высокий лоб его осенял высокий же с проседью черный чуб, а над устами его простирались огромные черные с проседью усы. В глубоких карих глазах Игнация жила какая-то поэтическая, с ним навеки умершая тайна. Он мне очень нравился, и я остаюсь в том убеждении, что снедавшая его тайна была в своем роде что-то благородное и грустное.
      Теперешний принципал корчмы, пан Мориц, с первого взгляда производит совсем иное, как будто легкомысленное впечатление. Он среднего роста, проворен, вертляв, с тонкими чертами лица, голубыми глазами и точно выточенным тонким носом, на котором у него ловко сидит маленькое стальное pince-nez без шнурка. В лице и фигуре Морица не отпечатлелся никакой национальный тип. Он с одинаковым удобством может быть принят за поляка, как и за чеха или за венского немца. По-видимому, национальность даже нимало и не занимает Морица: он даже, может быть, нарочно устроил себе такой туалет, чтобы в нем не было никакой цельности. Он весь человек сборный. Во-первых, у него на голове, покрытой густыми русыми волосами, красуется французская бархатная ермолка, расшитая шелками и бисером (бархат довольно просален, а шитье местами осыпалось), потом pince-nez в дрянной стальной оправе, надетое без шнурочка. Это pince-nez у него соскакивает с переносицы от одного движения бровями и всегда непременно падает к нему прямо в руки. Потом на Морице серая пражская куртка с зелеными выпушками и с пуговицами неполированного оленьего рога, а под нею поддет длинный коричневый жилет, сшитый камзолом, в стиле Фридриха II. Из кармана свешивается часовая цепочка из фальшивого золота и торчат два огромные железные ключа.
      Нижний этаж фигуры Морица напоминает танцмейстера. На нем легонькие панталонцы из самого тонкого светленького трико, а из-под них внизу видны красные шерстяные носки и туфли из моржовой кожи шерстью наверх.
      Что содержится на уме у Морица и какое у него прошлое - это на его лице ничем не выражено.
      Мориц говорит с одинаковою бойкостью и свободою как по-польски, так и по-немецки, и притом не выказывает ни к одному из этих языков никакого предпочтения. По-видимому, ему то и другое совершенно все равно. С удовольствием и улыбкою он только произносит некоторые фразы по-французски.
      Фразы эти Мориц, по собственной его откровенности, усвоил в Париже, где он побывал, состоя барабанщиком при одном из "победоносных региментов", повергших Францию в лапы прусского орла, через "неожиданный оборот милостию Божией".
      Мориц - познанский поляк; он затесался к австриякам как-то случайно, а может быть и умышленно - тоже, чтобы сделать "оборот милостию Божиею".
      Человек, одаренный особенно счастливо проницательностью и внимательно всматриваясь в его лицо, может быть, подумал бы, что Мориц изрядный плут, способный вести довольно сложную и ответственную игру, но в нем тоже бездна болтливости и легкомыслия, с которыми плутни вести неудобно. Прежний задумчивый патриот Игнаций непременно вспоминается и в сравнении с Морицом представляет какое-то поэтическое олицетворение "оных минувших рыцарских веков". Мориц - выжига, но зато он ни над чем не задумается и нигде не потеряется.
      ГЛАВА ВТОРАЯ
      Когда я взошел в корчму, в ней было всего только три человека: охотник с ружьем, сидевший в углу за газетой и за кружкой пива, да очень старый еврей в шелковом капоте. Этот помещался у маленького столика, на котором перед ним стояла горячая вода, маленький флакончик гольдека и корзинка с поджаренным белым хлебом. Он представлял из себя застывающую жизнь и отогревался теплым вином с водою. В окне стоял и в упор смотрел на меня в pince-nez пан Мориц. Он стоял неподвижно всего одну минуту, но зато так стойко, как будто это был портрет, вставленный в раму.
      Я сейчас же заметил, что имею дело с человеком нового духа.
      Игнаций никогда не находился в такой бойкой и проницающей позиции. Тот, бывало, всегда сидел на особливом этаблисмане, обитом черною кожею, и ни за что не обеспокоивал себя, чтобы смотреть на входящего посетителя и определять себе, коего духа входящий? Это было бы слишком много чести для всякого. Игнаций держал свою задумчивую голову, опустив лицо на грудь или положив щеку на руку.
      Входящий гость - кто бы он ни был, все равно, черт его возьми, - сам прежде должен был сказать Игнацию первое приветствие, и только тогда он мог ожидать к себе ответного внимания. Но теперь, едва я переступил порог, как Мориц уже залепетал мне навстречу:
      - Бонжур мосье! Мете ву плас!
      И главное: "мете"! От кого он это слышал в Париже? Верно это ему так перешибло за барабанным боем.
      - Коман са ва? Ке дезире ву?
      С этим он выскочил из-за перегородки, шаркнул своими туфлями и, подвинув мне стул к одному из столов, проговорил:
      - Асее ву. Нузавон кельке шоз а вотр сервиз.
      Вместо ответа я вручил ему карточку моего краковского знакомца, которым был сюда адресован и которого я должен был здесь дожидаться.
      Мориц взглянул, сказал: "тре бьен" и сделал такое движение бровями, от которого пенсне спало и моментально прямо с носа слетело в открытую левую руку. И замечательная вещь: как пенсне соскочило с лица Морица, так словно спал с него и весь его прежний шельмоватый вид; он точно нашел, что меня не стоит рассматривать с особенно серьезной точки зрения, и начал пошаливать: во-первых, он сразу упростился в выражении и заговорил по-польски.
      - Чем же смею потчевать, пока придет ваш приятель? Есть у меня, пане доброздею, гусь, и самый прекрасный гусь, кормленный чистым хлебом. В буфет на бангоф берут гусей у мазуров, но я не беру. Важных панов, которые кушают в бангофе, можно начинять чем угодно, лишь бы был соус с каэнной, но у меня собирается почтенная шляхта, - люди хозяйственные, которые знают, что такое мазурская домашняя птица. Их гуси, откровенно сказать, всегда пахнут травою. Есть утка светская и утка дикая. Дикая - свежохонькая, вчера только застреленная, и сам стрелок здесь налицо: вот он, пан Целестин, который читает газеты и проникает во все тайные соображения Бисмарка. Я ни у кого не покупаю уток, кроме пана Целестина. Есть также бигось с капустою до услуг панских; есть зразы, есть воловья печень, или, чем уже могу похвалиться, есть добрая полендвица; но есть также и шинка, - настоящая польская, а не немецкая шинка - и жидовский щупак с шафраном... Что? Как вам это нравится? Щупак отлично приготовлен. Знаете - щука в своей коже. Я вам особенно рекомендую эту штуку. Вот реби Фола, - израэлит, а и он сейчас бы скушал при благословении Божием, но не смеет, потому что боится своих почтеннейших израэлитов. Он еще наблюдает "кошер".
      Старый еврей, услыхав свое имя, посмотрел и глухо повторил:
      - Кошер.
      - Кожа с этой щуки снята без одной дырочки, как чулок с ножки красивой панянки, и вы лучшей щуки не найдете даже в самой чешской Праге на жидовском базаре.
      Я попросил дать мне кусочек жареной дичи. Мориц одобрил.
      - Да, - сказал он. - Это я понимаю! Я говорю насчет дичи. Щука и вообще всякая рыба - это тоже хорошо, но не то... От рыбы всегда есть что-то... отдает сыростью; но пернатая легкая дичь благородней, и притом она легко варится в желудке. А я вам услужу такою дичью, какой вы, может быть, еще и не едали, да даже и наверно не едали. Если только вы не бывали в забраном крае за Гродном, в Беловежской пуще, то и не могли есть. Дичь для меня стреляет Целестин, - человек с философским настроением и добрый патриот. Это чего-нибудь стоит.
      Мориц просыпал все это скоро, словно дробь на барабане, и, повернувшись на каблучке, опять очутился на своем месте, в окне за перегородкою. Тут он постучал черенком ножа по выставочной доске, и на этот знак за его спиною тотчас же, как из земли, выросли молодой чумазый хлопец в куртке и баба в очипке.
      Мориц мановением чела отослал бабу назад, откуда она пришла, а хлопцу велел подать мне прибор и порцию дичины.
      Дичина оказалась сухою и безвкусною.
      Мориц это заметил и посоветовал мне смочить ее гольдеком, что я и принял к исполнению.
      Вино оказалось несколько лучше кушанья и послужило темою для разговора о разных винах: рейнских, венгерских и французских.
      Мориц имел обо всем этом достаточные понятия и особенно одобрял французские вина, которых он, по его словам, выпил "чертовски много".
      Мориц сказал мне, что тот, кого я ожидаю, придет через час и я еще успею у него отдохнуть и хорошенько пообедать, причем обещал дать мне отличный борщ с уткой "из двенадцати элементов". Такое обилие "элементов" меня удивило; Мориц, чтобы убедить меня, начал было их перечислять, как вдруг был прерван раздавшимся из-под стола неожиданным и злобным рычанием охотничьей собаки.
      Мориц сейчас же обратил на это внимание и проговорил:
      - Ага! Это ничего... Это идет наш пан бель-бас! Бутько всегда его удивительно слышит.
      В ответ на это охотник молча кивнул головою и толкнул ногою свою собаку.
      - Вы, пан Целестин, напрасно с Бутько взыскиваете, - заметил Мориц. Бутько добрый и даже почтенный пес; поверьте, что он знает, какой дух в человеке. И, обратившись ко мне, добавил: - Собака никогда не смешает честного человека с мерзавцем, и вот этот Бутько ни за что не пропустит, чтобы не зарычать на пана Гонората.
      - А кто это пан Гонорат?
      - А это... вот вы его сейчас увидите: шельма ужасная, но преинтересный собеседник Я его умею заводить и сейчас заведу.
      - Еще что! - пробурчал Целестин.
      - Нет, отчего же... Правда, что он, шельма, врет часто...
      - Не часто, а всегда.
      - Эх, пане Целестин, да где нынче взять людей, которые не врут! А в компании Гонорат - соловей, у него есть анекдот на всякий случай и... знаете... иногда есть любопытное и поучительное.
      - Чтобы черт побрал его душу, - тихо прошипел Целестин и снова углубился в газеты.
      В сенях послышались тяжелые шаги и раздался сильный толчок в дверь.
      Отворявшаяся внутрь дверь широко распахнулась, и в просвете ее, как в раме, показалась интересная фигура.
      ГЛАВА ТРЕТЬЯ
      Пришедший был тучный человек средних лет с коротко остриженною красно-рыжею головою и с совершенно красным лицом, на котором виднее всего выступал большой выпуклый лоб с сильно развитыми глазными пазухами. Вся физиономия гостя была круглая, нос картошкой, пухлые чувственные губы и крошечные серые глазки с веселым, задорным и в одно и то же время глуповатым, но хитрым выражением. Незнакомец был одет в красивое и очень удобное форменное платье, состоявшее из коричневой суконной блузы, подпоясанной кожаным поясом с бляхою; на голове высокая тирольская шляпа с черным пером. За плечами у него была винтовка, а в левом ухе серьга с
      Словом, по лицу и по всем приемам это был Фальстаф, а по мундиру австрийский жандарм.
      Для довершения сходства с Фальстафом, он был в веселом расположении духа и сразу начал шутки. Он не переступал порога, а, отворив дверь, остановился, заложа руки за пояс, и покатился со смеху, показывая глазами на охотника.
      Морицу не нравилось, что в открытые двери уходит тепло, и он просил жандарма войти.
      - Просим, просим вас, пане капитане, пожалуйте, не студите бедной шляхетской хаты.
      Жандарм принимал величание, но продолжал смеяться, глядя на охотника. Мориц вспыхнул.
      - Входите сейчас в комнату, почтенный капитан, или я выйду и захлопну мою дверь перед самым вашим высокопочтенным красным носом.
      - А ты, высокопочтенный прусский барабанщик, если боишься замерзнуть, то все-таки постарайся говорить с уважением о моем носе, - отвечал хриплым голосом жандарм. - Я остановился и стою потому, что хочу издали налюбоваться великим дипломатом, нашим тонким политиком, паном Целестином, которого я видел сегодня на заре, как он сидел, глядя на копец королевы Боны.
      - Черт возьми вашу милость, вы все отлично видите, но вы можете налюбоваться паном Целестином, подойдя к нему ближе! - воскликнул Мориц и в одно мгновение выскочил из-за своей перегородки, впихнул жандарма в корчму и запер за ним дверь, а потом, оборотясь ко мне, возгласил комически важным тоном: - Имею честь представить вам, мосье, высокопочтенного пана Гонората. Самый храбрый вояка и добрый товарищ за бутылкою чужого вина; до сих пор чином не вышел, но первый кандидат в капитаны жандармерии его пресветлого величества нашего наияснейшего цезаря.
      - Болтай, болтай, прусский барабанщик и первый кандидат на виселицу, отшутился Гонорат и, сняв с себя перевязь и винтовку, начал располагаться в кресле перед камином.
      Усевшись, он вытянул к огню ноги и сейчас же задал насмешливый вопрос Целестину: что пишут про политику и что думает Бисмарк в Берлине и генерал Милорадович в Петербурге?
      Охотник сделал гримасу и сквозь зубы ответил, что он на уме у Бисмарка не бывал, а Милорадовича никакого не знает.
      - Как же не знаешь?.. Милорадович - русский фельдмаршал?
      - Нет такого фельдмаршала.
      - Ну, Суваров!
      - Перестаньте говорить глупости. Нет Суворова.
      - Кто же у них вместо Суварова? Целестин не отвечал, а Мориц заметил:
      - Вам, как жандарму, стыдно не знать, кто вместо Суварова.
      - Ага! И ты опять меня хочешь стыдить! Лучше молчи!
      - Перед вами?
      - Да, именно передо мною.
      Мориц сделал презрительную гримасу.
      - Ага!
      - Я вас не боюсь, господин капитан.
      - А не хочешь ли ты, я тебе расскажу кое-что постыднее, чем не знать про Суварова?
      - Очень рад послушать, что вы соврете.
      - Совру! Нет, мой милейший! Я не совру: ты увидишь, что твои укоризны напрасны, и что я, как жандарм, кое-что знаю.
      Мориц приложил руки к виску и субординационно ответил:
      - Извините, господин капитан!
      - То-то и есть, приятель! Я знаю даже очень незначительные мелочи, и если хочешь, я сейчас же представлю тебе на это доказательство.
      - Очень желаю! Как же... очень желаю, господин капитан.
      - Третьего дня, вот в такой же счастливый час свободы между двумя дорожными поездами, я пошел в проходку, и когда проходил мимо дома одного здешнего обывателя, то, как ты думаешь, на что я наткнулся?
      - Черт вас знает, на что вы наткнулись.
      - Я увидал, как его сынишка резал звездочками морковь для супа и пел преглупую песенку: "Наш шановный бан налил воды в жбан". Ты знаешь эту песенку?
      - Не знаю, но слыхал.
      - Да; но ведь это у тебя, если не ошибаюсь, третьего дня в супе плавали морковные звездочки?
      - Вы все знаете и ни в чем не ошибаетесь, капитане.
      - Так, мой милый Мориц, я все знаю, а за то, что ты знаешь, что я все знаю, - я советую тебе сейчас же пойти в свои комнаты и хорошенько выпороть твоего Яську.
      - О, капитане, я это уже сделал.
      - Вот это прекрасно! Теперь ты можешь надеяться, что это будет известно в Вене.
      Мориц щелкнул туфлями и поклонился.
      - И что же?.. Ты, надеюсь, стегал и причитывал, и, может быть, добился от Яськи: кто его этой песне выучил?
      - Узнал все, как на ладонке.
      - Кто же его научил?
      - Ваш Стаська, мой добрый капитан.
      Гонорат оборотился в сторону Морица, посмотрел на него и, расхохотавшись, воскликнул:
      - Ты шельма!
      - Покорно вас благодарю.
      - Нет, ей-богу!.. Ты, мой любезный Мориц, не обижайся... Я тебе это откровенно говорю, что ты шельма! И ты знаешь...
      - Что еще позволите знать, капитане?
      - Ты, конечно, знаешь, что "шельма" это не значит то, что... шельма, а это значит, что ты молодец.
      - О, я молодец! Мне это еще раньше вас говорили, капитане.
      - Я тебя за это так и люблю. Я не люблю рохлей.
      - Фуй! И я их терпеть не могу, пане капитане.
      - Я больше всего уважаю в человеке находчивость, чтобы человек всегда и везде был умен и находчив. И я для находчивого человека все готов сделать.
      - Но случалось ли так, чтобы вы что-нибудь для кого-нибудь делывали?
      - А ты разве в этом сомневаешься?
      - Признаюсь вам, что даже вовсе не верю.
      - Он не верит! Ах ты, прусский барабанщик! Да! Я делал, и много, Мориц, делал. В моей жизни бывали самые ужасные, такие ужасные случаи, когда ты бы, наверное, совсем не сумел найтись, а я нашелся.
      - Ей-богу не знаю, как вам и сказать, высокомощный капитане, вы знаете, что всем любопытно и прелюбопытно вас слушать.
      - Я тебе, пожалуй, и расскажу одну историю. Это страшно, но зато это совершенно справедливо, а ты ведь любишь в страшном роде?
      - Как вам сказать? - молвил Мориц и сделал гримасу: - я люблю и страшное, но...
      - Говори откровенно.
      - Больше я люблю гемютлих!
      - Ах, гемютлих! Ну, тут будет и гемютлих.
      - Вместе?
      - Да, - и страшное, и гемютлих.
      - Клянусь, что это что-нибудь из вашей повстанской службы.
      - Непременно так! Ты отгадал! Но ты мне за это прежде вспенишь большую кружку пива и велишь подать кусок брынзы.
      - С восторгом, мой капитане!
      Кружка с пивом была подана, и Мориц объявил:
      - Господа! вниманье! Пан Гонорат будет рассказывать страшное пополам с гемютлих. Он всегда так откровенен, что даже за это помилован: грехи его прощены, но он много видел страшного... Да-с, он даже сам вешал людей своими собственными руками.
      - Да, я вешал людей, - отвечал Гонорат: - и вот об этом-то я и буду рассказывать, потому что при этом и с их стороны, и с нашей было выказано много ума.
      - А всего больше, я думаю, подлости, - прошипел Целестин.
      - Мориц! Попроси этого господина замолчать.
      - Помолчите, Целестин! Что вам за охота все сокрушаться о подлостях! У Гонората, наверно, есть очень занимательная история, а ваши газеты, по правде сказать, очень скучны.
      - Скучны!
      Целестин махнул головою и уткнул нос в газету, - дескать: "Пусть врет, я не буду слушать".
      И вот наступило не то вранье, не то правда, - как хотите, гак и думайте.
      ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
      Гонорат начал с того, как он был в повстанье, в отделе у какого-то пана Цезария, и очень его хвалил. Молодой, говорит, был вояка, но страсть какой храбрый. Учился воевать по-настоящему в Париже, у французов в академии, и мог всякого победить по всем правилам; но без правил сражаться не мог и потому у нас не годился. Разные вещи с собой привез в чемодане: и бусоли, и планы, и даже молоденького адъютанта французской природы, а только все это не пошло впрок. Все эти вещи адъютант растерял, и сам заболел, потому что совсем был слабый, как барышня, даже и груденка вперед коробочком выперлась, будто как зоб у птички. Говорили, что это так и есть, - что это барышня-француженка. Он все с ней сидел и ел курку с маслом в палатке, а всем провиант отпускал ксендз Флориан. И стали они оба в лице меняться: Цезарий стал отходить, а ксендз Флориан усилился. Началась деморализация... Ты, барабанщик, понимаешь, что называется деморализацией?
      - Понимаю, капитане; только у нас в Пруссах ее не было.
      - Ты прав, у вас не было. У вас ведь гороховой колбасой кормили, - и то не жирно. А мы тогда сначала пришли с охоты, и стали скучать, что Цезарий в палатке целуется, и многие тоже начали подумывать: как бы и себе улизнуть домой, да тоже бы курку с маслом есть, да целоваться.
      Ксендз Флориан это заметил и говорит:
      - Я должен командовать отрядом, а не Цезарий. Ему говорят:
      - Цезарий от высшей власти назначен. А ксендз Флориан отвечает:
      - Это ничего не мешает: его высшая власть назначила, а я видел Остробрамскую Божию Матерь, она мне приказывает. Соберитесь-ка, - говорит, все на берег реки, когда солнце сядет, и вы сами увидите за рекою, как она меня благословляет. Со мною непременно будет победа. Только, чтобы видеть это, вы должны весь этот день попоститься и с утра ничего не есть.
      И приказал нам ничего не давать.
      Мы говорим:
      - Хоть хлеба!
      - Нет, - говорит, - ничего не надо: чтобы чудесное увидать, надо быть совсем не евши.
      Мы очень проголодались и собрались, чуть стало смеркаться. Стоим и смотрим за реку, а Флориан пришел после нас и сел на скамейку.
      Спрашивает:
      - Что, хлопцы, видите? Мы отвечаем:
      - Нет, отче, ничего не видим.
      - Как ничего не видите! А туман?
      - Только и видим один туман.
      - А в тумане Матерь Божия в огненном сиянии вся светится и вас благословляет. Видите?
      - Нет, не видим.
      - Ну, так это оттого, что вы еще со вчерашнего дня очень наевшись. Вы недостойны. Не ешьте еще сегодня на ночь и завтра не ешьте до вечера, тогда вы увидите, а теперь ступайте спать - вы недостойны.
      Не велел опять давать никому ни водки, ни хлеба и прогнал спать; а на другой день опять привел на берег и спрашивает:
      - Видите?
      Мы то же самое ничего не видели, и так и отвечали. А он говорит:
      - Ну, так еще один день не ешьте, тогда увидите. Тут между нами один мазур нашелся и говорит:
      - Позвольте-ка, отче, позвольте минуточку: я как будто начинаю что-то замечать...
      - Ага! - говорит, - это хорошо: всматривайся, всматривайся и говори, что ты замечаешь?
      - Мне в тумане, действительно... как будто огонек показывается.
      - Вот, вот, вот! Смотри еще попристальнее! Все в одну точку смотри, да читай в уме молитву, непременно больше увидишь! А вы, кашевары, собирайтесь разводить здесь огонек под котлом: нынче, кажется, вам Матерь Божия покажется, и вы будете есть лозанки с сыром.
      Тот, который начал видеть, как услыхал это, так и вскрикнул:
      - Вот, вот, в самом деле: как я стал читать молитву, так и вижу Божию Матерь!
      Ксендз отвечает:
      - Ну, если ты ее видишь, то ты уже можешь ужинать. Тут и все увидали.
      Флориан говорит:
      - Вот и молодцы, - только это и надо, чтобы вы все были удостоены. Теперь присягните перед крестом, что видели. Ходить далеко не нужно: крест со мною, присягайте сейчас и пойдете пить водку и ужинать.
      Мы все присягнули и друг другу больше ничего не сказали; а Флориан сказал Цезарию: "уезжай за границу с своим адъютантом", а сам стал командовать.
      ГЛАВА ПЯТАЯ
      При Флориане сразу пошло совсем другое дело. Флориан был не то, что Цезарий. В Париже не учился, а был молодчина: он весь свой век все пел в каплице да дома сливы мариновал с экономкою, а однако знал все тропинки в полях и все лесные входы и выходы. Он как утвердился, так сейчас и объявил, что я, говорит, никому не дам спуску, - и чужого, и своего сейчас повешу.
      - Я, - говорит, - по глазам умею читать: кто в лице станет меняться значит собирается улизнуть домой курку с маслом есть, - я его сейчас и повешу.
      Мы все его стали бояться. Скажет: "вижу в твоих глазах, ты в лице меняешься" - и повесит. Стали все притворяться как можно больше веселыми.
      Но напала на нас на всех робость. Как встанем, пойдем к ручейку умываться и смотримся: не меняемся ли в лице. Помилуй бог меняешься - сейчас повесит. И все мы как друг на друга взглянем - кажется, как будто все в лицах переменяемся, потому что боимся Флориана до смерти, и надо, чтобы он этого в глазах не прочитал. А он читает. Многие стали в уме мешаться и путаться. Был у нас мой крестовый брат мазур, Якуб, преогромный, а между тем начал плакать. "Смотри, скучать нельзя!" Он говорит: "Я не скучаю, я даже теперь очень весел, а только я про жалостное вспомнил". - "Что же такое жалостное?" - "А вот, говорит, когда я дома поросят стерег, так у одной свиньи было двадцать поросят, а как одного из них закололи, так все его остальные коллежки захрюкали". И опять плачет, а на Якуба глядючи, молоденький еврей, паныч Гершко, который за наше дело воевать пристал, также стал плакать.
      - О чем? - говорим. - Ну, Якуб вспомнил про поросячьих коллег, а тебе что такое? У вас свинины не едят и жалеть не о чем.
      А он отвечает:
      - Мне, - говорит, - что такое поросяты... тьфу! Я даже таты и мамы не жалею, а слезы у меня так... я не знаю отчего... Может быть, от ветра льются.
      - Смотри, мол, - отворачивайся, под ветерок становись, а то Флориан в глазах прочитает и враз повесит.
      Все лежим кучкою у угольков, картофель печем и тихонько об этом разговариваем, а сами думаем: вот только чтобы об этом Флориан не узнал! Да как ему узнать! Его ведь здесь нет, он не услышит, о чем мы говорили. А кто-то напомнил: "А ведь он, говорит, завтра по глазам может прочесть". Тьфу ты, черт возьми, положение! Все и стали сокрываться, - кто полой голову накроет, будто спит, кто под фурманку отползет и тоже будто заснет, а другим и это страшно кажется - зачем другие отползают. И так вся ночь-то ни в тех, ни в сех прошла; а когда на заре стали подниматься - смотрим, ни свинаря Якуба, ни паныча Гершки нет... Где ни искали по всему обозу - нигде нет!
      Флориан как узнал об этом, так и заколотился. И плюет, и топочет, и кричит: "Чтоб разысканы были, а то всех повешу! Они нас выдать могут". И все подумали: и вправду, они попадутся, - их станут пытать, и они нас выдадут.
      Послал за ними в погоню искать их по лесу и по ярам двадцать человек, и все по двое, а Флориан всех перед тем осмотрел и сказал: "Смотрите, ворочайтесь и их приведите, а то я вас по глазам вижу".
      Пошли наши и два дня никого не было, а наконец двое идут и ведут свинаря Якуба, а двое паныча Гершку, а остальные шестнадцать человек и сами не воротились.
      ГЛАВА ШЕСТАЯ
      Флориан говорит: "Я так их и по глазам видел, что они не воротятся. Теперь нам здесь прохлаждаться некогда: сейчас над этими суд сделаем по старинному обозному правилу и уйдем в поход на другое место искать неприятеля".
      Обернулся к Якубу и Гершке и говорит:
      - Вас сейчас судить.

  • Страницы:
    1, 2