Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Грабеж

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лесков Николай Семёнович / Грабеж - Чтение (стр. 2)
Автор: Лесков Николай Семёнович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Маменька, как ни смущались, должны были меня отпустить, но только уж зато строго-престрого наказывали, чтобы и не пил, и по сторонам не смотрел, и никуда не заходил, и поздно не запаздывался.
      Я ее всячески успокаиваю.
      - Что вы,- говорю,- маменька: зачем по сторонам, когда есть прямая дорога. Я при дяде.
      - Все-таки,- говорят,- хоть и при дяде, а до воровского часу не оставайся. Я спать не буду, пока вы домой обратите. А потом стала меня за дверью крестить и шепчет:
      - Ты на своего дяденьку Ивана Леонтьевича не очень смотри: они в Ельце все колобродники. К ним даже и в дома-то их ходить страшно: чиновников зазовут угощать, а потом в рот силой льют, или выливают за ворот, и шубы спрячут, и ворота запрут, и запоют: "Кто не хочет пить - того будем бить". Я своего братца на этот счет знаю.
      - Хорошо-с,- отвечаю,- маменька; хорошо, хорошо! Во всем за меня будьте покойны.
      А маменька все свое:
      - Сердце мое,- говорят,- чувствует, что это у вас добром не кончится.
      ГЛАВА ВОСЬМАЯ
      Наконец вышли мы с дяденькой наружу за ворота и пошли. Что такое с нами подлеты двумя могут сделать? Маменька с тетенькой, известно, домоседки и не знают того, что я один по десяти человек на один кулак колотил в бою. Да и дяденька еще, хоть и пожилой человек, а тоже за себя постоять могут.
      Побежали мы туда, сюда, в рыбные лавки и в ренсковые погреба, всего накупили и все посылаем в Борисоглебскую, в номера, с большими кульками. Сейчас самовары греть заказали, закуски раскрыли, вино и ром расставили и хозяина, борисоглебского гостинника, в компанию пригласили и просим:
      - Мы ничего нехорошего делать не будем, но только желание наше и просьба - чтобы никто чужой не слыхал и не видал.
      - Это,- говорит,- сделайте милость; клоп один разве в стене услышит, а больше некому.
      А сам такой соня - все со сна рот крестит.
      Вскоре же и Павел Мироныч приехал и обоих дьяконов с собой привез: и богоявленского, и от Никития. Закусили сначала кое-как, начерно, балычка да икорки и сейчас поблагословились за дело, чтобы пробовать.
      Три верхние номера все сквозь в одно были отворены. В одном на кроватях одежду склали, в другом, крайнем, закуску уставили, а в среднем - голоса пробовать.
      Прежде Павел Мироныч посредине комнаты стал и показал, что главное у них в Ельце купечество от дьяконов любит. Голос у него, я вам говорил, престрашный, даже как будто по лицу бьет и в окнах на стеклах трещит.
      Даже гостинник очнулся и говорит:
      - Вам бы самому и первым дьяконом быть.
      - Мало ли что!- отвечает Павел Мироныч,- мне, при моем капитале, и так жить можно, а я только люблю в священном служении громкость слушать.
      - Этого кто же не любит!
      И сейчас после того, как Павел Мироныч прокричал, начали себя показывать дьякона: сначала один, а потом другой одно и то же самое возглашать. Богоявленский дьякон был черный и мягкий, весь как на вате стега а никитский рыжий, сухой, что есть хреновый корень, и бородка маленька смычком; а как пошли кричать, выбрать невозможно, который лучше. В одном роде у одного лучше выходит, а в другом у другого приятнее. Сначала Павел Мироныч представил, как у них в Ельце любят, чтобы издали, ворчанье раздавалось. Проворчал "Достойно есть", и потом "Прободи, владыко" и "Пожри, владыко", а потом это же самое сделали оба дьякона. У рыжего ворчок вышел лучше. В чтении Павел Мироныч с такого с низа взял, что ниже самого низкого, как будто издалека ветром наносит: "Во время онно". А потом начал выходить все выше да выше и наконец сделал, такое воскликновение, что стекла зазвенели. И дьякона вровнях с ним не отставали.
      Ну, потом таким же манером и все прочее, как икатенью вести и как надо певчим в тон подводить, потом радостное многолетие и "о спасении"; потом заунывное - "вечный покой". Сухой никитский дьякон завойкою так всем понравился, что и дядя, и Павел Мироныч начали плакать и его целовать и еще упрашивать, нельзя ли развести от всего своего естества еще поужаснее.
      Дьякон отвечает:
      - Отчего же нет: мне это религия допускает, но надо бы чистым ямайским ромом подкрепиться - от него раскат в грудях шире идет.
      - Сделай твое одолжение - ром на то изготовлен: хочешь из рюмки пей, хочешь из стакана хлещи, а еще лучше обороти бутылку, да и перелей все сразу из горлышка.
      Дьякон говорит:
      - Нет, я больше стакана за раз не обожаю.
      Подкрепились - дьякон и начал сниза "во блаженном успении вечный покой" и пошел все поднимать вверх и все с густым подвоем всем "усопшим владыкам орловским и севским, Аполлосу же и Досифею, Ионе же и Гавриилу, Никодиму же и Иннокентию", и как дошел до "с-о-т-т-в-о-о-р-р-и им" так даже весь кадык клубком в горле выпятил и такую завойку взвыл, что ужас стал нападать, и дяденька начал креститься и под кровать ноги подсовывать, и я за ним то же самое. А из-под кровати вдруг что-то бац нас по булдажкам,- мы оба вскрикнули и враз на середину комнаты выскочили и трясемся...
      Дяденька в испуге говорит:
      - Ну вас совсем! Оставьте их... не зовите их больше... они уж и так здесь под кроватью толкаются.
      Павел Мироныч спрашивает:
      - Кто под кроватью может толкаться?
      Дядя отвечает:
      - Покойнички.
      Павел Мироныч, однако, не оробел: схватил свечку с огнем да под кровать, а на свечку что-то дунуло, и подсвечник из рук вышибло, и лезет оттуда в виде как будто наш купец от Николы, из Мясных рядов.
      Все мы, кроме гостинника, в разные стороны кинулись и твердим одно слово:
      - Чур нас! чур!
      А за этим из-под другой кровати еще другой купец выползает. И мне кажется, что и этот будто тоже из Мясных рядов.
      - Что же это значит?
      А эти купцы оба говорят:
      - Пожалуйста, это ничего не значит... Мы просто любим басы слушать.
      А первый купец, который нас с дядей по ногам ударил и у Павла Мироныча свечу вышиб, извиняется, что мы его сами сапогами зашибли, а Павел Мироныч свечою чуть лицо не подпалил.
      Но Павел Мироныч рассердился на гостинника и стал его обвинять, что если за номера деньги заплочены, так не надо было сторонних людей без спроса под кровать накладывать.
      А гостинник будто все спал, но оказался сильно выпивши.
      - Эти хозяева,- говорит,- оба мне родственники: я им хотел родственную услугу сделать. Я в своем доме что хочу - все могу.
      - Нет, не можешь.
      - Нет, могу.
      - А если тебе заплочено?
      - Так что же, что заплочено? Это дом мой, а мне мои родные всякой платы дороже. Ты побыл здесь и уедешь, а они здесь всегдашние: вы их ни пятками ткать, ни глаза им жечь огнем не смеете.
      - Не нарочно мы их пятками ткали, а только ноги свои подвели,говорит дядя.
      - А вы ног бы не подводили, а прямо сидели.
      - Мы подвели с ужаса.
      - Ну так что за беда. А они к лерегии привержены и желамши слушать...
      Павел Мироныч вскипел.
      - Да это нешто,- говорит,- лерегия? Это один пример для образования, а лерегия в церкви.
      -- Все равно,- говорит гостинник,- это все к одному и тому же касается.
      - Ах вы, поджигатели!
      - А вы бунтовщики.
      - Какие?
      - Дохлым мясом у себя торговали. Заседателя на ключ заперли!
      И пошли в этом роде бесконечные глупости. И вдруг все возмутилось, и уже гостинник кричит:
      - Ступайте вы, мукомолы, вон из моего заведения, я с своими мясниками сам продолжать буду.
      Павел Мироныч ему и погрозил.
      А гостинник отвечает:
      - А если грозиться, так я сейчас таких орловских молодцов кликну, что вы ни одного не переломленного ребра домой в Елец не привезете.
      Павел Мироныч, как первый елецкий силач, обиделся.
      - Ну что делать,- говорит,- зови, если с места встанешь, а я вон из номера не пойду; у нас за вино деньги плочены.
      Мясники захотели уйти - верно, вздумали людей кликнуть. Павел Мироныч их в кучу и кричит:
      - Где ключ? Я их всех запру.
      Я говорю дяде:
      - Дяденька! бога ради! Вот мы до чего досиделись! Тут может убийство выйти! А дома теперь маменька и тетенька ждут... Что они думают!.. Как беспокоятся!
      Дядя и сам устрашился.
      - Хватай шубу,- говорит,- пока отперто, и уйдем.
      Выскочили мы в другую комнату, захватили шубы, и рады, что на вольный воздух выкатились; но только тьма вокруг такая густая, что и зги не видно, и снег мокрый-премокрый целыми хлопками так в лицо и лепит, так глаза и застилает.
      - Веди,- говорит дядя,- я что-то вдруг все забыл - где мы, и ничего рассмотреть не могу.
      - Вы,- говорю,- уж только скорей ноги уносите.
      - Павла Мироныча нехорошо что оставили.
      - Да ведь что же с ним делать?
      - Так-то оно так... но первый прихожанин.
      - Он силач; его не обидят.
      А снег так и слепит, и как мы из духоты выскочили, то невесть что кажется, будто кто-то со всех сторон вылезает.
      ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
      Я, разумеется, дорогу отлично знал, потому что город наш небольшой, и я в нем родился и вырос, но эта темнота и мокрый снег прямо из комнатного жара да из света точно у меня память отуманили.
      - Позвольте,- говорю,- дяденька, сообразить, где мы находимся.
      - Неужели же ты в своем городе примет не знаешь?
      - Нет, знаю, мол; первая примета у нас два собора: один новый, большой, другой старый, маленький, и нам надо промежду их взять направо, а я теперь за этим снегом не вижу ни большого собора, ни малого.
      - Вот тебе и раз! Этак и в самом деле с нас шубы снимут или даже совсем разденут, и нельзя знать будет, куда бежать голым. Насмерть простудиться можно.
      - Авось, бог даст, не разденут.
      - А ты знаешь этих купцов, которые из-под постелей вылезли?
      - Знаю.
      - Обоих знаешь?
      - Обоих знаю, один называется Ефросин Иванов, а другой Агафон Петров.
      - И что же - они всамделе купцы?
      - Купцы.
      - У одного рожа-то мне совсем не понравилась.
      - Чем?
      - Язовитское в нем ображение.
      - Это Ефросин: он и меня раз испугал.
      - Чем?
      - Мечтанием. Я один раз ишел вечером ото всенощной мимо их лавок и стал против Николы помолиться, чтобы пронес бог,- потому что у них в рядах злые собаки; а у этого купца Ефросина Иваныча в лавке соловей свищет, и сквозь заборные доски лампада перед иконой светится .. Я прилег к щелке подглядеть и вижу: он стоит с ножом в руках над бычком, бычок у его ног зарезан и связанными ногами брыкается, головой вскидывает; голова мотается на перерезанном горле, и кровь так и хлещет; а другой телок в темном угле ножа ждет, не то мычит, не то дрожит, а над парной кровью соловей в клетке яростно свищет, и вдали за Окою гром погромыхивает. Страшно мне стало. Я испугался и крикнул: "Ефросин Иваныч!" Хотел его просить меня до лав проводить, но он как вздрогнет весь... Я и убежал. И сейчас это в памяти.
      - Зачем же ты теперь такую страшность рассказываешь?
      - А что же такое? разве вы боитесь?
      - Не боюсь, да не надо про страшное.
      - Ведь это хорошо кончилось. Я ему на другой день говорю: так - я тебя испугался. А он отвечает: "А ты меня испугал, потому что я стоял соловья заслушавшись, а ты вдруг крикнул". Я говорю: "Зачем же ты так чувствительно слушаешь?" -"Не могу,- отвечает,- у меня часто сердце заходится".
      - Да ты силен или нет? - вдруг перебил дядя.
      - Хвалиться,- говорю,- особенной силой не стану, а если пятака три-четыре старинных в кулак зажму, то могу какого хотите подлета треснуть прямо на помин души.
      - Да хорошо,- говорит,- если он будет один.
      - Ну кто, подлет-то! А если они двое или в целой компании?..
      - Ничего, мол: если и двое, так справимся - вы поможете. А в большой компании подлеты не ходят.
      - Ну, ты на меня не много надейся: я, брат, стар стал. Прежде, точно, я бивал во славу Божию так, что по Ельцу знали и в Ливнах...
      Но не успел он это проговорить, как вдруг слышим, сзади нас будто кто-то идет и еще поспешает.
      - Позвольте,- говорю,- мне кажется, как будто кто-то идет.
      - А что? И я слышу, что идет,- отвечает дядя.
      ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
      Я молчу, дядя мне шепчет:
      - Остановимся и вперед его мимо себя пропустим.
      А было это уже как раз на спуске с горы, где летом к Балашевскому мосту ходят, а зимой через лед между барками.
      Тут исстари место самое глухое. На горе мало было домов, и те заперты, а внизу вправо, на Орлике, дрянные бани да пустая мельница, а сверху сюда обрыв как стена, а с правой сад, где всегда воры прятались. А полицмейстер Цыганок здесь будку построил, и народ стал говорить, что будочник ворам помогает... Думаю, кто это ни подходит - подлет или нет,а в самом деле лучше его мимо себя пропустим.
      Мы с дядей остановились... И что же вы думаете: тот человек, который сзади ишел, тоже, должно быть, стал - шагов его сделалось не слышно.
      - Не ошиблись ли мы,- говорит дядя,- может быть, никто не шел.
      - Нет,- отвечаю,- я явственно слышал шаги, и очень близко.
      Постояли еще - ничего не слышно; но только что дальше пошли - слышим, он опять за нами поспевает... Слышно даже, как спешит и тяжело дышит.
      Мы убавили шаги и идем тише - и он тише; мы опять прибавим шагу - и он опять шибче подходит и вот-вот в самый наш след врезается.
      Толковать больше нечего: мы явственно поняли, что это подлет нас следит, и следит как есть с самой гостиницы; значит, он нас поджидал, и когда я на обходе запутался в снегу между большим собором и малым - он нас и взял на примет. Теперь, значит, не миновать чему-нибудь случиться. Он один не будет.
      А снег, как назло, еще сильней повалил; идешь, точно будто в горшке с простоквашей мешаешь: бело и мокро - все облипши.
      А впереди теперь у нас Ока, надо на лед сходить; а на льду пустые барки, и чтобы к нам домой на ту сторону перейти, надо сквозь эти барки тесными проходцами пробираться. А у подлета, который за нами следит, верно тут-то где-нибудь и его воровские товарищи спрятаны. Им всего способнее на льду между барок грабить - и убить, и под воду спустить. Тут их притон, и днем всегда можно видеть их места. Логовища у них налажены с подстилкою из костры и из соломы, в которых они лежат, покуривают и до/кидают. И особые женки кабацкие с ними тут тоже привитали. Лихие бабенки. Бывало, выкажут себя, мужчину подманят и заведут, а уж те грабят, а эти опять на карауле караулят.
      Больше всего нападали на тех, кто из мужского монастыря от всенощной возвращался, потому что наши певчих любили, и был тогда удивительный бас Струков, ужасного обличья: черный, три хохла на голове и нижняя губа как будто откидной передок в фаэтоне отваливалась. Пока он ревет - она все откинута, а потом захлопнется. Если же кто хотел цел от всенощной воротиться, то приглашали с собой провожатыми приказных Рябыкина или Корсунского. Оба силачи были, и их подлеты боялись. Особливо Рябыкина, который был с бельмом и по тому делу находился, когда приказного Соломку в Щекатихинской роще на майском гулянье убили...
      Я рассказываю все это дяде для того, чтобы ему о себе не думалось, а он перебивает:
      - Постой, ты меня совсем уморил. Все у вас убивают; отдохнем по крайней мере перед тем, как на лед сходить. Вот у меня еще есть при себе три медных пятака. Бери-ка их тоже к себе в перчатку.
      - Пожалуй, давайте - у меня рукавичка с варежкой свободная, три пятака еще могу захватить.
      И только что хочу у него взять эти пятаки, как вдруг кто-то прямо мимо нас из темноты вырос и говорит:
      - Что, добрые молодцы, кого ограбили? Я думал: так и есть - подлет, но узнал по голосу, что это тот мясник, о котором я сказывал.
      - Это ты,- говорю,- Ефросин Иваныч? Пойдем, брат, с нами вместе заодно.
      А он второпях проходит, как будто с снегом смешался, и на ходу отвечает:
      - Нет, братцы, гусь свинье не товарищ: вы себе свой дуван дуваньте, а Ефросина не трогайте. Ефросин теперь голосов наслышался, и в нем сердце в груди зашедшись... Щелкану - и жив не останешься...
      - Нельзя,- говорю,- его остановить; видите, он на наш счет в ошибке: он нас за воров почитает.
      Дядя отвечает:
      - Да и Бог с ним, с его товариществом. От него тоже не знаешь, жив ли останешься. Пойдем лучше, что бог даст, с одною с божьей помощью. Бог не выдаст - свинья не съест. Да теперь, когда он прошел, так стало и смело... Господи помилуй! Никола, мценский заступник, Митрофаний воронежский, Тихон и Иосаф... Брысь! Что это такое?
      - Что?
      - Ты не видал?
      - Что же тут можно видеть?
      - Вроде как будто кошка под ноги.
      - Это вам показалось.
      - Совсем как арбуз покатился.
      - Может быть, с кого-нибудь шапку сорвало.
      - Ой!
      - Что вы?
      - Я про шапку.
      - А что такое?
      - Да ведь ты же сам говоришь: "сорвали"... Верно, там, на горе, кого-нибудь тормошат.
      - Нет, верно, просто ветер сорвал.
      И мы с этими словами стали оба спускаться к баркам на лед. А барки, повторяю вам, тогда ставили просто, без всякого порядка, одна около другой, как остановятся. Нагромождено, бывало, так страшно тесно, что только между ними самые узкие коридорчики, где насилу можно пролезть и все туда да сюда загогулями заворачивать надо.
      - Ну, тут,- говорю,- дяденька, я от вас скрывать не хочу,- здесь и есть самая опасность.
      Дядя замер - уж и святым не молится.
      - Идите,- говорю,- теперь вы, дяденька, вперед.
      - Зачем же,- шепчет,- вперед?
      - Впереди безопаснее.
      - А отчего безопаснее?
      - Оттого, что если подлет на вас налетит, то вы сейчас на меня взад подадитесь, а я вас тогда поддержу, а его съезжу. А сзади мне вас не видно: подлет вам, может, рукою или скользкою мочалкою рот захватит,- а я и не услышу... идти буду.
      - Нет, ты не иди... А какие же у них есть мочалки?
      - Скользкие такие. Женки их из-под бань собирают и им приносят рты затыкать, чтобы голосу не было.
      Вижу, дядя все это разговаривает, потому что впереди идти боится.
      - Я,- говорит,- впереди идти опасаюсь, потому что он может меня по лбу гирей стукнуть, а ты тогда и заступиться не успеешь.
      - Ну, а позади вам еще страшнее, потому что он может вас в затылок свайкой свиснуть.
      - Какой свайкой?
      - Что же это вы спрашиваете: разве вам неизвестно, что такое свайка?
      - Нет, я знаю: свайка для игры делается - железная, вострая...
      - Да, вострая.
      - С круглой головкой?
      - Да, фунта в три, в четыре, головка шариком.
      - У нас в Ельце на это носят кистени; но чтобы свайкой - я это в первый раз слышу.
      - А у нас в Орле первая самая любимая мода - по голове свайкой. Так череп и треснет.
      - Однако пойдем лучше рядом под ручки.
      - Тесно вдвоем между барками.
      - А как это... свайкой-то, в самом деле!.. Лучше как-нибудь тискаться будем.
      ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
      Но только мы взялись под локотки и по этим коридорчикам между барок тискаться начали,- слышим, и тот, задний, опять от нас не отстал, опять он сзади за нами лезет.
      - Скажи, пожалуй,- говорит дядя,- ведь это, значит, не мясник был?
      Я только плечами двинул и прислушиваюсь...
      Шуршит, слышно, как боками лезет и вот-вот сейчас меня рукою сзади схватит... А с горы, слышно, еще другой бежит... Ну, видимо дело, подлеты,надо уходить. Рванулись мы вперед, да нельзя скоро идти, потому что и темно, и тесно, и ледышки торчком стоят, а этот ближний подлет совсем уж за моими плечами... дышит.
      Я говорю дяде:
      - Все равно нельзя миновать - оборотимся.
      Думал так, что либо пусть он мимо нас пройдет, либо уж лучше его самому кулаком с пятаками в лицо встретить, чем он сзади стукнет. Но только что мы к нему передом оборотились,- он как пригнется, бездельник, да как кот между нас шарк!..
      Мы оба с дядей так с ног долой и срезались.
      Дядя кричит мне:
      - Лови, лови, Мишутка! Он с меня бобровый картуз сорвал. А я ничего не вижу, но про часы вспомнил, и хвать себя за часы. А вообразите, моих часов уже нет... Сорвал, бестия!
      - С меня с самого,- отвечаю,- часы сняты!
      И я, себя позабывши, кинулся за этим подлетом изо всей мочи и на свое счастье впотьмах тут же его за баркою изловил, ударил его изо всей силы по голове пятаками, сбил с ног и сел на него:
      - Отдавай часы!
      Он хоть бы слово в ответ; но зубами меня, подлец, за руку тяпнул.
      - Ах ты, собака! - говорю.- Ишь как кусается! - И треснул его хорошенько во-усысе да обшлагом рукава ему рот заткнул, а другою рукою прямо к нему за пазуху и сразу часы нашел и вытащил.
      Тут же сейчас и дядя подскочил:
      - Держи его, держи,- говорит,- я его разутюжу.
      И начали мы его утюжить и по-елецки и по-орловски. Жестоко его отколошматили, до того, что он только вырвался от нас, так и не вскрикнул, а словно заяц ударился; и только уж когда за Плаутин колодец забежал, так оттуда закричал "караул"; и сейчас же опять кто-то другой по ту сторону, на горе, закричал "караул".
      - Каковы разбойники! - говорит дядя.- Сами людей грабят, и сами еще на обе стороны "караул" кричат!.. Ты часы у него отнял?
      - Отнял.
      - А что же ты мой картуз не отнял?
      - У меня,-отвечаю,- про ваш картуз совсем из головы вышло.
      - А вот мне теперь холодно. У меня плешь.
      - Наденьте мою шапку.
      - Не хочу я твоей. Мой картуз у Фалеева пятьдесят рублей дан.
      - Все равно,- говорю,- теперь не видно.
      - А ты же как?
      - Я так, в простых волосах дойду. Да уж и близко - сейчас за угол завернуть, и наш дом будет.
      Моя шапка, однако, вышла дяде мала. Он вынул из кармана носовой платок и платком повязался.
      Так домой и прибежали.
      ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
      Маменька с тетенькой еще не ложились спать: обе чулки вязали - нас дожидались. И как увидали, что дядя вошел весь в снегу вывален и по-бабьему носовым платком на голове повязан, так обе разом ахнули и заговорили:
      - Господи! что это такое!.. Где же зимний картуз, который на вас был?
      - Прощай, брат, мой зимний картуз!.. Нет его,- отвечает дядя.
      - Владычица наша Пресвятая Богородица! Где же он делся?
      - Ваши орловские подлеты на льду сняли.
      - То-то мы слышали, как вы "караул" кричали. Я и говорила сестрице: "Вышли трепачей - я будто невинный Мишин голос слышу".
      - Да! Пока бы твои трепачи проснулись да вышли - от нас бы и звания не осталось... Нет, это не мы "караул" кричали, а воры; а мы сами себя оборонили.
      Маменька с тетенькой вскипели.
      - Как? Неужели и Миша силой усиливался?
      - Да Миша-то и все главное дело сделал - он только вот мою шапку упустил, а зато часы отнял.
      Маменька, вижу, и рады, что я так поправился, но говорят:
      - Ах, Миша, Миша! А я же ведь тебя как просила: не пей ничего и не сиди до позднего, воровского часу. Зачем ты меня не слушал?
      - Простите,- говорю,- маменька,- я пить ничего не пил, а никак не смел одного дяденьку там оставить. Сами видите, если бы они одни возвращались, то с ними какая могла быть большая неприятность.
      - Да все равно и теперь картуз сняли.
      - Ну, теперь еще что!.. Картуз - дело наживное.
      - Разумеется - слава богу, что ты часы снял.
      - Да-с, маменька, снял. И ах, как снял! - сшиб его в одну минуту с ног, рот рукавом заткнул, чтобы он не кричал, а другою рукою за пазухой обвел и часы вынул, и тогда его вместе с дяденькой колотить начали.
      - Ну, уж это напрасно.
      - А нет-с! Пусть, шельма, помнит.
      - Часы-то не испортились?
      - Нет-с, не должно быть - только, кажется, цепочку оборвал.
      И с этим словом вынимаю из кармана часы и рассматриваю цепочку, а тетенька всматривается и спрашивают :
      - Да это чьи же такие часы?
      - Как чьи? Разумеется, мои.
      - А ведь твои были с ободочком.
      - Ну так что же?
      А сам смотрю - и вдруг вижу: в самом деле, на этих часах золотого ободочка нет, а вместо того на серебряной дощечке пастушка с пастушком, и у их ног - овечка...
      Я весь затрясся.
      - Что же это такое??! Это не мои часы!
      И все стоят, не понимают.
      Тетенька говорит:
      - Вот так штука!
      А дяденька успокаивает:
      - Постойте,- говорит,- не пужайтесь; верно он Мишуткины часы с собой захватил, а эти с кого-нибудь с другого еще раньше снял.
      Но я швырнул эти вынутые часы на стол и, чтобы их не видеть, бросился в свою комнату. А там, слышу, на стенке над кроватью мои часы потюкивают: тик-так, тик-так, тик-так.
      Я подскочил со свечой и вижу - они самые, мои часы с ободочком... Висят, как святые, на своем месте!
      Тут я треснул себя со всей силы ладонью в лоб и уже не заплакал, а завыл...
      - Господи! да кого же это я ограбил!
      ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
      Маменька, тетенька, дядя - все испугались, прибежали, трясут меня.
      - Что ты, что ты? Успокойся!
      - Отстаньте,-говорю,-пожалуйста! Как мне можно успокоиться, когда я человека ограбил!
      Маменька заплакали.
      - Он,- говорят,- помешался,- он увидал, что ли, что-нибудь страшное!
      - Разумеется, увидал, маменька!.. Что тут делать!!
      - Что же такое ты увидал?
      - А вот это самое, посмотрите сами.
      - Да что? где?
      - Да вот, вот это! Смотрите! Или вы не видите, что это такое?
      Они поглядели на стенку, куда я им показал, и видят: на стенке висят и преспокойно тикают подаренные мне дядей серебряные часы с золотым ободочком...
      Дядя первый образумились.
      - Свят, свят, свят! - говорит,- ведь это твои часы?
      - Ну да, конечно мои!
      - Ты их, значит, верно и не надевал, а здесь оставил?
      - Да уж видите, что здесь оставил.
      - А те-то... те-то... Чьи же это, которые ты снял?
      - А я почем знаю, чьи они!
      - Что же это! Сестрицы мои, голубушки! Ведь это мы с Мишей кого-то ограбили!
      Маменька так с ног долой и срезалась: как стояла, так вскрикнула и на том же месте на пол села.
      Я к ней, чтобы поднять, а она гневно:
      - Прочь, грабитель!
      Тетенька же только крестит во все стороны и приговаривает:
      - Свят, свят, свят!
      А маменька схватились за голову и шепчут:
      - Избили кого-то, ограбили и сами не знают кого!
      Дядя ее поднял и успокаивает:
      - Да уж успокойся, не путного же кого-нибудь избили.
      - Почему вы знаете? Может быть, и путного; может быть, кто-нибудь от больного послан за лекарем.
      Дядя говорит:
      - А как же мой картуз? Зачем он картуз сорвал?
      - Бог знает, что такое ваш картуз и где вы его оставили.
      Дядя обиделся, но матушка его оставила без внимания, и опять ко мне:
      - Берегла сынка столько лет в страхе Божием, а он вот к чему уготовался: тать не тать, а на ту же стать... Теперь за тебя после этого во всем Орле ни одна путная девушка и замуж не пойдет, потому что теперь все, все узнают, что ты сам подлет.
      Я не вытерпел и громко сказал:
      - Помилуйте, маменька! Какой же я подлет, когда это все по ошибке!
      Но она не хочет и слушать, а все ткнет меня косточками перстов в голову да причитывает причтою по горю-злосчастию:
      - Учила: живи, чадо, в незлобии, не ходи в игры и в братчины, не пей две чары за единый вздох, не ложись в место заточное, да не сняли б с тебя драгие порты, не доспеть бы тебе стыда-срама великого и через тебя племени укору и поносу бездельного. Учила: не ходи, чадо, к костырям и к корчемникам, не думай, как бы украсти-ограбити, но не захотел ты матери покориться; снимай теперь с себя платье гостиное, и накинь на себя гуньку кабацкую , и дожидайся, как сейчас будошники застучат в порота и сам Цыганок в наш честный дом ввалится.
      И все сама причитает, а сама меня костяшкой пристукивает в голову. А тетенька как услыхала про Цыганка, так и вскрикнула:
      - Господи! Избавь нас от мужа кровей и от Арида!
      Боже мой! То есть это настоящий ад в доме сделался. Обнялись тетенька обе с маменькой, и, обнявшись, обе, плачучи, удалились. Остались только мы вдвоем с дядей.
      Я сел, облокотился об стол и не помню, сколько часов просидел; все думал: кого же это я ограбил? Может быть, это француз Сенвенсан с урока ишел, или у предводителя Страхова в доме опекунский секретарь жил... Каждого жалко. А вдруг если это мои крестный Кулабухов с той стороны от палатского секретаря шел!.. Хотел - потихоньку, чтобы не видали с кулечком, а я его тут и обработал... Крестник!.. своего крестного!
      - Пойду на чердак и повешусь. Больше мне ничего не остается.
      А дядя только ожесточенно чай пил, а потом как-то - я даже и не видал как - подходит ко мне и говорит:
      - Полно сидеть повеся нос, надо действовать.
      - Да что же,- отвечаю,- разумеется, если бы можно узнать, с кого я часы снял...
      - Ничего; вставай поскорее и пойдем вместе, сами во всем объявимся.
      - Кому же будем объявляться?
      - Разумеется, самому вашему Цыганку и объявимся.
      - Срам какой сознаваться!
      - А что же делать? Ты думаешь, мне охота к Цыганку?.. А все-таки лучше самим повиниться, чем он нас разыскивать станет: бери обои часы и пойдем.
      Я согласился.
      Взял и свои часы, которые мне дядя подарил, и те, которые ночью с собой принес, и, не здоровавшись с маменькою, пошли.
      ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
      Пришли в полицию, а Цыганок сидит уже в присутствии перед зерцалом, а у его дверей стоит молодой квартальный, князь Солнцев-Засекин. Роду был знаменитого, а талану неважного.
      Дядя увидал, что я с этим князем поклонился, и говорит:
      - Неужели он правду князь!
      - Ей-богу, поистине.
      - Поблести ему чем-нибудь между пальцев, чтобы он выскочил на минутку на лестницу.
      Так и сделалось: я повертел полуполтинник - князь на лестницу и выскочил.

  • Страницы:
    1, 2, 3